– Между прочим, – сказал Прохоров, – в Уголовном кодексе есть статья, которая наказывает тюрьмой за отказ от дачи показаний… Можно несколько лет схлопотать!
Жарко было чрезвычайно! Они и пяти минут не простояли на солнце, а Прохоров взмок под нейлоновой – будь она проклята! – рубахой. В туфлях образовалось мокрое пекло, а лицо грандиозно-толстой бухгалтерши окончательно покрылось девчоночьими веснушками. Собственно, такой и представлял Прохоров бухгалтершу в детстве – веснушчатая полнушка с розовой и нежной кожей, с упитанными икрами и каменными руками; волосы она носила веночком вокруг головы, и лицо тогда походило на незрелый подсолнух. Девчонка была такая, что никогда не теряла вещи, книги обертывала в бумагу, а чернильницу-непроливашку носила в специальном мешочке и не всем позволяла макать в нее ручку. Никитушку Суворова она присмотрела на первомайской гулянке, подсчитав разницу в возрасте и образовании, решила, что он ее будет уважать и любить, хотя на руках носить не сможет. Работать в бухгалтерии она мечтала с пятого класса.
– Передачи в тюрьму тоже ой-ой-ой сколько стоят! – сказал Прохоров. – Сальца килограммов пять – положи, твердокопченой колбасы – купи, сахаришко тоже надо… И нижнее белье, между прочим, иногда принимают…
Толстуха маялась от жары и страха, и Прохоров, сочувственно вздохнув, повернулся лицом к реке. От Оби хоть немножечко наносило прохладой, хоть вид воды позволял предполагать, что на земле бывает и прохладная погода. «Сдурела Сибирь! – подумал Прохоров с укоризной. – Нескромно ведет себя матушка!»
– Как бы в карты не научили Никиту играть! – мрачно произнес он. – Научат, а потом оставят в чем мать родила… А если мороз?… Тюрьма, мороз, а ты – голый! Спаси и помилуй!
Прохоров отчаянно махнул рукой и пошел серединой жаркой улицы, хотя мог подняться на деревянный тротуар, схорониться в тени рясных палисадников. Но разве могла идти речь о выборе удобного пути, когда происходили такие ужасные вещи, как засылка тихого и робкого Никитушки в тюрьму, или необходимость делить злосчастные сто десять рублей на четверых едоков? А передачи арестантику? А забота о нижнем белье? А голый Никита, обыгранный в карты?
– Товарищ милиционер, – крикнула вслед Мария Федоровна Суворова, – товарищ милиционер…
Больше она ничего не добавила – сел голос, да и Прохоров не слышал: торопился. «Сопоставимо ли одно индивидуальное благополучие с другим? – думал он. – Вот вопрос».
4
Поплутав по сосновским переулкам, чтобы Мария Федоровна Суворова думала, что он ушел заниматься судьбой ее любимого мужа, Прохоров через десяток минут опять оказался в центре поселка – шагал неспешно, страдал от жары и думал о себе самом. «Да, мне палец в рот не клади!» – так как временной график выполнялся с такой точностью, с какой работала хорошая железная дорога. Он затратил, как и предполагал, два часа на Сухова, двадцать минут на толстуху бухгалтершу, теперь точно по расписанию прибыл к орсовскому магазину, к которому через десять минут должна была прийти Лидия Михайловна Гасилова, имеющая железную привычку не доверять домашним работницам покупку хлеба. Домработницы, как сообщил Пилипенко, хватали ковриги пальцами, мяли их, и вообще хлеб был не таким уж свежим, когда к нему прикасались посторонние пальцы.
Опережая временной график на десять минут, Прохоров сидел на теневой стороне крыльца орсовского магазина, дышал запахом свежего пшеничного хлеба и занимался демагогией, то есть жалел себя и прочих городских жителей.
О домашний, самопечный хлеб!
Пшеничная коврига, вынутая из русской печи, покрыта золотистой коркой, в пористом изломе живет захватывающий, сладкий запах; коврига такая нежная, пышная, что представляется дышащей; ломоть лежит на ладони, вздрагивая. Свежий пшеничный хлеб пахнет жизнью, все есть в этом запахе – бражная винность, осенняя прозрачность, блеск жирного чернозема, летний зной, луговая свежесть. Бедные городские люди, не знающие, что такое свежий пшеничный хлеб из русской печки! Что едите вы? Разве это еда – хлеб-кирпич! Неужели не понимаете вы прелесть ковриги, имеющей форму земли, луны, солнца; разве неведомо вам, что природа не терпит параллелепипеды, их острые углы, их унылую законченность? Хлеб должен походить на солнце, бедные городские люди! Как изменится ваше настроение, когда на стол ляжет круглая, духмяная коврига настоящего пшеничного хлеба. Вы загрустите, бедные городские люди, если поймете, что никогда не ели настоящего деревенского хлеба, похожего на солнце. Так сделайте себя счастливыми – приезжайте в Сосновку.
Лидия Михайловна Гасилова несла в руках громадную вычурную сумку, увидев которую Прохоров поднялся с крыльца и зашел за угол магазина, чтобы можно было наблюдать Лидию Михайловну, а самому остаться незамеченным. Спрятавшись, он превесело ухмыльнулся: вычурная сумка Лидии Михайловны, как и пляжная сумка ее дочери, явно не отвечали поставленным перед ними, сумками, задачам. Если Людмила носила на пляж фруктовую сумку, то ее мать, наоборот, шла за хлебом с пляжной сумкой.
Лидия Михайловна приближалась. Несомненно, у нее когда-то были стройные, хотя и не очень длинные, ноги, несомненно, когда-то существовала очень тонкая талия, однако неумолимое время с фигурой Лидии Михайловны произвело жестокую работу – она сделалась бесформенной. Впрочем, у Лидии Михайловны оставалось свежее, красивое лицо, еще хороши были блестящие глаза, густые волосы, да и шла она по улице уверенной походкой любимой, отлично ухоженной женщины.
Когда Лидия Михайловна вошла в орсовский магазин, Прохоров последовал за ней, не боясь разоблачения. Во-первых, жена Гасилова не знала капитана милиции в лицо, во-вторых, мало ли незнакомцев появляется в Сосновке – шлялись по ней матросы с пароходов и шкиперы барж, жили районные и областные уполномоченные, приезжали на отдых родственники сосновчан. Поэтому Прохоров смело вошел в магазин, состоящий из двух половин – продовольственный и промтоварный, – подойдя к витрине, стал внимательнейшим образом рассматривать расчески, бритвенные лезвия «Нева», мыло «Красная Москва» и «Сирень», разноцветные зубные щетки и широкие подтяжки с набором никелированных застежек и украшений.
Как и ожидал Прохоров, жена мастера Гасилова начала с промтоварного отдела. В нем работала невысокая шустренькая продавщица, которую все в деревне звали Любой и которая считала Прохорова парикмахером, приехавшим в Сосновку устраиваться на работу, а настоящего парикмахера, уволенного из городской мастерской за пьянство, принимала за капитана уголовного розыска Прохорова. Ошибка Любы, видимо, объяснялась тем, что настоящий парикмахер приходил в магазин с нахмуренным челом и по безденежью ничего не покупал, а капитан Прохоров, имеющий привычку подглядывать за нужными ему женщинами в магазине, непременно стоял у парфюмерного отдела и покупал то расческу, то щеточку для ногтей. Вчера, например, когда он наблюдал в магазине за женой тракториста Никиты Суворова, была куплена ядовито-зеленая зубная щетка.
Начиная знакомство с нужными женщинами в магазине, капитан Прохоров откровенно подражал своему бывшему наставнику полковнику Урванцеву, который любил говорить с легкой усмешкой на бесстрастных, скучноватых губах: «Ах, Сашок, если бы эту упрямую бабенку повести в магазин, да незаметно понаблюдать за ней, да подышать тем воздухом, которым она дышит возле прилавка, да посмотреть на ее пальцы, когда она перебирает розовую кофточку».
Поставив пляжную сумочку на прилавок, Лидия Михайловна вежливо поздоровалась с продавщицей Любой, без нужды выпятив живот, мизинцем показала на коричневую кофточку:
– Будьте добры, Люба, покажите вот эту.
Прохоров наблюдал за ней искоса, но с таким рабочим, сосредоточенным лицом, с каким сиживал в одиночестве над протоколами следователя Сорокина. И увидел он то, что ожидал увидеть: Лидия Михайловна Гасилова щупала кофточку так, словно они существовали в одинаковых масштабах – кофточка и Лидия Михайловна. В постном, вдруг потерявшем выражение лице женщины не было ни жадности, ни восхищения, ни отрицания, ни удовлетворения, ни пренебрежения, а читалось только одно: кофточка и женщина были равноценны.
Момент был такой, что капитан Прохоров снова впал в спасительную пафосность, то есть начал смотреть на материальные излишества орсовского магазина и торжественно думать… Где вы, городские любительницы заграничных товаров! Отчего не знаете вы, что в Сосновском орсовском магазине на нестроганых прилавках лежит весь мир подлунный? Коричневая кофточка, которую щупала мягкими пальцами Лидия Михайловна, была изготовлена во Франции, голубая курточка с восхитительными замками и висюльками приплыла в поселок из Японии, нейлоновые рубашки были упакованы в Югославии, мужские плащи были с чешскими этикетками; чулки лежали итальянские, термосы – индийские, детские гольфы – болгарские, высокие сапоги – трепещите, женщины! – приехали из Польши, белые туфли с квадратным каблуком – из ГДР.
В Сосновку, в Сосновку, городские модницы! За пшеничным хлебом и лаковыми высокими сапогами, для которых в Сосновке нет асфальта. В Сосновку, в Сосновку, ценительницы иностранных товаров! Здесь носят отечественные резиновые и кирзовые сапоги, курткам с замками и висюльками пока предпочитают телогрейки, а черные костюмы покупают только приятели Евгения Столетова…
– Тридцать шесть рублей? – постно переспросила Лидия Михайловна, лунатическими пальцами ощупывая нежный банлон. – Тридцать шесть рублей…
Между кофтой и Лидией Михайловной не было щелочки для воздуха, солнца, воды; тесное единение вещи и Гасиловой было таким, что лицо женщины окончательно потеряло человеческое выражение.
– Я, пожалуй, куплю кофточку! – таким голосом, каким разговаривают в потемках, сказала Лидия Михайловна. – Я ее, пожалуй, куплю… А другого цвета нет?
– Только коричневые!
Сверкающие кольцами и перстнями пальцы открыли створки пляжной сумки, но тут же замерли, нависли над открытым зевом. Они, пальцы, пошевелились самопроизвольно и волнисто, как щупальцы медузы, плывущей по воле волн, а через мгновенье интимно, скромно и тайно нырнули в глубину пляжного разноцветья кожи и пластика. Еще через секунду-другую из сумки возник небольшой кошелек, совершив в воздухе пунктирный полукруг, приблизился к тяжелой груди Лидии Михайловны. Женщина низко нагнулась над кошельком, пальцы, как живые, задвигались, заволновались. А когда Лидия Михайловна наконец вынула на свет божий три ассигнации, Прохоров перевел дыхание и принял неожиданное для себя решение купить не коробочку пудры, а, наоборот, прозрачную расческу.
– Товарищ продавец, – деловито обратился он к Любе, – подайте-ка мне вот ту славненькую расческу.
Уплатив тридцать восемь копеек, он с тем же озабоченным видом пошел за Лидией Михайловной в продовольственный отдел.
Лидия Михайловна первой поклонилась старушонке с палкой и узелком, рассеянно кивнула двум женщинам поселкового вида, сухо посмотрела на дивчину в голубой майке. «Безобразие!» – сказали глаза Лидии Михайловны при виде голых плеч и полной груди дивчины производственного типа – то ли механизатора, то ли разнорабочей.
Надо было признать целиком и полностью, что у жены Гасилова имелась в наличности белая, нежная кожа, были красивой шея и великолепные волосы – здоровые, сильные и, наверное, тяжелые. Кожа на шее была еще молодой, и вообще вблизи можно было понять, какой красивой была в молодости жена мастера. Гасилов, наверное, не знал, а если и знал, то не принял в расчет, что будущая его жена относилась к типу женщин-обманщиц, выращиваемых в нетрудовой обстановке мещанских домов. Женщины-обманщицы в девичестве воздушны и стройны, как призраки, славные и тихие, вызывают желание защищать их, носить на руках и хорошо кормить, но через пять-шесть лет, когда удивленный супруг замечает, что женщину на руки взять нельзя – весит девяносто килограммов, он уже ничего изменить не может.
Женщина-обманщица стояла в очереди уже второй, и Прохоров обстоятельно обдумывал проблему покупки хлеба. Что он будет делать с ковригой, если ее придется купить из-за неторопливости важной Гасиловой? Если бы женщина была проворнее, он мог бы, махнув рукой, сказать продавщице сквозь зубы: «Ах, раздумал я покупать хлеб!» Однако Прохоров не мог поступить таким образом на глазах Лидии Михайловны, которая, купив хлеба, начнет так же аккуратно укладывать его в пляжную сумку, как укладывала банлоновую кофточку.
– Вот эту, пожалуйста, Дуся. Только осторожно, пожалуйста…
В голосе Лидии Михайловны почувствовалась неожиданная кокетливость, лицо приобрело массу всяческих выражений и оттенков. Во-первых, Лидия Михайловна извинялась за то, что выбирает ковригу из неудобного для продавщицы места – нужно подняться по лесенке; во-вторых, чувствовалось желание объяснить, почему Лидия Михайловна стоит в очереди и покупает хлеб сама, а не домработница; в-третьих, что было самым главным, решающим, жена мастера Гасилова сделалась снова мыслящим существом в тот момент, когда покупала пшеничный хлеб.
С прежней кокетливой, извиняющейся улыбкой Лидия Михайловна взяла двумя пальцами свежую, дышащую ароматом ковригу пшеничного хлеба, совершив ею знакомый полукруг, вдруг бросила ковригу в раскрытую сумку. Она, конечно, не могла измять хлеб, он не мог повредиться, но все же, все же… Коричневую банлоновую кофточку Лидия Михайловна в пляжную сумку укладывала в три приема, а потом долго думала, какой стороной повернуть сверток, как добиться того, чтобы край бумажного пакета не высовывался из сумки. Она, видимо, не любила носить по деревне вещи открытыми, а вот золотистый край ковриги полумесяцем высовывался из пластика и кожи.
– До свидания, Марта Густавовна! – сказала Лидия Михайловна старушке с палкой и узелком, замешкавшейся возле прилавка, и Прохоров понял, что старушка-то – родная мать парторга Сосновского лесопункта Марлена Витольдовича Голубиня.
– Вам чего? – удивленно спросила продавщица Дуся. – Водка кончилась.
– Что вы говорите? – обрадовался Прохоров, так увлеченный женой мастера, что пропустил такую выдающуюся подробность, как отсутствие водки на нижних полках. – А это что?
– Уксус! Разве не видите?
Через полминуты Прохоров шел неторопливо по знойной улице, но все равно скоро догнал вальяжную Лидию Михайловну, склонив в полупоклоне голову, представился:
– Меня зовут Александром Матвеевичем Прохоровым. Я – капитан уголовного розыска, а вы, наверное, Лидия Михайловна Гасилова… Если это так, то разрешите, пожалуйста, потолковать о том о сем.
Она остановилась, посмотрела на него внимательно:
– Чем могу быть вам полезной, товарищ Прохоров?
Лидия Михайловна эти слова произнесла так, что сразу почувствовалось законченное среднее образование, постоянное пребывание в довольно интеллигентной семье и внимательное чтение детективных романов, так как именно все это давало возможность спрашивать: «Чем я могу быть полезной?» А глядела она на Прохорова такими насмешливыми и отчужденными глазами, какими могла глядеть женщина, предельно далекая от уголовных розысков, происшествий, тюрем и следовательских комнат. Вся эта грязь и накипь жизни – тюрьмы и следователи – имели к Лидии Михайловне такое же отношение, как зонтик к рыбе, и Прохоров на ее величественный, недоумевающий взгляд ответил робким взглядом.
– Ах, о какой там пользе может идти речь, – сказал он. Потом подумал и весело разрешил: – Да вы не стойте, Лидия Михайловна. Вы идите, а я… Я петушком, петушком за дрожками… – И сам захохотал первым. – Ах, простите меня! Я сроду такой болтун и выдумщик. Вы на меня внимания не обращайте, Лидия Михайловна!
Она небрежно пожала плечами:
– Пожалуйста!
Женщина-обманщица, женщина, умеющая в девятнадцать лет казаться созданной для бережного ношения на руках, пошла впереди капитана Прохорова как подтверждение его предсказаний – со сквозными от солнца глазами, с увядающей линией нежного подбородка, и все в ней было законченным: среднее образование, кольца и перстни, фраза: «Чем могу быть вам полезной?» Проделав с Лидией Михайловной ту же операцию, что Прохоров проделывал с женой Никиты Суворова, представив ее девчонкой, капитан в недалекой сравнительно дали увидел Людмилу Гасилову.
– Так чем я могу быть вам полезной? – спросила она.
– Вот чем вы можете мне быть полезной, – помолчав, сказал Прохоров. – Вы должны мне объяснить, почему солгали дочери, сообщив Людмиле о связи Столетова с Анной Лукьяненок?
– Я? Солгала дочери?
Лидия Михайловна бдительно держала Прохорова под прицелом ясных глаз, спрятанных за длинными ресницами так же тщательно, как была скрыта от взоров прохожих в пляжной сумке банлоновая кофточка. Прохоровым давно было замечено, что у некоторых женщин от юности до могилы не меняются две вещи – ресницы и голос, и в отношении Лидии Михайловны это наблюдение было точным, очень точным. Прохоров специально звонил в квартиру Гасилова несколько раз, чтобы убедиться в том, что мать и дочь разговаривают одинаковыми голосами, а ресницы у них были вполне взаимозаменяемы.
Женьке Столетову было бы от силы тридцать пять, когда однажды он обнаружил бы в кровати странную женщину с отдаленно знакомым подбородком. Это случилось бы непременно на рассвете, в тот час, когда он завязывал бы галстук, чтобы отправиться на работу. Оставив незатянутым узел галстука, он осторожно подошел бы к кровати, нагнулся, сморщил бы лоб: кто такая? Почему эта женщина спит на их общей кровати? Отчего она так напоминает Людмилу Гасилову?
– Я солгала дочери? – с пафосом повторила Лидия Михайловна Гасилова и неожиданно снисходительно улыбнулась. – Ну как вы можете говорить такое, товарищ Прохоров!
Она укоризненно покачала головой:
– Все это выдумки завистников! Подумайте сами, как я могла связать Женю с этой грязной, порочной до мозга костей, испорченной женщиной? Ведь Женя был чистый, порядочный. А эта женщина… Фи!
Она ничем не обставляла ложь – вот что было забавно. Жена мастера была так величественна, вальяжна, уверена в прочности своего положения, что ей даже не приходила в голову мысль придать лжи окраску правдоподобия. Она врала открыто, с упрямым самозабвенным лицом, как врут очень маленькие славные дети.
– Мы очень любили Женю! Мы к нему относились, как к родному. Уж вам-то должно быть известно, что именно Петр Петрович сказал: «Такие люди, как Столетов, не должны умирать!» Мой муж восхищался и восхищается Женей!
Ложь Лидии Михайловны Гасиловой слушали раскаленная зноем река, понурившийся осокорь на берегу, небо, петух на заборе, тайга за деревней; весь мир слушал ложь женщины с красивым еще лицом и царственными движениями мягких, нерабочих рук.
– За Людмилой, правда, немножко ухаживал Юрий Сергеевич Петухов. Он, по-моему, даже собирался делать ей предложение, но… Мы не считаем нужным вмешиваться в личную жизнь дочери…
Она вдруг сделала плачущее лицо.
– Боже, кто способен руководить детьми двадцатого века! Они так самостоятельны…
Прохоров готов был рассмеяться. «Немножко ухаживал Юрий Сергеевич» – это значило, что приходил каждый вечер; «Собирался делать предложение» – значило, что технорук и Людмила решили пожениться; «Мы не вмешиваемся в интимную жизнь дочери» – это значило, что жестокой рукой направляли ее поступки. Конечно, жена Гасилова не догадывалась о том, что Столетов мог услышать в телефоне ее диктующий голос, но она, если бы дала себе труд подумать, если бы на секунду потеряла вальяжность, могла бы сообразить, что ее наглая ложь позволяла Прохорову получать правдивые сведения, так как ему надо было только отнимать отовсюду частицу «не». Не говорила – значит, говорила, не думала – значит, думала, не любила – значит, любила.
– Ах, как врут календари! – печально сказал Прохоров и поглядел женщине на кончик носа. – Думаю, что и Юрий Сергеевич лжет, когда говорит о том, что именно вы, Лидия Михайловна, сказали: «Евгений Столетов не может быть мужем моей дочери. Он никогда не сделает карьеры, и поэтому моя дочь будет всю жизнь лишена материального благополучия!»
– И это ложь! – по инерции быстро ответила женщина. – Юрий Сергеевич, наверное, как-то не так понял меня…
Прохоров действовал в чрезвычайной обстановке молниеносно.
– А какие слова Юрий Сергеевич мог истолковать превратно? – спросил он энергично. – Первую часть вашей фразы или вторую?
Ее лицо вытянулось, посерело. Ей ли было тягаться с капитаном Прохоровым, придумавшим в момент озарения наглую ложь с фразой, якобы переданной ему техноруком? А уж разделение предполагаемой фразы на первую и вторую части вызвало у Гасиловой такое замешательство, что он с наслаждением потребовал:
– Отвечайте, пожалуйста, Лидия Михайловна!
Она смятенно пробормотала:
– Но ведь Женя действительно всегда ссорится с начальством, не умеет ладить с людьми…
Прохоров спокойно огляделся. Было жарко и душно, пыльно и желто; было обыкновенно. Сидел на заборе помертвевший от зноя петух, валялись ногами вверх куры. «Надо быть умеренным!» – подумал Прохоров. Если в чем и таилась опасность этой женщины, так это в обыкновенности.
– Спасибо, Лидия Михайловна! – вежливо поблагодарил Прохоров. – Технорук Петухов с начальством не ссорится, и, несомненно, ваша дочь будет ходить с брильянтовым перстнем на пальце… Спасибо! Огромное вам спасибо!
Гасилова стояла перед капитаном уголовного розыска с постаревшими губами. Она не могла еще понять, чем опасно ее нечаянное признание, но чувствовала приближение катастрофы, у нее было такое ощущение, словно кто-то в разбойную темную полночь подпиливал несущие столбы ее дома. Надо было защищаться, но она не знала от чего, надо было бороться с уличным собеседником, но она не знала, как бороться с человеком, который глядел на нее сейчас грустно и жалеюще.
– Как вы думаете, – спросил Прохоров, – технорук Петухов любит вашу дочь?
Она, кажется, уже поняла, что произошло невозможное, дикое, ужасное, как кошмарный сон; в безмятежное благополучие ее дома входило то, о чем женщина только читала и слышала, – комнаты следователя, зарешеченные окна, необходимость расписываться в конце каждой страницы.
На них уже обращали внимание. Стояла на крыльце соседнего дома прислушивающаяся старуха, женщины, возвращавшиеся из орсовского магазина, нарочно замедляли шаги, мелькали смутные лица за геранями на подоконниках.
– Это допрос! – вдруг жестко произнес Прохоров. – Примерно девятнадцатого-двадцатого апреля вам стало известно от Алены Юрьевны Брыль, что будущий муж вашей дочери Петухов посещает Анну Лукьяненок. Почему вы не сообщили об этом дочери?
Он сам чувствовал, что страшен непонятностью, грустью, всезнанием, выбором улицы, как места для допроса. А ведь на самом деле как все неожиданно и страшно… Десять минут назад куплена банлоновая кофточка, небрежно брошена в пляжную сумку коврига теплого хлеба, видна уже крыша родного дома, а она стоит возле человека в мешковатом костюме, оказавшегося капитаном уголовного розыска и задающего такие вопросы, от которых немеют кончики пальцев.
– Алена Брыль – сплетница! – приглушенным голосом сказала Лидия Михайловна. – Я ей не поверила…
– Резонно! – согласился Прохоров. – Но тогда возникает вопрос, почему Алена Брыль сочла необходимым сообщить именно вам о Петухове? Если между вашей дочерью и техноруком не было ничего связующего, отчего же Алена Брыль обращается к вам? Это первый вопрос… Второй таков: что вы ответили Алене Брыль и что сделали при этом?
Боже мой! Чего хотел от нее этот человек с мальчишеским хохолком на макушке крупной головы? Он приехал в Сосновку для того, чтобы выяснить причины смерти Евгения Столетова, но почему он сказал ей, Лидии Михайловне Гасиловой: «Это допрос!» Какое отношение к смерти Столетова могла иметь Лидия Михайловна? Почему ее муж с появлением в Сосновке этого человека потерял покой – ходит по кабинету, не присаживается, не останавливается, чтобы посмотреть на разноцветных лошадей?
– Что я сказала Алене Брыль? – прошептала Гасилова. – Я не помню, что сказала ей…
– Тоже возможно, – мирно согласился Прохоров. – Но вы не могли забыть про мельхиоровые сережки… Кстати, Алена Брыль выплатила уже полную их стоимость?
Лидия Михайловна сосредоточенно помолчала.
– Я не вижу ничего плохого в том, что продала Алене Брыль сережки, которые давно нравились ей, – наконец сказала она. – Я только не понимаю, почему вы спрашиваете об этом…
– Ну, это просто! – с хлебосольной улыбкой ответил Прохоров. – Вы ей продали сережки по сниженной цене для того, чтобы она не рассказала Людмиле о визитах Петухова к Анне Лукьяненок. Вы купили молчание – вот в чем суть вопроса.
Жена мастера Гасилова к этому времени растеряла не только вальяжность и выражение превосходства на белокожем лице, но и осанка у нее переменилась. Вялая, расслабленная, постаревшая женщина стояла на сосновской улице и просительно смотрела на капитана уголовного розыска.
– Мне надо идти, товарищ Прохоров! – тихо сказала жена мастера Гасилова. – Я опаздываю…
– Ради бога! – сказал он. – Ради бога!
Женщина удалялась, ее пляжная сумка потеряла разноцветность, а Прохоров все стоял на прежнем месте и думал о том, каким несчастным человеком был бы Евгений Столетов, если бы женился на Людмиле Гасиловой. Потом Прохоров тихонечко пошел по улице, продолжая размышлять и сравнивать… Людмила – Соня – Анна…
– Дяденька Прохоров! – услышал он мальчишеский голос и обнаружил себя сидящим на низкой скамейке возле палисадника незнакомого дома. – Дяденька Прохоров!
Дяденька Прохоров, оказывается, не только сидел в задумчивой, отдыхающей позе, а успел снять пиджак и галстук, тщательно запрятаться в тень и даже обмахиваться прочитанной областной газетой.
– Дяденька Прохоров…
Перед капитаном стоял пилипенковский поклонник Слава Веретенников – малец лет десяти. Он вечно вертелся возле младшего лейтенанта, выполнял его мелкие распоряжения и был такой же важный, как сам Пилипенко. Сейчас Славка тяжело дышал, но босые ноги на земле держал строго – пятки вместе, носки врозь. Подбежав к Прохорову, он приложил руку к потрепанной кепке и вообще вел себя соответственно.
– Вольно! – сказал Прохоров и вдруг подумал: «Я, наверное, несправедлив к Пилипенко! Он просто-напросто хороший работник. Молодой, старательный, гордящийся своим милицейским положением».
– Дядя Прохоров, вам записка от дяди Пилипенко…
С тремя синтаксическими и одной орфографической ошибками было написано: «Товарищ капитан! Кондуктор Акимов дал показания. Я уехал на лесосеку для проверки сведений товарища Лузгиной. Вернусь, как было приказано, к семи ноль-ноль.
Младший лейтенант Ром Пилипенко.
Сообщаю также, что из города „Ракетой“ прибыл парторг товарищ Голубинь. Состояние здоровья их супруги хорошее».
– Дяденька Пилипенко еще велели передать дяденьке капитану, что не надо ехать в район. Дядя Бойченко из комсомола сам приехал. Он ждет… – Славка запнулся, но закончил бойко: – Он ждет товарища капитана в служебном расположении…
Под командой Пилипенко находились мальчишки и постарше Славки. За незаконной торговлей – раньше времени – спиртными напитками наблюдали восьмиклассники под руководством солидного Баранова, соблюдением противопожарных мер ведали подростки, расхаживающие в старых медных касках, порядком в поселковом клубе занимались почти взрослые люди – десятиклассники.
– Ты чего вылупился, Славка? – сердито спросил Прохоров. – Ты почему не дышишь?
– У меня насморк…
– В такую-то жару?
– Я перекупался…
– Тогда ты свободен!
– Есть, товарищ капитан!