Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Иностранец в Смутное время

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лимонов Эдуард / Иностранец в Смутное время - Чтение (Весь текст)
Автор: Лимонов Эдуард
Жанр: Отечественная проза

 

 


часть первая

Утро кровавое

      Ночь заканчивалась. Медленно и неохотно светлело. На темном небе стали выясняться детали. Во всю ширину окна в сторону Москвы-реки протянулись две черные ленты. Под ними и меж ними розовый, но все более кровавый подсвет предвещал столице Союза Советских Социалистических Республик морозный день.
      Он пошевельнулся. Дотянувшись до ночного столика, нажал на кнопку лампы, залил комнату желтым мокрым светом. Разрушил пепельно-кровавую мрачность. «Индиана в стране советских», так он стал представлять себя с первого шага на их земле, так он стал вести себя, — иностранцем. …И именно Индианой, — бравым героем фильмов Спилберга, — археологом и охотником за сокровищами, он и проснулся. Чужим среди чужих.
      Он встал, и голый, лишь грудь прикрывала белая тишорт, прошел к окну. Далеко внизу по тринадцати путям трудно стремились, расхлестывая снег, автомобили. Тевтонской свиной полу-головой появились вдруг с зажженными фарами шесть снегоуборочных броненосных бульдозеров, каждый двигался на ширину бульдозерного лезвия в сторону и сзади предыдущего. Еще шесть таких же панцирных агрегатов быстро прошли по шести встречным путям, грязные, примитивные и надежные. Выяснилось, что черные ленты в небе берут начало в двух каменных трубах, возвышающихся далеко в стороне Киевского вокзала. Странным было, что дым не рассеивается и не клубится хотя бы, но формируется в аккуратные ленты. Их горизонтальность же, напротив, легко объяснялась направлением ветра… На другом берегу Кутузовского проспекта, далекие, простирались казарменно-германские, длинные бараки одной высоты. Большинство окон были освещены. «Самый большой германский город в мире, Москва, уже встал и живет, полупроснувшийся, кашляя и отхаркиваясь автомобилями и горлами», — сказал вслух Индиана. «Но ты, без сомнения, еще спишь, женщина Мадам Хайд, пьяным сном. И маловероятно, что ты спишь одна».
      Он, некогда проживший в этом городе семь лет, был поражен, что город оказался немецким. Поражен тем, что город никак не соответствовал его воспоминаниям. С первых же часов встречи с Индианой он наотрез отказался быть уютным городом, в котором, романтическая, прошла юность Индианы. Он расположился в снегах, грубый, слишком громадный, чтобы его можно было игнорировать или не уважать, столица Империи, скогтившей воедино племена, говорящие на сто двадцать одном языке, простирающейся на двенадцать часовых поясов от жаркой Колхиды до ледяной Камчатки, Москва, — город царей и большевистских Цезарей. Не из этого города уезжал Индиана двадцать лет назад.
      Снизу в голые ноги веяло слабым теплом от загнанного глубоко под подоконник радиатора центрального отопления, от чудовищных же размеров окна с двойными, старыми и гнилыми рамами разило в грудь холодом. Посему он поспешил отойти от окна. Вышел в ванную комнату и, заткнув сточную дыру в беньюаре унылой и постыдной каучуковой пробкой, открыл кран горячей воды. Первым ненужно закапал старый душ, затем из изъеденного крана, белая и шипучая, полилась как кислота вода, укладываясь в лужицу на дне.
      Это было его первое утро в этой ванной, в мощном дряхлом отеле, в столице империи, в стране, где он когда-то родился и жил.
      Сидя в белой воде (постепенно молочность прояснялась и ясно обозначились его ноги и пах — волоски, шрамы, пятна), он размышлял. Обо всем сразу. О том, что его опыт в области беньюаров необычайно обширен. Что он способен определить по ванной если не город, то государство, в котором находится. Американские «табс» несомненно ближайшие родственники советских. По размерам. По мощной уверенности, с какой их мускулистые торсы стоят на сильных коротких ногах. В отеле «Эмбасси» на Аппер-Бродвее он был обладателем чудовища с растрескавшимися под желтой кожей черными и синими капиллярами. Размеры его не только позволяли спокойно вытягивать ноги, но возможно было сделать свободный взмах «баттерфляем». Американские черные гиппопотамы, населявшие «Эмбасси», возможно не находили свои ванны большими, но хрупкий, родившийся на европейском континенте, в сердце Татарии, Индиана находил… Хрупкие же деликатные ванночки с архитектурными излишествами выдают немедленно свою принадлежность к одному из «цивилизованных» малых европейских народов. Он вспомнил свою первую французскую ванну, сидячую, высокую, как бочка, ванну в студии на рю дэз Аршивс в Париже и улыбнулся. Абсурдная фантазия французских пламэрс соединила почему-то беньюар с туалетом. Туалет этот, техническое чудо, был снабжен электропомпой, дабы выкачивать дерьмо через узкую вену-трубку в далекую канализационную артерию. Через несколько месяцев вена засорилась, и помпа стала выкачивать дерьмо в беньюар! То не было жилище для бедных (в студии был камин!), но построенный в начале 19 века дом не предусматривал туалетов в квартирах… Более или менее равнодушный к туалетам, Индиана однако пылко любил ванны. Горячая вода исправно служила ему, всегда бедному авантюристу, согревала его измученное шаганием по чужим городам тело.
      Он оглядел сплошь кафельную (кафель взбирался к самому потолку) комнату. Собрание кафельных плиток всевозможных оттенков белого сложилось постепенно путем замены расколотых плитками сменяющихся эпох. Сильные сталинские преобладали, но было немало и хрущевских и брежневских, — потоньше и подешевле. Узкий обрезок зеркала. Убогий куб мыла, размером с половину спичечного коробка на полке под зеркалом. Три полотенца различных цветов и структур. Черной резины пупырчатый коврик. Туалетная чаша, накрытая белым пластиком. Грубые плиты пола. Все. Ванная исполинского дворца-крепости, из которой недавно восстававшая чернь выкорчевала все украшения. Если утрудить глаза, то можно обнаружить подробности микропейзажа: сырые щели меж плитами, сочащийся по-прежнему душевой прибор закис повсюду белой коркой, кожа беньюара продрана и закрашена поверх масляной краской. Несмотря на запущенность и общую грубость, несмотря на сходство с моргом, госпиталем и залом мясного магазина, беньюар обширен, потолок, распоротый трещинами, находится так высоко, как в соборе, ванна поражает жестоким величием. Поневоле задумаешься: для каких же людей строилось такое? Ответ пришел сам, без натуги. Для римлян. Для грубых, сильных и простых мужей, подобных римлянам.
      Индиана представил себе, что он генерал-лейтенант, бравший Берлин. Молодой еще, но много раз раненный генерал-лейтенант Третьего Рима. Вот… Индиана увидел себя — с помощью денщика влазит он, голый, в шрамах, проконсул, в беньюар. Денщик, рыжий, лысый уже в свои 30 лет Иван, в сапогах, галифе и майке, подымает ногу проконсула и ставит ее в молочно-белую воду… Икра ноги необычайно тонка, сорвана была осколком. Синие сплетения вен и жил обернули ногу. Пятна болезни цезарей — экземы на ней. «Перегрел, сукин сын!» — морщится проконсул, опускаясь в воду. «Достукаешься, Ивашка, в деревню, домой отправлю».
      Второе банное видение явилось на смену первому. Индиана — старый советский разведчик, чрезвычайно уставший (он вспомнил потрепанную физиономию разведчика Абеля), ушедший в отставку и поселившийся в крепости отеля «Украина», потому что привык за годы своих американских скитаний жить в отелях. Скромный и тихий, сидит он каждое утро в буфете своего этажа, ест вареные вкрутую яйца с колбасой и пьет чай из пиалы… Или же он — полнокровный и губастый торговец оружием из страны Ближнего Востока. Торговец оружием Индиана представился Индиане в виде полного молодого армянина (он успел узнать, что в комнате до него жил армянин), убитого выстрелом в затылок в беньюаре. Голова армянина соскользнула в воду… Представив кровавую воду, Индиана вздрогнул и встал.
      Вытираясь, он думал, что если кровавая ванна и преувеличение, к каковому прибегла его взбудораженная визитом в империю фантазия (убитый армянин числился однако, да, среди его знакомых), отель «Украину» никак в категорию отелей не втиснешь. И построен он был, смесь протестантского храма с византийской тюрьмой, по приказу самого Цезаря Иосифа Сталина, предназначенный для отдыха сверхчеловеков, проконсулов и центурионов из многочисленных провинций Третьего Рима — Союза Социалистических Республик. И события должны свершаться в таком месте… жилище — он попытался найти для всего комплекса коридоров, холлов и номеров название, и остановился на «в такой крепости», — события должны совершаться экстраординарные. Могучие, страшные, торжественные.

Матрос, лишившийся благосклонности океана

 
      Индиана прилетел в столицу империи накануне вечером. Рейсом Аэртранс 2982. Явился он на советскую территорию в костюме матроса, лишившегося благосклонности океана: бушлат, синие брюки, сапоги, на голове — капитанка. Он замаскировался. У выхода из передвижной кишки, ведущей из авиона на имперскую территорию, матроса встречали двое: полная зрелая блонд Алла Михайловна и тощий молодой человек с большим кадыком — Валерий. Двое отторгнули Индиану от дисциплинированной толпы французских пассажиров и ввергли его в привилегированные условия прибытия, на которые он, оказывается, имел право, будучи приглашен самим Соленовым. Алла Михайловна вызвала к гостю молоденького бледного таможенника с зелеными погонами и тот, не улыбаясь, поставил печать на его таможенную декларацию, не прочтя ее. Валерий, в красной куртке, получил от Индианы багажный талон и скрылся. Алла Михайловна провела гостя через несколько дверей, охраняемых солдатами. Воинственная когда-то империя продолжала употреблять свои легионы для служб, с которыми вполне могли справиться гражданские. Солдаты отворяли двери, не задавая ни Алле Михайловне, ни Индиане вопросов. Последняя дверь привела их в зал с синими креслами и двумя телевизорами. «Мы должны дождаться багажа. Садитесь», — сказала Алла Михайловна. И села. Только в этот момент включился для Индианы звук на территории империи. Шумели разными программами телевизоры.
      Два угольно-черных человека в одинаковых серых пальто полулежали, спокойные, в креслах. Быстро вошел в папахе генерал в голубой шинели с погонами авиации. Навстречу ему из дальнего угла устремились несколько женщин. Генерал снял папаху и, разведши руки, принял женщин в свои объятия. Генерал был крупный, женщины тоже. И два черных были большими. Индиана почувствовал, что он маленький. «Где мы находимся?»
      «В депутатском зале».
      Индиана хотел было воскликнуть: «Ни хуя себе!», но вовремя одумался. Улетая два десятилетия тому назад плохим, гадким, уже бывшим гражданином империи, в среде других порченых кровяных шариков, — Родина выпускала из себя дурную кровь, — он вот прилетел почетным гостем, в депутатский зал! О! Некоторое время его согревала тщеславная мысль, что депутатский зал аэропорта столицы империи символизирует его триумфальный въезд на Родину. О! Однако, будучи типом честным и безжалостным к себе, он вынужден был признать, что только личный вес и связи Соленова позволили ему, Индиане, войти в этот зал и находиться в нем. Из прошлого пришло точное советское определение: «по блату».
      Генерал был и депутатом одновременно. Возможно, даже космонавтом. И его встречали ответственные знаменитые местные тетки, может быть, тоже депутатши. Возможно также, что женщины были членами его семьи. Алла Михайловна ушла, оставив матроса наедине с двумя стихиями: океан его чувств сталкивался непрестанно с океаном его воображения. Следовательно, вначале он почувствовал себя матросом, лишившимся благосклонности океана, и только позднее Индианой, — чужим среди чужих. С чужими, — бывшими своими, он наконец соприкоснулся, лишь покинув депутатскую зону. Пройдя мимо депутатского буфета (несколько красивых девушек, несколько хорошо стриженных молодых людей, — дети советских бояр, без сомнения, — Империя спешно отменяла привилегии, — но они еще счастливо существовали), преодолев еще несколько дверей (багаж, сказал присоединившийся к ним Валерий, ждет его внизу), они вдруг оказались на террасе, выходящей на большой зал аэропорта Шереметьево-2. Глухой, неприязненный, враждебный рокот исходил снизу. Это звучали ОНИ. ЕГО НАРОД. Следуя в группе сопровождающих лиц (к ним присоединился шофер Василий Иваныч), он бросил несколько взглядов вниз, в зал. Темные массы людей угрожающе поколыхивались, стекались и растекались. Спустившись по лестнице, к массам, они устремились к цели. Хмурый носильщик стоял, сжимая ручки тележки, посреди зала. На тележке, непредставительная, покоилась единственная сумка матроса. Обыкновенно он летал и в отдаленные страны без багажа, на сей раз пришлось (подарки родителям) обагажиться. Алла Михайловна уже успела выдать ему несколько сотен рублей в депутатском зале. Так приказал Соленов. Однако самой мелкой банкнотой были в его кармане зеленые Пятьдесят рублей. «Сколько нужно дать носильщику?» — спросил он Валерия на ходу. «Не беспокойтесь. За свою работу он получает больше других рабочих». «А почему он такой хмурый?» «Не знаю. Такой уродился».
      Матрос, отвергши руку Валерия, сам понес свою сумку к автомобилю. Весь зал уродился таким же, как и носильщик. Не видно было улыбающихся лиц. Зал был одет мрачно. В толпе должны были находиться и иностранцы, ожидающие отлета на свои родины, но и они, такие цветные и разные в аэропорту Шарль де Голль, здесь или предпочли замаскироваться в темное, или же их яркость была подавлена мрачностью аборигенов.
      Автомобиль оказался мини-автобусом. Индиана предпочел бы, чтобы его ждал, как Ленина, броневик. В автобусе уже находился музыкальный гроб, принадлежащий американскому певцу Вилли Токареву. Матрос с удивлением узнал, что и Токарев вызван Селеновым из Америки и приглашен. Так же, как и актриса Виктория Федорова. Сближало матроса с ними лишь то, что все трое были они некогда гражданами империи. Перебравшись через музыкальный гроб, усевшись рядом с Валерием, матрос прислушивался к объяснению шофера Василия Ивановича с краснолицей статуей милиционера в тулупе. К первой статуе присоединилась вторая. К шоферу присоединилась Алла Михайловна. В момент наивысшего пика шершавой и грубой словесной активности сторон (речь шла о полулегальной парковке мини-автобуса) матрос, лишившийся благосклонности океана, заметил, что вокруг полно снега. Высокие снега завалили подъезды к аэропорту.
      Они ехали по плохо освещенной снежной дороге с негустой толпой зимних автомобилей, и матрос вспоминал, как, мучаясь похмельем, двигался по этой же дороге с женой в такси, но в обратном направлении все эти годы тому назад. Потеряв жену в плаванье, вот он наведался один в родной порт.
 
«Я много лет без отпуска
Служил в чужом краю…» —
 
      вспомнилась русская песня. И всплыли последующие строки:
 
«В своей домашней кофточке
В косыночке с горошками
Седая, долгожданная
Меня встречает мать…»
 
      Эту часть песни ему предстоит пережить чуть позже. Мать… отец… они и не догадываются, что сын в этот момент уже катит по земле, по снегу Союза Советских Социалистических. Все случилось так быстро. Телеграмма Соленова, звонок Аллы Михайловны. Виза. Он попытался себе представить, как подымается по лестнице дома на окраине Харькова, где живут его родители. Он воображал себе эту сцену последний десяток лет. Во снах или наяву, шагая по бульвару Сэнт-Мишель или у голландских каналов, воображал, как нажимает кнопку звонка и ему открывает мать… И влепляет ему, сорокашестилетнемуматросу с сединой в волосах, пощечину! После публикации в их журнале его романа, перечитав текст, он вдруг понял, что у его родителей должна быть совсем иная психология чем у него — их блудного сына, психология простых советских (как определить класс его родителей? «Лоуэр-миддл-класс»?) людей. И им не понять… Они не смогут понять его психологии свободного художника, аморального моралиста, «сэлф-мэйд» писателя. Если еще перестрадают «великие годы»,где он вольно пишет о личных отношениях между ними, его родителями, о том, что мать подавила его отца (прочли они уже роман или не прочли?), то его первый роман их убьет. Без сомнения. Даже для американских родителей такая книга явилась бы тяжким ударом. Впервые он пожелал, чтоб эту его книгу подольше не публиковали в империи… Покосившись на Валерия, тот, сунув нос в воротник куртки, кажется, задремал, матрос подумал, что не знает советской терминологии для социальных категорий, о которых размышляет. А размышляет он всегда на смеси трех языков. И эта смесь трех языков и есть его настоящий язык, и он желал бы писать на нем, не ему, увы, приходится переводить себя на их языки…
      Большую часть пути он посвятил разговору о тремя служащими Соленова. Ему хотелось убедить их в том, что он вполне хороший мужик, пусть и прожил за границей множество лет. Что он простой, незаносчивый, неизбалованный, не барин. Ему показалось, что он преуспел с шофером и Аллой Михайловной, но провалился с самым молодым, — Валерием. Тот скептически молчал в своей холодной красной куртке и отказался от пачки «Марлборо», ею матрос пытался добиться пусть слабой, но реакции. Валерий сказал, что он не курит. «Ну и хуй с тобой, юный «кон», — подумал чужеземный матрос и поглядел за окно. Москву он не узнавал. За исключением снега и русской речи в автобусе, все было чужое. Германско-азиатское.
      На площади перед «Украиной» маневрировали в снегу человеки и автомобили.
      К «Украине» вели циклопической ширины ступени. Высоко в черном небе, над двумя крыльями крепости-гостиницы возвышался шпиль.
      Меж циклопическими дверьми отеля, и в первом зале вестибюля, топтались группы недружелюбных, грубого вида мужиков и парней различных национальностей, но одного типа. Та же страсть к обману и, если удастся, насилию открыто присутствовала и на физиономиях черноволосых азиатов и на блондинистых, разбухших от водки водянистых физиях славянского происхождения. Одетые для борьбы со стихиями в грубую одежду, взъерошенные самцы эти походили на голошеих стервятников, поджидающих обессилевших путников в долине смерти. Так пышно определил их сравнением Индиана. Во времена его проживания в Москве стервятники уже существовали, но власть не позволяла им выставлять свои сальные волосы и преступные физиономии в общественных местах такой важности, как гостиница «Украина». Смешки, вскрики и комментарии сопровождали прохождение жильцов отеля сквозь строй «мерзавцев», как без колебаний назвал их себе Индиана. Его также прокомментировали. Он услышал обрывок «…из Кронштадта». Из Кронштадта мог быть исключительно матрос. Матрос был в наличии один, — он.
      «Что за люди?» — спросил он следовавшую за ним Аллу Михайловну.
      «Всяческий сброд, И таксисты. — Блондинка поморщилась. — Кстати, хочу вас предупредить, чтобы вы не садились к этим… Просите дежурную по этажу, чтобы она вызывала вам такси».
      «Неужели так сурово?» Он отдал свой паспорт и визу Валерию.
      «Зачем рисковать? — Алла Михайловна улыбнулась, очевидно, чтобы смягчить сообщение. — Сейчас вроде бы такси функционируют нормально. Но в начале года было зарегистрировано полсотни случаев вооруженного ограбления одного и того же типа. Клиент садился у гостиницы в такси, где-то в условном месте такси останавливала автомашина с вооруженными бандитами…»
      «Как же вы достукались до жизни такой? В мое время…» Индиана не закончил фразы. Он почувствовал себя едва ли не идеологом буржуазии, рассуждающим о необходимости закона и порядка, я застеснялся. Между тем, живя в Париже на розовом холодном чердаке, он зарабатывал литературой на существование, и не более того. У него никогда не было ни автомашины, ни мебели, ни сбережений. И в «Украине» ему проживать не полагалось. Это пахан Соленоввозвысил его до «Украины». (Правда и то, что в Вене он жил в отеле «Сашэр», в Будапеште — в отеле «Хилтон», но в этих случаях роль Соленова исполнялась американской «Витланд Фондэйшан».) «Меньше недели назад я был еще в Амстердаме, в Голландии. Никаких стервятников у отеля. В октябре я жил в отеле «Славян» в социалистическом Белграде. Зеро мерзавцев у отеля. А ведь у них тоже, как и у вас, — брожение умов. Почему не приедет взвод автоматчиков и не разгонит всех этих каналий. А если у вас здесь Дикий Запад, то есть Восток, то не препятствуйте въезду в вашу страну с оружием…»
      Алла Михайловна улыбнулась, но не удостоила его ответом. Они стояли у низкого стола, сумка Индианы на полу. Вокруг в низких креслах сидели и чего-то ждали чернявые люди. Кавказцы, — привычно определил он. Славяне живут в отелях только в том случае, если за них платит организация. Славяне бедные.
      Между тем Валерий с несколькими бумагами в руках достиг их. «Это вы отдадите дежурной на этаже, а это — ваш пропуск в отель». Валерий протягивал ему картонку и лист бумаги.
      «А мой паспорт?»
      «Вы сможете получить его завтра».
      Его французский паспорт, — право на выход из этого мира (каковой уже ему начал не нравиться) — будет оставаться в ихруках до утра. Лифт, коридоры, и его комната, «номер», как назвала его дежурная по этажу, только подкрепили в нем уверенность, что он, — Индиана, оказавшийся в грубом мире полуразрушенного будущего, или прошлого? — пассажир машины времени.
      Переодеваясь, он думал, что проходить ежедневно сквозь строй преступников и чувствовать себя добычей, за которой следят глаза стервятников, будет противно и унизительно. Подобные зловещие типы населяют в фильмах и комиксах БД мрачные полуразрушенные города будущего, откуда вынуждены были отступить закон и порядок. Его комната 971… Индиана распахивал двери и выдвигал ящики… подобна комнате журналистки Жилл в лондонском отеле «Савой» 2025 года. Индиана запомнил БД «Женщина-Западня», потому что Жилл — непонятным образом есть точнейший портрет заблудившейся, исчезнувшей, спрятавшейся где-то в снегах Москвы подруги его. Позвонить ее материсейчас? Матери женщины-западни…В определенном смысле, его подруга оказалась западней для него. Тощая адресная книжка на столе, зад в неудобном кресле, Индиана набрал номер.
       Ее матьбыла дома. «Аллё…» — сказала она.
      «Здравствуйте, это Индиана. На этот раз я звоню вам уже из Москвы. Ничего нового?»
      «Здравствуйте, — сказала ее мать. — Нет, она больше не звонила. А вы где в Москве? Вы правда в Москве? Вас пустили?»
      «В гостинице «УКРАИНА». Слушайте, я хотел бы поговорить с вами не по телефону. Мне вам многое нужно сказать. Мы могли бы встретиться как можно скорее? Скажем, сегодня?»
      «Сегодня я не могу. Я ведь хоть и ушла на пенсию, подрабатываю в госпитале через день. Сегодня мой день. Хотите с утра в субботу?»
      «Хорошо».
      «У вас есть мой адрес?»
      У него был ее адрес. Положив телефонную трубку, он сидел некоторое время, — локти на столе, ладони на затылке. Ее матьзвучала спокойно. Почему так спокойно? Может быть, она виделась с дочерью? Может быть, дочь даже сейчас находится у нее? Может быть, его, Индиану, водят за нос? Очень и очень маловероятно. Его подруга не способна на вынашивание заговора. Ею движут прямые и непосредственные эмоции. «Вери стюпид оф ю, Индиана!»
 
      Переодевшись в черный костюм, красную рубашку, черный галстук и легкие туфли (он успел выведать у Василия Ивановича, что их не только отвезут, но и привезут обратно), он спустился в холл. У некогда фонтана, а ныне лужи в цементном блоке, Алла Михайловна стояла с тощей (Индиана понял, что это она) Викторией Федоровой в шубе. И каким-то высоким типом в иностранной куртке, но с советским лицом. Их представили. «Виктория Федорова… Мой брат…» «Я — брат…» «Индиана…»
      Чтобы сразу же заявить, что она своя? Чтобы сделать ему приятное?.. Виктория, — высока, мелко завитые кудряшки волос, рыжая шуба актрисы, — начала с вопроса! «А где живет сейчас Ваша экс?»
      Индиана привычно ответил, что в Италии. Бывшая жена перестала его интересовать давным-давно, у него хватает забот с нынешней подругой. Мадмуазель ХАЙД (лишь иногда бывающая солнечной мадмуазель Джакиль), — тяжела и разрушительна. Он вспомнил свое возвращение из Будапешта в Париж, всего лишь за неделю до ее отбытия в Москву. Он вернулся на день раньше, чем собирался, но не сумел позвонить и предупредить, что вернется раньше. Дав три коротких предупредительных, «его», звонка, Индиана собирался открыть дверь своим ключом, но дверь открылась сама изнутри. Его высокая подруга в узкой юбке, на каблуках, один глаз заплыл черным пятном, скула запеклась кровью, предстала перед ним, покачиваясь. Лицо ее исказилось гримасой изумления. Она ожидала увидеть не его. Мгновенно покрывшись холодный потом, он прошел мимо мадмуазель Хайд в квартиру. Запила! Пока он был в Венгрии на международной конференции, дискутировал с коллегами-писателями, наглотавшись алкоголя, подруга его превратилась в мадмуазель Хайд… Вскрытая, с перекрученным бельем постель, перевернутые на полу пепельницы, забрызганный вином паркет… Через десяток минут в дверь зазвонили. Он резко отворил. Белесый славянин в кожаном пиджаке, и с ним, на две ступени ниже, сюрприз в скосившей щенячьей морде, некто ноль, — певец русского ресторана. «Индиана?»
      «Моя подруга в плохом состоянии. Больна… Прошу вас зайти в другой раз», — нашелся Индиана. Фраза, позднее он много думал о происшествии, была сформулирована верно, и предназначалась для мгновенного удаления ненужных свидетелей падения их семьи. Свидетелей, вызванных ею, без сомнения. От этой фразы никому обиды не было, быстрая и незлая, она всех реабилитировала и устраивала. И их.И его. И если бы мадмуазель Хайд способна была соображать, то фраза устроила бы и ее. Первые годы он не понимал, кто она такая… Мерд!
      Он еще выговаривал «…рд», а ему уже пожимал руку небольшого роста тип с пышными усами, в черной шубе до пят. Токарев. В норковой шубе. Он слышал об Индиане. Индиана слышал о Токареве.

С народом

 
      Их провезли по заснеженной Москве в том же мини-автобусе, но без гроба. Индиана опять не узнал столицу. Снег. Мало огней. Крупные дома. Неуютно большие проспекты и улицы.
      В морозном вестибюле клуба Культуры в Измайлово, — стеклянного куба в снегах, — находилось множество вооруженных милиционеров. «Это клуб Министерства внутренних дел?»— осведомился Индиана. «Нет, с чего вы взяли?»— сказала Алла Михайловна. «Столько милиции!» «А-аааа! Я забыла, что вы покинули нас очень давно. У нас теперь всякое массовое мероприятие охраняется. Ведь могут быть беспорядки…»
      Усатый, грузный, с пистолетом, сдвинутым не по уставу вперед, к паху, майор совал ему блокнот. Он подумал, что его просят написать при входе в клуб его фамилию и время прибытия, так принято в американских офисах, и написал. Однако за майором его остановил еще милицейский чин с листком из тетради в клеточку. На листке он увидел уже подпись «Вик. Федорова», и только тогда до Индианы дошло, что у него просят автограф. «Я не актер», — попробовал он отказаться, но еще многие милиционеры протягивали ему листки, блокноты и соленовский бюллетень «Запрещено к печати», и он подчинился. Он осчастливил своим автографом пару десятков милиционеров, вовсе не обольщая себя гипотезой, что все они знают, кто он такой. Бюллетень Соленова издается тиражом два миллиона экземпляров. Краснознаменный журнал «Борьба» точно объявляет свой тираж: 980.000 экземпляров. Для приобретения известности у милиционеров в каком количестве экземпляров следует быть изданным? Он не знал цифры. А что если они знают, кто он такой? Он шел за актрисой в шубе и ее советским братом через кишки и придатки клуба, охраняемый милицией, и думал. Мысль начиналась с ругательств «Еб твою мать! Ни хуя себе!» — употребленных в данном случае совсем невинно для выражения степени удивления, потрясения даже тем фактом, что он, Индиана!.. Он, Индиана, выросший в рабочем поселке среди шпаны, криминальный подросток и позднее юноша, мечтавший о карьере преступника, впитавший в себя их, шпаны, взгляды на жизнь, их верования и неприязни, — даст автографы «мусорам»! Он — мусорам.Видел бы все это «Кот»! Индиана качал головой, бормотал нечленораздельные ругательства и с удовольствием уединился бы для того, чтобы осмыслить только что пережитый шок, но их привели в артистическую комнату клуба и познакомили со множеством мужчин и женщин. А сам Соленов, было сказано, давно сидит на эстраде с журналистами и разговаривает с залом, — с пятью тысячами человек.Следует дождаться перерыва, а после перерыва их выведут на сцену. В темноте. Сюрпризом. Так как они почетные гости, и их вызвали двоих, — из Америки, Индиану из Франции, — показать читателям соленовского бюллетеня. При чем здесь актриса? Но ведь еще в первом номере, мсье Индиана, Соленов объявил, что мать Виктории — актриса, и не просто, но великая русская, — Зоя Федорова была убита в декабре 1981 года в квартире дома 4/2 по Кутузовскому проспекту. Выстрелом в голову из иностранного пистолета «Зауэр». И теперь Соленов занимается публичным расследованием, публикуя результаты в бюллетене. Весь советский народ следит за результатами следствия… Индиана понял, что дом 4/2 должен быть видим из окон «Украины». И ему, и Виктории. Каково же ей будет всякое утро глядеть на дом, в котором убили ее мать… Он поискал взглядом актрису. Нашел ее сидящей у низкого стола с чашкой чая в руке. Стол уставлен тарелками с печеньями, бубликами и пирогами. «Хотите подкрепиться?» — спросила его администратор, — женщина с темным лицом. Он отказался.
      Соленов встретил их за кулисами в полной темноте. По силуэту, — круглая голова, массивное туловище (дорогу им освещал проводник с зажигалкой, и временами силуэт в глубине сцены за занавесом становился видим), Индиана безошибочно понял, что это САМ. Сам прижал его к кактусовой щеке: «…дорогой, рад тебя видеть, милый!», и оставил для идущей следом актрисы. «Викуля, милая…» «Виленька Токарев, милый», шел последним. Вслед за Соленовым гусиным шагом они вышли на ту, публичную сторону занавеса. Ничто не указывало на присутствие в темноте пяти тысяч русских душ. Приличными детьми они сидели тихо.
      Стуча стульями, их разместили среди уже сидевших на сцене. Индиана представил себе, что неправдоподобно, но что если все это соленовская шутка …и зал окажется полностью пустым. Вспыхнул свет.
      Шапки, платки, обнаженные головы… Они сидели запертые в хорошо продуманное архитектурное пространство, в 270 по всей вероятности градусов, и в дальней глубине вверху еще градусов 200 балконов. Русские люди. Народ, к которому Индиана принадлежит по праву рождения, по крови. Пригнув к микрофону круглую голову в седой щетине, Соленов, автор 30 миллионов книг, советский Джон Ле Каррэ стал представлять их — своих сюрпризных гостей.
      Они проаплодировали Виктории Федоровой. Она встала и поклонилась. Они проаплодировали шумно и энергично Вилли Токареву. И ему, Индиане, иностранцу в черном костюме и остроносых туфлях, объявленному как «наш французский писатель», они проаплодировали. Он встал и расшаркался. Сел… Слово дали уже присутствующему на сцене вполне бодрому старику. Разгребая кучу записок на столе, не спеша, явно наслаждаясь процессом, старик стал отвечать на вопросы, касающиеся советского правосудия. Неизвестного Индиане типа (Чудакова или Щербакова?) слишком слабо судили, считал старик; ему — взяточнику времен Брежнева следует дать больше… Индиана решился посмотреть на них. На его народ. Посмотрел.
      Совсем простые русские лица. Баба в белой шапке в первом ряду, соленовский бюллетень в руках. Рядом с бабой — коротко остриженная девчушка, блондинка с мелкими чертами лица, Меховой воротник пальто. Парень в синтетической синей куртке. Лысый мужик. Лица напряжены. Слушают. Смотрят на сцену. Каким они видят его, Индиану? Дорого бы он отдал, дабы посмотреть на себя их глазами. Хотя бы двумя парами глаз. Житель Елисейских полей, иностранец Индиана. «Охуеть можно», — подумал он. Иначе как с помощью ругательства «охуеть», он свою мысль сформулировать не смог. Когда четверть века назад, непрошенный, явился он в столицу Империи с польским черным чемоданом из фанеры, никто не встречал его на Курском вокзале. …Юноша, прибывший покорять Москву, был одет по самой последней харьковской моде того времени. Фигуру его скрывало массивное черное пальто с воротником из каракуля, на голове красовалась грузинского стиля черная кепка «аэродром», на ногах — американские армейские сапоги. На сапоги спускались черные брюки с широченными штанинами. Брюки уходили вверх под черный жилет, а жилет был покрыт пиджаком той же ткани. Белая рубашка стягивала ансамбль воедино. Рубашка была застегнута на пуговицу, плотно зажимая горло. Галстука на юноше не было, ибо галстук противоречил харьковской моде того времени. С Курского вокзала юноша отправился под землей, минуя помпезные станции Московского метрополитена, в центр столицы. Достигнув станции Кировская, поднялся вверх на свет божий, и волоча за собой изрядно вымотавший его силы чемодан, бьющий его по бедру при каждом шаге, прибыл на Главный Почтамт. Здесь, после получаса ожидания под колоннами у входа, он наконец увидел направляющихся к нему женщину свою Анну и друзей Бахчанянов. Анна была направлена им в Москву на две недели ранее. Имевшая в семье из двух репутацию практичной и живой силы, Анна должна была арендовать плацдарм: комнату, откуда должно было начаться покорение Москвы. Оружием, с помощью которого юноша собирался подчинить себе столицу, должны были служить две ученические тетрадки со стихами. Обложки их юноша оклеил синим вельветом… Тетради покоились в чемодане…
      Со стороны сцена выглядела более или менее обычно: встреча друзей у Главпочтамта. Мало ли встреч случаются у Главпочтамта всякий день! Но заинтересованное лицо — Индиана, не колеблясь, давно зачислил ее в разряд столь же знаменательных событий, как вступление Д'Артаньяна в Париж или момент, когда после похорон папаши Горио Растиньяк бросает с кладбища Пер-Лашез вызов городу. Честолюбец и столица. Кто кого? Столица сомнет храбреца и откусит ему голову или храбрец наденет узду на дикого зверя и обратит его в зверя домашнего?
      В тот свежий осенний полдень они столпились четверо вокруг чемодана, как верующие у символа культа, и решили поскорее избавиться от этого громоздкого объекта, дабы предаться и удовольствиям первого дня столичной жизни. Чемодан решено было отбуксировать на Казарменный переулок, где снимали комнату в деревянном доме Бахчаняны. Продев под ручку чемодана толстую ветвь, мужчины взялись за ее концы…
      Ему пришлось вернуться из глубин времени в измайловский клуб, ибо Соленов назвал его фамилию. Взяв две присланные ему из зала записки (Виктории Федоровой прислали пять, Токареву — много больше), Индиана встал и вышел к микрофону на авансцену. Таким образом продемонстрировав свою наглость. Он мог дотянуться до микрофона соседки Федоровой, но предпочел выйти, показаться своему народу. Эти пять тысяч собрались не ради него, но по причине соленовского бюллетеня, повествующего им об ужасных преступлениях, прошлых и настоящих. Они прочли пару его рассказов в бюллетене, и только. Он же, их родственник, сын, брат, их самозваный представитель на никогда не кончающихся ТАМ международных соревнованиях, захотел выйти сам. Смотрите, какой я есть — во весь рост. Не лучше вас, с простонародной рожей, Ванька, курносый нос, скулы, невидный рост, но я им там свою компактную ванькину внешность, там ИМ за границей наилучшим образом преподношу, не хуже чем Стив Маккуин свою преподносил. И от рождения у меня было не больше шансов, чем у вас, товарищи! — захотелось ему закричать. Он знал, что они не любят тех, кто выебывается, но не любят и тех, кто не выебывается. Индиана обнаружил, что очень хочет им понравиться. Спортсмен Индиана, Советский Союз! Ебаный Советский Союз …он клал на меня столько лет, и продолжает класть и сегодня. И приглашен я не Советским Союзом, не Родиной, которая положила с прибором на своих сыновей, но индивидуумом, «паханом» СОЛЕНОВЫМ, атаманом СОЛЕНОВЫМ, мафиози СОЛЕНОВЫМ. Он вспомнил, что ни единый советский журналист не явился на демонстрацию в Нью-Йорке, организованную хуй знает когда эмигрантами (во главе с ним, Индианой), к зданию Таймс. И вспомнил более позднюю обиду, — имперское телевидение отказалось явиться на Первые Поэтри Олимпикс в Вестминстерском аббатстве в Лондоне. Он, Индиана, читал свою поэму о Русской Революции:
 
«Я целую мою Русскую Революцию…
Белая моя, белая…
Красная моя, красная…
Веселая моя и красивая…»
 
      Ново-Зеландское телевидение примчалось заснять своего поэта, австралийское явилось, но эти курвы… Между тем газета «Сандэй Миррор» вынуждена была удостоить его бронзовой медали. Читал он по-английски… Придя к микрофону, он однако не стал оглашать им свои обиды.
      Пять тысяч пар русских глаз смотрели на него. «Здравствуйте, русские люди!» — сказал он и сунул руки в карманы — как Маяковский. И подумал, что он опытный демагог и честный человек. Ибо так вот и хотелось ему сказать, чтоб было торжественно и чуть вульгарно. Он сообщил им, что двадцать лет не был на земле предков, что только час как приземлился, что еще не понял, что он чувствует, что сейчас ответит им на их записки. Зачитал первую.
      «В Лит. газете несколько лет назад была опубликована статья, в которой сообщалось, что вы за границей моете посуду, а ваша супруга пошла на панель. Как сложилась ваша судьба на самом деле?»
      Индиана переступил с ноги на ногу, усмехнулся и сообщил им, что да, посуду он мыл, но быстро возвысился по служебной лестнице до помощника официанта и официанта. Работал он и землекопом и каменщиком и даже мажордомом у мультимиллионера. Но зазорного в мытье посуды он ничего не видит. И в стране Советов он работал в свое время сталеваром, грузчиком, поваром и портным. Что же касается его бывшей жены, то на панель она не пошла, но напротив вышла замуж за графа. Зал одобрительно зашумел. Индиана подумал, что по меньшей мере половина девушек в зале видели во сне, что они выходят замуж за графов, принцев и королей, и потому им несомненно приятно достижение их соотечественницы. Улыбнувшись, Индиана добавил: «За графа с древней породистой кровью». Зал зааплодировал.
      «Как вы думаете, будем мы жить когда-нибудь так, как живете вы там, у вас во Франции?»
      — гласила записка номер два. «Ну…» Индиана спрятал записку, в карман, «там у нас во Франции мы живем… Нас там много, пятьдесят пять миллионов, и все мы живем по-разному. Я, скажем, снимаю холодный, красивый и романтический чердак, но предпочел бы менее романтическое, менее дорогое и более теплое жилище. Не следует представлять Париж как сплошное Шампс Элизе, в сущности это бедный город и во многих домах до сих пор еще существуют туалеты с двумя бетонными башмаками по обе стороны дыры…» Он добавил, что не знает, будут ли они когда-либо жить так, как живет средний француз (на самом деле он был уверен, что никогда), но надеется, что они будут счастливы (демагогия!) и есть счастливы сегодня. На самом деле он был убежден, что удовольствия простого человека всегда будут ограничены и никакой режим не спасет простого человека от его собственной посредственности. Правда и то, что у каждого есть выбор: быть спящим или проснуться. И Индиана сел. Под аплодисменты зала. Простой человек, ставший не простым, благодаря собственной энергии и настойчивости. Они убедились, что он ОК. Не стесняется, не мямлит, наглый. Если б они были американцами, то могли бы заключить, что у этого Индианы есть «гатс».
      Начал говорить седой мужик в сером костюме с полосатым галстуком, высокозалысистый лоб, также приглашенный, как и они, но не издалека, начальник Уголовного Розыска МВД, «главный мусор» Вячеслав Панкин. Переживши подписание автографов бригаде милиционеров, Индиана уже вполне хладнокровно воспринял факт, что сидит за одним столом с главным мусором страны, с генерал-лейтенантом. Однако кривая улыбочка выделилась все же из его лица при мысли «Видел бы меня Кот!» Индиана посмотрел в ближайшую из телевизионных камер (встречу Индианы с русским народом снимали. Неизвестно было лишь «ан дирэкт» или для истории), словно из камеры на него смотрел бывший его подельник по юношеским шалостям — «Кот». Юношеские шалости в свое время привели восемнадцатилетнего Кота к высшей мере наказания — расстрелу, замененному, к счастью, при пересуде, длительным тюремным заключением. «Если ты жив, Кот, удивись неисповедимой воле судеб, посмотри, что происходит. Если ты думаешь, что я заслужил право сидеть за одним столом с главным мусором страны тем, что заложил кого-либо, то ты жестоко ошибаешься. Никого, никогда не заложил, и даже не отрекся от наших с тобой принципов». Главный мусор сообщил об обезвреживании группы «расхитителей и сбытчиков» сухого морфина из промышленного объединения СОВБИОФАРМ. Раскрыто тридцать восемь преступлений, в том числе одно убийство и три разбойных нападения. 22 преступника арестованы. Некто Дермухамедов, 1957 года рождения, возглавлявший банду, не арестован. «Видишь, Кот, — обратился Индиана к Коту, — мы бы с тобой тоже ввязались во все эти дела, я не сомневаюсь, да судьбы нам с тобой выпали иные, и разные. Пятьдесят седьмого года рождения этот чучмек, пацан совсем…»
      Индиана качал коленом, менял положение ног, обменялся парой фраз вполголоса с актрисой Викторией. Подумал, а не попросить ли ему у Панкина помощи в розыске пропавшей подруги… Главный мусор страны покинул сцену. Неспешно выбирая записки, стал опять отвечать на вопросы некогда репрессированный Сталиным старик. У Индианы мелькнула мысль, что если Кот может быть наблюдает его сейчас по теле, то у Кота мелькает мысль (Индиана не побоялся дважды мелькнуть мыслями), что друг его Индиана попал-таки в точку, преуспел в осуществлении их мечты. Что живет Индиана в мире, где девочки(представленные красивой актрисой, мечтой мужчин) танцуют голые, где дамы в соболях(все та же Виктория, ее шуба), лакеи носят вина(после встречи с русским народом предполагалось пиршество в САМОМ их ресторане), а воры носят фрак. (Черный простой и старомодный костюм Индианы вполне представлял фрак, в Париже у него висел малоупотребляемый черный смокинг). «Отчасти это так, Кот, — сказал Индиана, — отчасти нет. Действительность куда более сложна, чем простые мечты воров-подростков, выраженные блатными песнями, Кот!»
      Наслаждаясь микрофоном, старик резюмировал свою позицию затянувшейся заключительной речью. Он потребовал выяснения правд, не одной, но всех правд сразу, и «пролития света на все преступления всех периодов советской истории». Индиана беззлобно подумал, что «репрессированный» вреден Союзу Советских. Ибо мстительный, за свою отсидку готов он разрушить тюрьмы и всю страну. Кот, отсидевший больше, чем старик, но, разумеется, за уголовное преступление, согласился с Индианой. «Видали мы немало таких фраеров на Колыме, — процедил Кот, сдавливая зубами окурок. — Они пасть боялись в лагере открыть. Теперь, когда сам Новый Хозяин — антисоветчик, он расхрабрился. Погубят суки, страну». Последним выступал молодой парень в очках, по-видимому, любимый публикой журналист, ибо ему энергично аплодировали.
      Соленов объявил конец представления. «Мы сидим уже четыре с половиной часа, и выступают не актеры и певцы, но журналисты и обозреватели…» И Соленов грубо польстил публике, возгласив: «Какая еще во всем мире аудитория, кроме советской, способна…» Соленов был силен в своем пафосе. Публика захлопала сама себе. Все встали, и Индиана встал, чтобы уйти. Но на сцену карабкались зрители. Первый отряд народа во мгновение залил не успевших убежать. «Пожалуйста, автограф»… Женщина в шапке светлого меха вставила ему в руки номер «Запрещено к печати». «И мне, пожалуйста… Это я послал вам вопрос о вашей жене…» «И мне, все три номера». Женщина в косынке, сбитой на плечи, подставляла ему сразу три номера, так что верхние углы оставались обнажены. Ясно было, что она профессиональная охотница за автографами. «И мне!» «И мне!» «Мне!» Не заботясь больше о качестве подписи, он влеплял что удавалось на подставляемые номера бюллетеня, на неизвестные ему книги, листки бумаг и даже входные билеты в клуб. Его несколько раз качнув, отнесло вместе с человеческим прибоем к занавесу. Рядом, он заметил, отбивается от их благожелательного внимания Вилли Токарев, седой шар головы опытного Соленова разумно уплывал за кулисы. Индиану так плотно стиснули, что если бы он захотел упасть, то толпа без труда удержала бы его на плаву, не позволила бы ему опуститься. В эти минуты он понял, почему Элвис Пресли убегал от толпы поклонниц через черный ход концертного зала. Он понял, почему «Роллинг Стоунс» нанимали «Ангелов Ада», дабы поддерживать порядок во время своих концертов. Он почувствовал себя одиноким Мик Джаггером, прижатым к стене сотнями «фанс». Лица, руки, давка, крики, нога Индианы зацепилась за выступ в сцене, он подумал, что следует попрощаться с единственной парой благородных туфель, взятых им в страну Советов. Но на помощь ему и Токареву, орудуя кулаками и тыкая в животы дубинками, протискивались милиционеры. Продолжая механически ставить подпись на все подставляемые ему поверхности (ему казалось, что его народ обидится, если он станет отступать в панике, отказавшись от распределения автографов), он передвигался, окруженный милицией и народом вперемежку, за кулисы. «Да вы хоть знаете, кто я такой?!» — прокричал он на ухо девушке с физиономией только что родившегося поросенка. «Знаю… Вы певец из Нью-Йорка!» «Га-га-га-га!» — захохотал щуплый мужик со вставными зубами. «Бедняжка спутала вас с Вилли. Я вас хорошо знаю, Индиана. Я слежу за вами с конца шестидесятых. Вот я подписал вам мой подарок. Если понравятся, пристройте повести на Западе». Щуплый сунул Индиане крупный пакет. Генеральный Секретарь Автономной Национал-демократической партии успел опустить ему в карман программу партии. «Передайте в Вашу прессу. Нас здесь репрессируют». Остроносый, серьезный и хмурый человек в очках передал ему описание своей «Единой теории фундаментального поля Земли». Когда Индиана, растрепанный и вспотевший, добрался наконец в артистическую комнату, он пожал руки двоим усатым «мусорам», прикрывавшим его отступление. «Извини, Кот, — пробормотал он… — грубые медвежьи ласки русского народа могли бы меня повредить».

С врагами народа

 
      Протиснувшись между автобусами телевидения, исходящими паром, словно кузнечные машины, он выбрался вместе с другими в снег. К природе. Бушлат расстегнут, матросское кепи в руке. Высокий Яша в очках, заместитель Соленова в возрасте Индианы, по виду совсем американец, посоветовал ему надеть кепи и застегнуть бушлат. «Вы отвыкли от наших морозов. Простудитесь и не заметите». Индиана послушался. Небольшая толпа сотрудников организации топталась на снегу, пытаясь распределиться по имеющимся автомобилям. Вышел Соленов в длинном черном пальто и в скандинавской мелкой шапочке, выглядевшей чужеземно на котле его большой головы, взял под руку Викторию в шубе и с цветами в руке и побрел с нею, разговаривая, ведомый шофером Василием Ивановичем. И Индиана предпочёл устремиться за главным персонажем. Народ успел исчезнуть (как и куда они вылились?), и только небольшие команды любопытных подростков, прячась за автомобилями, наблюдали за актрисой, Соленовым и Индианой, — за знаменитостями. Индиана подумал, что любой из этих подростков может, если захочет, запросто выстрелить в них троих, уложить любую знаменитость, если захочет, но Соленов по-видимому не разделял его опасений. Посему он себе молчал, слушая, как снег хрустит под его французскими туфлями. Индиана забыл, как хрустит снег, и разучился ходить по снегу при минусовой температуре… Они влезли в свой мини-автобус, отыскав его.
      Ругая шофера за то, что другие персонажи только что проигранного на сцене спектакля исчезли («Еб твою мать, Василий Иванович, да что ж ты смотрел…») тотчас извиняясь («Извини, Василий Иванович…»), чтобы опять изругать его за то, что он не знает дороги («Да еб же ж твою мать, Василий Иванович, ты же не первый раз туда едешь…»), советский феодал вел себя, как ведут себя американские и французские феодалы. Индиану всегда притягивали такие типы, энергичные и не устающие от возни с людьми, вечно командующие няньками, бабками, телохранителями, шоферами и сотрудниками, женами и детьми. Сам Индиана мог кричать и общаться с людьми не менее энергично, чем Соленов, но обыкновенно скоро уставал от толпы и нуждался в большой порции одиночества. «Не забудь, что дорога там перекрыта, Василий Иваныч…»
      Сидя на ближайшем к шоферу сидении, Индиана догадался вдруг, что мимо проплывают знакомые стены и башни. «Новодевичий?!» — вскричал он к шоферу. «Ну да… Узнали?» «Я жил тут рядом, Василий Иванович, на Погодинской». Быстро побежал рядом с мини-автобусом заснеженный бульвар, забранный в невысокие решетки. По ту сторону бульвара жила когда-то чужая жена-девочка (он успел увидеть меж черными деревьями призрак многоквартирного дома), и была у нее собака — большой белый пудель и старый муж. Старому мужу было, о ужас, столько же лет, сколько Индиане сейчас. Потом девочка была некоторое время женой Индианы… Арифметика воспоминаний смутила Индиану, и весь остальной путь он молчал, погруженный в мысли о времени. О том, что город этот населен помимо живых людей еще и толпами призраков.
      Дорогу перерезала ограда. Вышел мрачный тип в кожаном пальто, с красной повязкой на рукаве, каждая рука как бревно. Соленов, оторвавшись от актрисы, высунулся в приоткрытую шофером дверь. «СОЛЕНОВ! Узнаешь?» Бревнорукий узнал, отвел створку ворот, и мини-автобус помчался по еще более заснеженной и густо поросшей елями территории спортивного комплекса «Лужники».
      В вестибюле ресторана находилось четверо мусоров в сапогах и шинелях и с пистолетами. Эти милиционеры не потребовали у прибывших автографов, но во все глаза глядели на вопиюще иностранную, не по-советски худую актрису. Отдавая свой жиденький бушлат в гардеробную, красивому мужчине средних лет, Индиана засомневался в себе, подумал, что облик матроса, лишившегося благосклонности океана, был выбран им возможно ошибочно. Следовало остричь череп не на 2/3, но весь — а ля «скинхэд» и одеться в маскировочные брюки, высокие ботинки и куртку парашютиста. Возможно, на него было бы обращено больше агрессивного внимания, но он выглядел бы суровее. Матрос, лишившийся благосклонности океана, может вызвать у них мягкие ассоциации с матросом Пазолини, в том случае, если они читали Пазолини, разумеется… В конце концов Индиана оправдал свою матросскость, ибо целью ее было замаскироваться и не выделяться на улицах, оставаясь однако Индианой. Соленов уже прилегал на груди нескольких мужчин, оказавшихся в вестибюле. Представил мужчинам актрису и Индиану. Зная, что у него мускулиста, в мозолях от перекладины (проделав дыры в шкафу квартирной хозяйки и в стене, Индиана установил перекладину), ладонь, Индиана с удовольствием тряс их крепкие ладони. Актриса, Соленов и последним Индиана, вошли наконец в зал «Олимпа» и оказались… в русском ресторане в Бруклине.
      Ближе к двери, на худших местах сидели бандиты помоложе. Они с нескрываемой завистью проводили глазами проход САМОГО ПАХАНА СОЛЕНОВА с друзьями и женщинами. Им предстояло еще множество лет быстро бегать, высоко прыгать и выполнять черную работу дробления носов и челюстей и исчезновения трупов, прежде чем они смогут передвинуться к центру зала. СОЛЕНОВА С ДРУЗЬЯМИ провели к эстраде, где уже сидели за длинным, уставленным закусками и цветами столом, десяток приглашенных, добравшихся в «Олимп» индивидуально. Американский певец Токарев с молоденькой дочерью еврейского народа («его советская любовь», — прошептал Пахан Индиане), среди других. В Париже газеты писали о нехватке продуктов питания в советской Империи, но как в подпольном парижском ресторане времен немецкой оккупации, стол СОЛЕНОВА в «Олимпе» нес на себе отменную пока еще лишь закуску: вялено-перченое азиатское мясо бастурма, холодная свинина, заливные по-еврейски карпы, или сомы, или налимы. Разумеется, была икра. И множество кавказской зелени в чашах.
      Пахан заговаривал актрису по другую сторону стола. Скромно примостившийся на углу стола шофер Василий Иванович разливал боссу водку. И вежливо налил Индиане. Соленов захотел пожать руку Индианы и сделал это через стол. Выпил с Индианой. «За твой приезд на Родину!» Стал рассказывать актрисе, как он познакомился с Индианой в Париже на парти у американца по имени Джим Хайнц. «Джим Хайнц, Викуля, он знает всех! Он хорошо знал Джона Леннона!» Тотально счастливый Соленов любил своих друзей и весь мир. Соленов парил в мире, как хотел, то переворачивался на живот, то просто лежал себе, не двигая руками и ногами, лежал в мире и не падал. Ему было очень хорошо, потому что он неведомо как научился уже очень давно левитировать и левитировал теперь по желанию, когда ему было угодно. Лет сорок назад был он круглоголовым и робким молодым человеком с еврейской фамилией, тяжелым и неумеющим левитировать. Но того еврейского молодого человека ему пришлось спрятать, затоптать, загнать внутрь брюха, дабы существовал ХОЗЯИН СОЛЕНОВ, БОЛЬШОЙ БОСС СОЛЕНОВ, ПАХАН СОЛЕНОВ. Молодому автору «Дзержинки 32», книги во славу чекистов, ему позвонил в шестидесятых годах еще сам Андропов, дабы поздравить с книгой. С тех пор он написал несколько десятков и продал 30 миллионов. В семидесятые годы он брал интервью у Отто Скорцени, несколько месяцев тому назад у директора ФБР. Час назад он сидел за столом на сцене, рядом с главным «мусором» Союза, предоставляя ему слово, и он же только что обнимался в вестибюле с типами, на которых у главного мусора наверняка заведены толстые досье на каждого. Время от времени красноватые глазки на круглом черепе вспыхивали восторгом. Это тот молодой человек — сын папы Наума, старого большевика, заместителя Троцкого, сын «врага народа», вдруг выглядывал в мир (Пахан позволял ему время от времени выглядывать) и ошалевал от восторга. С какими людьми сижу, и следовательно сам я какой! Нескромный Индиана проницательно понимал, что сын Наума в восторге и от знакомства с ним тоже, с таинственным Индианой, проведшим множество лет в сомнительных приключениях в странах Запада, с Индианой, — автором смелых книг и мужем красивых и талантливых женщин. И Индиана честно платил Пахану тем же: Соленов вызывал в нем любопытство и уважение. Еще в Париже несколько засранцев и трусов, узнав, что его печатает СОЛЕНОВпытались предостеречь его от сближения: «Певец чекистов, ты разве забыл, и поговаривают, что генерал КГБ…» Индиана презрительно посылал их на хуй, советчиков. Да Индиана еще мальчиком мечтал дружить с генералом КГБ! Его немного смущало, что он познакомился с уже «перестроившимся» Соленовым, он предпочел бы его «пюр э дюр» генералом, но ничего, можно и таким. Индиана уважал «паханов» — феодальных лидеров и всегда легко и без проблем с ними общался. Он их понимал, не сближаясь с ними до конца, дабы сохранить независимость, он любил феодалов. В Нью-Йорке он работал батлером у феодала. В Париже он писал для газеты феодала.
      «Индианка, милый, ну ты доволен, что приехал?» — прохрипел «феодал» со своей стороны стола. Выпив несколько водок кряду, он был похож теперь на старого каторжника с седой щетиной на щеках и на котле головы.
      Индиана заявил, что да, доволен. Что спасибо ему, Соленову, отцу родному, дядьке Черномору, «Папийону»…
      Округ их стола, разумеется, творилось и происходило. Конферансье, рыжий молодой человек в черных брюках с подтяжками, в котелке и перчатках, ловко подбросил трость, поймал ее заперчатаченной ладонью и поклонился публике. Выскочили четыре девушки в черных чулках и галстуках, взмахнули ногами на каблуках, и поместились за Рыжим. «Шоумэн Игор», как хвастливо объявляла афиша на стене за Индианой, был выписан на гастроли прямиком из Бруклина, с Брайтон-Бич. Пока Индиана писал свои книги в Париже, они успели наладить международные связи. Глядя на Рыжего, прошедшего по сцене колесом и втаптывающего в нее нью-йоркские ритмы свободно и без натуги, Индиана признал, что Рыжий — хорошего класса профессионал. И кобылицы в чулках топтались и вертели крупами в лад, в ритм, и вовремя срывали с голов цилиндры. Из-за соседнего, за плечами Пахана стола раздались сдержанные аплодисменты. Стол, чуть короче соленовского, был редко усажен пожилыми мужчинами в серых костюмах. Половина их была в темных очках. В компании, подсчитал Индиана, только, один череп прикрывали темные волосы. Обладателем черепа и крупного туловища, затянутого в кожанку, был грузин. Седовласые, догадался Индиана, принадлежали к одному с ним племени, но возраст снял с них большую часть национальных деталей и результат был: собрание средиземноморских стариков. Такие могли быть и сицилийцами, и испанскими стариками, и греками, и бейрутцами.
      «Очень важные люди», — сказал очкастый заместитель Соленова, только что прибывший и поместившийся подле Индианы. «За тем столом, куда вы смотрите. Очень большие люди. Наши мафиози». Так как Индиана лишь кивнул головой, то заместитель выдвинул голову к вазе с цветами и уточнил надежность источника информации, подчеркнув, что он свой. «Это я вам звонил, помните, в Париж по поводу ваших текстов».
      На эстраду вышли и смешно затанцевали пары. Индиана пережил множество подобных вечеров в подобном интерьере в Нью-Йорке и Лос-Анджелесе, где русские евреи открыли десятки таких вот «Олимпов». Очень преступных Олимпов или слегка преступных. Тут на его исторической Родине население стремилось подражать стилю жизни мелких криминалов Бруклина. Имеют право. Однако почему они не пытаются подражать стилю отеля «Плаза»?
      Он проговорил весь вечер с заместителем Соленова, энтузиастски отмечавшим обилие мафий в новой советской жизни. Заместителю мафии виделись ростками и побегами молодой советской демократии. Доктор Индиана был уверен, что «мафии» — явление отрицательное, чрезвычайно вредное для здоровья советского государства, но развивать тему «мафий» отказался. Он не желал обидеть пригласившего его Пахана и его Организацию, — одну из мафий, пусть и легальную.
      Соленов познакомил актрису и Индиану со средиземноморскими старцами. И еще с десятком подобного же типа мужчин. Индиана запомнил лишь своего читателя по имени Рустамбеков. Тот оказался кинематографистом и депутатом от Азербайджана в новом советском парламенте. И читателем книг Индианы!
      В глубине зала располагался стол с несколькими особыми женщинами. К столу время от времени приходил тучный хозяин ресторана и посылал дам на задания.
      Дамы, оправляя платья, подымались и приглашали танцевать указанного хозяином темноочкастого. Разговаривая с зам-Соленова, Индиана развлекался, наблюдая этих женщин. Падшие женщины на заданиях всегда привлекали его, по сути дела он всегда и жил с падшими. Может быть, потому что мать Индиане досталась очень приличная? Зигмунд Фрейд давно умер, авторитеты поменьше Индиану не убедили бы, спросить было некого. Но то, что он — «мовэ гарсон» — предпочитает «фий пердю», Индиана знал твердо, и потому без сюрприза обнаруживал, что косит глазами на их стол. В частности, его взгляд привлекла темноволосая стерва в платье из блестков, как бы из рыбьей чешуи. Однако его исчезнувшая здесь в Москве подруга наверняка их всех… он поискал слово… стервее. Командировочное приключение в перспективе показалось ему пошлой ненужностью. Глубоко заполночь, когда рыжий Игор, лежа под декорацией пальмы, пел нечто монотонно-жгучее в микрофон, Соленов взобрался на сцену, пошатываясь, и лег рядом с ним, ногами в зал. Присутствующие советские дамы и господа спокойно внимали песенному диалогу. Двое согласно спели подхваченную тотчас оркестром любимую песню седого кактуса из телесерии «Семь последних Дней». Соленов был автором и романа и серии.
      Возвратившись к столу, Пахан потребовал счет. Обнаружилось, что за стол на пятьдесят персон уже заплатил некий Фима, — поклонник певца Токарева! Сам певец исчез рано, весь вечер он вел себя тихо, обнимался и целовался с юной еврейкой, но Фима ехидно поднял руку от своего стола. Мол, я тут! Индиана, никогда не побывавший в шкуре босса, платящего за всех (за него, всегда приглашенного, всегда платили), насмешливо наблюдал за разочарованной физиономией пахана, лишенного удовольствия заплатить. Они выбрались из ресторана, загрузились в автобус и поехали сквозь снега «домой» в «Украину»… В автобусе Пахан задремал. Соленовская голова подпрыгивала на плече актрисы, шапка свалилась на пол. Актриса сказала вдруг, ни к кому не обращаясь в темноте: «Устал, старый…» Американская актриса, отметил Индиана, все чаще выражалась на языке русской девушки. И ночью отель был окружен кольцом стервятников, ждущих, когда тело советской власти обессилеет. Трое, они прошли сквозь строй, игнорируя мелких преступников. Пахан ушел спать к актрисе.
      Индиане приснилась его подруга в совсем непристойном виде. Силы сна предпочли представить ему ее в порносцене, заимствованной из некогда виденного Индианой порнофильма. Сидя на члене лежащего под ней мужчины, подруга приняла член номер два (мужчины номер два) в другое отверстие, выше первого, вовсе природой для этой цели не предназначенное. Сон разбудил его, и Индиана долго лежал в тоске, хмурый и неприятно возбужденный… Под утро он засомневался в правильности толкования им своего сна. Не Родина ли это послушно получает удовольствие меж владеющих ею мафий?

Сантименты и слюни

 
      В девять уже можно было тревожить людей. Тяжело таща диск пальцем, он набрал номер, считав его с книжки.
      «Алле…» — сказал детский голос. «Можно Александра?» «Папа…» — ребенок, очевидно, думал, ориентируясь во времени и пространстве, — «папа ушел». «Можно маму?» «Маму, да, можно». Последовала пауза. «Алле?» — сказала женщина, вытирая руки. Индиана представил, что она вытирает руки, пришла с кухни. «Здорово. Это Индиана!» «Ты… А ты где», — она все же решилась назвать его, — «Индиана!?» «Здесь, в Москве. В гостинице «Украина». Надо бы увидеться». «Ты понимаешь, Сашки сейчас нет, он уехал в патриархию…» «В Патриархию?» «Ну да, мы устраиваем фестиваль религиозных фильмов». «А-аааа! Вот оно как…» Оба молчали. Индиана вспомнил, что ему сообщали об их новой религиозности. Это она-то, девушка, о которой говорили, что ее идеал счастливой жизни — мчаться ночью вдесятером в машине, вмещающей четверых и пить водку из горлышка! Религиозная семья! Папа в Патриархии! «ОК, я позвоню позже». «Да-да», — подхватила она с готовностью, ты позвони вечером, когда Сашка вернется… Или завтра…»
      «Или никогда», — сказал он, положив трубку. Собственно, этого и следовало ожидать, возвратившись через двадцать лет. На столе под стеклом гостиница «Украина» оповещала его, сколько стоят различные услуги, от пришива пуговицы до стирки покрывала. Операции стоили чудовищно малых денег. В прейскуранте присутствовали даже десятые доли копеек. Индиана подумал, что, может быть, прейскурант отпечатан еще во времена, предшествующие двум денежным реформам: 1947 и 1960 годов? Прейскурант соседствовал с длинной и нежной повестью о безопасности телевизионного ящика… Некоторые вещи предсказуемы по возвращении через двадцать лет…
      Там, где Варя когда-то жила, бывший муж дал ему телефон. (Индиана соврал, что он ищет Эф, которую знает Варя). Для бывшего мужа имя Индианы звучало как имя писателя его поколения. Как большое имя. Муж был польщен. Он надеется, что у Индианы будет все хорошо в Союзе. Хотя в Союзе, добавил бывший муж, ничего хорошего нет. «Все хорошее там у вас, на Западе. И старые романтические города, и новые деньги». Индиану прогнали еще через три номера, прежде чем он услышал ее голос. «Слушаю?»— сказала Варя строго. И затянулась сигаретой. «Это Индиана! Помнишь меня, не забыла?» «Ой, миленький… Вернулся?» «Не вернулся, но приехал… Как ты, с кем ты?» «Сейчас одна. С моим мальчиком. Ты помнишь, я ведь уже была беременна от Игоря, когда ты уезжал…» «Когда увидимся?» — прервал он ее. «Не нужно это, милый. Не нужно. Я очень изменилась. Я не хочу, чтоб ты видел меня такой, какой я стала…» «Слушай, я тебя так часто вспоминал все эти годы, что даже стал задумываться, а не любил ли я на самом деле тебя». «Любил, наверное», — согласилась она задумчиво. «И я тебя всегда вспоминала и вспоминаю. Какие странные у нас с тобой были отношения! Комнату твою вспоминала светлую. Очень бедный ты был. Какие мы были тогда молодые, а, Индианка…» «Ну, мы и есть не старые… Слушай, давай я сейчас приеду!» «Нет милый, это исключено… У меня сын в армию скоро уходит…» «Хорошо, ты подумай, а я позвоню тебе завтра…» «И завтра я скажу тебе то же самое…» «Но почему?» «Потому что я так хочу». «Я позвоню тебе завтра». «Я не сниму трубку…»
      Он встал и долго двигался по комнате, качая головой, улыбаясь, вдруг грустнея, улыбался опять. Большое зеркало старого шифоньера и большое зеркало на двери ванной отражали мускулистого мужика в тишорт и черных трусах, плотно охватывающих сильный зад. Мужик гримасничал. «Она стесняется себя постаревшей? Всегда любившая выпить, она много пила со вторым мужем. Она находит себя постаревшей. Он знал, что она скрывается от старых друзей. Но почему от него? Какой бы она ни стала сегодня, он навсегда останется благодарен ей за то ее юное очарование, за узкую юбку, медовые тяжелые волосы ее, лицо простонародной красавицы, дочери рабочего, за зеленые глаза и молодость. Двадцать один год ей было тогда. Индиана жил тогда на Погодинской улице и был влюблен в другую мужнюю жену. Варя, чужая жена в черной узкой юбке, приходила к нему вечерами, вся таинственная, как ему тогда казалось, единственно из удовольствия изменить любимому мужу.
      Они гуляли в парке у Ново-Девичьего монастыря, влюбленные в других. Пили вино у него в комнате, раздевались в темноте, вздрагивая от прикосновения друг друга, делали любовь, изменяя тем двум. Однажды его Любовь явилась к нему, когда у него была Варя. Хороший товарищ, она позволила спрятать себя в ванной. Запустив Любовь в комнату, он выпустил натягивающую кофточку на ходу, смеющуюся Варю на лестницу… Не один только Индиана пользовался благосклонностью Вари-Вареньки, впрочем. Он знал это и тогда. Немножко близорукая, она чуть-чуть щурилась и в сумочке носила очки. Во время любви быстро-быстро шептала ласковую абракадабру из слов и тихо смеялась. По зеленой Погодинской, под фонарями ходил он провожать ее на Кропоткинскую улицу на троллейбус. Подавал руку, чтобы, подняв одной рукой узкую юбку, она могла взойти по ступеням троллейбуса. Мужское население троллейбуса всегда приветствовало восторженными вздохами появление этой Дамы Утоли моя печали… И в тяжелое время кризиса его любви, он коротко побывал даже в психобольнице, Варенька приходила утешить его своим телом. «Ты не должен ебаться с грубыми бабами, Индианка…», — вспомнил он ее сквозь дым сигаретки (волосы, локоть на подушке, белое плечо). «Ты нежный и романтический. Обещай мне, что ты никогда не будешь ебаться с грубыми бабищами…» Тогда он заподозрил ее в пренебрежении. Заподозрил, что «нежный и романтический» следует понимать как «женственный». Теперь, когда он уже не нежный и не романтический (он со вздохом остановился у кровати и стал расправлять одеяло), теперь он понимает, что она имела в виду.
      «В какой город Украинской ССР вы хотите звонить?… Наберите следующий номер…» «Куда вы хотите звонить?» «Украинская ССР…» «Знаю, что Украинская… Какой город?» «Харьков». «Какой ваш номер телефона?» «Гостиница «Украина»… «Вы звоните по неправильному номеру. Для того, чтобы позвонить из гостиницы в другой город, наберите номер…» «Я хочу позвонить в Харьков по номеру девяносто восемь, четыре…» «Из какой гостиницы вы звоните?» «Из Украины». «Назовите номер вашего телефона в гостинице…» «Сейчас, одну минуту. Я знаю номер комнаты, но не знаю номера телефона…» «Ты что, идиот? Я что, должна ждать, пока ты сообразишь, какой у тебя номер телефона!» Голос искаженный телефонными помехами, превратился в собачий лай. «Да я тут надрываюсь, да у меня муж болен, сын в тюрьме, а ТЫ по гостиницам живешь, номера своего не знаешь, беззаботный…» «Ебал я тебя в рот, сука!» — закричал Индиана и бросил трубку. Он хотел и боялся оповестить родителей о своем прибытии.
 
      Первоначально, Индиана должен был встретиться с матерью своей подруги, намеревался встречаться с ОРГАНИЗАЦИЕЙ СОЛЕНОВА и если удастся, с иными, еще более могущественными организациями. И вовсе не был расположен возрождать сентиментальные связи прошлого и разводить слюни по поводу. Слюни нахлынули сами собой, когда он вылез из ванной. Игнорируя сантименты и слюни, он назначил несколько деловых встреч.

В буфете

 
      Тощий Валерий посоветовал ему завтракать в буфете. «Быстрее, и проще».
      В буфете «его» девятого этажа жевали четверо. Пара больших русских парней («Похожи на обедневших скандинавов», — решил Индиана). Негритянка в бурнусе. Узбек (казах? киргиз?) в тюбетейке, и в пиджаке. Еще двое, низкорослые, по виду латиноамериканцы получали пищу у прилавка. В стеклянной витрине были выставлены два десятка пустых тарелок с ценниками. «Колбаса вареная: 28 коп. /100 грамм». «Икра паюсная 4 руб. 45 коп./50 грамм». «Яйцо вареное…»
      Массивная блондинка за прилавком. Мрачная тяжелая мебель из фанерита. Попытавшись передвинуть стул, маленький испанец передвинул только спинку стула. Его приятель захохотал хрипло, как хохочут много курящие люди… «Я жду!» — строго заметила массивная. Индиана понял, что следует подтянуться. Нечего разевать рот на испанцев со стульями. Вероятнее всего, они кубинцы. Он подтянулся. «Два яйца вареные. Порцию колбасы по 28 коп. Три черных хлеба. Чай», — отрапортовал он по-военному. И получил поощрение. Массивная корова о нем позаботилась. «Масла не берете?» «Нет». «Рубль семнадцать копеек».
      Он возвратился за чаем к прилавку. Взял чай и поворачивался. Странно неуместный, хрупкий и детский, прозвучал сзади французский вопрос. «Си жэ мэ нэ тромп па. Вы — писатель, мсье… Индиана?»
      «Да. Это я», — признался он, поворачиваясь на голос. Увидел очки. Седые виски. Галстук. Костюм. Мсье респектабельного вида. Интеллектуал. Профессор? Акадэми Франсэз? Писатель? «By зэт…?» — начал Индиана.
      «Антуан Витэз, режиссер. Я поставляю в эту страну то, в чем она меньше всего нуждается. Театральную продукцию нашей страны. Я читал пару ваших книг, видел вас по теле…»
      Массивная угрожающе застучала по прилавку стаканом. «Следующий!»
      «Пардон», — сконфузился фрайцуз, — «чай, колбаса…»
      Он сел к облупливающему яйцо Индиане. «Позвольте?» «Разумеется»*
      Первым делом режиссер стал облупливать его яйцо. Покончив с яйцом, развернул сахар из обертки. Засахарил чай. «Вы давно не были на Родине?»
      «Двадцать лет».
      «И как вы ИХ находите?»
      «Мрачны и, кажется, несчастны. Когда я уезжал, они выглядели куда более счастливыми».
      «Следовательно, вам здесь не нравится?»
      «Пока нет. А вам?»
      Режиссер стал намазывать хлеб маслом. Зажевал. «Мне нравится бывать здесь. Я приехал сюда в первый раз в 1968-м. Здесь много тяжелостей… — он улыбнулся, — но я имею такое впечатление каждый раз, что здесь НАСТОЯЩАЯ ВЗРОСЛАЯ СУРОВАЯ ЖИЗНЬ, а мы там живем как дети, ненастоящей жизнью… Комфорта у них здесь мало, это есть правда».
      «Мне наплевать на комфорт, — сказал Индиана, — я всегда был бедным».
      Некоторое время они жевали. И молчали. «Я вспоминаю, читал в газетах, что вы все же получили французское гражданство, мсье Индиана…»
      «Получил».
      «Почему же наши вас не хотели? Что за причина?»
      «Министр Социальных Аффэр мсье Сегэн ответил на письменный запрос Сенатора Ледермана, что закон не позволяет ему огласить причину отказа».
      «Узнаю великолепный стиль отечественной бюрократии! А сюда вы с какой целью?»
      «Основная цель моего визита, мсье…»
      «Я извиняюсь, — перебил его Витэз, — за мое, может быть, неуместное любопытство, но я ваш внимательный читатель».
      «…основная цель — повидать родителей. Причина номер два — любопытство. Причина номер три — позыв ностальгии. Есть еще десяток причин».
      Старуха-посудомойка бесцеремонно сорвала с их стола освободившиеся тарелки и стала стирать стол мокрой тряпкой. От тряпки крепко несло хлоркой. Витэз сдержанно рассмеялся. «Грубость и простота нравов вокруг восхитительны. Грубы окружающие предметы, мебель; грубы лица и одежды разноплеменного населения… Москва выглядит мрачнее, но энергичнее Европы. Вы знаете, что в правом крыле живет множество армянских беженцев из Азербайджана?» Индиана изобразил головою, что нет, не знает. «В коридорах «Украины» можно поселить все население Нагорного Карабаха. Вы обратили внимание на то, как много в «Украине» коридоров? Широких, комфортабельных. Внутри гостиницы может свободно оперировать хороший толстый танк. Сколько тысяч квадратных метров пропадает».
      «Гостиница предназначалась для иностранных гостей и заслуженных римлян из провинций. Архитектура ее намеренно недемократическая. Демократическая архитектура — это курятники ашелемов парижского банлье, где пролетарии, словно животные, предназначенные на убой, обитают под низкими потолками, в бетонных клетках».
      «Вы сказали «римлян»?»
      «Вы читали, я полагаю, о древней претензии московских царей и российских императоров на то, что Москва — это третий Рим? Вторым был Константинополь, столица Восточной Римской Империи. Четвертому Риму, согласно преданию, не бывать».
      «Ну и что, по-вашему, Империя разлетится в куски?»
      «Бывшим подданным Французской и Британской Империй очень хочется, чтобы разорвалась и Советская. Все будет зависеть от силы воли советского народа. Это ведь он сам, кажется, устал от великой исторической роли и сам от нее отказывается. Чтобы уничтожить Империю навсегда, следует прочно победить ее военными средствами. Побежденная лишь психологически собой, она всегда будет иметь возможность вновь стянуться в Империю, если у римлян вновь обнаружатся сила в кишках и желание доминировать. Вспомните, что в 1918 году Германия была побеждена не Антантой, но собственными внутренними волнениями. Союзники лишь воспользовались борьбой германцев с их собственной менталити, чтобы поставить Германию на колени. Незаслуженная победа принесла двадцать лет спустя множество несчастий победителям и всему миру. Не забудьте также о совершенно необычном факторе: о ядерном оружии. Никогда еще человечество не пережило распад Империи, обладающей ядерным оружием. Смотрите, вон идет депутат…»
      Трикотажные штаны, банные тапочки из резины, пиджак с колодками орденов поверх белой майки, тощий, небритый, ворвался в буфет юноша-старик. Прошел к витрине, оглядел ценники в тарелках. Воскликнул: «Какая нищета!» Ушел, энергично шлепая банными тапочками. Индиана вспомнил, что в его время их, такие, называли «вьетнамками». Старуха посудомойка повторила: «Нищета… Нищета». Обращаясь к Индиане, сказала: «Мы просим у Дирекции каждый божий день два листа продуктов, а нам и одного не дают. Нищета, ишь ты…»
      «Почему вы решили, что он депутат?»
      «Через неделю начинается съезд советского парламента. С таким количеством орденов он непременно депутат… Скажите, а что вы делаете здесь у них?»
      «Ищу Федру. Советскую актрису на роль Федры. Для совместной советско-французской постановки».
      «Это дама, охранявшая Золотое Руно, если не ошибаюсь? Но спуталась с Язоном и Аргонавтами и предала Родину?»
      «Своеобразное истолкование одного из греческих мифов. Однако это не Федра. Мне пора». Витэз встал. «До свиданья. До следующей встречи в буфете».
      Допивая чай, Индиана думал, что и он ищет женщину, возможно спутавшуюся с Язоном и, может быть, Аргонавтами. И тоже застрявшую между двух Родин.

Германский город

 
      Утренний кровавый подсвет неба оправдался: было холодно. И в десять утра разросшаяся шайка мерзавцев держала в кольце вход в отель. Они круглосуточно дежурили, дожидаясь удобного момента, когда можно будет ворваться в бастилию «Украины», разграбить, разнести и разбить. Ожидая, они занимались мелким бизнесом. «Такси?» — успел открыть пасть ближайший шакал. «А в Гулаг, подонок, не хочешь?» — промычал Индиана себе под нос, и прыгнул в вертящуюся мясорубку дверей. Сбежав по ледяным ступеням, неловко ступая по ледяной корке, он устремился к мосту через Москву-реку. Река выглядела арктически-могучей. Не единожды оттаяв и замерзнув, поверхность ее изобиловала вставшими на дыбы льдинами. Индиана вспомнил, что на советском языке, такие льдины называются «торосами». На другом берегу в форме раскрытой стоящей «хард-ковэр» книги возвышалось с каменным гербом на фасаде здание Совета Министров Российской Федерации. Индиана знал, что только Российская Федерация по территории раз в тридцать больше его Франции, и представил себе, сколько комнат и отделов должно быть в столь могучем здании. Огромный зал Славян, комната Чукчей, комната Ительменов, комната Коряков…
      Мост оказался непривычно длинным и был открыт ветру. Сена вспомнилась Индиане живописной сельской речушкой в сравнении с мерзлой рекой под мостом. Река под мостом была сравнима разве что с Ист-Ривер. У другого берега кусок воды испарялся в морозное небо и был свободен ото льда. В красно-зеленой воде этой плавали в пару крупные облезлые утки. Твердо подчиняясь зеленому огню (неизвестно, какие у них тут сегодня правила…), он пересек два шоссе и вступил на Калининский проспект у комплексного семейства небоскребов Совета Экономической взаимопомощи. Высокие сугробы лежали по обе стороны тротуара. Большие мужчины и женщины в длинных пальто с меховыми воротниками, в меховых шапках, одна другой богаче и пышнее, шли и встречались. Светлым било с неба и от оснеженной земли, и в результате неуютно чувствовал вокруг себя Индиана множество лишнего пространства. Один лишь тротуар был много шире полной улицы в Париже. Троллейбусы, туго нашпигованные телами, тяжело, но верно пробивались сквозь снега, привязанные к небу проводами.
      На Калининском важны были, он немедленно понял это, не крупные архитектурные сооружения, но мелкие киоски. Здания советских небоскребов, обветшавшие и заметенные пожелтевшими сугробами, выглядели нежилыми. К киоскам же присосались очереди. Из киосков сквозь узкие окошки поступали к жителям абсолютно необходимые им мелочи: пирожки, исходящие паром, стаканчики, яблоки, мандарины, пакеты, содержащие чулки, носки, лифчики. Из киоска «Союзпечать» в упор глядел плакатный Ленин на плакатного Майкла Джексона в окне киоска «Видео». В другом окне-грани этого же киоска Индиана заметил развернутый на Декабре настенный календарь с фотографией его соседа по отелю — усатого Вилли Токарева. Вот, оказывается, какой прославленный человек скрывается под шубой… Афиша, растущая из металлических штанг, извещала москвичей о предстоящем показе «гангстерской драмы в трех актах» — «Однажды На Западе», Сержио Леоне. Плохо намалеванный окровавленный перочинный нож привлек внимание Индианы. Почему перочинный? Дабы не пропагандировать среди населения разбойные финские ножи и кинжалы?
      Но и в условиях отсутствия пропаганды оружия, ОНИ, его народ, выглядели распущенными и самоуверенными. Каждый шагал с достоинством, следовал не уступая тротуара. Его северный угрюмый и высокомерный народ… Чтобы они повиновались, следовало держать определенный и очень большой процент их в Сибири. Индиана вспомнил, как переводчица пары его книг на греческий уколола его замечанием: «Мы, греки, недолго терпели диктатуру черных полковников, — восемь лет. Мы не то что вы, русские, мы свободолюбивы!» — гордо сказала дама. Симпатичная пожилая дама не знает, однако, его народа. Жестокий, дерзкий, сентиментальный и угрюмый народ его всегда стремился к тотальной свободе. Дабы удержать его от разрушительной тотальной свободы, всегда требовались меры чрезвычайные.
      Подземный переход от ресторана «Прага» к кинотеатру «Художественный» был затоплен грязной водой и залит человеческими массами. В переходе не было киосков, но торговали мелочами с ящиков и с рук. Сушеными грибами, нанизанными на нитки, хреном в баночках, кочанами капусты и очевидно дефицитными газетами. Индиана не почувствовал презрения к своему народу за эту азиатскую нищенскую убогость, выставленную напоказ в центре города в шесть раз больше Парижа. Ну, торгуют с рук, как в бедной Азии на базарах, и пусть себе торгуют, как умеют. Он уважал советских за торговлю танками и Калашниковыми, а вот чулки и помидоры его нация так никогда производить и не научилась. И тем паче торговать чулками и помидорами. О, суровые граждане Третьего Рима, умеющие умирать, но бездарные в искусстве жизни.
      Он легко узнал Владислава, несмотря на плюс двадцать лет. Высоким и худым он был в юношах, таковым же и остался. Он облысел, но тыквенная голова его и в юности намекала на скорейшее облысение. Они обнялись и похлопали друг друга по спинам и плечам. Индиана Владислава — по серому пальто, Владислав Индиану — по бушлату. «Ты как морячок из Прибалтики», — сказал Владислав и улыбнулся в пегую бородку и усы. «Не холодно в бушлате?»
      Индиана отметил, что украинское круглое, харьковское произношение приятеля осталось круглым. «Холодно. Но ничего теплее у меня в Париже не было. К тому же я хотел замаскироваться под местного. Чтоб иметь свободу маневра и просачиваться, не привлекая внимания».
      «Ну нет, на местного не потянешь. За морячка из Прибалтики сойдешь, — Владислав еще раз оглядел Индиану, — однако в рабочие кварталы в таком виде забредать не советую, отпиздить могут. Они ведь отделяться решили от нас, прибалты… Пойдем, может, кофе выпьем тут рядом на Арбате? Там у нас кофеен наоткрывали. То ни одной не было, теперь десятки…»
      «А нельзя ли где-нибудь пива?»
      «С пивом тяжело. Бутылочного я лично уже несколько лет не видел. Только в баре может быть. Тут есть один на Калининском. Очень дорогой, правда, — Владислав, задрав с кисти рукав пальто, взглянул на часы. — Откроется только через час. Ты знаешь, наверное, по нам ведь антиалкогольная кампания пять лет назад прокатилась. Виноградные лозы в Крыму и в Молдавии повырубили на хуй, мудаки. Пивные заводы, только что купленные в Чехословакии и Германии при Андропове, разобрали и оставили ржаветь. А оставшиеся заводы переделали на производство минеральных вод…»
      «Следовательно, продолжают реформировать радикальными методами. Я предполагал, что методы изменились».
      «Какой там. Насаждают демократию насильственно. Впрочем, с нашими соотечественниками иначе и нельзя. Лозы вот жалко, лозы ведь в Крыму еще при Потемкине высаживать начали…»
      Ранее эта улица была закрыта заборами, застроена позднейшими флигелями и сараями. Заборы удалили и обнаружилось большое количество невысоких домов-особняков. Человечных, но вовсе скушных и некрасивых. Индиана предпочитал имперский стиль единственных в своем роде циклопических построек эпохи Цезаря Сталина, а не эти старорежимные пузатости. Замерзшие бородатые художники подпрыгивали у бездарных творений своих, прислоненных к стенам и расставленных на карнизах. Встречались и бледные безбородые художники. В цокольных этажах особняков разместились скушные организации с неуютными названиями «Союзплакат», «Сберкасса», «Видео-Русс»… и заведения со сладкими названиями «Лакомка», «Бабочка», «Снежинка».
      В «Бабочке» приятели получили две чашки кофе и два сока. Отыскали место за тяжелым хмурым столом. Нанесенная с улицы снегом на обуви посетителей вольно разливалась по кафельным плитам грязная вода. Они стали пить кофе, погрузив обувь в грязную воду. Владислав объяснил свое предложение. Вольное объединение при Одесской киностудии желало изготовить фильм по его роману «Автопортрет бандита в отрочестве». Сюжет: приключения пятнадцатилетнего Индианы в жестоком мире рабочего поселка. Первая любовь. Первые преступления. Подобно его сверстникам в Детройте или в Курнэв, рабочем пригороде Парижа, юный преступник и поэт Индиана завоевывал себе место под солнцем с помощью бритвы и стихов. Срок производства — два года. Аванс они ему заплатить, увы, не могут, нечем, но Индиана получит проценты от проката. Сценарий будет писать он, Владислав, если Индиана, конечно, не возражает. Договор подпишем через несколько дней, когда прилетит из Одессы продюсер.
      Индиана сказал, что он согласен, — делайте фильм. Что он подпишет договор. Он в них верит. Что Владислав, так как у них была общая юность в Харькове (Владислав правда не жил в рабочем поселке), представляет, каким следует сделать Индиану и его друзей. Идет. Дерзайте, товарищи. В любом случае, — прибавил Индиана цинично, — маловерятно, что западные продюсеры когда-либо заинтересуются юностью Индианы в советском рабочем поселке, а если это и произойдет, то можешь себе представить этот странный фильм, Владислав?
      «Ну как тебе наши кафе?» — спросил Индиану приятель, когда они покинули помещение. «В таком суровом климате сама суть кафе теряет смысл. Народ входит едва ли не в шкурах, во всяком случае в больших грубых одеждах, с сапог стаивает снег… мы сидели с ногами в луже, так что элегантное по сути своей занятие поливания кофе превращается в испытание. Если же устроить гардероб и снабдить пол сложной системой стока воды и впитывания грязи, или, того хуже, заставить посетителей снимать грубую обувь, кофе будет стоить во много раз дороже. Так? Кафе — забава легких климатов. Москве более пристали исконно русские типы заведений — «Водочные» и «Пельменные». Закончив тираду, Индиана осознал, что пытался объяснить Владиславу нечто большее, — всю советскую русскую жизнь, может быть, какой он ее видит.
      Индиане захотелось в свою очередь спросить Владислава: «Ну, как ты тут жил все эти двадцать лет, старый приятель?» — однако, не желая насиловать приятеля, не спросил. Захочет — расскажет. Они себе пошли по морозному Арбату, подчинив беседу системе. Индиана задавал вопрос: «А как?» «А что с…?» «А где…?» и называл фамилию общего знакомого. Владислав коротко оповещал Индиану об участи, постигшей приятеля. Выяснилось, что Ленька Иванов так и живет с Ниной. Что Горюнов пьет. Что Мотрич перестает пить, чтобы начать, то есть пьет циклично. Бывшая жена Индианы Анна… на ее судьбе Владислав и Индиана остановились надолго, — попадает в шиздом, выходит из шиздома, попадает опять. Однажды, будучи в Харькове, Владислав побывал у Анны и утверждал, что видел, как пришедший к дамам гость (у Анны жила ее подруга Вика), вынул и положил на стол «пушку». Владислав сказал, что думает, что дамы сблизились с преступниками. Индиана уточнил, что у Анны и Вики всегда наблюдалось определенное и ярко выраженное тяготение к преступникам. Что и он, Индиана, в год, когда познакомился с Анной, был полукриминальным-полурабочим юношей и еще даже не поэтом. Что проделав с Индианой траекторию длиною в шесть лет по его судьбе, Анна вернулась к предназначенной ей судьбе, к людям с пушками. В конце концов она станет содержательницей малины. Или уже стала. И слава Богу. Это лучше, чем если бы она опустилась до уборщицы. Так что все закономерно. Когда Индиана поедет в Харьков (очевидно, через пару дней), он явится туда «инкогнито». Ибо желает посвятить короткий свой визит родителям, он перед ними в долгу. Бывших друзей он не станет видеть.
      «Ребята узнают, обидятся, — сказал Владислав. — Если переменишь намерения, сообщи мне, я позвоню в Харьков, чтоб тебя встретили. Устроили выступления, интервью…»
      «Ничего не хочу. И здесь в Москве не хочу видеть старых друзей. Да и они, старые друзья, не очень-то желают меня видеть. Я было позвонил нескольким в приступе сентиментальности».
      «Со мной-то ты увиделся…»
      «Ты позвонил мне в Париж и у нас есть сегодняшние живые отношения. Общий бизнес, если хочешь…»
      «Да, это так», — согласился Владислав.
      «Я замерз, и очень», — признался Индиана.
      От холода они спрятались в метро у библиотеки Ленина. И долго еще разговаривали. «А что с…? А как…? А где…?»

Литературный журнал времен конца империи

 
      Он добрался с Калининского до площади Дзержинского пешком. И узнавая Москву и не узнавая. Задерживался на мгновение на углах улиц, чтобы уверенно продолжить путь. Огибая Манеж, мимо старых зданий гуманитарных факультетов Университета, он покосился на двор психодрома, где собирались на скамьях «смогисты», и он, Индиана, приходил. «Смогисты» — пылкие юноши-поэты, московское молодежное движение шестидесятых годов. Вождь Губанов умер, Дэлонэ умер, Кублановский живет в Германии, Соколов — канадский гражданин… Соколов, впрочем, сейчас где-то тут, в Москве. Может быть, следует его найти… Несмотря на холод, на нескольких скамьях Психодрома сидели обнявшиеся пары. Индиана вздохнул о своей юности…
      Москву, он отметил, пытаются ремонтировать и реставрировать. Возвели множество заборов, вырыли большое количество канав. Все начали и не закончили… Нет денег? Пешеходные тропы на снегу разрыхлились в сухую грязь. В грязи упорно торопились толпы. Куда? Никуда. Обыкновенно у толп нет цели. По нужной ему улице валили, словно автомобильное движение отменили, по проезжей части группы и одиночки сурового вида. Индиана, капитанка низко на глазах, сапоги разъезжаются, уверенно, тоже суровый, словно местный, продвигался.
      Он немного запутался в трех дворах. Во всех трех изобиловали вывески учреждений и организаций. Сминали колесами снег несколько старых автофургонов. Он бродил от вывески к вывеске. Там помещались и журналы, но все не те. Ему пришлось выйти на улицу и начать все сначала.
      Он отыскал красную, под стеклом, вывеску журнала. В темном подъезде воняло мочой. Старые стены в пятнах несли на себе автографы местных детей. На нужном этаже он отворил дверь и оказался в широком коридоре. Пусто было в помещении ежемесячного литературного журнала времен конца Империи. Скрипели старые желтые паркеты под ногами Индианы. Великолепные когда-то паркеты, но пришедшие в ветхость. Великолепные когда-то рамы окон разбухли. Было понятно, что все было некогда великолепно, но состарилось и умирало. Помещение, здание, столица, Империя. Первой же живой душе — миловидной ясенщине, разбиравшей бумаги за столом, он объявил, что он — Индиана. «Ох, — вздохнула женщина, — вы приехали!» Как бы удивляясь и печалясь, что он приехал. «Раздевайтесь, пожалуйста, я доложу Главному Редактору». Она ушла по коридору. В длинном советском приличном платье, — отметил Индиана.
      Он прошел в кабинет редактора в бушлате и капитанке. «О, вы — моряк! — воскликнул редактор, идя к нему из дальней части внушительных размеров кабинета, служащего, очевидно, и залом заседаний. — Имеете какое-нибудь отношение к морской службе?» «Никакого». Редактор в темной паре наконец дошел до него и пожал ему руку. «С приездом… извините, как ваше отчество?» «Иванович. Да не нужно меня по отчеству, называйте по имени. С отчеством я чувствую себя купцом из пьесы Островского. Я отвык…» Редактор еще раз с любопытством пристально оглядел его. Индиана подумал, что он без сомнения самый странно одетый писатель, когда-либо пересекавший порог этого кабинета. «Раздевайтесь, Индиана Иваныч, сейчас будем пить чай». В дверь постучали. «Это мой зам». Вошла тетка в очках со старомодными, а ля Алексей Толстой волосами. В свою очередь округлила глаза на костюм матроса, лишившегося благосклонности океана. Пожала руку. Индиана отдал бушлат и капитанку редактору, и тот, самолично распялив бушлат на плечиках, повесил его в шкаф. Заметив, очевидно, вытертый воротник бушлата.
      Они уселись все трое на краю длинного стола заседаний. Секретарша принесла им чай в стаканах с подстаканниками. Подстаканники ассоциировались у Индианы с былинной Русью трактиров и чайных. Индиана смотрел на советских писателей, они — на него. Что могли они о нем думать? «Талантливый чудак», может быть. Что думал он о них? Вполне приличные вещи. Редактор, бывший офицер, фронтовик, уже одним тем, что фронтовик, вызывал в нем дружественные чувства. Сын офицера, Индиана с симпатией относился к военным. Зам-редакторша пару лет назад, участвуя в полемике в «Литературной газете», сказала несколько приличных слов об Индиане. Так что для него они были пусть и советские писатели, но как бы свои. Союзники. К тому же в прошлом месяце они уже напечатали его роман. Сходу. Отложив произведения других писателей или заставив их потесниться. По всей вероятности, они думают, вот «приехал этот Индиана, талантливый тип, но со странностями…»
      «Знаете, — начал он, — это в первый раз в жизни я сижу в помещении редакции советского журнала, автором». «Ну и как себя чувствуете?» — спросила зам. «Чувствую себя хорошо. Просторно как у вас тут». Он хотел добавить, что мог бы сидеть в редакциях советских литературных журналов уже и двадцать лет тому назад, его литературная продукция того времени уже была зрелой и оригинальной литературной продукцией, однако он воздержался от выражения своих эмоций. К тому же эти «дядька» и «тетка» вовсе не были ответственны за других дядек и теток, дружно отвергавших некогда его стихи. Он задумался о происхождении атавистического своего обращения «дядьки-тетки». Юноше из провинции литературные мужи и жены виделись в свое время взрослыми далекими именно дядьками и тетками. И вот, извлекши из недр своего, замороженного двадцатью годами жизни за границей, словаря эти старости, он пользуется ими если не в голос, то мысленно. Да ты сам теперь дядька, Индиана, очнись! Двадцать лет прокатились и по тебе! Дядька, ты сидишь с дядьками и тетками!
      «Вы привезли нам что-нибудь еще?» — спросил Редактор.
      «Привез вам «Автопортрет бандита». Не случалось читать? «Автопортрет» написан ранее «Годов», но является по сути дела продолжением их». Индиана вынул книгу из пакета и отдал ее редактору. Редактор, полистав, передал книгу заму. Та развернула, перелистала. «О, так давно напечатана, еще в 1983 году! Мы разумеется, прочтем ее со вниманием. Однако хочу вам сказать, Индиана Иваныч, что мы решили впредь отдавать предпочтение новым, только что написанным произведениям. Именно потому мы так быстро напечатали ваши «Великие Годы», что в дополнение ко всем талантливым и оригинальным качествам повести, о которых я не стану распространяться, чтобы не делать вам комплиментов, мы получили ее от вас в рукописи! Только что написанную! Еще горяченькую. Посему мы ее быстро и напечатали, заставив чьи-то вещи подождать…»
      «Нам приходит множество рукописей от вас с Запада, — перебил зама Редактор. — К сожалению, большая часть рукописей, — очень низкого качества».
      «Факт проживания на той стороне глобуса не сообщает автоматически талантливости», — сказал Индиана.
      «Ешьте печенье, не стесняйтесь. — Редактор подвинул к нему вазу. — Хотите еще чаю?»
      «А у вас случайно не найдется алкоголя?»
      «Не держим. Вы что, много пьете?» Редактор усмехнулся. Может быть, ему рассказали, что Индиана не только драг аддикт и секс-маньяк, но и алкоголик?
      «Когда-то пил много. Сейчас воздерживаюсь, но пью».
      «Ну и как вам у нас нравится?» — спросила зам.
      «Еще не успел разобраться. Вчера только прилетел. Мрачновато… Когда я уезжал отсюда, люди не выглядели такими мрачными».
      «Некоторая мрачность, да, разлита в народе… — согласилась зам. — Вы планируете жить здесь?»
      «Нет. Невозможно, знаете, менять Родину… каждую декаду. Несерьезно». Однако одновременно Индиане пришло в голову вовсе противоположное мнение. Что в определенных условиях он мог бы жить в Старой Империи. В каких условиях? Если бы он мог жить здесь живой жизнью… «Я ведь французский гражданин», — заключил Индиана.
      «А вас что, советского гражданства лишили декретом?»
      «Ну нет. Много чести такому как я. Я был для них рядовой антисоциальный элемент. Это БОЛЬШИХ СВОИХ людей лишали гражданства торжественно, с китайскими церемониями, Декретом Верховного Совета. Солженицына, Ростроповича… Я выехал в толпе народа».
      Им, он понял, понравилась его скромность. Советским всегда импонирует скромность в паре с наглостью. Дядька и тетка переглянулись. Зазвонил телефон. Вошла миловидная секретарша в длинном платье, и редактор, извинившись, покинул помещение. Индиана с замом остались глаза в глаза по разным сторонам стола. Сколько же лет этой тетке? — подумал Индиана. — Полсотни? Вполне европейского вида тетка. Серый костюм. Увеличенные за стеклами очков глаза. Волосы а ля Надежда Крупская, — жена Ленина или Алексей Толстой, что то же самое. «Я читал, как вы меня защитили в «Лит. Газете». Спасибо». «Не за что. Это нормально. Над чем вы сейчас работаете?»
      «Все больше пишу рассказы. На мой взгляд, современная жизнь не имеет нужной для романа протяженности, корни ее неглубоки, потому наилучшим образом наше время выражает рассказ — «шорт-стори».
      «Ну и что вы думаете у нас будет, товарищ моряк?» — сказал редактор, входя в кабинет. Индиана отметил одобрительно его вполне прямую фигуру бывшего офицера, а ведь редактору, если определяться по войне, должно быть не менее 65 лет. По всей вероятности, редактор только что по телефону обсудил с кем-то положение Империи.
      «Скорее я должен вас спросить: «И что же, товарищи, у вас будет?»»
      «И то верно. Однако свежему глазу легче подметить то, чего мы по привычке не видим. И потому анализ свежего глаза может быть вернее».
      Дядька и тетка глядели на него, ожидая. Почему-то сделавшиеся хрупкими.
      Ему вдруг стало их очень жаль. Они как бы спрашивали его: «Сожрет нас Чудовище, как ты думаешь, прохожий иностранец? Сожрет или нет?» В очках и тонких европейских пиджачках, люди умственного труда, спрятавшиеся здесь, а в окне, в снегах, ревет, машет лапами, приближаясь, Чудовище. «Историю не нужно было трогать. Хрущев уже ведь Сталина снес с пьедестала в 1956 году, зачем же было и цоколь государства разрушать и в почву углубляться. Если раньше была у вас идеология коммунистическая, то теперь — нигилизм исповедуете как идеологию. Уже и на Ленина у вас замахиваются. Скоро и Рюрика достанете, а там и Христа начнут за застойные настроения из храмов выволакивать. Вы убили в народе доверие к какой бы то ни было власти, в известном смысле развратили его, сделали его циничным. И неуправляемым…»
      «Ну не мы…» — остановил его Редактор.
      «Все не так просто, как вам оттуда кажется», — сказала зам и сложила руки на груди. «Вы считаете, что народу не следует говорить правды, что он не способен осмыслить историю? По-вашему народ состоит из недоумков и детей-подростков?»
      «Народ состоит в большинстве своем из индивидуумов, не имеющих времени профессионально мыслить. Посему не следует отягощать людские массы многими правдами. Я присутствовал здесь при выступлении историка, некогда репрессированного Сталиным. Он требует ПРОЛИТИЯ СВЕТА НА ВСЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ СОВЕТСКОЙ ИСТОРИИ. Еще пару шагов по этой же дороге, и История превратится в синоним Преступления. Под радостные крики обезумевшего от восторга разрушения народа ваша интеллигенция разносит в куски государство».
      «Вам жаль то, тоталитарное государство?»
      Индиана обнаружил, что оба глядят на него насмешливо. Они раскололи его на возбужденную речь, а сами оставили свои мнения неизвестными. А он распелся! Дурак иностранец. «Увы, о государстве обыкновенно вспоминают с сожалением только когда его уже не существует, во времена отсутствия закона и порядка. Только тогда народу становится очевидной вопиющая необходимость существования Государства».
      «Вы у нас давно не были, — мягко сказала зам. — Многое изменилось. Народ говорит вслух то, о чем раньше подумать боялся».
      «И то, что он говорит, вам интересно? Я прочел какое-то количество номеров советских журналов. Письма в редакцию — постыдный детский лепет. Старые начальники во всем виноваты, даешь хорошую жизнь с новыми начальниками, выбранными народом. Народ себя объявляет несчастным, страдающим и безгрешным. Таким он себя любит. Невинный народ — удобная народу идея. Сталин их, видите ли, соблазнил, как германцев соблазнил Гитлер. Однако они охотно соблазнились — и те и другие… Если они — неразвитые дети, то это их вина!»
      «Ну это вы упрощаете, Индиана Иванович…» — улыбнулась зам. Он понял их тактику. Они воздерживались от высказывания своих мнений, а на его иностранные мнения снисходительно улыбались. Двадцать лет в отрыве от родной почвы на легких западных хлебах, — очевидно, думали они, — что с него взять. Индиана был уверен, что и Редактор и зам тоже считают себя несчастными и страдающими вместе с несчастным и страдающим народом Империи, и что они испытывают от этого удовольствие. Разумеется, они, если их спросить: «Вы испытываете удовольствие от ваших местных несчастий?» — закричат: «Нет! Не испытываем! Как вам не стыдно даже предполагать такое!» Сунуть бы вас в мою жизнь носом! — подумал Индиана, впрочем, беззлобно. Сбросить на парашюте в Нью-Йорк, никому не известными, заставить заработать на кусок хлеба, не то что стать интернационально известным писателем, как я стал. Да вы бы сломали себе шеи, товарищи. Вы оба советские буржуа, ни хуя об остальном мире не знающие. Занимаетесь тут мазохизмом со своим сумасшедшим народом, отфутболиваете мяч-ответственность среди трехсот миллионов игроков плюс еще миллионы мертвых. Драчите на демократию. Я, Индиана, все эти двадцать лет был там на фронте, на Западе, воевал двадцать лет ежедневно за себя и свою судьбу, никого ни в чем не обвиняя. Я работал все эти годы, а что делали вы, русские засранцы? Жаловались впьяне на строй, на всех кроме себя? Последнее его замечание, — подумал Индиана, — уже относилось ко всему ИХ НАРОДУ. К ЕГО, ИНДИАНЫ, НАРОДУ, между прочим.
      Они немного попререкались с ним по поводу «мата». Они считали, что употребление мата в русской литературе не привьется, что русская традиция… и так далее. Индиана возразил, сказал, что пока он добирался, к ним по улицам Москвы, услышал сотни «хуев», «пизд» и «еб твою мать!» в разных видах, с суффиксами и префиксами. Что если в литературе такой матерщинный и дерзкий народ желает видеть себя прилизанно-сладкоречивым, то таковое желание называется ханжество. Лично он никогда ханжеству не потворствовал, и сильные и энергичные типы в его книгах выражаются сильно и энергично, а не на литературной латыни.
      Он спросил, как он может получить деньги за публикацию. Вызвана была та, что в длинном платье, и объяснила как. Пока она объясняла, Индиана хрустел печеньем. Оказалось, что Редактор не вынимает рубли из своего кармана или из ящика редакторского стола, но Индиане следует поехать в понедельник в издательство «Правда». Там ему и выплатят соответствующую сумму. Сколько же? — поинтересовался Индиана. Длинноплатьевая быстро составила цифры на листе блокнота. «Две с половиной тысячи». «Две с половиной! Одним махом! В свое время я был счастлив, если мне удавалось заработать в Москве 60 рублей в месяц», — сказал Индиана. Благородные Редактор и зам вежливо ничего не сказали, обменявшись лишь улыбками. Индиана встал и оделся. «Сообщите мне тотчас же ваше решение по поводу «Автопортрета», — попросил он. Они обещали. В уме он посчитал, что «Автопортрет» в два раза длиннее и наверное затянет на все четыре тысячи.
      Оказалось, что ему предназначены десять номеров журнала с его повестью. «С романом», — поправил Индиана. «Повестью», — настоял редактор уже в дверях. Уже вне редакторского кабинета длиннополая стала сложно, но умело заворачивать номера в лист бумаги. Индиана смотрел.
      Появились две сотрудницы журнала, одна в шали, и их познакомили с Индианой. Вышел Редактор, и передал ему несколько писем читателей. Зам редактора вывела из коридора пожилого высокого мужчину с седыми щеками и познакомила с Индианой. «А почему бы нам не устроить короткий редакционный разговор товарища Индианы с сотрудниками?» — предложил вдруг Редактор смущенно. «У вас есть время?» — спросил он Индиану. Индиана кивнул, что есть. Может быть, Редактора убедившись, что алкоголик, наркоман, анархист способен к беседе без применения насилия над несоглашающимися с его мнением, решил рискнуть и подвергнуть риску коллектив?» «Зовите всех!» — воскликнул Редактор. Индиана в бушлате, шарф на шее, капитанка в руке, вернулся в кабинет, куда уже, скрипя паркетом, стекались и сотрудники. «Речи у меня к вам нет, не приготовил, — сказал Индиана, — потому давайте вопросы». «Пишите ли вы на иностранных языках?» «Пишу довольно свободно на английском и с недавних пор на плохом, но понятном наборщику французском для сатирического еженедельника «Интернациональный Идиот». Он объяснил им, что это за издание. Нет, переходить на писательство на французском языке он не собирается. Ему будет сложно освоить в совершенстве 28 времен спряжения французских глаголов, плюс глупо менять язык 300 миллионов человек, то есть русский, на язык, на котором говорят всего 55 миллионов». «Не испытываете ли вы ностальгии по Родине?» Ностальгию по прошлому, когда его родители и его друзья были молодыми, он, да, испытывает. Родину свою он ни разу не заложил. (Он не отказал себе в удовольствии ввернуть, что диссиденты, те, да, закладывали Родину оптом и по республикам и областям. Работали на всех радио и в газетах, финансируемых США, но не он). Однако прыгать, как несерьезная блоха, меняя гражданства в соответствии с сегодняшним направлением ветра он не намерен. Он намерен умереть французом, что не исключает патриотизма по отношению к бывшей Империи. (Высказавшись по поводу патриотизма, он был счастлив, что они не поймали его на явном противоречии и не попытались углубить сюжет). Вспомнив вчерашний успех у пяти тысяч зрителей анекдота о его бывшей жене, вышедшей замуж за графа, он проиграл им выигрышный анекдот. Они предсказуемо смеялись. Он сообщил им несколько анекдотов из того героического периода его жизни, когда он работал батлером у мультимиллионера. Шоу удалось. Десяток женщин в шапках и пятеро мужчин смеялись. Провожая его к выходу, Редактор привел его вначале в туалет. «Зайдите перед улицей. Вам это нужно». Индиана подчинился, хотя ему «это» было не очень нужно. Может быть, запах мочи в подъезде объяснялся тем, что стеснительные писатели, покидая журнал, не отлив в его туалете, тотчас бросались к ближайшей стене?
      Из комнатки у выхода на него выглянула старуха с чайником. Консьержка?
      Со свертком в руке, держа его за бечевку, он вышел под уже темное небо, в снег. Как по сцене оперы «Борис Годунов», он побрел по трем дворам, и ему встречались большие люди в воротниках и шапках.
      Он пошел в отель пешком. За ним должен был приехать шофер, везти его на коктейль соленовской организации, потому он шел скоро, следуя за затылками толпы. Темные спины москвичей колыхались, народ многочисленный, валил с работ. Встречный поток, с шапками надвинутыми на глаза… Вдоль заборов, по настилам, по грязным снегам… Выбравшись на Калининский, Индиана уже чувствовал себя своим. Очень хотелось есть. На Калининском, он приобрел у парня в белом фартуке поверх ватного пальто три жирных беляша по 13 копеек штука и проглотил их, стоя на холодном ветру, сверток с журналами зажат меж ног. Как в старые добрые времена, когда он еще был здешним юношей.

Утро бездельное

 
      Утром у него болели нога и грудь. С ногой, он разглядел ее, поставив на край ванной, было проще. Во всяком случае с ней все было ясно. Ноги хватило на восемь лет правления Миттерана. Восемь лет назад ему сделали операцию. Вырезали куски сосудов и пустили кровь по иному руслу. С починенной ногой он совершал свои сто тридцать разнообразных приседаний с гантелями ежедневно. Но вот износились и некогда свежие сосуды. Воспаленные, они вздулись узлом под коленом.
      Садясь в ванну, он, как и в первое утро, почувствовал себя римским проконсулом, боевым генералом. Болят у генерала старые раны. Сколько ран собрало его тело! Множество. Самая последняя — самая заметная. На рабочем празднике в Курнэв, в 1987 году в драке (он начал сам!) ему проломили лоб. Начинаясь над левой бровью, заметная впадина уходит к носу. Нос также смещен. И проломление сопровождалось некстати сильнейшим сотрясением мозга. Тридцать шесть часов находился он в бреду. До этого, в 1984 году, он пережил еще более катастрофическое сотрясение мозга. Две недели провалялся в кровати, и в глазах его (открытых!) постоянно ползла красивая и пушистая, оранжевая гусеница… Тогда он боялся, что потеряет способность писать.
      Он с сожалением констатировал, что шампунь, взятый им в поездку, весь вытек внутрь туалетной сумки. Пришлось намылить голову их позорным кубиком серого мыла. Благо у него короткие волосы.
      …В 1985-м, играя с мадам Хайд ночью на пляс дэ Вож, он умудрился сломать плечо. Убегая от нее, пьяный (хохотали оба), он споткнулся. Подруга, настигнув его именно в этот момент, прыгнула на это его плечо и упала вместе с ним. Все 179 сантиметров роста, вес и энтузиазм тигра в прыжке. Результат: левая рука не выворачивается за спину так далеко, как правая.
      Вода в десятом часу утра уже была недостаточно горяча. Грудь, увы, жгло по-прежнему. Чтобы принять горячую ванну, следует вставать в восемь. Горячая ванна была для него не только удовольствием, не только избранным местом размышлений, но сделалась в последние годы болеутоляющим грудь средством. Проклятое жжение в груди. Индиана даже не знает, как называется его болезнь.
      Иногда ему кажется, что жжение в груди — форма аллергии… к мадам Хайд. Год назад… да, именно год назад, прошлой зимой он посетил госпиталь Сэнт-Антуан, где за большие деньги его кровь подвергли шестнадцати анализам, подвергли брюшную полость экографии, засняли его грудь, пронизанную рентгенолучами. И констатировали. Седая, в мелких колечках волос голова, иудейская докторша с молодым лицом констатировала: «На основании имеющихся у меня анализов, я не могу считать вас, мсье Индиана, больным». Отреагировав улыбкой на подобный осторожный формализм, он отправился приободрившийся домой вдоль ярко-вонючего рыбного рынка на фобурж Сэнт-Антуан, прикрывая грудь под бушлатом рукою. На мокром тротуаре валялся грязно-сизый, склизкий кальмар. Индиана представил, что подобное существо поселилось в его бронхах, и с отвращением содрогнулся…
      От того, что все их сверхсовременные анализы не показали наличия в его теле СПИДа, рака брюшной полости и туберкулеза, вовсе еще не следовало, что он здоров. Нездоровый, он стал презирать современных докторов, ибо понял их метод. Первым делом они ищут у являющихся к ним жертвам нездоровья модные современные болезни СПИД и РАК. А если у больного Индианы всего-навсего одно из сотен банальнейших легочных заболеваний: бронхит, например, один из видов хронического теперь уже бронхита? Он стал жить со своею болезнью в интимной близости, мечтая встретить старого бородатенького «семейного» доктора. Послушав грудь Индианы стетоскопом и пощупав ему шею, доктор скажет: «У вас, батенька, запущенный бронхитик, но ничего страшного, мы вас выходим…» — и выпишет ему лекарство.
      Болезнь приходила, когда хотела. А хотела довольно часто. Она предпочитала сырые и холодные месяцы и острее всего проявляла себя «а домисиль», — в его розовом чердаке в Париже. Отрезав воротник и рукава у старого, купленного некогда в Нью-Йорке тулупчика, он соорудил нечто, к чему приклеил название «селиновка» из-за сходства с меховым жилетом Луи-Фердинанда. На известной фотографии. Однажды он обнаружил, что сидит за столом в «селиновке» в мае месяце.
      В поездках болезнь донимала его меньше. Чаще всего вовсе оставляла в покое. И это есть еще один довод в пользу предположения, что жжение в груди — результат его аллергии на мадам Хайд.
      Вчера на коктейле он увидел всех больших людей ОРГАНИЗАЦИИ. Среди прочих соотечественников: французов. Двоих стариков, вложивших франки в создание организации, передового плацдарма наступающего на Империю капитализма. Его форпоста. Мсье Гийом, настоящий француз, был бледен и с костистым черепом, олицетворял аскетическую смерть. «Ненастоящий» француз — толстый старик с палкой, по происхождению польский еврей, губастый, ругавшийся неприлично по-польски и по-русски, олицетворял непристойную жизнь. СОЛЕНОВ — президент, в присутствии иностранных коллег сделался неприятным. Пьянее, похабнее, более отдаленным. Коктейль имел место в здании Министерства Иностранных Дел на Зубовском бульваре. Вход (Индиана уже привык) охраняли милиционеры.
      Он еще раз намылил голову, выскальзывающим из руки кубом. Настолько он был мал… Вслед за привезшим его вторым шофером организации, не Василий Ивановичем, Индиане привелось пройти через три зоны привилегированности в одном и том же здании Министерства. НИЗШАЯ: самообслуживание и бар. Столы без скатертей, бумажные салфетки. Шумно и накурено в зале. Все места заняты. СРЕДНЯЯ: просторные несколько залов со столами, накрытыми белыми скатертями, салфетки накрахмалены. И зона их назначения: ВЫСШАЯ. (Соленов не мог принимать своих акционеров и гостей в низшей или средней. Только по высшему разряду!) В высшей: иностранные напитки, русская водка, рыба, икра, шампанское…
      «Поздравьте нас! — сказал Индиане улыбающийся Яша. — Мы выбили себе 33 и 1/3 процентов. Раньше мы имели 25 от прибыли».
      «Да, старик Индиана, — прохрипел из-за плеча Яши Соленов (в куртке хаки со многими карманами), — мы сумели выебать наших французских коллег. На хитрую жопу нашелся им хуй с винтом!»
      «Поздравляю!» — воскликнул Индиана. И он выпил рюмку водки за процветание ОРГАНИЗАЦИИ… Позже он выпил еще множество рюмок. Впрочем, в целом он вел себя вчера очень хорошо, молодцом. И грудь у него не болела. И черный костюм сидел на нем очень ОК. Он испугал мсье Гийома отличным, по мнению мсье Гийома, французским. Он сумел вежливо отвязаться от пьяной жены этого пьяного мужика, он выбивает для публикации Организации бумагу, как его звали? Андрей? Антон? В памяти всплыло его московских лет формалистическое произведение, двустишие.
 
«Антон и Андрей — австралийские аборигены
А Артур — американский авиатор!»
 
      Когда-то много лет назад жена Антона/Андрея присутствовала на чтении его стихов. Они звали его к себе, эта пара. Непонятно, с какой целью. Скорее всего по причине пьяной дружественности. Похоже, что жена задает курс семье. Она властно услала мужа погулять пока она поговорит с Индианой — «наедине». Наедине она стала произносить совершенно пьяные бессмысленности. К счастью для Индианы, явился журналист Артем Боровик, рослый, с опухшим лицом молодой человек. Он сказал, проходя мимо: «Вы, если я не ошибаюсь, Индиана?» Индиана охотно покинул пьяную жену мужчины, достающего бумагу. Тем более, что Боровик его интересовал. Он помнил куски из афганистанских репортажей Боровика, процитированные «Интэрнэшнл Херальд Трибюн». Они разговорились… Курьезно, что Боровик оценил костюм Индианы. Настоящий 1965 года производства американский Воррэн Хэндрикс, сделанный для «Сирс энд Врубэк». Весь остаток вечера он пил и разговаривал с Боровиком и его женой. Совсем девочкой. С журналистом было интереснее беседовать, ибо можно было пользоваться нормальным языком повидавших немало городов и стран интернациональных бродяг… Хорошо, что Индиана разумно не сел с пьяными «бумажными» мужем и женой в их машину. Не говоря уже о том, что ехать с пьяным шофером по снежному скользкому городу — занятие опасное, он не добрался бы в отель, наверняка не попал бы ранее утра. У пьяной жены, может быть, была задняя мысль, затащив Индиану в дом, затащить его и к себе в постель. Услав мужа на полчаса, как она услала его на коктейле. «Когда Соленов станет печатать вашу книгу, скажите, что я обещал вам бумагу. Пусть делают миллионный тираж, я найду бумагу для вас в Сибири!» — говорил ему муж, держа его за пуговицу.
      Визг телефона явственно прорвался сквозь сладкие звуки утренней передачи для детей. Индиана вынул тело из ванны, прикрыл грудь полотенцем и пошел, оставляя за собой мокрые следы. Снял красную трубку с красного телефона. «Да, я слушаю». Кто-то глубоко дышал в трубку, словно ее приблизили к пасти большой собаки. «Я вас слушаю. Говорите!» Последовали неопределенного происхождения звуки, Индиана интерпретировал их как «некто переворачивается в кровати, устраиваясь поудобнее». Смех, лишенный согласных, защекотал его ухо. «Говорите. Не то я положу трубку». Связь прервалась… Это она, — подумал Индиана. Грудь заныла. Он вернулся в ванну и открыл горячую воду. Относительно горячую воду.
      Это был ее подлый приём: тревожить и держать его в напряжении. В Париже он спасался, выдергивая телефон из сети. Здесь выдернуть телефон невозможно. Откуда она узнала, что Индиана в Москве и в отеле «Украина»? Проще простого узнала: он звонил ее матери… Куда больше вероятности, что это не она. Кто угодно другой. Русская подруга богатого армянина, ошиблась номером, названивает ему с утра, похмельная: «Приезжай, Хачик, и выеби меня…» Ленивая рука не дотянула диск…
      Молочная новая вода была ненамного горячее, чем вода в ванной. Ему захотелось его подругу. Он вспомнил ее большое своевольное лицо, зад, крупные руки с длинными пальцами. Стерва. «Любовь зла, полюбишь и козла». Русская народная пословица. Имеет она в виду, что и к страшному как козел партнеру толкает нас неумолимый секс. То есть желание. Его подруга не была страшна. Напротив, красива этакой дикой красотой. Животной. Вот где связь с козлом. То есть полюбишь и дикое животное. И тем более его-то может и полюбишь сильнее. Диспропорциональна: лицо сбито чуть на сторону. Татарские скулы, широко расставленные глаза с желтоватыми пленочками, много раз разбитый крупный нос. Плечи хрупкие и ненормально широкие, как бы надставленные дополнительными отрезками косточек… Когда вспоминающий взгляд его достиг интимной анатомии его любимой женщины, он выскочил из ванной. Стал на резиновый коврик и принялся энергично растирать себе грудь. Стерва!
      Обыкновенно после нескольких подлых «немых» звонков она все же вспоминала язык человеческий. «Это я. Я хочу вернуться. Ты меня не выгонишь, если я приеду?» (Вариант: «Мне стыдно… Ты не отказываешься от меня? Может быть, я могу приехать?») Глухим, замогильным голосом. Возможно, и сейчас она поступит таким же образом. По шаблону психологического поведения.
 
      Впереди его беженец из Баку (возможно, грудастый молодой восточный человек таковым не был, но Индиана представил его себе беженцем) получил в принесенную банку килограмм развесной икры. Красной. Позавидовав, Индиана тоже взял себе икры. Сто грамм. Масло. Два яйца. Черный хлеб. Большую пиалу чая. В большой пиале, он сообразил уже, чай был крепче и горячее. Благодаря его за четкий заказ, на него благосклонно поглядела буфетчица и положила, он заметил, лишний пакетик сахара. Так что он быстро осваивался.
      Завтрак с икрой стоил ему в восемь раз дороже, чем вчерашний, с колбасой, но ему в любом случае некуда было девать деньги. Вчера на коктейле (!) бухгалтер Организации, отведя его в сторону, выдал ему наличными еще тысячу рублей. И где их держать, эти деньги? Оставлять в отеле ясно что нельзя. Брать с собой? Расхаживать по московским улицам с полутора тысячами рублей? Следует найти в рассыхающейся комнате щель. Где-нибудь над дверью, скажем. Или спрятать деньги внутрь радио?
      «Бонжур, мсье Индиана». Не спрашивая его разрешения, соотечественник выложил потертый черный портфель на свободный стул. Напротив Индианы. «Кавьяр… опять кавьяр. Придется взять кавьяр».
      Режиссер отошел к прилавку. Индиана вздохнул. Он ничего не имел против мсье, однако ему хотелось побыть одному. И по утрам ему было сложно общаться с людьми. Привыкнув к молчанию за рабочим столом, по утрам Индиана одинаково плохо говорил на всех языках, не исключая русский. Он собирался молчать сегодня до половины третьего. Только в половине третьего он должен был присоединиться к компании Соленова.
      «Как протекает ваш сежур?» Витэз все же не взял икру. Взял сухой колбасы и яиц. Чашку чая.
      «Са ва. И ваш?»
      «Самая большая беда этой страны состоит в том…»
      «Самая большая беда этой страны состоит в том, что у нее нет никаких бед. Но она верит в то, что они у нее есть».
      «…состоит, во всяком случае мне так кажется, во многовластии. Добраться наконец до человека, который имеет право принять решение, необычайно сложно. Подписав контракт с театром, обнаруживаешь, что следует… По вашим глазам вижу, что вам мои злоключения неинтересны. Расскажите мне о ваших, если хотите…»
      «Я выполняю моральные обязательства перед пригласившей меня организацией. Присутствую на массовых собраниях, произношу короткие речи перед читателями. Сегодня буду показан пятнадцати тысячам потенциальных читателей в концертном зале «Лужников». Индиана отпил большой глоток чая и неожиданно для себя добавил: «Выполнив официальную часть визита, займусь персональной проблемой — поисками любимой женщины. Представляете она… она сбежала от меня».
      Режиссер, казалось, только и ждал признания. И знал, что оно последует. Разумеется, не знал и не ждал, но относился к категории людей всегда готовых к выслушиванию чужих тайн. «Однако каким образом ваша жена оказалась в Москве?»
      «Моя конкубин, если следовать терминологии французской бюрократии, русская. Уехала из Империи в возрасте шестнадцати лет. Явилась сюда в октябре. Это был ее первый визит на Родину после пятнадцати лет отсутствия».
      «Ой, мой Бог, какому же шоку она подвергалась! Уехав девочкой, вернулась взрослой женщиной. Она попросила советский паспорт?»
      «Это не ее стиль. Хуже. Она исчезла из квартиры матери, пропала в снегах. Я предполагаю, что она спит с каким-нибудь здешним бандитом. Ей всегда нравились бандиты».
      «Но возможно, с ней действительно случилось несчастье? Вы уже обращались в милицию?»
      «Несчастье — ее способ жизни. Она жива, уже после исчезновения звонила матери. Ее не украли, она сама украла себя».
      «Вот вам будет история для следующей книги! И какая история!» — восхищенно воскликнул режиссер. Индиана пассивно отметил, что, начав раскалываться, трудно заставить себя остановиться. Ему захотелось расплакаться на плече режиссера. Судьба в любом случае больше никогда не столкнет их в одном отеле на берегу ледяной реки. И он раскололся еще чуть-чуть.
      «Моя подруга — нимфоманка и алкоголичка. Тяжелый случай. Вся моя жизнь с ней — история болезни. Может быть, не только ее. Моя тоже».
      Поверх чашки чая очки Витэза настороженно поймали блик лампы под потолком и потухли. «Очевидно вы ее любите. И потому согласны переживать с нею историю ее болезни».
      «За определением «ЛЮБИТЕ» скрывается клубок жирных червей, мсье. Всегда. Никем никогда еще не разгадана формула этого ЛЮБИМ, ЛЮБОВЬ, не определены и не перечислены черви в клубке. К числу червей относятся особый рисунок разреза половой щели дамы, которую мы предпочитаем, и даже ее манера пожирать шоколад».
      «Я собирался было вам посочувствовать, но понимаю теперь, что это мне следует посочувствовать. Черный ЗИЛ ждет меня внизу, чтобы отвезти на очередное заседание со скушными бюрократами, а вы отправитесь Орфеем на поиски Эвридики…»
      «В подземное царство», — Индиана встал.
      «Желаю удачи. Если вам нужна моя помощь, можете без колебаний…»
      Возвращаясь в свою комнату по коридору, Индиана думал о том, что он сделался холодным и бесстрастным типом. Даже РАСКАЛЫВАЯСЬ, он, как опытный преступник в безвыходном положении, раскололся чуть-чуть, не выдав основных преступлений и фамилий самых близких подельников. На самом деле ему хотелось говорить о том, что она делает сейчас. Строить догадки. Верно и то, что беседа получилась бы неприлично порнографической.

Теле-терапия и мракобесие

 
      Он был наслышан о теле-терапии. И заранее занял враждебную позицию. Определив свою позицию полузабытым советским словом МРАКОБЕСИЕ. Включил теле и сел, скептический, в громоздкое кресло. Должно было начаться шоу Кашпировского, но пока была сладкая музыка и геометрические фигуры. Почему они так любят здесь сиропную музыку?
      В комнате не было холодно, но ему хотелось бы больше тепла. Сдвинув решетку-чехол с радиатора, он нашел кран и отвернул его до упора. И оставил радиатор без чехла.
      Гуру оказался круглоголовым, коротко остриженным спортсменом лет 35–40. Синяя куртка с мао-воротником, два зиппера на груди, прилизанная ровная челка а ля Серж Лама в роли Наполеона, над лбом. Гуру сидел за столом, плотно уложенным бумагами. Стол помещался на авансцене вместительной студии, заполненной народом. В основном дамами в возрасте увядания.
      Опуская серые глаза к столу, Кашпировский стал читать приветственные телеграммы, адресованные Кашпировскому.
      «Моей маме — 90 лет. Вот уже десять лет как она потеряла волосы. После двух ваших сеансов из ее скальпа вытеснился волосяной покров. Спасибо вам, Анатолий Михайлович».
      Кашпировский прокашлялся.
      «Также мы имеем среди полученных писем много свидетельств о том, что уходит седина… Все-таки седина идет…»
      На экране крупным планом появилась пухлая пачка телеграмм в руках гуру.
      «Рассосались рубцы у многих… вот тут Лидия Петрова из Краснодара пишет, что ее рубец рассосался… Да, рубцы у нас тоже пошли все лучше и быстрее».
      До Индианы дошло наконец, что гуру-исцелитель претендует на то, что его сеансы теле-терапии превращают седые волосы в неседые, заставляют волосы пробиваться из лысых скальпов, чудесным образом заменяют уродливые шрамы здоровой мягкой кожей. «Претензии как у Христа!» — сказал себе Индиана.
      Чужеземца, его интересовал сеанс теле-терапии как таковой. Ибо он не видел ничего подобного ни в Соединенных Штатах, ни во Франции. Кашпировский же продолжал восхвалять Кашпировского. Косвенно, зачитывая телеграммы и с помощью живых свидетелей. Две дамы в возрасте увядания, с черными, как китайская тушь, волосами, свидетельствовали, что волосы их вновь выросли (после того, как они выпали в результате многих сеансов химиотерапии), благодаря Кашпировскому и телевидению. (Да как же, «хуюшки!» — пробормотал Индиана раздраженно.)
      «Многие не верят нам, — сказали дамы, как бы услышав это скептическое «хуюшки!» Индианы, — но мы готовы дать письменные свидетельства, заверенные нотариусом!» Кашпировский пробурчал, что это лишнее, имеющий очи да увидит. Дамы остались на сцене, поддерживать своего ГУРУ. Бывший больной раком вышел и сказал, что несколько лет он тщетно пытался восстановить свой дооперационный вес. Безуспешно. Благодаря же теле-терапии Кашпировского он в несколько сеансов прибавил шесть килограммов. («Ты все равно выглядишь хуево и можешь умереть во время сеанса», — отметил Индиана.) Толстый армянский подросток свидетельствовал исцеление своей ноги. Старый поэт Лев Ошанин («Боже мой, какая стыдоба! — воскликнул Индиана. — И этот, автор текстов многих советских песен, оказался мракобесом!» Некогда юным поэтом Индиана был приведен друзьями на семинар Ошанина в Литературном Институте.) прочел стихотворение, посвященное Кашпировскому! Раньше посвящал Ленину, теперь Кашпировскому. «На хера они это все показывают по Центральному Телевидению!» Индиана в возмущении вскочил с кресла и пробежался по комнате. Зашел в ванную и поглядел на себя в зеркало. Из зеркала взглянул на него рассерженный Индиана. «Всю эту стыдность, достойную слаборазвитой африканской страны!»
      Когда он вернулся к теле, Кашпировский цитировал Тютчева. На сцене было тесно от человеческих тел. Так и не встал из-за стола аккуратный и хмурый гуру. В зале массы внимали каждому его слову. Гуру сообщил, что получил около 250.000 писем. Непонятно было за какой период. За год? За месяц? Оказалось, что телесеансы Кашпировского «берут» и за границу. На авансцену вышел чех (во всяком случае он представился как чех) и сообщил, что вылечился от колита, благодаря Кашпировскому. Если еще было более или менее понятно, что в близкой Чехословакии возможно ловить советское телевидение, то появление излеченного Кашпировским грека было необъяснимо. Излечился ли грек, принимая советское телевидение с помощью параболической антенны или он приезжал в Москву и излечился здесь, сидя перед теле-ящиком? Кашпировский не посчитал нужным объяснить историю грека. Он процитировал Пушкина. С деревянным акцентом пролетария, научившегося грамоте вне школы, но водя пальцем по строчкам. «Почему он такой деревенский? — сказал себе Индиана. — Почему они, столпившиеся на сцене и сидящие сейчас перед ящиком, миллионы, верят во все это унизительное для великой страны мракобесие? Блядь, они же мой народ, они должны быть лучше всех, чтоб я ими гордился, а они такие глупые пейзане! Почему он так плохо говорит по-русски, словно лопатой гребет по асфальту?»
 
      Индиана перестал ожидать сеанса теле-терапии, решил, что на сей раз сеанс не состоится. Ан нет, за десять минут до начала следующей передачи Кашпировский объявил, что надеется, что сегодня
      «…я сумею послать вам такую установку, такой импульс…»
      («Установки посылают большие бюрократы бюрократам меньшего ранга, болван!» — крикнул Индиана теле-ящику.),
      «…садитесь перед телевизором удобно для получения моих сигналов…»
      Индиана сел, как велел Кашпировский. Дабы не быть голословным и подтвердить свое отвращение экспериментально. Пододвинул кресло ближе к экрану, вытянул ноги и уставился в серые глаза Кашпировского.
      «Хотя тайна и на виду… но чем более она на виду, тем более она скрыта»,—
      пробурчал гуру и поглядел на Индиану исподлобья.
      «Чтобы вам было легче попасть на волну, на то колебание, на котором я нахожусь, я помогу вам считанием… Раз… вам хорошо… два… три… Я внушаю вам еще хорошее отношение друг к другу… к вашим близким… девятнадцать… Все идет хорошо… И хорошее отношение к далеким… Двадцать шесть… Наш сеанс протекает прекрасно. Отличного качества колебания исходят от меня к вам…»
      Лицо гуру заменили титры. Последовали фамилии участвовавших в телепередаче. Индиана сидел в кресле и не смеялся. (Он предполагал, что будет хохотать.) В сущности все это очень грустно. Опять его народу нужен поводырь. Абсолютный лидер. Гуру.
      Он переключил канал, и на экране появилось озабоченное лицо лидера Государства. Он тоже работает теле-терапевтом. Кто ты, человек из Ставрополья? Чего ты хочешь от власти? Почему так херово развито в мире «лидероведение»? Почему нигде, ни в одной стране, даже дошлые янки не дошли до этого, не пытаются выяснить реальное отношение лидера к власти. Зачем вам власть, уважаемые? Что вы собираетесь с нею делать? Ханжеский лживый ответ всегда будет звучать приблизительно как «Мечтаю улучшить жизнь населения моей страны». На деле же мотор лидера несомненно честолюбие. И эксгибиционизм. И еще сотня причин…
      Психиатрам следовало бы изучать будущих перспективных лидеров еще в «Экодь Нормаль д'Администрасьен», и в какой там эквивалент у советских? Высшая совпартшкола? И выводить их на чистую воду. И принимать меры общественной безопасности. Например, никогда не давать придти к власти лидерам со вспыльчивым, мстительным характером. Предпочитать даже корраптэд может быть лидеров, склонных к коррупции. И ни в коем случае не допускать к власти идеалистов. Тех, кто лелеет грандиозные проекты перестройки общества. Кто однако будет ответствен за подобный надзор? Что за комиссия мудрецов? Согласно каким критериям следует отобрать психиатров в такую комиссию? Насколько Индиана знает, в Эколь Нормаль д'Администрасьен нет должности психиатра. Дяди из школы, готовящей французских лидеров, не подвергаются никакому психиатрическому надзору… Согласно твоим стандартам, товарищ Индиана, именно человека из Ставрополья не следовало бы допускать к власти. И в то же время, заметь, что если бы не произвел он свою консервативную революцию в советском обществе, ты бы не сидел сейчас в отеле «Украина» на берегу ледяной Москвы-реки и не смотрел бы в советский теле-ящик. И рассказы бы твои Соленову было бы напечатать не под силу. А, что ты на это скажешь? «Ну что ж, — вздохнул Индиана, — это как раз тот редкий случай, когда мои личные интересы противоречат моим философским верованиям». А согласился бы ты, чтоб твои вещи никогда не были доступны советскому читателю, но, в обмен, чтобы нерушимо стоял Союз нерушимых? «Согласился бы», — ответил себе Индиана без колебаний. Меня во всей Европе и в Северной Америке читают. Тщеславие мое удовлетворено. Обошелся бы я и без советского читателя. Зато чувствовал бы себя как в старой песне поется. Донского казачества песня. Спокойным бы был за страну.
 
Пей и надейся, что Русь безопасна,
Русского войска сила крепка…
Ой донцы-молодцы,
Ой донцы-молодцы.
Ой донцы
Да эх молодцы!
 
      Чувствовал бы я надежность где-то в тылу моего сознания. Я ведь чувствовал ее до середины восьмидесятых годов. Я пил, пел, глотал мескалин в Америке и был себе уверен, что Русь безопасна. Что серьезные дяденьки КГБ следят за ее безопасностью. Что серьезные дяденьки Политбюро, самые мачо в мире, мужики хмурые — не дадут ей покачнуться. Что они наденут свои сапоги, сядут в танки…
      Телевизор был старый и потрепанный. Настрадавшийся от жильцов комнаты. Очевидно, никто не читал гимн безопасности его, ужаснувшись грандиозности гимна. Или же напротив, постояльцы читали его, но, как вредные дети, решали из злобности поступать наоборот. Оставляли его включенным двадцать четыре часа в сутки, перегревали, роняли его на пол, и опускали в ванную и даже, может быть, поджигали сами спичками, и не тушили, как рекомендовалось, одеялом. Индиана нашел телекоммерческий канал. Похабный молодой человек по имени Тино («ГДР» оповещала надпись под его именем) кривлялся в такт плохоразличимой мелодии. Реклама парикмахерской на Калининском проспекте появилась после Тино, чтобы уступить место старой бляди-польке в черных чулках и золотом платье с разрезом. Полька прошептала слизисто-сперматозоидный речитатив и не оставив своего имени исчезла. Усатые мужики, одетые котами, и восемь дам, одетые, точнее раздетые, с позолоченными стрекозиными крыльями на спинах (минимум позолоченных скорлупок на сексе) запели по-немецки и исполнили несложный, но похабный балетный номер. Общипанная девушка Выдрачкова из Чехословакии промычала свое чешское сочинение. Португальцы, поляки, болгары, чехи… Индиана никогда не слышал о существовании этих певцов. В свое время в Париже некто объяснил ему (некто знающий предмет), что советские смогли купить лишь полминуты клипа Майкла Джаксона, уж очень дорого затягивает, а у советских мало валюты. (Индиана вообще не рекомендовал бы им покупать писклявого.)
      Он переключил канал. И еще раз. Музыкальное сопровождение повсюду слишком сладкое. Стиль «анкор-мэн» (как он называется у советских? Ведущий?) — фальшивая искренность. Интонации протестантских проповедников. Ранее фальшиво-искренне те же люди, или люди той же школы повествовали о компартии, авангарде, вдохновителе и организаторе всех наших побед. Сегодня они же расхваливают демократию. Демократия — универсальное средство от чесотки, чумы, холеры, изнасилований, убийств, от подагры, нехватки продуктов питания, от геморроя, от шизофрении, от поноса и коррупции. Ах, что за чудное средство демократия! «Универсам!»
      Телефон, немой свидетель его диалога с телевизором пожарно закричал. Он взял трубку. Щетинистый, как его голова, голос Пахана прохрипел: «Индианка, спускайся, милый, в вестибюль. Поедем, опаздываем, нас Василий Иваныч ждет. Увидишь его автобус внизу…»

Небоскребы, а я маленький такой

 
      Через служебный вход они ворвались, агитпроп-коммандос, в недра концертного зала. Пахан впереди, в длинном, расстегнутом пальто, актриса в шубе, расстегнутой, морячок, заместитель Яша в очках, брат актрисы в иностранной одежде, но с русским лицом, — ворвались и были проведены в артистическую. Индиана привык и вел себя так, как будто весь век кочевал из одной артистической в другую. Диваны, низкие кресла. Принесли коньяк. Пришел конферансье в тройке, пришел шеф оркестра в шелковом белом костюме. Просили всех торопиться. Они должны были подпереть плечами организацию, взгромоздиться на сцену, показаться на первом концерте американского певца Токарева — ПЯТНАДЦАТИ ТЫСЯЧАМ потенциальных читателей.
      Под раскаты музыкальной пробной грозы из зала они пошли в зал. Через обширные закулисы, где гуляли артисты, дамы, господа, быть может, но не простые смертные. И здесь, не среди народа еще, их прикрывали с флангов молоденькие милиционеры. По пяти с каждого фланга. Или по три. На всякий пожарный случай. За сценой, в черном костюме, галстук, усы, маленький Токарев догуливал последние волнения. В тени черных ящиков, образовывающих сцену. Кабели. Провода. Усилители. Прожекторы. В полумраке за ящиками Соленов сказал, чтобы они вскарабкались вслед за ним на сцену. «Зачем, старик, что мы станем делать? Ты уверен, что это нужно?» — засомневалась актриса.
      «Я покажу вас, ребята, народу, и оглашу решение коллектива. Что мы вводим вас в состав редколлегия: Виленьку, Индиану и тебя, Викуля. Чтоб показать всем засранцам, что мы начинаем возвращать народные таланты на Родину. Чтоб им, сукам, век свободы не видать!» — загоготал Пахан.
      Оркестр, невидимый им, над ними задышал и заиграл. Конферансье стал пылко славить устроителя народных торжеств, САМОГО ПАХАНА СОЛЕНОВА, пригласившего для услаждения слуха и взоров толпы, — триремы, слонов, множество гладиаторов… Американского певца. Римляне захлопали и закричали и засвистели. Взяв Викторию и Индиану, словно детей, за руки, Соленов вывел их и поставил перед оркестром. Присоединил к Токареву и конферансье. Индиана наклонил голову, приветствуя пятнадцать тысяч душ. Дуло откуда-то, и ему захотелось потереть грудь. Он удержался. «Бюллетень наш стремится в эти тревожные времена поставлять вам правду и только правду. Правду о страшном времени, пережитом нашей страной в недавнем прошлом и правду о сегодняшних махинациях, коррупции, злоупотреблении властью, о борьбе наших органов правопорядка против драг-мафий и других криминалов, стремящихся расшатать нашу страну. Но это им не удастся…» Соленов огладил ладонью кактусовый свой затылок и продолжал. «Вы, конечно, помните, что еще в первом номере моего бюллетеня …да что я говорю, — «Вашего бюллетеня», потому что он ваш!» — Зал зааплодировал. — «Еще в первом номере я объявил вам, что САМ буду вести расследование убийства, не будет преувеличением сказать, ВЕЛИКОЙ русской актрисы Зои Федоровой, совершенного в 1981 г. в Москве на Калининском проспекте. Расследование ведется! И в последующих номерах нашего бюллетеня я буду держать вас в курсе этого расследования. А сегодня я счастлив вам представить нашу гостью, гостью вашего бюллетеня, дочь Зои Федоровой, выдающуюся русскую актрису Викторию Федорову, прилетевшую к нам из Америки…»
      Виктория поклонилась. Пятнадцать тысяч человек зааплодировали, растроганные. Тех, кто не растрогался, было, по всей вероятности, немного. Пахан скромно улыбался, отойдя к ящику усилителя. Пахан умел расшевелить сердца зрителей, упирая когда нужно на мелодраму и эксплуатируя все, что имеется под рукой. В неглаженных штанах, в рубашке без галстука, в ворсистом пиджаке цвета горчицы, каторжник Папийон, — родной отец толпы. Индиана попытался прикинуть, как же Папийон представит его, Индиану, какой стороной повернет, расправившись с Викторией. Пахан продолжал. «При застое, Виктория вынуждена была покинуть нашу страну и уехать в Соединенные Штаты к отцу, — адмиралу американского флота. Это ее первый визит к нам. Многие из вас, я думаю, помнят Вику по фильму «Двое». Скажи что-нибудь народу, Виктория…»
      Она приблизилась к микрофону, бывшая русская девочка, тонкая, что глядишь сломается, — мелко завитая, завязавшая пить бывшая алкоголичка (пьяные скандалы ее смаковала в свое время американская пресса), разведенная жена, мать мальчика двенадцати лет. Она сказала им, что счастлива быть среди них… Пятнадцать тысяч почувствовали себя причастными к роману опасной и блестящей жизни, сделались членами семьи, они сидели тихие, как дети… Индиана перестал слушать, что говорит Виктория, так как срочно стал придумывать собственную речь.
      «…и мы решили включить Викторию Федорову в почетные члены редколлегии бюллетеня, так же как и Вилли Токарева. Так же как нашего дорогого Индиану, нашего французского писателя». Часть зала захлопала. «На самом деле он у нас хохол из Харькова, настоящая фамилия его хохлацкая», — добавил Пахан, и количество аплодисментов увеличилось. Пахан нагло демонстрировал его нееврейскость. Подчеркнул ее. А толпа проглотила крючок.
      Он вышел к микро. Черный костюм. Белая рубашка. Черный галстук. Приглашенный на похороны кого? Кто умер? Далеко в полумраке зала, расплывчатые и дрожащие в свете, исходящем от космического корабля эстрады, различимы были лишь первые тысячи лиц. В первый раз в жизни он оказался перед таким количеством масс.
      «Здравствуйте, русские люди!» — повторил он формулу, саму собой образовавшуюся в первый его вечер на земле Империи. «Я жил когда-то совсем недалеко отсюда, на Погодинской улице, снимал крошечную желтую комнату за тридцать рублей в месяц. У меня не было прописки, не было работы, был я постоянно голоден, однако счастлив творчеством, стихами… Вот я приехал… Хожу по улицам, все говорят по-русски, так это мне странно… Дай вам Бог счастья, хорошие вы все люди…»
      Зал захлопал его лести гулко и длинно. Он же, спускаясь со сцены вслед за Викторией, размышлял, откуда взялся в его речи Бог, и если вдуматься глубже, то получается, что он пожелал им того, чего, по его мнению, у них нет, — счастья. Первое и становящееся все более глубоким его впечатление, — они несчастливы. За спиной его ударили по инструментам музыканты в белых костюмах, и американский певец запел.
      Им пришлось задержаться за кулисами — дать два десятка автографов служащим концертного зала в Лужниках. Эту легкую работу они проделали между прочим. После чего их усадили в первый ряд.
      В том, что Токарев смелый певец, не было сомнения. Он общался с пятнадцатью тысячами в той же небрежной манере, в какой пел для обедающих в русском ресторане в Нью-Йорке. Страннейший феномен народной приязни сорвал его из маленького ресторана в каменном городе на другом континенте и приземлил сюда. Американский певец нагло прочитал с листа новую еще не разученную песню, в коей обращался запросто по-одесски к Генеральному Секретарю: «Михал Сергеич, чтоб ты был здоров!» В следующий раз куплет звучал иначе: «Лишь бы был здоров Михал Сергеич…» Как видно, автор еще не остановился на окончательном варианте и пробовал песню на зрителях. Раиса, Супруга, не была забыта и удостоена была персональной песни. Прямая лесть, однако смягченная Одесским еврейским юмором.
      «Во дает, Вилик… — наклонился к уху Индианы усевшийся сзади Пахан. — Ни один советский певец не додумался поблагодарить Мишу. Но в конце концов, мы все ему обязаны, нет?»
      «Боятся, я так понимаю, прослыть льстецами».
      «За все им сделанное можно и польстить», — прохрипел сзади Пахан.
      От зрителей к ним по рядам время от времени поступали портативные календари, концертные программы, просто клочки бумаги. Вслед за Паханом и актрисой Индиана послушно подписывал все, что давали. Словно во время выступления дрессировщика диких зверей настороженно охраняли их с флангов молодые люди с лицами полицейских. Готовые метнуть пику в ребра зверей, если те вдруг восстанут. Отвязавшись от напечатанных текстов, американский певец становился все лучше. А Индиане сделался понятен метод автора. Тот создал как бы дневник: песенные сценки из жизни маленького еврея Вилли, советского эмигранта в каменной Америке. Антигероический, перепуганный персонаж Токарева однако привлекал юмором, наглостью, одесской находчивостью. Наилучшим образом выражала Токарева строка-припев: «Небоскребы… небоскребы, а я маленький такой».
      «Эту песню я посвящаю человеку, благодаря которому я имею возможность сегодня выступать перед вами, человеку, который устроил мне гастроли в Советском Союзе — СОЛЕНОВУ. Луч прожектора, высветив плечо Индианы, вырвал Пахана из полумрака. Пахан охотно защурился в горячем свету прожектора и попросил Токарева подождать чуть-чуть с исполнением посвященной ему песни, он, Соленов, желает сообщить зрителям нечто важное. И Пахан, не торопясь, пошел к сцене. Пятнадцать тысяч человек ждали. Поймав по пути конферансье и обнявши его, Пахан вышел к микрофону, как вышел бы в кухню, набрать стакан воды из крана.
      «Мы хотели оставить сюрприз на завтра, но я все же не могу удержаться и хочу объявить вам это сегодня. Прибыль от завтрашнего трехчасового концерта Виленьки пойдет целиком в пользу наших ребят, раненных в Афганистане. Давайте все дружно поаплодируем американскому гражданину Вилли Токареву за его щедрость и высокие качества души!»
      Зал зааплодировал. Токарев обнял Соленова. Соленов обнял конферансье. Шеф оркестра в белом шелковом костюме обнял всех ранее обнимавшихся. Музыканты привстали и тоже аплодировали, отложив инструменты. Индиана на своем месте морщился, находя все эти обнимания и всенародные умиления излишне сладкими. Был ли его народ склонен к сладкой фальшивости или он сделался таковым в его отсутствие за двадцать лет?
      Токарев спел посвященную Пахану песню. Женщины и девушки в сапогах и шапках поднесли, прибежав к сцене, букеты певцу. Певец становился на одно колено, продолжая петь, целовал девушкам руки, прыгая отступал и водворял цветы в целлофане на гору, целый кубометр букетов, возвышавшийся под стеной усилителя.
      Когда объявили антракт, Пахан увлек их всех за сцену и в артистическую, где они стали пить коньяк. Из буфета им принесли сэндвичи с холодной свининой. Индиана выпил коньяку больше других и нашел сэндвичи удивительно вкусными. В артистической их посетил большой человек из «Правды». Большой человек был моложавого вида и одет был запросто в джинсы, рубашку поло и куртку. Он явился слушать американского певца в сопровождении дочери, тоненькой девочки-блондинки, обещающей стать максимум через год нежной красавицей. Индиану познакомили с отцом и дочерью. Попивая коньяк, Индиана украдкой поглядывал на девочку-подростка и размышлял, каким образом подобные создания рождаются в грубой стране снегов, среди чреватой (он так и подумал «чреватой») насилием погоды и природы. Индиана мысленно окрестил девочку «юной княжной» и попытался представить ее в нарядах другой эпохи и в различных ситуациях. Какого-нибудь глубокого шестнадцатого века… склонившуюся над истекающим кровью телом князя-жениха посреди пустого снежного двора. И высоко в русском небе каркают вороны. «Исторические видения все чаще посещают меня, — сказал себе Индиана, — однако что можно поделать. Если в Париже меня окружает успокоившаяся старая история, то в этой стране, История живая и кровожадная, пробегает прячась за ели Парка Лужников, алая улыбка, зубы… Кровь и снег. Белое, красное и черное. Черное — это ночь и вороны».
      Во втором отделении американский певец завоевал сердце Индианы и всего населения зала. «Я хочу вам напеть популярные песни страны, где я родился, ваши, незаслуженно забытые советские песни. Хочется начать с песни о Москве…
 
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся советская земля…
 
 
Холодок бежит за ворот.
Шум на улицах слышней.
С добрым утром, милый город,
Сердце Родины моей…
 
      Певец скрылся за черными ящиками усилителей, чтобы выйти из-за них уже с другой песней. Он вышел в зал с суровой мелодией Великой Отечественной войны:
 
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой,
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой.
 
 
Пусть ярость благородная
Вскипает как волна.
Идет война народная,
Священная война…
 
      Народ в зале вспомнил, какой он народ. Заволновались, зашумели, зааплодировали, сорвались с мест для чего-то, понимая, что нужно что-то делать. Скопились в проходах, стали литься к идущему к ним, таща за собой черный щнур микрофона, певцу. Схватить его — источник этих тревожных звуков. Схватить, чтобы качать и обнять? Или напротив, — заткнуть ему глотку, чтобы не напоминал им, какой они народ сегодня. Побежденный. Победивший сам себя. Чтоб не бередил душевные раны, задавить источник тревоги и жгучих воспоминаний.
      А он укорял их памятью. Привыкший каждый вечер играть на чувствах людей, он играл умело. И на пятнадцать тысяч душ это действовало, как на пятнадцать душ в ресторане. Он напомнил им их победы. Варшаву, Будапешт, Вену, Берлин…
 
…Мы вели машины, объезжая мины,
По путям-дорожкам фронтовым.
Ах, путь-дорожка фронтовая,
Не страшна нам бомбежка любая.
 
 
Ах, помирать нам рановато,
Есть у нас еще дома дела…
 
      Когда они готовы были коснуться его рукой, хлестнув бичом-проводом по полу, певец свернул в боковой проход. Стал уходить от публики. Оттуда он напел их «Землянку»:
 
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза.
И поет в той избушке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
 
 
…Мне в холодной землянке тепло
От твоей негасимой любви…
 
      «Молодец, Вилька!» — кричал вцепившись сзади в шею Индианы Соленов. «Ты понял весь позор их! Жид из Америки должен приехать, чтобы напомнить советскому народу его славные песни. Его историю. Гордые и сильные песни. Вот до чего они дошли! Ты понял, как он их сейчас взял за яйца, зацепил. Понял?»
      Взятые за яйца, они послушно текли за певцом. Метались обеспокоенные молодые люди с лицами полицейских, убеждая народ откатиться и занять свои места. Их задача была противоположна задаче певца, поднявшего их для атаки.
 
Не слышны в саду даже шорохи,
Все здесь замерло до утра.
Если б знали вы, как мне дороги
Подмосковные вечера…
 
      Стойкий иноземец, бесчувственный чужой Индиана сопротивлялся течению влаги из глаз. Но глаза так немилосердно щипало и жгло, что пара слезинок все же преодолела железный занавес. Ругаясь сквозь сжатые челюсти, он вынужден был констатировать, что принадлежит, все еще принадлежит, к этому народу. «Да, ОН-таки прочно взял ИХ за яйца», — сказал он, обернувшись к Соленову.
      Он простил Токареву его шубу.

Боярские дети

 
      Пока мини-автобус нес их в Красную Пахру, Индиана пытался расшифровать для себя соленовский крик ему в ухо во время концерта: «Вот до чего они дошли! Жид из Америки должен приехать, чтобы напомнить советскому народу его славную историю!» Соленов, следовательно, сожалеет о славном прошлом, в возвеличивании которого сам поучаствовал, создав романы о чекистах и разведчиках. Сожалеет, что народ забыл это прошлое. Но одновременно тот же Соленов является так сказать первым ростком и примером нового молодого капитализма в СССР и, следовательно, есть противник этого самого прошлого. Пытаясь разрешить противоречие, Индиана понял, что следует отказаться от черно-белой логики. Введя полутона ВОЗМОЖНО, одновременно восторгаясь прошлым, сооружать отличное от него настоящее. Не подозревая о калькуляциях Индианы, слегка захмелевший Пахан говорил с актрисой, держа ее за руку. Заместитель, похожий на американца, разговаривал со своей женой, похожей на француженку.
      Вне автобуса лежали всеподавляющие снега. Индиана представил себе, что автобус ломается посреди дороги и они вынуждены выкатиться в снег. На нем опять были легкие парижские туфли. Индиана подумал, что при таком количестве снега Франция была бы парализована, и сотни, а может быть, и тысячи людей умерли бы от холода. Советские же скрипят, ноют, ходят с отвратительными минами, но живут. Ничто не останавливается. Дороги функционируют.
      Съехав с большой дороги на меньшую, они покатили сквозь совсем уже целинные снега. И втиснувшись в узкую деревянную улочку, остановились у солидного аккуратного забора. Взявши сумки, углубились вслед за Паханом в дыру калитки. Мимо амбаров, под высокими соснами пошли по снегу к дому. Лаяла невидимая собака (где она в самом деле?). Индиана запрокинул голову и увидел, что есть луна. И есть звезды. От дома несло дымом, и чужеземец вспомнил другую жизнь. Другой подмосковный поселок — Томилино, другой дом, другой дым из печи… Тот дом всегда пах яблоками, и бродила там полуслепая старуха, бабка Анастасия. Индиана оказался в том дому, скрываясь от властей, в вынужденной ссылке. Он быстро выяснил, что бабка живет в чудесном мире, и позавидовал ей. У бабки Анастасии библейские истории и истории ее собственной жизни перепутались и сообщались. Неясно было, кто вынул занозу из лапы льва: святой первого века христианства или знакомый бабке поп из соседней деревни Жилино. Однако было ясно, что бабкина религия (подмосковное православие) привязывает ее прочно к прошлому, к истории. И не к той, какую преподают в школах, холодной и официальной, но к личной, местной, к микроистории подмосковного поселка и соседней деревни. Бабка Анастасия не была его бабкой, но бабкой его любимой женщины. Однако он с удовольствием присвоил бабку. Они топили старую голландскую печь и вечерами разговаривали за чаем в большой комнате. Пришедший в сознание в рабочем поселке Индиана вырос в одной комнате, никогда не имел «дома», места, которое он мог бы назвать «домом», и потому запущенная родовая дача под столетними соснами поразила его воображение. Он подумал тогда, что те, кто родился и живет в одной комнате, не могут иметь чувства Родины. Или если имеют, то очень ослабленное. Родина — это ТВОЙ куст, и ТВОЯ яблоня, и ТВОЙ, пусть и разваливающийся, но дом, где родились и твои родители…
 
      Любимая женщина, разделив с ним неделю изгнания, сбежала. Уехала на электричке в Москву. В ИХ квартиру, где она имела право жить, а он (согласно властям) не имел. В сущности ему следовало уже тогда обратить внимание на неудобное качество той любимой женщины — покидать его в жизненных затруднениях. Ho любовь слепа. Он простил ей дезертирство. Пренебрегая опасностью, приехал в Москву за ней… И сейчас он приехал за дезертировавшей женщиной…
 
      Под сосной стояла заснеженная швейная машина.
      Дом внутри был тепл и обшит лакированным светлым деревом. Вышли молодая пухлая дочь Соленова (лицо луной) и ее муж — высокий парень с крупными мышцами. В обширной прихожей (больше комнаты, в которой мальчиком Индиана жил с отцом и матерью) гостям выдали каждому добротную домашнюю обувь, и всем хватило и еще осталось. Вешалка приняла их верхнюю одежду и еще осталось место для десятка пальто. В третьей по счету комнате (там и сям лестницы вели на верхние этажи) сидели в кресле у телевизора маленький мальчик, внук Соленова, и пожилая женщина. Никто не представил гостям женщину, и ее родство или неродство (няня?) с Паханом осталось невыясненным. Вышел высокий седой мужчина с необычайно спокойным для жителя Империи красивым лицом. Его представили, но от Индианы ускользнуло его имя и занимаемое им положение…
      Образовалась веселая суматоха, каковая образуется обыкновенно перед началом празднества. Женщины начали готовить пищу, а мужчины, те уселись за длинный стол на кухне, на русские длинные скамьи и начали потихоньку петь, приворовывая у женщин еду. Сыр, маринованную капусту и хлеб. (Все это было закуплено на Центральном рынке вместе с большим количеством телятины исчезнувшей после антракта актрисой, ее братом и шофером Василием Ивановичем.)
      Празднество должно было начаться, но медлило начинаться. Шофер, брат актрисы, Соленов, мускулистый муж дочери — по одну сторону стола, спокойный красавец — на торце, Индиана и заместитель Яша — по другую, выпивали, обсуждая концерт. Женщины: актриса, дочь, жена Яши («француженка»), расхаживали, занятые по кухонной части кухни, время от времени подходя к мужчинам (актриса чаще всех). Чего-то, — подумал Индиана, — не хватает. Что-то отсутствует. Или кто-то. В юные годы Индиана всегда находил в компании (в собрании) личность, которую ему хотелось впечатлить (он подумал: «ту импрэсс», он ведь думал на трех языках сразу). То это бывал Ленька Губанов — лидер «смогистов», поэт, то НЕЗНАКОМКА, «фимэйл». Присутствие объекта, каковой следовало покорить (удивить, поразить), сообщало трагическую напряженность групповым встречам. Самая заурядная выпивка превращалась в «Последнюю Трапезу» Христа и апостолов. Иуды всех рангов всегда находились среди обедающих, короче — жизнь в юности была напряженной. В настоящем у Индианы, была женщина, вызывающая в нем противоположные сильнейшие страсти, но эта женщина вынужденно не присутствовала за столом, потому Индиана только вздохнул и позволил любезному Яше подлить ему водки.
      Голова Пахана упала ему на грудь. Он пробормотал несколько нечленораздельных фраз. Встал. Сильно шатаясь, ушел, держась за стол, потом за стену. В глубину дома.
      «Сломался старый», — сказала актриса прикуривая. Жестокая, как ей и подобает быть, русская женщина.
      «Спать пошел, — оправдал босса Василий Иванович. — Устал ведь и то. Все дни на ногах и пьет. А ведь ему шесть десятков. Здоровый еще какой. Ни одного инфаркта. Выспится, вернется за стол… Вот так и живет… — Василий Иваныч указал рукой в ту сторону, куда ушел Пахан. — Сидит у себя в Крыму месяцами. Пишет, работает, как вол. А вырвется в Москву, так на износ весь, круглые сутки машину гоняет…»
      Непонятно было, имел ли шофер в виду мини-автобус или же соленовское тело.
      «Как вам у нас? — Мускулистый муж дочери сел рядом с Индианой. — Да вы меня помните ли? Мы в Париже встречались. Я с Соленовым в Париже был».
      «Помню я вас. Конечно помню. Это у меня манера поведения такая неэмоциональная, — извинился Индиана. — Ничего здесь, привыкаю».
      «Жутковато, наверное, Вам?»
      «Почему вы все хотите, чтоб я ужасался. У вас да, другая жизнь, нежели на Западе. Может быть, у вас нормально развитая жизнь, а у нас там ненормальная, слишком развитая».
      «Я предпочитаю вашу, которая слишком», — сказал муж.
      «В буфете «Украины» я каждое утро встречаю соотечественника француза. Продает вам продукты нашей культуры. Так вот, он высказал мысль, что у вас здесь настоящая суровая ВЗРОСЛАЯ ЖИЗНЬ, а мы там живем, как дети, ненастоящей жизнью, предохраненные от всего. От самой жизни в конечном счете».
      «Скажите вашему соотечественнику, что я готов с ним обменяться гражданством».
      «…на Центральном рынке килограмм огурцов этих, — актриса вывалила на стол овощи из сумки, — стоил десять рублей. И телятина стоит десять рублей кило. Невероятно! А огурцы хорошие, грузинские».
      «Что с мясом сделали?» — спросил шофер, принюхиваясь.
      «Завернули в фольгу и сунули в духовку. Долго будет готовиться. Много мяса купили», — сказала жена зама. Пристроившись на углу стола, она резала, овощи для салата.
      «Интересно, — подумал Индиана, — далеко ли отсюда ближайшие рабочие окраины? Судя по увиденным из окон автобуса пейзажам, город заметно приблизился к поселку, служившему испокон веков местом отдыха советских творческих интеллигентов. Воспламененные призывами популистских лидеров к отмене привилегий, толпы ПРИБЕГУТ или ПРИЕДУТ громить, уютные с лакированными полами и стенами, дома. Индиана, сам выйдя из народа, всегда опасался его и не доверял толпе. Одновременно и девушка-луна, дочь Соленова, не была ему симпатична. Мускулистый ее муж? Индиана не почувствовал к нему неприязни, но и приязни не возникало. Седой красавец? (Индиана поискал взглядом гимнастические снаряды. Где-то они несомненно были скрыты. Подозрительно в хорошей форме находился седой.) Неприятен. Вся эта публика несомненно живет за счет соленовских книг и телесерий. Если Пахана Индиана безоговорочно уважал за его твердую жизненную силу, за то, что тот сумел выбиться из говна, из захудалого круглоголового сына врага народа стал БРОНЕНОСЦЕМ СОЛЕНОВЫМ, прошибающим жизнь, то ЭТИХ, ВТОРОЕ ПОКОЛЕНИЕ советской буржуазии, он не уважал. НАХЛЕБНИКИ, — вспомнилось старое презрительное русское слово. Чада и домочадцы. Соленов здесь не живет, он оставил все это им — семье. Бывшей жене он оставил квартиру в одном из лучших домов Москвы. Соленов — работник. Производитель. Герой Киплинга. Строитель книг и совместных советско-французских предприятий. Его дети — уже декаденты. Расточители.
      Теперь, когда Пахан не заслонял ему окно кухни, он видел за окном снег и несколько сосен, и дальше — темноту, подсвеченную снизу лишь снегом.
      Видение, возникшее впервые в помещении литературного журнала, явилось вновь. Там, в снегах, представил себе Индиана, стоит, машет лапами, бьет себя в грудь и ревет возбужденное ЧУДОВИЩЕ. Кричит, готовое броситься и растоптать уютные домики, заборы, сосны, собачонку, гимнастические снаряды красивого родственника, лакированные полы, множество домашней обуви и старую швейную машину… Только горелым будет пахнуть ветер и будет плакать над истекающим алой кровью князем юная бледная княжна… И будут кружить вороны…
      «Возможно, — сказал себе Индиана, — ты, мужик, просмотрел слишком много японских научно-фантастических фильмов, персонажами их, помнишь, были Гигантские Ящеры. Еще живя в Соединенных Штатах. Однако, куда более вероятно (в конце концов десять лет ты не вспоминал о ящерах, почему вдруг вспомнил?), что твое воображение воспользовалось ЯЩЕРОМ, ЗВЕРЕМ, ДРАКОНОМ, ЧУДОВИЩЕМ, чтобы символически объяснить тебе же ситуацию в Империи. Разбуженное к жизни неумелым учеником Цезаря, проснулось древнее ЧУДОВИЩЕ — НАРОД и ревет в снежных равнинах. Что натворили! Только кровь и разрушения утихомирят его. Но пока обессилиет Чудовище, пройдут годы. Ведь всю страну истопчет и опустошит. И где найдешь сегодня Святого Георгия, чтоб поразить копьем Дракона.»
      «Вы слышите, Яша, ревет?» — обратился он к соседу, заму.
      «Кто ревет?»
      «Начало гореть мясо!» — Жена зама бросилась к плите.
      Муж дочери предложил ему посмотреть картины жены. В светлой студии на втором этаже Индиана просмотрел серию портретов. Страшные рожи — портреты дегенератов. Отдельные и групповые. К одному из портретов был приклеен настоящий мясницкий нож. Таким, очевидно, представлялся народ дочери мафиози Пахана. Страшным и преступным.
      Яша сказал, что хочет прогуляться и не желает ли Индиана присоединиться к нему. Он пожелал. Ему выдали лыжные ботинки красивого. Они вышли.
      В чистом холодном небе было множество звезд. И луна. Как на нормальном небе. Никакого Чудовища они не увидели.
      Они похрустывали снегом на деревенской улице.
      Немногие, далеко отстоящие друг от друга красивые дома. Хрупкое поселение привилегированного племени. Индиана, разглядывая аккуратные заборы, констатировал, что ни один не выдержит даже слабого прибоя толпы. Обитатели, очевидно, даже не задумывались о возможности ведения обороны, они строили свои хрупкие домики в полном легкомыслии. Не ожидая появления Чудовища.
      «Наш тираж возрос до двух миллионов», — сообщил Яша.
      «Цифры больше миллиона экземпляров для меня относятся к области астрономии. У нас, во Франции, двадцать тысяч — приличная продажа. Шестьдесят — уже бестселлер».
      «Мы проворачиваем сейчас одну операцию с бумагой. Если она нам удастся, — с Нового Года будем клепать четыре миллиона».
      Индиана присвистнул.
      «Расшевелить эту страну трудно. Все время чего-то нет. Нет бумаги, нет киоскеров продавать наш бюллетень. Правда, мы наловчились распространяться новым методом: посылаем людей на вокзалы. Они мечут десятки тысяч штук в день. Рубль штука. За рубль мы даем народу двадцать четыре страницы информации. Новой, совсем неизвестной».
      «Мать писала мне, что в Харькове достать ваш бюллетень невозможно».
      «Верно. До периферии мы плохо доходим. Периферию мы еще не охватили. Мы даже наши Центральные области Союза не все еще охватываем. Но что вы хотите, мы существуем меньше года… Базы, как у старых советских газет, у нас нет».
      Они дошли до пустынного шоссе и остановились. «Еще прогуляемся или обратно. Вы не замерзли?» — позаботился о нем советский американец.
      «Нет. Ботинки мне дали отличные. В них в тайгу с ружьем ходить. Горячо ногам».
      «Хорошо тут, правда? Воздух-то какой, вдохните: смолой древесной тянет, дымком. Я редко бываю за городом. Столько работы в этом году навалилось. Рано утром из дому выезжаю и поздно ночью возвращаюсь. Я вас к себе обязательно до отъезда вашего приглашу».
      «Спасибо. Вы очень любезны, Яша».
      «Самое противное, что мне приходится заниматься административными проблемами. А ведь я по профессии журналист. Мне писать хочется. А я бумагу выбиваю, помещение для редакции подыскиваю».
      «Да, противно наверное, — посочувствовал Индиана. — Неизбежно, однако. В переходную фазу от социализма к капитализму».
 
      Компанию свою они нашли пожирающей мясо. Они присоединились к пожиранию. Индиана жевал и размышлял о том, что старая общинная татаро-монгольская коллективность духа его народа спаялась за последние семьдесят лет прочно с марксистским уравнительным иудейством (у евреев нет аристократов в их обществе), и потому РАВЕНСТВО есть самое близкое гражданину Империи понятие. Не то французское (несуществующее впрочем, теоретическое) равенство в правах перед законом, но более глубокое, ревнивое равенство даже не имущественное, но биологическое: ты — такой же как и я! Пожалуй, советский народ исповедует самый неприятный и несправедливый тип равенства.
      Актриса стала рассказывать смешные случаи из ее жизни в Америке. Случаи так или иначе были связаны с алкоголем. В то время, как все другие хохотали, внимая Истории драки пьяной актрисы с итальянской миллионершей на теннисном корте, Индиана заволновался. У него заболела грудь, и он украдкой растер ее под пиджаком. Актриса невольно напомнила ему о его собственном несчастье, о любимой женщине, заманенной алкоголем в снега. Индиана однако быстро овладел собой: отвлек внимание от актрисы на себя. Стал рассказывать им историю о том, как однажды ночью автомобиль, в котором он находился, обстреляла французская полиция. И, как сидя в камере, он выцарапал на стене: «Здесь был Индиана, СССР»… Вышел менее пьяный после сна Соленов и тоже хохотал над историей Индианы. Когда они все стали усаживаться в автобус, Индиана последним, он прислушался. Нет, Чудовища не было слышно.

Пролетарская стерва

 
      Крепость не спала. Несомненно, что подавляющее большинство ее обитателей спали, но старые ковры коридоров непрерывно кто-нибудь тревожил, скрипя скрытым под ними рассохшимся паркетом. Группки, одиночки, пьяные или трезвые, возникали за поворотами коридоров двуногие.
      Пахан оказался живучим. Он не только напросился к актрисе, но потащил в ее номер и Индиану. Мечтавший уже о горячей ванне и о постели, Индиана был вынужден подчиниться. Нельзя обижать людей, которые…
      В большом, несколько комнат, номере актрисы сделалось еще более неоспоримым, что она своя в доску женщина, актриса. Она сделала с помощью кипятильника чай и по просьбе Соленова удалилась в недра крепости, пошла к дежурной по этажу, дабы попытаться достать для мужчин алкоголя. Сама актриса не пила уже семь лет. (Она-таки сорвалась за эти годы несколько раз. Приземлилась к удовольствию американской прессы на пару ночей в тюрьме, но выкарабкалась из тюрьмы с помощью адвоката и из алкоголя — с помощью таблеток.) Потеряв в процессе борьбы с алкоголем мужа, она зачем-то сближалась теперь с Паханом, может быть, ненадолго. Отмечая, что Пахан, вопреки его шести десяткам, вполне может соблазнить женщину и быть соблазнительным, Индиана все-таки не видел, зачем актрисе понадобился Пахан. Скорее всего, как и Индиана, она отвечала Пахану дружбой на дружбу, и будучи женщиной справедливой и благожелательной, простирала (может быть) свою дружбу до постели. Может быть, она не считала свое тело таким уж прямо бесценным подарком и дружелюбно позволила старому им воспользоваться. «Для меня это ничего не стоит, а ему — приятно».
      Пахан переговаривался с Индианой ни о чем фразами, вроде: «Неплохо, да, в деревне. А дочка-то моя, талант, да?» «Да, хорошо в деревне, и дочка талант», — отвечал Индиана. Они дососали чай и тут отворились двери и вошло сразу много людей. Актриса. Восточный человек с картонным ящиком. Сразу три «чужих» женщины. Самая старшая была в форме с петлицами. Не в военной, но что-то вроде формы связи. Очевидно, это была неупотребляемая другими форма отеля. Двух остающихся женщин, помоложе, Индиана определил как. Шатенка с шиньеном. Пролетарского вида молодая блондинка.
      «Вот, — сказала актриса, — греческий товарищ, торгующий с Вами бизнесмен, изъявил желание нас угостить».
      «Мы можем угостить всю его Грецию, если нужно», — строго сказал Пахан.
      «Не обижайтесь, пожалуйста, — грек широко улыбнулся. — …Я много слышал… вот скромное угощение».
      Грек выставил две литровых бутылки виски и высыпал на стол яблоки, гранаты, мандарины и шоколад. Грек был в тапочках, в рубашке поло и в джинсах. Как будто вышел из своей квартиры в Афинах к соседям по лестничной площадке.
      «Вы хорошо запаслись, — сказал Индиана. — Я издал две книги в Греции».
      «Ресторан давно закрыт, — оправдалась актриса, — вот благородный Панайотис вызвался нас спасти». — Актриса оправдывалась потому, что кактус Пахан выглядел недовольным. Привыкший всех одаривать и устраивать и платить, он чувствовал себя уязвленным.
      «Улыбнись, — сказала актриса. — Один раз это не ты, кто платит. Хорошо?»
      «Гыгы-гы, это ты правильно, Викуля, меня проанализировала. — Сидя, он поймал ее рукой и притянул к себе за талию. — А ты с ним ни того, с коммерсантом?» — спросил он вполголоса.
      «Не сходи, старый, с ума… Садитесь, уважаемые женщины».
      «Мы столько наслышаны, и вот видим, она самая, — сказала старшая, с петлицами, — Виктория Федорова!»
      «Это вы, правда вы?! — пролетарская блондинка смотрела на актрису с обожанием. — Мой муж не поверит мне. Сама Виктория Федорова!»
      «На мое присутствие вам уже положить, вы не удивляетесь», — Пахан хрипло засмеялся.
      Индиана и грек смотрели друг на друга с удовольствием. Индиана встречал в его жизни людей подобного типа, и они всегда оказывались союзниками. Грек же, может быть, имел положительный прошлый опыт с такими, как Индиана. В час ночи, в русской крепости, в снегах, у такого человека есть шоколад, яблоки, мандарины и виски. Наверняка есть и чулки, и духи, — дарить женщинам. «Этот переебал весь отель», — сказал Пахан, наклонившись к Индиане. Впрочем, не очень заботясь, что их услышат.
      «Контрабандист, — улыбнулся Индиана. — Три грека в Одессу везут контрабанду. Коньяк, чулки и презервативы».
      Актриса принесла все имеющиеся сосуды. Грек разливал виски. Женщины (Индиана встал, чтобы помочь), сдвинули к столу тяжелые кресла и стулья. Все выпили. Грек тотчас наполнил стаканы опять.
      «А вы кто? — спросила пролетарского вида блондинка. Ее усадили в кресло рядом с Индианой. — Вы очень известный?»
      «Он известный, но не у нас, а за границей», — сказал Пахан.
      «Да я и тебя-то не знаю, — сказала блондинка. — Викторию вот все знают. Мой муж не поверит мне…»
      «Я — еврей! — Пахан расхохотался. — Слышала о таких?»
      «Чего ты болтаешь, ты — полукровка, — актриса вложила кипятильник в чайник. — Даже по еврейскому закону ты русский».
      «Ага, — сказала блондинка, — то-то я смотрю на вас и что-то в вас не то».
      «Давайте все поцелуемся», — предложила шатенка с шиньеном. И посмотрела при этом на Индиану.
      «Если тебе хочется отдаться французскому писателю, так и скажи, а не придумывай игры в бутылочку, — загоготал Пахан. — Подойди к нему и поцелуй».
      «А что, — шатенка встала, — подойду и поцелую».
      И обойдя стол, шлепнулась тяжелая к нему на колени. Присосалась к губам Индианы.
      Он увидел близко серые размытые глаза девушки. Чувствуя себя неловко, высвободился от мягкого и мокрого поцелуя. Судя по сильному запаху алкоголя, стаканчик виски был не первым и не единственным стаканчиком, выпитым шатенкой с шиньеном за этот вечер. «А вы правда французский писатель. Вы так хорошо говорите по-русски…»
      «Но я русский. Уехал отсюда двадцать лет назад».
      «И совсем не забыли наш язык», — сказала она, глядя ему близко в глаза. Имея в виду нечто совсем иное. Не язык, но другое менее безопасное средство коммуникаций. Осязание, вот что она имела в виду. Кожей пальцев, языком и другими, более утонченными орудиями чувств.
      «Совсем не забыл», — сказал он, чувствуя, что краснеет. Он не думал, что умеет это делать. Что способен.
      «Вогнали писателя в краску, — заметила актриса. — Вот уж никогда не подумала бы, что тебя можно заставить покраснеть».
      «Отвык я от советских женщин, — оправдался Индиана. — У вас все такие агрессивные?»
      «Но баба-то твоя русская… — поднял лицо Пахан. Он облупливал мандарин. — Он живет в Париже с русской женщиной», — пояснил он присутствующим.
      «Красивая?.. — ревниво спросила шатенка. — Не побоялись оставить ее наедине с французскими мужчинами?» — Провезя по коленям Индианы задом, шатенка встала с его колен.
      «…Красивая», — пробормотал Индиана.
      «Шальная, говорят, и что называется «нехорошая»», — бестактно добавил Пахан и вернулся к своему мандарину.
      С большим содержанием алкоголя в крови Индиана был менее защищен от сантиментов. Он попытался представить, что делает сейчас его женщина и мгновенно покрылся холодным потом. И разгневался на себя. Почему он позволил себе сделаться зависимым от нее? Крепкие узы связей выросли между ними за годы. Столько пота, секса, спермы, ласки, стонов… Вот и создались невидимые узы. Воображение сфокусировавшись, поймало в объектив московскую квартиру на окраине. Повсюду пустые бутылки, голая, с пушком между ног, с далеко отставленной сигареткой, идет она, качаясь к матрасу в углу… где ждет ее мужик. Приехала на родину женщина. После долгого отсутствия явилась повидать близких…
      «Нет, вы должны написать: Аркадию, от Вики, с любовью. Он сойдет с ума. С ума сойдет!»
      Сигаретка в губах, Виктория стоя подписывала для мужа пролетарской блондинки календарик. Грек с улыбкой наблюдал за сценой. Так папаша оглядывает, довольный, веселых своих, сытых, играющих детей.
      «Давай и ты подпиши, Индиана. И я подпишу», — проговорил Пахан. Вновь, кажется, отяжелевший от алкоголя. Он потер голову рукой. Крепко. Может быть: чтобы отрезветь.
      «Тебя мне не надо, такого. Некрасивого и старого. Да и кто ты такой?» — злая, блондинка налила себе полный стакан виски.
      «Тебе что, шлея попала под хвост, Людка?» — старшая встала и забрала у блондинки стакан.
      «Ты что, Людка, не видела серию «Семь последних Дней» по телеку? Ты что, «Дзержинку-32» не читала?» — строго сказала та что с шиньеном.
      «Не читала и не видела. Из-за того, что он богатый, что у него есть деньги, — блондинка обернулась к актрисе, та, насмешливая, отошла к окну и стала там, подбоченясь, — он вас содержит, Виктория, вот! Вы и живете с ним, со стариком!»
      «Во-первых, мне самой, милка, сорок уже некоторое время как стукнуло. И я не живу со стариком, — Виктория улыбнулась, — денег мне своих хватает. Но ты мне подала идею. Может, мне стоит жить с ним. Он хороший, Кактус…»
      «Вот говнюшка какая, — Соленов зло улыбнулся. — Надо же… Пришла к нам, незванная, и еще хуйню всякую не стесняется лить. Тебя мама не учила, что, если ты пришла в гости, то негоже хозяевам в углы гадить?»
      «Действительно, перестань, Людка, как тебе не стыдно!» — прикрикнула старшая в форме.
      «Чего перестань! Я не хуже его. Но у него деньги есть, а я в отеле вынуждена грязные простыни за грязными армянами убирать».
      Индиана подумал, что следует помочь Кактусу. «Слушай, девушка, — и так как они были рядом, сурово посмотрел на Людку. — Что ты перед нами тут демагогию разводишь! Хочешь иметь деньги, двигай свою задницу, делай для этого что-нибудь! Он, — Индиана указал на Соленова, — всю жизнь его вкалывает как тяжеловоз. Книгу написать, подруга, — это физическая поганая работа. А он их тридцать или больше сделал. У него работоспособность и талант есть. Ты что-нибудь кроме перестилания простыней умеешь делать?»
      «Умеет, — Соленов встал и похлопал себя меж ног, — умеет двигать вот этим местом. И то я догадываюсь, бездарно!»
      Все засмеялись.
      «Да, умею, — вскрикнула блондинка, рассерженная. — Идем в спальню, я тебе покажу, что я умею. Не обрадуешься». — Она вскочила.
      «Пролетарская рвань, вот ты кто! Завистливая пролетарская рвань! — Соленов встал. — В спальню я готов, пошли!»
      «Ну это уж вы, пожалуйста, не в моей спальне будете делать», — актриса взяла Пахана за торс и опустила в кресло.
      «Товарищи русские! Не ссорьтесь… Кушайте фрукты», — грек широко развернул ладонь, показывая, мол, вот они, фрукты.
      «Лапочка, Панайотис!» Та что с шиньеном подошла к греку сзади и стала массировать ему шею.
      «Суки вы все! Суки! — закричала блондинка и вдруг заплакала. — А я еще мужу своему хотела звонить, мол, с Викторией Федоровой сижу…»
      «Хуй-то он сейчас дома, твой муж. Наверняка где-то бабу натягивает…» — пробурчал Пахан, прикрыв глаза.
      «Мерзкий старик… — всхлипнула Людка. — И вы все мерзкие! Я всех вас ненавижу. Богатых!»
      «Успокойтесь, — Индиана налил в свой стакан виски и пододвинул блондинке. — Выпейте…»
      «И ты тоже сука! Такая же, как эти. Они! Только помоложе. Все вы богатые суки!» Ноги блондинки в черных чулках сжимались и разжимались. Полные, недлинные ноги девушки непородистого происхождения. Впрочем, Индиане приходилось встречать коротконогих баронесс и графинь столь же часто, как и коротконогих работниц швейных фабрик.
      «Что ногами-то сучишь? Оргазм получаешь, понося богатых?» — загоготал Пахан.
      В дверь постучали. Актриса открыла.
      «Извините меня, пожалуйста, Виктория… Мои девочки не у вас случайно? Ах вот вы где все! Девочки, ну что же вы, этаж на кого оставили? Ну нельзя же так…»
      Седая женщина в форме прошла вслед за актрисой к столу. Девушка с шиньеном подняла и увела всхлипывающую Людку. Двое в формах, много раз извинившись, ушли вслед за ними.
      «Ну какая завистливая пролетарская стерва, а? Ведь мы как нормальные люди с ней, незаносчиво, как с равной общались. Блядь, да ни в одной другой стране мира не станут их звезды с простыми блядями какими-то разговоры заполночь разводить, виски с ними пить, да еще их истерики успокаивать. Правда, Индиана?»
      «Маловероятно».
      В дверь осторожно постучали. Вошла та, что с шиньеном. «Ох, извините, я забыла косынку».
      Индиана встал. «Я пошел спать. Спасибо за вечер».
      «Выеби кареглазую, — посоветовал Соленов, пожимая ему руку. — Смотри какая задница. — (Девушка с шиньеном стала на колени, заглядывая за диван). — Ласковая особа».
      В коридоре кареглазая сжала ему руку. «Если чего нужно, мы всю ночь дежурим».
      Девушка с шиньеном наверняка была ласковая и пылкая, но мадам Хайд неумолимо гипнотизировала его из глуби ледяных улиц. Он пожелал девушке спокойной ночи.

Ее мать

 
      Окраина, где жила ее мать, была сравнительно молодой окраиной и потому изобиловала недостроенными зданиями. Заборами. Рвами и канавами. Вольно гулял по окраине холодный ветер со снежной крупой. Он видел ее мать на десятке фотографий и говорил с ней по телефону. Высокая как дочь, мать с костистым лицом, скуластая. В свитере и юбке. Потому сюрприза не было.
      Сюрприз, но другого рода ожидал его в прихожей. Снимая бушлат, он увидел ЕЕ пальто, распяленное на плечиках. В этом пальто он посадил ее рано утром в такси на парижской улочке. Два месяца тому назад. Он оглядел пальто, но ничего не сказал.
      «Вам не холодно?» — спросила мать.
      «Меня все об этом спрашивают. Обещали достать старую шубу».
      «Она позвонила вчера, — сказала мать. — Проходите».
      «Нормальная?»
      Из прихожей они прошли в единственную комнату. «Нет… — мать вздохнула. — Больная».
      «Что ж, хорошо хотя бы жива. Не сказала, где она?»
      «Отказалась сказать. «Я хочу тебе сообщить, ма… что я жива. Чтоб ты не дергалась».
      «Вы сообщили ей, что я в Москве?»
      «Да».
      «И что?»
      «Выругалась… А потом заплакала. И положила трубку».
      «Если мне удастся встретиться с ней, я ее вытащу. В конце концов я занимаюсь этим бизнесом уже семь лет…»
      Ее мать вздохнула. «Хотите чаю? А если очень замерзли, могу вам предложить медицинского спирту. А может быть, если хотите? Садитесь».
      Он сел в единственное кресло, обтянутое красной материей. «Ничего не нужно. Спасибо». Он осмотрелся. Кровать. Телевизор. Много шкафов и шкафчиков. Тесное, опрятное жилище одинокой женщины шестидесяти лет. В крупном окне безжалостно светлые снежные поля и контуры бетонных зданий в срывающемся порывами снегу. Снег. Холодная Империя. Вечное ожидание следующего поворота истории. Неумение жить сегодня.
      «У вас есть какие-либо соображения относительно того, где она может жить? Или может быть, вы знаете, но не хотите мне об этом сказать?»
      «Честное слово матери, Индиана Иванович, если бы я знала, я бы вам сказала. Мне все это тяжко, может быть, еще тяжелее, чем вам. Ведь я ее мать. Если я не отчаиваюсь, то только потому, что переживаю, пережила уже смерть мужа, неудачную свадьбу и алкоголизм сына…»
      «Вы знаете, моя жизнь стала бы здоровее, если бы ваша дочь исчезла из нее. Однако я вот приехал найти ее и вернуть. Свое несчастье».
      ЕЕ МАТЬ сочувственно вздохнула. Если бы он мог рассказать ее матери только то, что знал сам о ее приключениях, а он знал ничтожную часть, у ее матеря выпали бы волосы, раскрошились зубы, и все клетки тела превратились бы в раковые. Ее мать, разумеется, оценивает ситуацию снисходительно по-матерински. Ей доступен мельчайший процент, совсем маловажный аспект ситуации, а именно: ее, как будто бы утихомирившаяся после двух неудачных замужеств дочь жила с одним и тем же мужчиной. Семь лет. И вот теперь, приехав с визитом на Родину, дочь вдруг сломалась. Очевидно, «связалась с компанией». (Во всяком случае так выражались матери этой страны во времена Индианы.) Дочь не уехала с Родины после окончания срока визы. Что теперь будет? Она ведь французская гражданка, ее дочь. За нелегальное проживание полагается, кажется, наказание. Приехал ее мужчина, ищет ее. А она где-то в компании. Она не появлялась у матери уже месяц. Правда, она несколько раз звонила, чтобы сказать, что она жива. И ее дочь пьет. Это плохо.
      Ему, МУЖЧИНЕ ЕЕ ДОЧЕРИ, ситуация представлялась иной. У дочери ее припадок нимфомании и алкоголизма. Или алкоголизма и нимфомании. За семь лет жизни с нею ему так и не удалось определить, что являлось причиной и что следствием в этом тандеме. Запивала ли она, и как следствие открывались все шлюзы ее инстинктов, или же инстинкты, нахлынув, заставляли ее запивать. Она могла месяцами сидеть дома, читать книги, писать стихи (она писала стихи, его женщина), смотреть теле, с удовольствием готовить, шить себе юбки и платья. Но вдруг срывалась с цепи и отсутствовала три, четыре, пять дней… Почему он выносил эти исчезновения? Нужно знать его характер и характер их отношений. Со временем она превратилась для него не только в секс-объект и подругу жизни, но и в соучастника, подельника, в брата заговорщика. Да он и с самого начала не выносил ее алкоголо-нимфомании. Он дрался с ней, выгонял ее, расходился с ней и сходился. И, будучи уверен в алкоголизме, он долгое время не был уверен в нимфомании. Лишь около трех лет тому назад он впервые сумел «расколоть ее», довести ее до признания. «Где, где ты была четверо суток? Что ты мне сказки рассказываешь о каких-то подружках, у которых ты слушала музыку? На ляжках у тебя синяки, ты не девочка десяти лет, но большая женщина с задницей и сиськами! Где ты была? Ты ебалась?» Злое, враждебное и дрожащее от истерики лицо, она швырнула ему: «Да, я ебалась все эти четыре дня! Да, я не была у подруги. Ебалась. я, вот! Это ты хочешь знать? Ну так знай!» «С кем?» «Я не знаю», — угрюмо прохрипела она. «Как это ты не знаешь?» «Да вот так. Я познакомилась с ним на парти. Меня привела туда (она назвала имя общей знакомой) …позже мы пошли все в кафе. Я уже была пьяная. Из кафе я вернулась к нему. Ебаться». «И что ты все эти четверо суток валялась в постели?» «Не все, — прервала она его, — …еще он возил меня ночью по городу на его машине».
      ЕЕ МАТЬ сидела против него на кровати, и он не мог рассказать ее матери эту историю. Или же другую историю, когда она явилась в восемь утра в совершенно черных от грязи на заднице белых трусах. На улице шел дождь, и она была в мини-юбке… В конце концов все эти дела между мужчиной и женщиной касаются только данного мужчину и данную женщину. Индиана не хотел и не умел жаловаться. Ни Богу, ни судьбе, ни ЕЕ МАТЕРИ. В конечном счете он жил с ее дочерью не под дулом пистолета. Под дулом чего-то более неумолимого… Но сейчас она неудачно выбрала место действия — бывшую Родину. Здесь ее припадок может плохо кончиться. Империя сурова, это не маленькая, более или менее цивилизованная Франция. ЕЕ могут арестовать пьяную. Одну или с этими бандитами (он не сомневался, что она «связалась с бандитами», в прошлом она «связывалась» всегда именно с ними), и чужеземную гражданку, незаконно находящуюся в стране, ее могут сурово наказать. Плюс еще сотня нехороших вещей может случиться с нею в этой стране. Ее могут найти с перерезанным горлом.
      «У вас нет собственных соображений по поводу того, где она может находиться? Бывшие любовники, например?»
      «Я не думаю… — сказала мать. — Был один, к которому она была привязана, но он женился и живет в Швеции. В любом случае, прошло столько лет».
      «Может быть, подруги?» — предположил он безнадежно. Подумав о том, что его женщина могла познакомиться и «связаться с компанией» где угодно. В гастрономе, на улице, в кино.
      «Подруги? Вообще-то она не очень дружила с девочками. Девочки ее раздражали. Когда она не улетела в Париж, я пыталась звонить ее подружкам, тем, с которыми у меня остались связи. Вы знаете, ведь мы жили в центре, только четыре года назад я получила эту квартиру».
      «Вы что-нибудь узнали?»
      «Ничего. Позвоните им сами, если хотите. Я вам дам телефон… А может быть, заявить в милицию? Она, правда, строго-настрого не велела… Телефонная книжка у меня на кухне…» — Ее мать вышла, зашелестела на кухне бумагами.
      Индиана глядел в яркое белое поле за окном. Жизнь его никогда не была легкой.
      ЕЕ МАТЬ возвратилась с листком серой бумаги. В Империи бумага трогательно плохая. Примитивная, отметил Индиана. «Вот, только не рассказывайте девочкам, что она исчезла. Пожалуйста…»
      Он кивнул. На листке значились три телефона и три имени. «Если вам не трудно, дайте мне телефон брата. Я хотел бы с ним тоже поговорить. Ведь она с ним виделась».
      «Да-да… Он приезжал регулярно, пока она у меня жила. Они, правда, всякий раз ругались. Она учила его жить… У вас есть чем писать?»
      Индиана дал ее матери ручку. «Вы, конечно, успели понять, что она алкоголик?»
      Мать вздохнула. «Пьяной в полном смысле этого слова я ее видела только раз. Какой-то парень привез ее на такси и не мог поднять в квартиру, попросил меня спуститься помочь. Когда мы сошли вниз, она лежала на ступенях в подъезде, сумка была зажата в далеко откинутой руке. Зрелище не из приятных…»
      «Да», — согласился Индиана. И вздохнул. И мать вздохнула еще раз. «Она и ребенком была очень нервной. Я ежедневно поила ее бромом. Перёд уходом в школу. Коллектив действовал на нее возбуждающе».
      «Я знаю, что брат пил, пьет ли он сейчас?»
      «Ох, — воскликнула мать, — не смотрите на меня, пожалуйста, так, словно вы судья или прокурор. Я ведь сама не пью, да и покойный отец их алкоголиком не был. Я даже, напротив, всю жизнь медицинской гимнастикой занимаюсь, на лыжах хожу. Я их пить не учила. Я старалась, чтоб им хорошо было. Я даже, грешным делом, с мужчиной сошлась, у которого дом под Москвой был с участком, из-за них, из-за детей, особенно для нее, младшей… Чтоб овощи в питании были, чтоб фрукты…» — ЕЕ МАТЬ сморщилась и из-под крупных, как у дочери, век ее выкатилось несколько слез.
      «Извините, — сказал он, — я вас не виню ни в чем. Я, напротив, даже уверен, что родители мало что могут изменить в судьбе детей. Всякий рождается уже готовым или по меньшей мере наполовину готовым, полуфабрикатом… Я стараюсь понять. Утверждают, что алкоголизм — наследственное заболевание».
      «Не знаю, не могу сказать. Отец ее, муж мой, умер от рака крови… Слушайте, — ее мать вдруг посмотрела ему в глаза, — …а зачем вы ее ищете? Может быть, ей здесь, на Родине, лучше, легче, люди все свои… Душевность в воздухе… У вас там, говорят, народ сухой и черствый».
      «Ну знаете, я ее ищу не для ее блага, а для своего, — начал он глухо. — Может быть, для нее и лучше, чтоб она спилась в московских квартирах. Для меня же лучше, чтоб она жила со мной в Париже. Вы понимаете… как вам это объяснить… каждому из нас суждено за всю жизнь встретить определенное количество людей и не более. Столько душевных сил вложено мной в… вашу дочь (он едва не сказал «в мадам Хайд», впрочем, ее мать все равно не поняла бы), что… Что ее отсутствие как бы космическая потеря для меня, преступление против жизни, что ли… Я уверен, что если сейчас потеряю ее, то уже никогда не смогу сблизиться ни с одним человеческим существом. (Пышно, слишком пышно, мсье Индиана, осудил он тотчас свое красноречие). Так что она — мой последний шанс. Я виню себя за то, что отпустил ее одну в вашу страну эмоций. Я должен был бы предполагать, что может произойти с ней здесь. На пятый день она звонила мне и шептала в трубку: «Здесь так страшно, ты даже себе не представляешь. Так страшно!»
      «Вы извините, — сказала ее мать, — но я должна вам сказать кое-что, что мне неприятно вам говорить, но я должна… Мне кажется, что она нашла себе здесь мужчину. Она и девчонкой еще, влюбляясь, пропадала вот так вдруг, потом, когда влюбленность проходила, являлась домой. Вы понимаете, иначе она не умеет, у нее все запоем! Я надеюсь, что и в этот раз пройдет все, что она вернется к вам».
      «Хорошо, — он встал, уязвленный. — Я тоже надеюсь. К сожалению, мне пора. Меня ждут в гостинице. Где у вас тут можно поймать такси?»
      «С такси очень сложно. Хотите, я провожу вас до метро?»
      «Спасибо. Я попытаюсь все же найти машину».
      Одевая бушлат, он потрогал ЕЕ пальто за рукав. «А в чем она одета сейчас?» («Уф, — подумал он, — скорее следовало спросить: с кем она раздета?»)
      «Взяла мое пальто с лисой. Я его не носила, очень уж старомодное. А ей очень понравилось: «Самый шик, мам!»
      Он встал в сугроб у обочины, вынул красную десятку и поднял ее над головой. Первый же автомобиль, старый «Москвич», остановился. Весь путь до гостиницы шофер монотонно ругал власть. Старую и новую.

По памятным местам

 
      Смирнов дожидался его в вестибюле. Сидел в кресле, задрав одно высокое колено на другое. Увидав Индиану, вскочил. На голову выше Индианы и ровно на двадцать лет моложе. Квадратный подбородок, темные, сливами, глаза. Они обнялись. «С приездом на территорию Родины, Индиана Иванович!» «Здорово, Сашаl»
      Индиане приятно было видеть Сашу Смирнова. Он не ошибся летом в Париже. Парень показался ему энергичным, ироническим, и, в отличие от подавляющего большинства советских, не подавленным. Он не причитал о советских несчастьях. «Ну что, вы готовы к вояжу по памятным индиановским местам?» «Готов. Но обязан сделать пару телефонных звонков. Подымешься со мной?» «Вам придется мне пропуск выписывать. Долгая получится история. Видите, церберов в фуражках поставили? Я вас здесь подожду». «Я лично не против, чтоб меня охраняли, — заметил Индиана. — Хорошо, я туда и обратно».
      Два номера молчали. Он однако дозвонился по одному из трех телефонов, полученных от ее матери. По тому, против которого стояло имя Светлана. Сонный вначале голос (было начало двенадцатого) оживился, когда Индиана назвал свое имя. Да-да, она виделась с подругой из Франции. Когда? Не так давно, может, дней десять назад. Где? Она приезжала сюда, ко мне. Нет, не одна… Не могли бы мы встретиться и поговорить об всем этом. Да, конечно. Ей будет интересно на него взглянуть. Ха-ха… В час дня, в начале второго. Она должна выспаться, ибо вчера она поздно уснула… ха-ха. Ах, адрес, да. Запишите… Трубная улица…
      Разрезав собой «гадюшник», так походя назвал толпу шакалов у входа Смирнов, они спустились по ступеням в Москву. И пошли, по предложению Индианы, через мост. Смирнов указал ему на бутылку коньяка на дне сумки. «Это на случай пожара. Может, понадобится в путешествии по памятным местам. Так что вы как захотите, дайте сигнал». Рядом с коньяком Индиана заметил футляр фотоаппарата.
      Они прошли по Калининскому и свернули на бульвар, дабы выйти к Пушкинской площади. Он хотел посетить один дом в Большом Гнездниковском переулке. Там когда-то жил в квартире приятеля влюбленный Индиана, туда на первые свидания приходила к нему чужая жена. И они обнимались и целовались в детской комнате, сидя на детской кровати. Юная чужая жена носила, как некогда гимназистки, зашнурованные до самого колена ботинки, длинное лиловое платье, шляпу. Индиана вздохнул.
      «Ну, как вам столица, узнаете? — спросил Смирнов. — Не созрели еще для алкогольного вливания». Очнувшись от воспоминаний, он сказал, что нет еще. Не созрел.
      Здание Литературного института с флигелями, кустами и деревьями выглядело как нежилая сельская усадьба. Даже тропинок не было в снегу. Индиана попытался вспомнить: этот ли Дом, принадлежавший Герцену, описал Булгаков в романе «Мастер и Маргарита» или дом на улице Герцена? У Саши тоже не оказалось достаточно знаний по этому вопросу истории литературы, однако он сфотографировал Индиану на бульваре на фоне института. Когда-то Индиану привели в институт друзья «смогисты». Поэт Лев Ошанин (студенты дали ему кличку «С ушами») спросил, откуда у Него такое странное имя. Что он ответил? Он забыл что…
      Магазин «Армения». В нем в баснословные года Индиана приобретал за 90 копеек или рубль две копейки (он запомнил цены!) чудесные армянские вина. Основное население Империи, суровые морщинистые римляне, легионеры и штатские, считали «сухое» вино детской водичкой…
      Они обогнули магазин и оказались на улице Горького. «Первая арка налево — нужный нам Большой Гнездниковский!» — взволнованно объявил Индиана и заторопился по Горького. Пройдя под сырой аркой, они вступили во двор. Двор выглядел удручающе. Кучи строительного мусора, погребенные под нечистым снегом. Канавы во всевозможных направлениях. Несколько сшибающихся противоположных ветров ударили их по щекам и шеям. Большую часть двора занимал несвежий старый забор. Между забором и старым боком могучего здания они пошли, окуная ноги в грязь. «Ремонт», — со вздохом извинился Индиана, обернувшись к Смирнову. За то, что двор его воспоминаний оказался таким некрасивым. «Понятно, — сказал Смирнов. — Старость. С каждым может случиться».
      Индиана остановился у забитых фанерой дверей. «Здесь?» — спросил Смирнов. «Угу. Какое все старое стало… Войдем, Саша?»
      «Как хотите, — сказал Смирнов. — Это ваши воспоминания».
      Он потянул дверь за ручку и вошел в свои воспоминания. В тамбуре меж двух дверей рабочие (самих рабочих не было видно) оставили кирки и лопаты. Преодолев еще одну дверь, они оказались в хаосе старого, каковое долго переделывают в новое. Так долго, что и новое уже становится старым. На еще неокрашенных новых дверях неизвестные уже высекли высокими буквами ХУЙ и проиллюстрировали свое заявление. «В самой глубине, последняя дверь, — пояснил Индиана. — Знаете, Саша, здесь ведь помещалась газета «Гудок», где работал Юрий Олеша. И редакция помещалась именно в той квартире, моего друга. То есть квартиру соорудили позднее, но площадь все равно принадлежала тому же министерству, что и «Гудок», то есть железных дорог. А мой друг… — пройдя мимо старого лифта, они добрались до запыленных почтовых ящиков, и Индиана поискал взглядом знакомую фамилию, — его звали Саша, как вас, он как раз и работал в министерстве железных дорог». Фамилии на почтовых ящиках не было, только номера квартир. «Так этот Саша был чемпионом Москвы по каратэ, или по джиу-джитсу, я забыл. Я не думаю, что он все еще живет здесь. Мне говорили, что он разошелся с женой…»
      «Волнуетесь?» — спросил Смирнов. Индиана ничего не ответил, потому Смирнов сказал, обращаясь, может быть, к себе: «Похоже, что жильцов на время ремонта выселили… Однако какой гигантский жилой комбинат…»
      «На втором этаже жил приятель моего Саши-каратиста — лучший боец в Москве. Дрался ежедневно по несколько раз и предпочитал драться против группы. С одним человеком ему нечего было делать… И здесь великолепная крыша, Саша. И на каком-то из этажей помещается издательство «Советский Писатель», в которое, как вы сами понимаете, Саша, я никогда не ступал ногой…»
      Они поднялись по ступеням, старым, как ступени, античных руин, Индиана видел подобные в Риме. Мешки с цементом, плиты, трубы, кирпичи были сложены вдоль стен. Пахло известкой и сыростью. Индиана ускорил шаги, стремясь быстрее в тупик, где коридор кончался глухим старым окном, выходящим в стену соседнего дома. Последняя дверь налево, вот она. Разбитая, старая, неопределенного темного цвета была перед ним дверь в его прошлую жизнь.
      «Вот, Саша. Место моих первых свиданий. Сюда же явилась с вещами, уйдя от мужа ко мне, любимая женщина, ставшая моей женой. Вся в черных слезах с черной от грязи февральской оттепели собакой. Здесь же имела место моя свадьба».
      «Историческое место… — сказал Смирнов. И выразил свое уважение покашливанием. — Войдем?»
      «Замок», — Индиана указал на висячий замок, пронизывающий грубые петли.
      «Он на одной петле. Толкайте».
      «Ебанный в рот, куда ты положил сраный лом..!» — просочился к ним из-за двери хриплый голос. «Да пошел ты на хуй! Не трогал я и не прикасался…» Нечто упало грохоча, судя по звуку, лист железа. Зажурчала падающая струя жидкости, и из-под двери в коридор к ногам Индианы выползла пенная струя мочи.
      «Вот так, — Индиана улыбнулся. — Место белоснежных воспоминаний оказалось осквернено грубым настоящим».
      Саша Смирнов, спешно сорвав зубами пластиковую пробку, сунул ему бутылку коньяка. «Глотните. Сейчас вы точно созрели для алкогольного вливания».
 
      Если в грубости настоящего виновато было время, то непонятно было, почему оно не искорежило памятные места его жизни в лучшую сторону. Переход под улицей Горького был темен и мокр, и толпы сшибались в сыром мраке, раздраженные. Выбоины, колдобины, дыры под ногами. Разрушившиеся ступени. Дохлые, тусклые лампы. Они с облегчением выбрались на поверхность.
      «Видите, — сказал Смирнов, — здесь помещаются «Московские Новости» — самая наша прогрессивно про-перестроечная газета. Группками это стоят наши философы хуевы, мыслители доморощенные, ходоки, йоги, антропософы, бывшие экономисты пивных. Изрекают всякие глупости».
      Несколько пегих бород. Чей-то лоб с залысинами. Сдвинутые на брови или на затылок, в соответствии с темпераментом, обязательные шапки. Индиана видел в Париже несколько телерепортажей, заснятых под окнами «Московских Новостей». Из Парижа толпа выглядела солиднее и серьезнее. В сырой нетелевизионной реальности редкая толпа предстала Индиане узнаваемой и очень русской. В дополнение к названным Смирновым ходокам, антропософам, йогам и активистам Индиана отметил присутствие большого количества неудачников, пенсионеров, истеричных правдоискателей, бывших алкоголиков, спасенных районными библиотеками, юродивых и полу-юродивых. Эти населяют русскую сцену с времен удельных князей. Ядро каждой группы составляли двое, иногда трое, активистов. Глаза в глаза, двое соревновались в красноречии, и десяток стоял вокруг, дыша в затылки, слушая и комментируя. Во времена Индианы такие группы собирались у пивных ларьков.
      «То, что вы видите, Индиана Иваныч, — разрез советского общества в период упадка перестройки. В лучшие времена толпы выхлестывались к памятнику Пушкина, и дебаты доходили до рукопашной. Правда, следует сделать скидку на «уикэнд», в нормальные дни недели охломонов собирается куда больше».
      Индиана притерся к чьей-то синтетической синей куртке и прислушался. Говорил бородатый, в шапке из Кролика сутулый «дядька». «…и что, ты ему землю дашь, крестьянину? У него привычка к земле потеряна. Он не знает, что с нею делать. В колхозе он свою одну операцию знал. Ему в школу надо будет идти аграрную — учиться землю обрабатывать. А пока он в школе будет учиться, что мы жевать станем? Ты и я, и все наши массы?»
      «Мы и так одну картошку жрем!» — воскликнул синеглазый, с сигареткой молодой человек. По его пальцам было видно, что он ежедневно работает с металлом.
      «А если отдадим землю крестьянину, так первые годы и картошки не будет. Ничего не будет. Голод будет. Потом, может, и наладится, но некому радоваться будет. Перемрем все».
      «А я вам скажу, товарищи, или граждане, как хотите, — повысил голос молодой человек с грубыми пальцами, — следует государство уничтожить. Там, где государство, — там преступление. Уже ведь ясно всем. После того, что мы узнали…»
      «Ну да, ты его уничтожь, попробуй, увидишь, как все в горла друг другу вопьются. Резня пойдет по всей стране».
      «Ну так она уже и идет».
      По его плечу осторожно постучали. Саша. «Вам интересно здешнее словоблудие? Остановимся или дальше пойдем? Программа у нас обширная».
      Индиана взглянул на часы. «Дальше пойдем». Он отлип от спин и затылков народных, и они зашагали прочь.
      «Что-нибудь умное услышали или особенно глупое, Индиана Иваныч?»
      «Язык их меня поразил. На языке Достоевского товарищи изощряются. Как им удается сохранить обороты и эту девятнадцатого века въедливость тона? И, знаете, что еще удивительно, Саша? Они все равно ищут спасения. Или чего там они ищут? Лучшей жизни, не поодиночке, но всем коллективом. Отказавшись от коммунистического способа коллективного спасения, они нисколько не сомневаются в том, что всем миром могут устроить себе хорошую жизнь. Нужно лишь умом пораскинуть, умом поднатужиться, хорошо рассчитать. И будет хорошая жизнь. А до этого семьдесят лет плохо рассчитывали, и потому хорошая жизнь не получилась. Я бы на их месте засомневался в местоимении МЫ и в понятии ХОРОШАЯ ЖИЗНЬ. Они же опять сомневаются в способе. В том, КАК мы устроим хорошую жизнь».
      «Вам виднее, — сказал Смирнов вежливо. — Вы — чужеземец. Свежий Глаз. Большой Змей. Я же местный продукт. Что до меня, то все эти типы у подножия «Московских Новостей» мне кажутся необыкновенно архаичными. Они как из оперы «Иван Сусанин» вышли, или из какой там постарее, «Борис Годунов»?»
      Они купили пару сырников в киоске, и, войдя в белый бульвар за кинотеатром «Россия», уселись на скамью. Выпили каждый по хорошей порции коньяка. Зачем? Индиана спросил об этом Смирнова. «В этой стране, Индиана Иваныч, алкоголь является обязанностью». «Когда вы называете меня Индианой Ивановичем, Саша, я чувствую себя старым евреем с животом, дремучей бородой, усами и пейсами. А ведь я — француз с украинской фамилией». В глубоком снегу наскакивали друг на друга две большие собаки разных пород. Они встали. Закрыли бутылку. И продолжили путь. На Петровском бульваре Смирнов зашел в нежилой запущенный двор отлить. Индиана составил ему компанию. С зияющими черными дырами окон распласталось в глубине двора низкое, о двух этажах, желто-черное здание, служившее некогда фотографией. Сохранилась вывеска. Сохранились хлипкие галерейки. Нежную романтичность увидел в облике скелета прошлой эпохи Индиана и сказал об этом Смирнову. «Хотите, я вас запечатлею на фоне?» Индиана захотел. Отойдя далеко, Смирнов закричал: «Русь Уходящая»! И запечатлел.
      Полчаса оставалось у них до визита к ЕЕ подруге, потому Индиана выразил желание посетить Центральный рынок.
      Рынок мало изменился. Здание облезло снаружи. Внутри жители теплых республик Советского Союза все так же втридорога продавали плоды своей земли северянам. Расхаживая в остром запахе зелени, они выбрали килограмм гранат и две крупные грозди винограда. Вопреки возражениям Смирнова, Индиана заплатил. ОРГАНИЗАЦИЯ уже дала ему столько денег, что он не знал, что станет с ними делать, даже если большую часть отвезет родителям. А ему еще предстояло получить две с половиной тысячи от краснознаменного журнала. Уже уходя из остро пахнущего зала, они приобрели несколько маринованных плодов грузинской земли. Закусить оставшийся коньяк. Плоды были похожи на большие уши. 1/5 месячной зарплаты советского рабочего осталась на Центральном рынке.
      У рынка на Цветном им встретился знакомый Смирнова. Знакомый выглядел как хулиган или был хулиганом. В темной пушистой шапке, надвинутой на глаза, черная куртка расстегнута, свитер без горла, на ногах меховые унты. Отойдя к заколоченному киоску, они допили коньяк, прикладываясь к нему поочередно. Выщипывая виноград из пакета, закусили. «Вот теперь я чувствую себя своим на моей исторической Родине! — объявил Индиана. — С поправкой на то, что двадцать лет назад не принято было распивать коньяк из горла бутылки, вот так вот в открытую, в самом оживленном месте Цветного бульвара».
      «Сейчас всем все по хуй. Мусорам тоже, — лаконично объяснил хулиган. — Так ты значит знаменитый Индиана… — Хулиган подозрительно поглядел не на Индиану, но на Смирнова. — А вы меня не разыгрываете, сэр?»
      «Ну на хуя же, сэр, я честный бизнесмен». Они еще немного поговорили. Хулиган обещал достать Индиане настоящую военную форму сталинских времен. Бесплатно. Пригласил Смирнова и Индиану вечером на день рождения двух сестер-близнецов, арфисток (!), и исчез по делам.
      «Видите, как велика ваша популярность», — сказал Смирнов. И тотчас же рассеял мегало-иллюзии Индианы. «Я рассказал Батману о своей встрече с вами в Париже».

Женщина-западня

 
      Они пробалансировали по брошенным в стоячую грязную лужу кирпичам, вошли в подъезд, в темную глубь его и позвонили в квартиру номер три. Три раза, как было сказано. Дверь квартиры была пыльная. «Еще одна дверь, — сказал Смирнов. — Надеюсь, что эта окажется гостеприимнее».
      Пыльная дверь отворилась. Молодая женщина с чрезмерно напудренным лицом. Серо-голубые сощурившиеся глаза. Блондинка. Платье из белого кашемира. Плиссированная часть, юбка, не скрывает обширные бедра. Подруга его любимой женщины. Одноклассница. «Здравствуйте, я вам звонил. Я — Индиана. Мой приятель — Саша».
      «Ха-ха… Я вас жду. Заходите».
      И пошла впереди, немилосердно колыхая задницей. Высокая. «Блядь!» — подумал Индиана неприязненно. Однокласснице должно быть столько же, сколько и Мадам Хайд, — тридцать лет… Они оставили верхнюю одежду в коридоре. Несколько дверей вели в другие комнаты, к другим жильцам. Пробежал куда-то мальчик лет пяти, полуодетый.
      В ее комнате шторы были опущены, и горел тусклый ночник у кровати. Небрежно заправленная, кровать стояла в дальнем углу. Одноклассница нажала на выключатель. Зажглись три небольшие лампы под потолком, но стало лишь чуть светлее. Буфеты, шкафы, круглый стол, покрытый клеенкой. С остатками то ли завтрака, то ли ужина. От стола несло запахом несвежей пищи. «Извините, — сказала ЕЕ ПОДРУГА, — первый этаж, приходится жить с опущенными шторами. Садитесь. Мы вчера все выпили, но «мой друг» пошел купить бутылку».
      Индиана отметил, что она употребила слово, каким обозначала Индиану его любимая женщина. Может быть, в их классе это было модное слово? «Это лишнее. Мы ненадолго».
      «Ну как же без бутылки. Следует обмыть ваш приезд по русскому обычаю. Отвыкли вы, да? Сколько лет вы не были у нас?»
      «Двадцать».
      «Ой-ей-ей! Когда вы уезжали, я была еще крошечной девочкой. Ха-ха-ха…»
      Блядь, подумал неприязненно Индиана, никогда ты не была девочкой. Такие, как ты… «Вы сказали мне по телефону, что она приезжала к вам десять дней назад».
      «Я не помню точно. Возможно две недели назад».
      «Трезвая?»
      «Ну как вам сказать… Навеселе. Уходила, пошатываясь. Но у нее всегда была плохая координация движений. С детства».
      «Вы сказали, что она была не одна».
      Смирнов сидел на стуле и ничего, кажется, не понимал. Индиана не объяснил ему, куда они идут.
      «Приехала с двумя парнями… Я не понимаю, вы что, за ней следите? Я закладывать свою подругу не стану. На меня не рассчитывайте. Ни за какие «денюжки»…
      Опять, отметил Индиана, прозвучало ЕЕ слово. «Денюжки». Искореженное ласково.
      «Дело в том, Светлана, что ваша подружка, кажется, находится в таком состоянии, что не находит в себе сил выбраться из этой страны».
      «Вот в чем дело… Ну и дура же! Я поняла, что не все в порядке. Хотя она выглядела веселая, но очень уж веселая. Худая тоже очень. Я-таки подумала, что ширяется».
      «Вы не знаете, где она живет?»
      «У матери».
      «У матери она не появлялась уже месяц».
      «Тогда не знаю. Я думала, у матери».
      «А парней, с которыми она к вам приходила, вы не знаете? Только честно».
      «Не знаю. Честно».
      «Вы можете описать мне, как они выглядели?»
      «Вы как следователь. Ха-ха-ха…»
      «Что делать. Приходится… Так как же они выглядели?»
      «А что я буду за это иметь?»
      «Стольник… Если вспомните, кто они, двести».
      У нее приоткрылся рот. Она напряженно думала.
      «Вы мне дадите двести рублей, если я?..»
      «Дам».
      Шумно вошел бородатый и брюхатый краснолицый человек в пальто и поставил на стол две бутылки водки. «С прибытием! Я нынешний ебарь этой шлюхи…»
      «Костя, ты что, охуел, говоришь такие вещи…»
      «Истинная правда, видит Бог… Здравствуйте, господин Индиана. Мы с вами виделись несколько раз в шестидесятые годы… Ну да вы наверняка не помните. Вы у нас уже тогда были звездой, пусть еще и местной, а я, так сказать, пролетарием умственного труда, человеком из толпы. Прослышав от толстожопой шлюхи…»
      «Костя! Заткни свою грязную пасть!»
      «…от толстожопой шлюхи, что СОБСТВЕННОЙ персоной намерены прибыть, я вот смотался по соседству».
      Пожав руку Индиане (тот пробормотал: «Очень приятно познакомиться…»), бородатый уселся на диван к столу.
      Смирнов скрипнул стулом. «Познакомьтесь — мой приятель Саша Смирнов».
      «О, какой крупный! Твой «бади-гард», Индиана?»
      «Почему «бади-гард»? Приятель».
      «Ну-ну-ну, ты мне не заливай, чтоб такой тип, как ты, разгуливал по нашей одичавшей родине беззащитный…»
      «Да кому я на хер нужен?»
      «Найдутся люди. Вон армянина вашего парижского спиздили… Светланка, разливай косорыловку!»
      «Басмаджяна?»
      «Ну да, его. И давно на мясорубку перекрутили. Семья отказалась платить «рэнсом». Вот ей и отправили кило фарша в пластиковом пакете. Га-га-га… Будьте осторожны, эмигрант!»
      Индиана отметил, что бородатый Костя употребляет английские словечки. «Бади-гард», «рэнсом». «Басмаджян был хозяином галереи, коллекционером. Если не мультимиллионером, деньги у него были. Я, бля, скромный писатель».
      «Хуй ты кому докажешь, дорогой, после телепередачи, когда показали подробнейшим образом полсотни твоих книг в ярких обложках, что ты со всеми этими книгами бедный и голодный. Вся страна смотрела, несколько раз показывали… Держи рюмку, и ты, бади-гард, держи. Будем!»
      Двери отворились. В белой майке, в спортивных синих шароварах прошел к столу полуобнаженный колосс. Два витка смоляного чуба спадали на правую бровь. Усы. Мощные бугры плеч. Надутые, пышащие жаром мышцы обнаженных рук. За ним, хихикающее личико в виноватой гримаске, вошла Светлана. Нашкодившая девочка.
      «Это ты эмигрант?»
      «Я».
      «Я — ДЖЕЛАЛ, — колосс ткнул себя пальцем в грудь. — Давай познакомимся». И пройдя за стулом Смирнова, подошел к Индиане. Протянул руку.
      «Очень приятно», — сказал Индиана. Между тем ему было неприятно.
      Джелал немилосердно сжал ладонь Индианы. Долго тряс и глядел в глаза. «Светланка сказала, что ты живешь во Франции».
      «Живу».
      «Ты еврей?»
      «Он не жид. Хохол. Я его знал, когда он еще в Москве жил». Бородатый поскреб бороду.
      «Полу-хохол, полу-татарин», — счел нужным заявить Индиана. ЗВЕРЬ, так он тотчас окрестил мускулистого колосса, держал его руку, уже не сжимая ее, но что-то соображая.
      «Я — ЧЕЧЕН! Ты слышал о чеченах?»
      «Собака Сталин выселил его семью с Кавказа…» — объяснил бородатый.
      «Вывези меня отсюда, эмигрант… — чечен ухмыльнулся, — во Францию!»
      «Я тебя совсем не знаю…»
      «Я — хороший…» Под усами обнажились крупные зубы.
      «Джелал хороший. Шестерых всего убил, в том числе одну женщину. Из тюрьмы убежал…» — бородатый осторожно засмеялся.
      Чечен продолжал улыбаться. Очевидно, бородатому позволялось говорить подобные вещи. Бородатый служит у чечена шутом? Бородатый пошутил?
      «Что за парень?» — чечен наконец удостоил Смирнова вниманием.
      «Его бади-гард», — сказал бородатый.
      «Глупости, — Смирнов встал. — Приятель».
      «Приятель», — подтвердил Индиана.
      «Здорово, приятель! — чечен сдавил руку Смирнова с куда большей силой, чем жал руку Индианы. — Ты! — он вгляделся в лицо Смирнова, — ты ведь кавказец!»
      «Отец у меня осетин», — сказал Смирнов. Индиана подумал, что Смирнов соврал, наверное, чтобы ублажить зверя. С другой стороны, глаза сливы и подбородок Смирнова…
      «Вот… — Джелал удовлетворенно разглядывал высокого Смирнова. — Я сразу увидел, что ты осетин. Потому ты бади-гард».
      «Да нет же!» — воскликнул Смирнов, злясь.
      «Ваш народ всегда прислуживал русским».
      «Ладно, хватит вам, выпейте лучше», — робко вмешалась Светлана.
      «Молчи, женщина…» — Джелал вдруг ударил Смирнова по ноге ботинком. И улыбнулся.
      «На хуя ты это… Больно же…»
      «Это я тебя проверяю. Реакции твои осетинские». Он вдруг, быстро прислонившись к Смирнову, обшарил его под мышками.
      «Слушай… — Смирнов расставил ноги, — тогда ты уж меня везде обыщи и успокойся. Нету у меня пушки. Не вооружен я».
      Чечен легко нырнул рукой вниз, к паху Смирнова, и прошелся по его ляжкам и икрам. Индиана, наблюдая унижения, каким подвергается его друг, соображал, что делать? Им придется убить чечена и бородастого или быть убитыми чеченом и бородатым? Шансов победить боевую машину чеченского тела у них со Смирновым мало, даже если бородатый не станет вмешиваться. Если бы он был вооружен, он, не задумываясь о последствиях, застрелил бы чечена. Он представил себе, как опустошает магазин Калашникова в грудь Зверя. Дедушка Сталин, почему ты не похоронил его семью в Сибири? Почему недоделал правильно начатую работу?
      Чечен выпрямился. «Теперь я знаю, что у тебя нет оружия. Ты понимаешь, я мусора убил, потому я должен быть осторожен. Садись теперь, пожалуйста, хороший человек, гостем будешь. Сейчас чай станем пить. Мария!»
      Смирнов сел и поглядел на Индиану темным взором. Дескать, куда ты меня завел, Индиана. На хуй мне все эти муки. И унижения. Это ТВОИ знакомые звери. Я вообще не из этой истории.
      «Нам нужно уходить, — сказал Индиана. — Нас ждут. Я слово дал».
      «Сейчас, сейчас кушать будем…» Чечен вышел.
      «Страшный человек… — бородатый налил всем водки. — О чеченской мафии слышали?»
      «Слышали… — Смирнов вздохнул. — У нас там виноград в сумке есть. Я принесу». Смирнов вышел. Индиана подумал, сбежит его новый друг или нет? Светлана последовала за Смирновым.
      «Джелал — сосед Светланы?» — Индиана повернулся к бородатому.
      «Ебарь соседки Машки. Три месяца назад появился. Из тюряги сбежал. Скрывается. Ему тут удобно — «Узбекистан» рядом, там его чечены собираются. Интересно, да, писатель? Тут тебе столько сюжетов, столько материалов. Попроси Джелала, чтоб он тебя в «Узбекистан» взял. Там такое увидишь и услышишь, что, если напишешь потом об этом на своем гнилом Западе, все охуеют. От ужаса. Если, конечно, ты из «Узбекистана» живым вернешься…»
      «Пугаешь?»
      Бородатый расхохотался.
      Вернулся хмурый Смирнов. С виноградом. За ним могучая женщина с фигурой большой коровы. С подносом. «Здравствуйте». К своему собственному изумлению, Индиана поцеловал руку корове. Поцеловав, разозлился на себя за это проявление трусости. «Вы зря беспокоитесь, мы должны уходить».
      «Обычай велит, чтоб гостя поить и кормить. Обычай нарушать нельзя», — сказала корова. И тряся телесами под цветным платьем из шелка, крепко попахивая духами, стала выставлять на стол чашки, сахар, печенье. Большое лицо, большие влажные губы, многокилограммовые груди, — русская женщина, пригревшая в своей постели Зверя. В мотивах ее поведения не приходилось сомневаться. Кавказцы выполняют в постели русских женщин роль черных любовников. Пышная мягкая плоть блондинки должна испытывать истерическое удовольствие от вторжения в нее твердой плоти кавказца. Убийцы. Вошел убийца.
      «Если ты попал к слепым, веди себя как слепой. Попал к глухим — веди себя как глухой», — сказал себе Индиана и поднял свой стакан с водкой: «Я хочу выпить за ваш дом. Я хочу, чтобы мир, процветание и любовь озаряли ваш дом. Чтобы были счастливы вы в своей постели. Чтоб опасные люди далеко обходили ваш дом». Все выпили. Чечен сел. Слава Богу, подумал Индиана. Чечен успокоился? Зажевывая водку виноградиной, Индиана спросил у сделавшегося алым бородатого: «Ну как, скоро будет гражданская война?»
      «Скоро. Нам что, мы — готовы. У нас есть все необходимое. Тебе нужен автомат Стечкина? Пожалуйста. Не говоря уже о Калашниковых. И даже Узи можем достать. Тебе нужен Узи?» Непонятно было, врет ли бородатый, дабы представить себя большим человеком, или Москва и в самом деле находится в руках вооруженных банд.
      Некоторое время все мирно беседовали. Глядя на ЕЕ ПОДРУГУ по другую сторону стола, Индиана думал, что на ее круглом лобике написано, что она подлая и глупая женщина. И что в свое время, сидя с его подругой за одной партой в школе, она уже была подлой и глупой рано созревшей девочкой.
      «Признайся, что ты ебал мою шлюху…» — опьяневши внезапно бородатый схватил Индиану за рукав.
      «За пять минут до твоего прихода?»
      «Я имею в виду в прошлом».
      «Когда я уезжал, Светлане было десять лет. Так что у нас, дорогой, были дружеские отношения».
      «У нее с половиной Москвы были дружеские отношения», — захохотал бородатый.
      Шумно отодвинув чашки с краю стола, чечен водрузил на стол локоть и потрясал рукою — страшным рычагом, вызывая Смирнова на поединок.
      «Ну победишь ты меня, положишь без проблем, зачем тебе это?.. Тебе не стыдно? Я — худенький мальчик, а ты как броненосная машина». Смирнов, вздохнув, поставил локоть на стол и обхватил большую ладонь Джелала.
      «Мне не стыдно. Я хочу унизить осетина».
      Предсказуемо, Смирнов не мог противостоять Зверю. Рука его, коротко подрожав, коснулась стола. «Теперь ты, эмигрант. Давай, садись!»
      «Мы должны уйти, Джелал. Нас ждут. Я дал слово… Ты знаешь, что, дав слово, нельзя его нарушать». Индиана предположил, что, может быть, в сыром мозгу этого Звере-человека сохранилось несколько племенных предрассудков.
      «Дал, взял… — чечен улыбнулся под усами. — Я хочу на Запад. Провези меня. Меня здесь ищут. Дай мне твой паспорт».
      По тому, как окаменело лицо Смирнова и перестал гладить Светлану между ног посадивший ее себе на колени бородатый, Индиана понял, что наступил кульминационный момент истории, в которую они влипли случайно. Он и Смирнов. Зверю был нужен его французский паспорт.
      «Давай, давай паспорт! Будешь уезжать, скажешь, что потерял. Что украли. Что я украл».
      «Я отдал паспорт на прописку в гостиницу. А вообще, с друзьями так не обращаются… Светлана!»
      «Джелал пошутил, — она сощурилась. — Ха-ха-ха…»
      «Джелал не пошутил. Давай, эмигрант, паспорт!» Чечен встал.
      Индиана понял, что неминуемо будет обыскан. Дабы избежать унижения, сунул руку во внутренний карман пиджака. Медленно вынул все, что содержалось в кармане. Несколько листков с адресами, зеленые и красные денежные банкноты. Выложил на стол. Полез в другой карман. Пустой. Вывернул карманы. Показал, разведя, полы пиджака. Вывернул боковые карманы.
      «Джелал пошутил, — чечен улыбнулся. — Ты в какой гостинице, эмигрант?»
      «В «Москве», — соврал Индиана.
      Перегнувшись через стол, чечен приподнял бумага Индианы,
      «Джелал, оставь ребят в покое…» — подруга чечена поднялась, тяжело обдав присутствующих духами.
      «Женщина, не влезай в мужские отношения. Твое дело раздвинуть ноги и принести чаю».
      «Хорошо же…» — блондинка, двинув крупом, тяжелым слоном сделала шаг к двери.
      «Сидеть!» — чечен поймал ее за пухлый локоть и, рванув к себе, коротко ударил кулаком в живот.
      «Подлец!» — выдохнула корова и упала на стул.
      «За то и любишь…»
      Женщина заплакала и вышла. Чечен не остановил ее. Поколебавшись, вышел вслед за ней. При полном молчании.
      Смирнов встал. «Пойдемте, сэр Индиана?»
      «Если Зверь вам позволит, — бородатый довольно осклабился. — Продай ты ему на хуй свой паспорт, иначе он его у тебя отберет. Тебе другой выдадут».
      «Я сдал паспорт на прописку. Согласно советскому закону каждый прибывающий на территорию Союза Советских обязан прописаться по месту проживания…»
      Вошел чечен. В серых брюках и рубашке. «Я должен идти с моей женщин в один дом. Потому ты должен приходить завтра и приносить паспорт. Если нет, я буду тебя находить и делать тебе плохо. Убивать, — чечен захохотал. — В шесть часов. Завтра. В «Узбекистан».
      «Приду. Мне интересно посетить знаменитое место. Паспорт не принесу».
      «Джелал? — Мария приоткрыла дверь. Уже в пальто. — Ты опять застрял».
      «В шесть. С паспортом. И ты, бади-гард, приходи, если хочешь». Осклабившись на прощанье в двери, чечен закрыл ее за собой.
      «Не расколол он тебя! — шумно задвигался бородатый и потянулся за бутылкой. — Потому что на «малине» вы встретились. Не забыл, что такое «малина», французский писатель? Если б на любой другой территории, он бы тебя зарезал, а потом уже паспорт стал бы искать. Здесь он у себя. Твое счастье, Индиана. Поблизости со своей постелью Зверь добродушней».
      Хлопнула в глубине квартиры дверь.
      «Вы всегда такой?» — сказал Смирнов.
      «Какой?»
      «Говнистый».
      «Всегда, — спокойно согласился бородатый. — Я родился говнистый. Надо же кому-то быть говнистым. А ты хочешь сказать, длинный, что ты не передрейфил?»
      «Я извиняюсь, — сказала Светлана. — Я не думала, что он на вас накинется…»
      «Не думала… Заложила ребят, шлюха. Зверь тебя наверняка тоже поебывает, Машки ему мало…»
      «Замолчи, мудак!»
      «Можно вас на пару слов, Света? — огибая стол, Индиана коснулся плеча Смирнова. — Сейчас двинемся, Саша».
      В коридоре, у висящего на стене старого телефона, Индиана вложил во влажную ладонь Светланы зеленую пятидесятирублевку.
      «Так как же они выглядели?»
      «Один — высокий, с опухшей физиономией, здоровенный блондин лет тридцати или чуть больше, Анатолий. Бывший спортсмен. Второй… По-моему, ворюга… — Светлана захихикала беззвучно в сторону. — Виктор. Темный. Глаза голубые. Рост… — она посмотрела на пятидесятирублевку в ладони. — Рост как у нее. Она все с ним обнималась, так что видно было, что они одного роста».
      «Дальше…»
      «Я их совсем не знаю… Хотя получается, что это я их познакомила».
      «Не понимаю».
      «Еще в самом начале ее… как сказать, пребывания, еще в ноябре, я ее взяла к одной девочке. И там был этот самый Виктор, который ворюга…»
      «Адрес?» — Индиана вынул из кармана вторую зеленую банкноту.
      «Я же сказала, что не знаю его адреса».
      «Адрес «девочки»?»
      «Тут недалеко, на Колхозной площади она…»
      «Имя и адрес».
      «Сурикова. Колхозная, 36».
      Индиана вложил в мокрую ладонь банкноту. «Если она объявится, скажите, что я ее ищу».
      Смирнов ждал его в коридоре одетый.
      Лишь на Трубной площади Смирнов нарушил молчание. «Скажу вам честно, Индиана Иваныч, я уже не верил в то, что мы выберемся из этого притона живыми».
      «Скажу вам честно, камрад Смирнов, что, отвыкши от местных нравов, долго не мог понять, валяют ли дурака эти люди или мы серьезно находимся в опасности. Однако как погано чувствовать себя беспомощным».
      «Чеченская мафия — самая жестокая. Много был наслышан о ней, но за всю мою сознательную я не попадал в такое. Ну и знакомства у вас, Индиана Иваныч… Когда он стал меня обыскивать…»
      «Извини, Саша…»
      «Если не ошибаюсь, вы ищите ту самую красивую и злую женщину, какую я имел честь встретить в вашей мансарде в Париже?»
      «Ту самую, Саша».

По вьюге

 
      День получился длинным. Индиана сделал его таким, назначив несколько свиданий и решив выполнить множество обязанностей. Примчавшись в матриархальную семью Смирнова (бабушка, мама и мамина подруга — монументальная женщина из Сибири), отобедав с женщинами, они уже через полтора часа выскочили опять в снег и устремились в такси в Лужники. Индиана обещал Соленову, что прибудет на семичасовой концерт Токарева, показаться еще одной пятнадцатитысячной партии народа…
      Их остановили в дверях служебного входа. Индиане пришлось доказывать, что он Индиана, милиционерам, он клялся именем Соленова… Наконец под личную ответственность директора Лужников их впустили, и они помчались за кулисы. Они поспели удивительно вовремя: Соленов задирал ногу на первую ступень лестницы, ведущей на сцену. Держа за руку Викторию. Индиана выскочил вместе с ними, брюки заправлены в сапоги, уже прилично пьяный и, когда до него дошла очередь произносить речь, сказал: «Вот я не успел даже обувь сменить, так к вам в сапогах и явился». Он собирался продолжить, может быть, рассказать им о поганом чечене, но конферансье ласково оттиснул его от микрофона.
      В артистической Индиана представил Смирнова Соленову. И актрисе. Обнаружилось, что и Соленов пьян, или так устал, что похож на пьяного. Может быть, также он был недоволен Индианой, явившимся на выполнение задания поддатым. Во всяком случае, Соленов никуда их с собой не пригласил и, взявши за руку актрису и нахлобучив свою слишком маленькую шапочку, исчез. Предоставленные самим себе, они решили уйти с концерта. Они решили посетить располагающиеся рядом у Ново-Девичьего памятные места жизни Индианы. Еще несколько мест.
      Не заблудившись среди елей и снега, они выбрались из Лужников и в первую очередь отправились к обыкновенному многоквартирному дому на заснеженном бульваре. Там, на бульваре, и начался вдруг снежный буран. Индиана надвинул на глаза капитанку, а Саша, опустив на лицо лыжную шапку, сделался похожим на международного террориста. «Тут, товарищ Саша, видите боковые окна второго этажа, жила некогда двадцатилетняя девочка-жена со старым мужем… Старому мужу было столько лет, как мне сейчас… В те годы я очень любил одну пластинку. Русские народные песни в исполнении, если я не ошибаюсь… Петрова. Была у этого певца в репертуаре вещь, название, к сожалению, я позабыл, баллада, повествующая о любви Стеньки Разина. Я вам сейчас напою:
 
Мимо сада городского
Мимо рубленых хором
Целый вечер ходит Стенька,
Переряженный купцом…
 
      И встречается ему, Саша, «раскрасавица Алена», чужемужняя жена. Так как девочку-жену звали именно Аленой, о, с каким же удовольствием я идентифицировал себя, Саша, со Стенькой. Я даже купил себе красную рубаху».
      «Следовательно, нe были вы чужды большой любви, — сказал Смирнов, отворачиваясь от снега и ветра, — Это была та же юная особа, свадьбу с которой вы сыграли сегодня утром на Большом Гнездниковском переулке?»
      «Совершенно верно. А случилось так, друг мой, Саша, что познакомился я с юной особой летом. А в сентябре мне предложили комнату совсем недалеко отсюда, на Погодинской улице. Некая Зина. Подруга жены одного парня, карикатуриста. Он уже умер давно, всего тридцати семи лет отроду. Звали его Володя Иванов. Если бы не появление этой желтой солнечной комнаты, может, большой любви и не состоялось бы. Но так как юноша жил по соседству, молодая девушка от скуки и движимая любопытством часто звонила ему по телефону и позднее почти ежедневно посещала молодого поэта в его бедной, но светлой каморке».
      «Вы хотите подняться и потревожить обитателей?» — Смирнов указал заперчатаченной рукой на желтые сквозь пургу окна над ними.
      «Нет. Да и я уверен, что они нам не откроют… Темнота, пурга, вдруг являются два заснеженных типа… «Извините, тут жила моя любимая женщина. Можно мы войдем?»
      «Хотите посетить вашу Погодинскую? Посмотреть на светлую каморку?» — Смирнов все старался повернуться спиной к ветру и снегу, но буран крутился вместе с ним и ударял-таки его в лицо. Нос и губы его посинели от холода.
      «Бедный Саша. Из-за меня вы подверглись обыску, вас ударили по ноге и пытались сломать руку, теперь вас атакуют стихии. Идемте отсюда».
      Они зашагали к бульвару, к башням Ново-Девичьего монастыря. Уже оказавшись на бульваре, войдя в него, Индиана оглянулся на мутные, в метели огни банального жилого дома. Тогда в ноябре, в доме этом, в ее квартире пролилась его, Индианы, кровь. Глубокой ночью, при участии одного типа, ныне народного артиста Союза Советских. Он ждал ее, молодой поэт (лишь за неделю до этого они стали любовниками), он ждал ее (муж был в отъезде в командировке в Польше), взобравшись выше на лестничную клетку (спрятавшись?), а она пропала. Появилась глубокой ночью. Увидав ее внизу, в прорезь лестницы, он поднялся, чтобы броситься к ней и обрадовать: «Я здесь, любовь моя, я жду тебя!», но вдруг услышал, как внизу еще раз хлопнула дверь. Кто-то шел вслед за ней. Безошибочным чутьем влюбленного он понял, что она привела к себе мужчину. Она молча прошла в длинной шубе и оказалась к нему спиной. И столько лет спустя воспоминание об этой спине повергло его в дрожь. Однако что же в ее спине было особенного? Какая это была спина? Безжалостная. Спина женщины, сознательно приведшей к себе мужчину. В четыре часа ночи. Муж в командировке. А юного поэта-любовника она услала еще в шесть вечера. Солгав ему, что должна провести вечер с сестрой.
      «Что-то вы замолкли, — сказал шагающий рядом Смирнов. — Воспоминания одолели?»
      «Они самые. Слетелись хищными птицами и атакуют, клюют мою бедную голову».
      «Можете поделиться с приятелем, если хотите, — Смирнов вытер лицо большим платком. — Однако вьюга поддает вовсю».
      «Однажды ночью, в почти такой же снежный буран… Нет, вру, буран был первый, и снег еще не лежал, я оказался у дома любимой женщины с большим длинным ножом. Представляете себе, Саша?»
      «Наверное, она вам изменила, и вы явились защитить свою честь. Я не верю в то, что такой серьезный тип, как вы, Индиана Иваныч, мог бы разгуливать с длинным ножом беспричинно».
      «Длинный нож я спрятал, закопав его в первый снег на карнизе дома, у входа в подъезд. На случай, если патрулирующей в автомобиле милиции захочется обыскать слоняющегося ночью во вьюге молодого человека».
      «Разумно поступили, — согласился Смирнов. — И что же дальше?»
      «Она поднялась по лестнице с безжалостной спиной. Радостно завизжав, ее приветствовала собака. Вслед за нею вошел мужчина. Сейчас он известный актер, народный артист. Едва за ним закрылась дверь, я сбежал вниз по лестнице и в глазах моих, Саша, метался белый огонь, как бывает всегда, если кровь бросается мне в голову. Я выгреб из снега мой нож, я сунул его во внутренний карман пальто, я взбежал по лестнице, и, когда после яростных звонков она открыла мне, я прошел, отстранив ее и не слушая ее объяснений. Откуда-то появился артист, но я сказал ему, что он тут ни при чем, пусть он уйдет. Короче, я предъявил ей ультиматум. Чтобы он ушел. Когда она сказала, что нет, я вскрыл себе вены у нее на кухне…»
      «Ох, вы были сильны и страстны! — воскликнул Смирнов. — Я лично не чувствую себя способным на такие страсти».
      «Взгляните налево, — сказал Индиана. — Пруд с лебедями. Позднее, я, она и собака часто гуляли у этого пруда. И здесь же в парке, у стен монастыря она собирала крапиву для собаки. Она варила больной собаке суп из крапивы».
      «И чем же кончилась та кровавая ночь?»
      «Я слабел по мере того, как из меня выливалась кровь. Ужасно выла собака. Испуганный, с бледным лицом стоял в двери кухни актер. Я все повторял, помню, укоряюще: «Эх, ты! Эх, ты!» и еще: «Я же тебе говорил, что со мною так нельзя, нельзя как со всеми». Она или он вызвали неотложную помощь и меня, теряющего сознание, с воем сирен привезли в шизоидное отделение больницы Склифосовского и бросили в белый кафельный подвал. Где утром, очнувшись, я обнаружил себя лежащим в коридоре, и окружали меня безумные лица безумных».
      «Я так понимаю, что вы порезали себя, чтобы не резать их, Индиана Иваныч?»
      «Что-то вроде этого. Из чувства протеста также. До этого я провел у нее в постели четверо суток, я считал, что имею на нее право… Не надоело бродить во вьюге, Саша? Приближаемся к цели. Всего через несколько домов будет бывший мой… Тогда я был уверен, что пережил конец моей любви. Позднее оказалось, что это было только начало».
      «Женщинам льстит, когда из-за них стреляются и убиваются», — сказал Смирнов.
      Некоторое время они шагали молча. Только вьюга выла и качались круги света под редкими фонарями. Индиана вспомнил несколько патологических мелких происшествий той ночи. Патологические детали всегда присутствуют в романтических сценах. Порой в таком количестве, что затруднительно сказать, романтическая ли это сцена или патологическая… Истерически выла всю ночь забытая хозяйкой собака. В коридоре Индиана увидел лужу собачьей мочи… Он сам, поэт, так долго просидел в подъезде, поджидая любимую! что неудержимо захотел в туалет. Желая во что бы то ни стало не пропустить ее, он нашел кусок бумаги и уселся под чьей-то дверью, спустив штаны. Как плохо воспитанная большая собака. Нагадил… Когда кровь его скопилась на полу кухни в обширную лужу, откуда-то явилась ее кошка с острой мордочкой и стала лизать кровь, облизывая усы…
      «Тут», — Индиана не помнил номер дома, где он прожил полтора счастливых года. Но это было «тут», его животное чувство говорило ему. «Вон, смотрите, Саша, — мое окно. Третий этаж. Рядом жил сосед, слесарь Толик. Его окно больше моего, потому что комната его больше. Толик умер, еще когда я жил здесь. В моем присутствии. От рака».
      Снег валил, и ветер дул беспорядочно. Прохожих не было вовсе. Несмотря на то, что времени было чуть больше десяти вечера. Он смотрел на «свое» окно, и думал: «Боже мой, сколько та комната знала стонов, вскриков, ласк, сколько любовного пота, сколько страстей… Интересно, не снятся ли людям, живущим в ней сейчас, интенсивные эротические сны? Интересно, не страдают ли нынешние жильцы головными болями? Не витают ли в том углу, где стояла его убогая кровать (узкий одинарный матрас на гнилой деревянной станине) призраки юных любовников?»
      «Хотите войти?»
      «Войдем в подъезд. Хочу посмотреть на мои двери».
      Преодолев две двери (сколько в этой стране дверей!) и гнилой, сырой тамбур между ними, они увидели обшарпанную лестничную площадку. Индиана уже привык, очевидно, к тому, что все старое и обшарпанное в Империи, что повсюду полуруины, потому подходы ко второму за день священному месту любви взволновали его меньше. Они поднялись на третий этаж, и он долго смотрел на дверь квартиры.
      «К сожалению, у меня аппарат без вспышки, — сказал Смирнов, — следовало бы запечатлеть для вас все эти памятные двери, Индиана Иваныч. Вы бы увезли их к себе в Париж, и глядели бы на них в минуты сентиментальности… Может, все же постучите, попроситесь войти? Хотите, я постучу?»
      «И к нам выйдут три чечена. Хватит нам на сегодня переживаний». Индиана приложил ухо к двери. Тихо было в «его» квартире. Интересно, кто живет в комнате Толика? Бабка и дед по всей вероятности оба уже умерли. Уже тогда им было по семьдесят. Их комнату, может быть, занимают их родственники. У дочери их, вспомнил он, была уже тогда отдельная квартира… А его комната? Кто живет в ней? Зина? «Однажды, Саша, пролетарская девушка Зина, ей принадлежала моя девятиметровая светелка, привезла мне вечером давно обещанный стол и застала у меня «чужемужнюю жену» в черном бархатном платье со страусовыми перьями. Девушка Зина превратилась в каменный столб. Она до тех пор видела подобные создания только в фильмах, но в жизни никогда не встречала. Позаикавшись, она и парень, помогавший ей внести стол, удалились. На следующий день, в лаборатории, где они обе работали, девушка Зина выразила свое потрясение девушке Тоне, жене карикатуриста Володи Иванова. Я подозреваю, Саша, что Зина и сейчас помнит тот вечер, свою голую, крашенную желтой масляной краской комнату и Незнакомку в платье со страусовыми перьями».
      «И умирать будет, будет помнить, — уверенно сказал Смирнов. — Вы так это кинематографично описали, что даже я, суровый бывший военнослужащий парашютно-десантных войск, внутренне задрожал».
      «Ты мне никогда не говорил, что служил в парашютистах».
      «Ну так вы у меня не спрашивали».
      «Пардон, — сказал Индиана. — Я некрасиво погряз в прошлом. Я мало и плохо интересуюсь окружающими меня сегодня людьми. Пошли отсюда, Саша, отвлечемся от прошлого и вернемся в настоящее».
      «Вы все с «вы» на «ты» перескакиваете. Можете меня навсегда на «ты» заклеймить.»
      «Я люблю в зависимости от обстоятельств. Можно?» И Индиана стал спускаться.
      Однако, оказавшись в пурге, он все же задрал голову на «свое» окно. Оно слабо светилось желтым. Не то лампочка у жильцов была бережливая, слабая, не то стекла окна запотели или залепило их вьюгой. Чуть дальше по Погодинской, за углом, он показал Смирнову закрытый крошечный «Гастроном». «Здесь, Саша, я и девушка со страусовыми перьями выпили весь их запас шампанского. Однажды пришел, прошу — две бутылки. Нет, говорят, шампанского. Как нет? Нет. Вы все и выпили. Наши местные водку пьют».
      «Чувство эстетического, следовательно, преобладало в вас над материальными соображениями. Кстати, о выпивке, принятое в течение дня начинает из меня испаряться, вследствие значительного количества энергии, затраченного организмом на борьбу со стихиями, с чеченом в том числе. Я бы охотно пополнил содержание алкоголя в моей крови. А Вы? Хотите отправиться к арфисткам-близнецам? Помните, Батман приглашал нас у Центрального Рынка?»
      Он согласился отправиться. Следовало найти телефон-автомат. Позвонить и получить адрес. Они зашагали. На сей раз Смирнов впереди.
      «Скажите мне, Саша, почему так катастрофически немного человеческих существ на улицах. Даже если учитывать погодные условия. Боязнь преступности?»
      «Йес, сэр, она самая. По теле-ящику им ежедневно капитан МВД повествует о преступлениях, совершенных в городе Москве за сутки. Плюс раз в неделю майор МВД сообщает им о количестве и характере преступлений, совершенных за неделю на территории всего Союза. После того, как вам подробно живописали историю трупа, удобно разрезанного таким образом, чтобы он поместился в трех чемоданах, вам почему-то не хочется выходить на улицу после наступления темноты».
      «И двадцать лет назад, — сказал Индиана, — трупы в чемоданах встречались. Но о них не повествовали авторитетные майоры и капитаны. На хера они людей пугают, Саша. У нас во Франции так не поступают…»

Слабые мира сего

 
      Индиана определил мать как старую хиппи. Русский вариант хиппи-мамочки двух близнецов девочек. Седые волосы пышной копной колючей проволоки. Батман в джинсах и тишорт выглядел много моложе, и без шапки на бровях — вовсе не хулиганом, но запущенным физически молоденьким юношей. Егорушка, длинноволосый, в сандалиях на босу ногу, фыркающий, улыбающийся, произносящий время от времени многозначительные бессмысленные фразы, был вначале помещен Индианой в разряд хиппи, как и мамочка. Но покопавшись в памяти (он же юродивый! Ну конечно. Иисусик!), Индиана поместил его в отряд русских юродивых. Чуть позже, опьянев, Индиана поместил Батмана, Егорушку, и поколебавшись, Смирнова, в пэдэ. То есть он стал себе говорить, что они пэдэ. Дело в том, что в сравнении с грубым народом на улицах, они и выглядели женственными пэдэ. Их, затерянных во вьюге, Индиане стало жалко. Себя ему тоже стало жалко. Может быть, оттого что он внезапно добежал до цели, делать на сегодня было больше нечего, программа выполнена, оказавшись вынужденно в простое, — наступила у него депрессия? А может быть, таким образом выражалось его разочарование. Индиана ожидал увидеть много десятков веселых молодых людей, а на месте обнаружилось лишь двое молодых и одна старая хиппи…
      Квартира была маленькая. Две комнаты и кухня. Так как Батман и Егорушка уже были устроены на кухне, там играл у них кассетный магнитофон, пахло едой и горел газ, Смирнов и Индиана присоединились к ним. Сесть всем в узкой щели кухни было невозможно, посему они встали шахматными фигурами, и время от времени кто-нибудь опускался на корточки или на единственный стул. Они выпили коньяка за отсутствующих новорожденных. Мама выпила с ними, но сладкой водички из небольшой бутылочки. «Я им позвоню, — сказала мама. — Они в музыкалке, там они с друзьями».
      «Батман, — сказал Смирнов, — как ты позволяешь, чтобы твоя девушка отиралась по всяким музыкалкам и отсутствовала на собственном дне рождения».
      «Вижу, вижу, как машут над нею крыльями вороны… — Егорушка сполз в угол между кухонным шкафом и стеной и устроился там на корточках, заняв удивительно мало места. — Вороны мужского пола».
      «Не пизди с пола, — дружелюбно оказал Батман. — Вы жрать наверное хотите, а, ребята? — И потряс в руке банкой тушеного мяса. — Открыть?»
      «Открывай, не спрашивай, — Смирнов разлил в рюмки коньяк. — Берите, Индиана Иванович, выпьем за наше счастливое избавление из чеченского плена».
      «Выпьем. Погано, однако, расхаживать по миру безоружным. Я бы пристрелил его с удовольствием. Есть типы, которых следует убивать. И чем скорее, тем лучше. Он унизил нас, этот горный человек».
      «Да что с вами случилось, рассказали бы толком, — Батман содрал с банки верхнюю половину оболочки. Вкусно запахло нитратами и кальциями. Ножом Батман разделил мясо на произвольное количество кусков. — Приобщайтесь, господа. Мсье Индиана, цепляйте вилкой…»
      «Нас взял на Трубной улице в плен горный муджахетдин и требовал выкуп — французский паспорт Индианы Ивановича. Так как я был принят горцем за бади-гарда французского гостя, то я подвергся грубому обыску, включая интимные части тела…»
      «Интимные части тела…» — мечтательно произнес с полу Егорушка («Они все пэдэ», — подумал Индиана. — «Они придумали арфисток, на самом деле я попал на малину пэдэ. Ты пьян, Индиана!» — вступился за ребят самый внутренний, обыкновенно малоразговорчивый голос Индианы. — «Они симпатичные нормальные ребята. Сам ты пэдэ!»)
      «К счастью, паспорт я оставил в отеле, — сказал Индиана. — Из осторожности».
      «Я дозвонилась в консерваторию. Девочки скоро приедут, — мама-хиппи вошла в кухню, лучась всеми морщинками. — Они выходят».
      «Почему я не ваш сын, Лариса Сергеевна?» — Батман обнял маму-хиппи за талию.
      «Да, почему ты не мой сын, Батманчик? Мальчики, вы закусывайте и фруктами. Все ведь стоит для вас, — она указала на холодильник. Там лежали мандарины и виноград. — Батманчик привез с Центрального рынка».
      «А чем вы, ребята, в этой стране деньги зарабатываете? Простите за бестактный вопрос?» — Индиана почувствовал, что опьянел. Мыслил он свободно, и, как ему казалось, ясно, но произношение слов стоило ему больших усилий.
      «Батман у нас известный кооператор. Он делает то же, что и я, продает чужие картины, но легально. Для художественного кооператива при Доме Культуры пожарников. Себе, разумеется, он берет львиную долю».
      «Приходи, мсье Индиана, на аукцион через неделю. Ты еще будешь здесь?»
      «Если не уеду к родителям».
      «Почему — если? — осведомилась мама-хиппи, стакан сладкой водички в руках. — Вы обязательно должны поехать к родителям. Где они живут?»
      «На Украине… Страшно… после двадцати лет отсутствия. Отцу было пятьдесят один, сейчас за семьдесят. Был он бодрым мужчиной, сейчас, очевидно, уже старик. Плюс я опубликовал в журнале повесть, где среди прочего анализировал личные отношения между отцом и матерью. Матери мой анализ должен очень не понравиться. Я только здесь это понял, попав на эту землю. Двадцать лет ведь. Пропасть». Магнитофон внезапно щелкнув, остановился, и стало слышно шуршание и ветер.
      «Это ветер в стекла снег швыряет. Вы отвыкли, наверное, — сказала Лариса Сергеевна-хиппи. — У вас там снег-то выпадает?»
      «Да уж несколько лет не было».
      «Ненавижу снег», — сказал Батман.
      «Вижу, вижу, как машут крыльями вороны…» — загадочно подняв светлые глаза вверх, сказал с пола Егорушка.
 
      Новорожденные явились в полночь. Индиана был уже очень пьян и молчалив. Ему было неудобно перед девушками, что он пьян и молчалив. Девушки были красивые. Темные, жгучего румынско-венгерского типа. Должно быть, активные в жизни и в постели. «Талии как у шахматных королев, — сказал Индиана Смирнову. — Та, что в блестящих скользких чулках, нравится мне больше».
      «Мне тоже, Индиана Иванович. Именно она, в блестящих чулках, — девушка Батмана. Но мне кажется, — Смирнов наклонился к уху Индианы и последнюю часть фразы прошептал, — мне кажется, что Батман не спит с ней, что она ему не дает. Держит его за хорошего парня, но не дает. Хотите попытаться, может быть, вам даст?»
      Они переселились в большую из комнат. Оказавшись в кресле, рядом со шкафом с книгами, Индиана произнес небольшую речь: «Извините, новорожденные. У меня нет для вас подарков… Мы целый день проблуждали со Смирновым в снегах, попали в плен, потом в Лужники, я не успел заехать в гостиницу. Вообще-то я уже очень пьян, и, если начну говорить глупости, вы меня, пожалуйста, извините». Смирнов сказал, что все пьяны, за исключением Ларисы Сергеевны, она отпила свое в шестидесятые годы, а теперь не пьет. Что Индиане незачем так много раз извиняться.
      Индиана пьянел, не извиняясь больше, но становился грустнее и беспокойнее. «Как ты думаешь, Саша, съехать мне из «Украины»? — схватил он Смирнова за рукав свитера. «Зачем?» «Но ведь чечен… Он может найти меня. Я, скажется, сказал ЕЕ ПОДРУГЕ по телефону, что звоню из «Украины». Или мне встретиться с ним завтра в шесть в «Узбекистане»? Я смогу сделать сенсационный материал для моей газеты. У меня, Саша, есть бумага от французской сатирической газеты, что я представляю ее в Москве».
      «Какой, однако, у вас широкий диапазон выбора. От побега от врага до сближения с ним лицом к лицу. Я не думаю, что вам следует съезжать из отеля. Горный человек забудет о вас завтра же. Уже, я думаю, забыл. На встречу с ним в «Узбекистане», я считаю, вам лучше не ходить. Вероятнее всего, с вами ничего не случится, но вспомните, что произошло с вашим французским гражданином Басмаджяном».
      «Я бы лучше снял квартиру, Саша…»
      «Вам негде жить? — Лариса Сергеевна присела рядом с ними. — У меня есть комната на улице Веснина. Правда, в квартире пятеро соседей, и комната в состоянии ремонта, кроме общего туалета никаких удобств, но переночевать там всегда можно».
      «Возможно, мне понадобится комната», — пробормотал Индиана. Он был так пьян, что с удовольствием задремал бы, свалившись где-нибудь в углу. Но сознание того, что он в чужом городе, в чужой стране, заставляло его сидеть и делать вид, что он трезв и не хочет спать. Они бродили мимо него в тусклом свете, тенями, под приглушенную музыку, и у него настойчивое возникло впечатление, что они скрываются. Что их небольшому племени из семи человек грозит опасность. Они скрываются тут, в бункере, а вокруг снега, опасности, враждебный город и враждебная страна с воинственным населением. Бедные мы и несчастные, подумал он. Слабые, скрываемся мы тут, с нашей музыкой, виноградом, коньяком и картинкой Зверева, ее принес Батман в подарок близнецам. Мы в окружении. И я в окружении, и никогда мне отсюда не выбраться. Он вспомнил далекий, в Париже, свой стол, покрытый зеленым сукном. Не Бог весть какой стол, всего лишь доска, покрытая сукном, положенная на старый комод (даже не ему принадлежали эти доска и комод, но квартирной хозяйке), однако он вспомнил с нежностью о столе, о солнечном тесном чердаке и о книгах своих. Париж? Какой Париж? Он никогда не уезжал из страны раздражительных людей и плохого климата. Ему приснился длинный сон. Не жил он никогда в ветреном Нью-Йорке, не жил в Риме и Париже. Сон. И вот он проснулся. Пред ним — явь. Тусклые лампочки родной страны, шуршание снега по стеклам… «Сделайте громче музыку, — попросил он, — нельзя?»
      Лариса Сергеевна прибавила громкость. «Соседи будут стучать в стену», — заметила она меланхолично.
      Постучали в дверь. «Я открою, мам, — сестра в скользких чулках пошла к двери. — В конце концов, у нас сегодня день рождения». Из прихожей послышался злой, бабий голос. К нему присоединился мужской. Дверь захлопнулась. Вернулась скользко-чулковая и убавила звук. «Ну их на фиг, тараканов запечных. Повеселиться не дадут. Сами не умеют, но другим не дадут. Я им предложила — заходите, гостями будете…»
      «Почему вы все отсюда не свалите, если вы хотите нормальной жизни, с развлечениями и весельем? Эта страна — великолепная площадка для подвигов, для исторических событий, но нормальной жизни здесь еще долго не будет. Валите отсюда бегом, если вы хотите жить, девочки. И мальчики. Иначе так и проживете свой кусок времени угнетенным меньшинством. Как евреи в вавилонском пленении».
      «Батманчик у нас полуеврей, — сказала грустно Лариса Сергеевна. — Все не могут уехать, Индиана Иванович. Вы вот уехали. Довольно большая часть народа считает вас, эмигрантов, дезертирами от общего дела».
      «Общим делом, когда я уезжал, было всенародное пьянство. Общего дела для всего населения страны вообще не может быть. Это выдумка политиков. Общее дело образуется всего несколько раз в столетие, в суровых случаях, когда, например, большой враг нападает, как было в Последнюю Великую войну. Обыкновенно же, в мирные эпохи, интересы коллектива и личности не совпадают».
      Эта фраза явилась последней связной мыслью, высказанной Индианой. После этого он замолчал. Принял покорно от второй сестры крошечный томик Евгения Онегина, факсимильное издание, и, все перепутав, написал пьяным почерком (поверх посвящения ему на память!): «Девушке в скользких чулках от Индианы в хуй знает где!» Не говоря уже о том, что это девушка в нескользких чулках подарила ему книгу, ругательство уж было совершенно ни к чему среди своих, среди угнетенного малочисленного племени. Вполне вероятно также, что он не считал их своими.
      Между тем все-таки что-то происходило. Появился молодой человек второй сестры — здоровый нормальный типчик спортивного вида с сильными ногами в джинсах. Тип сразу же возненавидел их компанию, Егорушку и Батмана в первую очередь, и затравленно озирался… Далее Индиана ничего не видел некоторое время, может быть, даже спал и очнулся только в кабине такси. И долго не мог понять, почему старая хиппи уселась вместе сБатманом и Смирновым в автомобиль. У него даже появилась мысль, что это он, Индиана, пригласил ее к себе в отель. Но нет, она хотела показать ему комнату, благородная хиппи…
      Куда-то такси катилось под темным небом, по пустым замерзшим улицам. Хиппи приказала таксисту остановиться у спящего мертвым сном старого дома. Приложив палец к губам, она повела его вверх по лестнице. Открыла дверь несколькими сложными ключами. Попросила его запомнить, какими ключами какой замок следует открывать. Он не запомнил, но, желая избавиться от объяснений, сказал, что ему все ясно. На цыпочках провела его по скрипящим полам и открыла еще одну дверь. С трудом нашла и зажгла низкую лампу. Индиана увидел покрытые газетами кресла, пустые полки для книг, ящики. «Не очень комфортабельно, но все же крыша над головой и центр города». Так же на цыпочках они вышли. Подпольщица показала ему тайник, где он будет скрываться от разыскивающих его врагов. У такси она отдала ему связку ключей. Таксист согласился отвезти подпольщицу домой, к близнецам, но везти Индиану, Смирнова и Батмана в «Украину» наотрез отказался, возмущенный количеством работы. Они заплатили, высадились в снег и остановили частную машину.
      В «Украине», пьяных, их никто не остановил. Индиана гордо прошел мимо стаи шакалов со своей собственной бандой. Пусть и малочисленной. Банда поднялась к нему допивать. Он огласил еще в снегу, что у него есть бутылка рома. Мартиникский ром оказался таким чудовищно крепким и, дешевый, так отдавал керосином, что пил его только Индиана. Батман и Смирнов лишь пригубили. Он продемонстрировал банде несколько привезенных ЕГО книг и приказал устраиваться на ночлег. Он отдал гостям матрас, обе подушки и одеяло. Оставшись лишь в (брюках и ти-шорт, накрылся бушлатом. С головой. Он не выносил просыпаться в компании, но был четвертый час утра, и выставлять ребят в ледяную Москву было бы бесчеловечно.

Утро тяжелое

 
      Он долго лежал в сумраке с открытыми глазами, ни на что не глядя. Через начинающийся за шторами на Кутузовском день нужно будет медленно переползти. День будет мрачный. Послеалкогольное беспокойство, он знал по опыту, будет мучить его до самого вечера… По клеточным причинам. Химия… Клетки сузились от алкоголя. Индиана не помнил деталей, но что-то там высосалось в молекулах тела. Вода? Он решился взглянуть на ребят. Смирнов лежал, закутавшись в простыню, заползши головой далеко под шифоньер на высоких ногах. Батман, в теплых кальсонах (кальсоны поразили Индиану, он не видел мужчин в кальсонах уже двадцать лет) и тишорт, развалился на спине и тихо похрапывал. Ребята показались ему очень чужими. Какими-то турками или болгарами. Какого хуя я тут делаю с этими мужиками? — удивился он. Мы что, ограбили вчера банк и спим теперь все скопом, похрапывая, оружие под подушками? Какое-то время он поразмышлял о мужской дружбе, вспомнил, как его потерянная подруга часто упрекала его в том, что его идеал жизни — казарма. Очень может быть. Его идеал жизни таки находился, он признавал, где-то в пределах казармы… Однако просыпаться он предпочитает с женщиной. Тем более, просыпаться в послеалкогольном состоянии беспокойства и чувственности. Когда волны чувственности наплывают на…
      «Который час?» — прошептал Батман.
      «Бу-бу-бу-бу», — ответил Смирнов.
      «Эй, я не сплю, — сказал Индиана, — чего вы там шепчетесь, говорите в голос».
      «Как вы себя чувствуете, Индиана Иванович?» — Смирнов закашлялся.
      «Хуево. Самое страшное, что у вас пива нет. Придется страдать клеточно, то есть на молекулярном уровне».
      «Ужасная гадость этот ваш ром с Мартиники, — Батман зашевелился. — Весь рот засран. Неужели у вас такую гадость население пьет?»
      «Виноват, каюсь. Это дешевый ром. Для низших слоев населения. Очевидно, хуево очищенный. Я его специально с собой прихватил, чтобы в случае простуды или очень уж жестокого мороза воспользоваться».
      «Раны, полученные в бою, им промывать не советую, — сказал Смирнов. — Загниют, пожалуй, раны».
      «Ладно, стыдить меня будете, беспардонная молодежь. Я, между прочим, большую часть жизни бедным проходил, к роскоши не привык, к благородным напиткам тоже. Предпочитаю дешевые, но мужественные».
      «Ну и чем же вы гордитесь? — Батман встал. — Бедность отвратительна, господа! Унизительна… Можно, я воспользуюсь вашей зубной щеткой, Индиана Иваныч? Обещаю вам, что тщательно прополощу после употребления».
      «Пользуйтесь, сержант, но прополощите».
      «Почему «сержант», Индиана Иваныч?»
      «Из любви к армии. Папан мой офицером был».
      «Можете лейтенантом звать. Я лейтенант запаса».
      Телефон противно зазвучал. Смирнов, счастливчик, завернулся в простыню. Индиана, морщась, дотянулся до стола и взял трубку. «Алло».
      «Индианка, это Володя. Ведерников Володя. Что же ты не звонишь, ты, говорят, в Москве уже целую неделю. С трудом удалось достать твой телефон. Забыл старых друзей, и это нехорошо. Ты мне многим обязан, кто тебя познакомил со всеми, если не Ведерников. Столько соли вместе съели… Я, между прочим, большие связи имею, книгу могу тебе организовать, то есть издание твоей книги. Ты получил мое послание и полынь с родной Украины?» Голос не разрезал свой монолог на отдельные речевые единицы и не требовал соучастия Индианы. Он себе шпарил как робот, торопясь и не сбиваясь. Все тот же, не измененный двадцатью годами бочечный голос Ведерникова, некогда вдохновенного поэта, близкого приятеля Индианы, вместе они, действительно, съели множество всякой гадости, а выпили и того больше. Однажды за ночь втроем (Ведерников, его жена Маша и Индиана) выпили четырнадцать бутылок алжирского вина и бутылку водки. (Или две?) На утро Маше пришлось вызвать неотложную помощь Ведерникову. Якобы дохлый Индиана откачался в ведерниковском кресле-качалке. Все это произошло в предыдущем столетии.
      Индиана отнял трубку от уха и, завернув ее в свитер Смирнова, положил на пол.
      «Кто этот презренный?»
      «Старый друг. Вам, Смирнов, еще не доступно понятие: старый друг. Это «кон», то есть пиздюк по-русски, которого вы встретили ненадолго двадцать пять — тридцать лет тому назад молодым, вдохновенным, подающим надежды. И четверть века спустя он пузырится и вдохновенный, но безапелляционно ясно, что ничего, кроме пены, не состоится. Уже не состоялось. И вам досадно за него и за себя. И нет ни малейшего желания его видеть».
      Индиана освободил трубку от свитера. «Да, я понимаю, Володя. Я согласен с тобой». Накрыл трубку свитером. «Люди, Саша, обыкновенно не понимают движения времени. Но уже Гераклит сказал, что невозможно дважды войти в одну и ту же реку. Существует один шанс на миллион, что старый друг может сделаться новым другом».
      «Хорошо, что я не ваш старый друг, Индиана Иваныч, — вздохнул Смирнов. И сел, — Так вы что, решили совсем со старыми друзьями не встречаться? Решили их развенчать, как Родина наша развенчивает старых большевиков, да?»
      Тебе двадцать шесть лет, новый друг. Тебя мне не жалко. Понимаешь? Даже, если тебе суждено в следующие четверть века сделаться неудачником (Тут Индиана вспомнил, что ночью, пьяному, ему было всех жалко, и Смирнова в том числе.), сейчас у тебя вся жизнь впереди. А у Ведерникова годы, которые тебе предстоят, уже прожиты. Его мне жалко. По причине того, что мне тебя не жалко, я тебя и избрал в приятели. Но ты, я так понимаю, не возражаешь против общения со мной…
      «Это ведь Ведерников мне ваш парижский адрес дал. Вы забыли, наверное».
      «Не забыл, — Индиана снял с трубки свитер. — Володя, я сейчас ничего не соображаю. Я дико извиняюсь, но не могли бы вы, не мог бы ты то есть, позвонить вечером. Или вот что: оставь мне твой номер телефона, я тебе позвоню. Я столько вчера выжрал за день. И я совсем не выспался».
      «Ага, Индианка, ты напился! — торжествующе забухал Ведерников. — Ты пьян, до сих пор пьян, я слышу это по твоему голосу! А я не пью совсем. Совсем. Последний раз два года назад сорвался. В Коктебеле… Ты помнишь наш Коктебель, Индианка… Какие были времена… Ах, сколько соли съедено. Какие были времена!»
      Индиана вспомнил, как однажды Ведерников с компанией явился ночью пьяный в хату, где снимал комнату Индиана. Вход в комнату был прямо из долины. Из диких холмов, где цвели маки. Над дверью нависала большая старая вишня, и на ней жил скворец-пересмешник. На шум вышла хозяйка хаты, украинская колхозница Мария Ивановна, толстая женщина в длинной белой ночной рубахе, и попросила пьяниц удалиться. Ведерников стал грязно ругать колхозницу. Колхозница (куда менее грязно) стала материть поэта Ведерникова. Проснувшийся скворец пытался имитировать обе стороны… Соли съедено… А, надо же! Уже тогда их дороги разошлись. Уже тогда Ведерников стал невыносимым, красномордым, разбухшим от водки скандальным типом. «Володя! Я тебе позвоню! — почти закричал Индиана. И положил трубку на телефон. — Со сжавшимися клетками, дорогой Саша, тяжело говорить по телефону в семь тридцать утра».
      «Можно, я приму ванну! — сказал Батман, появившись. — Я быстро, я уже набрал воды».
      Телефон завопил опять. Нет, это не был Ведерников.
      «Индиана Иванович?»
      «Он самый. С кем имею честь?»
      «Людмила Александровна из Центрального Дома Литераторов. Феликс Медведев просил меня устроить ваш вечер. Так вот, ваш вечер состоится через неделю. Возьмите ручку, запишите. Вы помните, где мы находимся. Улица Герцена…»
      «Вот Саша, — сказал Индиана, положив трубку, — вечер мне в Доме Литераторов устроили. Четверть века назад они меня от дверей этого же Дома гнали, сейчас сами приглашают. Стервы».
      Телефон завизжал.
      «Ну как ты, Индиана, старый? Я тебя разбудил, конечно, но дело такое. Я в Крым съебываю через полчаса. К себе работать лечу. Ты вот что, гуляй тут, развлекайся, но не забудь стариков своих проведать. Я бы на твоем месте сейчас на Украину смотался к старикам, а потом бы в последнюю неделю вернулся сюда догулять. Пока. Что нужно, Яшка тебе все устроит».
      «Пока, старик. Спасибо тебе за все. Так ты в Москве до моего отъезда не появишься?»
      «Скорее всего, нет. Мне над книгой нужно работать. Ну да мы с тобой в Париже увидимся, я теперь по два раза в год наезжаю. Шарик у нас, глобус то есть, маленький».
      «Пахан», — оповестил Индиана Смирнова. Это было все, что он успел сказать, потому что красный ящик вновь заорал.
      «Можно Индиану?»
      «Я слушаю».
      «Здорово, друг сердешный Индианище! Петро тебе звонит, помнишь Петра-мазилу? У меня еще Чапаев в ванне лежал. Из глины. Мне религиозник наш, сектант, твой телефон дал… Какой сектант? Да Протасище же, Сашок. Ты ему звонил, помнишь, а его не было, он в Загорске фестиваль церковных фильмов устраивает… А потом ты пропал. Мы все ждали, что ты позвонишь. Ну как ты там, в загранице-то? Богатым, говорят, стал».
      «Врут, к сожалению. Ну а ты-то как?»
      «Ну что я… Помаленьку. Детишек прибавилось. Манеру вот совсем изменил. Уже лет десять, как от фигуратива отказался, в абстракцию ушел. Так что картинки ты мои не признаешь… Ну хорошо бы это, встретиться, что ли… Поглядеть друг на друга, отметить встречу. Морщины, седины посчитать».
      «Можно, отчего нет. Слушай, оставь мне телефон, я тебе позвоню. Я до девяти утра плохо соображаю. К тому же с похмелья. Тяжко мне».
      «Ну да, конечно, понятно. — Вот, слушай телефон… четыре, семь… Только же ты позвони вправду, не забувай старых товарышыв».
      Смирнов отбросил с себя простыню. Встал. «Опять Ведерников насел? Или его жена? Или его дети? Эй, Батман, вылезай, дай отлить!»
      «Заходи да отливай… — пробурчал из ванны Батман. — Я уже выхожу. Вытираюсь».
      «Художник Петро Козак. Знаешь такого, Саша? Известный художник».
      «Знаю. Опереточного украинца всю жизнь изображает. Художник он неплохой, но общаться с ним скука смертная. У него программа из четырех номеров. Первый — выпивает на ваших глазах и за ваш счет бутылку водки. Второй — рассказывает украинские шуточки. Все с бородой. Третий номер шоковый — читает свои переводы Анри Мишо, дескать, вот мы какие из деревни под Киевом, а сюрреалистов с их басурменского языка сами могем. Четвертый — варит при вас жуткое варево, называемое — «баланда».
      «В мое время Анри Мишо, водка и украинские шуточки присутствовали. Но вместо баланды приносилась самая обыкновенная живая мышь. За хвост. Мастерская у него в подвале была».
      «И сейчас в подвале… Будете с ним встречаться? Я лично не советую. Разве что напиться хотите. Тогда уж лучше с Ведерниковым. Ведерников хоть активный…»
      «Вали, отливай! — Батман в брюках вышел из ванной. Физиономия розовая и мокрая. Смирнов удалился в ванную. Зазвонил телефон.
      «Мерд! Шит! Фак! Бля! — сказал Индиана неспокойно. — Почему они звонят в такое время!»
      «Пылко желают вас застать, мсье…» — Батман брезгливо взял бутылку с ромом и стал разглядывать этикетку. Индиана, вздохнув, взял трубку: «Йес!»
      «Здравствуй, Индиана, это твой друг Саша Протасов тебя беспокоит…» Бесстрастная ровность и сладкость тона. Голос ко всем благожелательного человека. Между тем, этот тип, обладатель святого голоса, однажды попытался, угрожая ножом, заставить Индиану извиниться перед его, Индианы, собственной женщиной той далекой эпохи… Еще учась в десятом классе школы, святоша убил человека. Неумышленно, признал суд… Таких вот всегда привлекает церковь… Почему?
 
      Батман уехал в свой Клуб Дома пожарников, а Индиана и Смирнов спустились в ресторан. Точнее, в шесть сообщающихся церковных залов, такие они были высокие и впечатляющие. С могучими сводами и колоннами. Сытые официантки и официанты лениво отфутболивали их из зала в зал, пока, наконец, они не разозлились. Разозлившись, они нашли метрдотеля и, потрясая французским паспортом Индианы, потребовали их накормить. Побурчав и повздыхав, их усадили. (Две третьих стульев в ресторане были свободны.)
      Обслуживали их не спеша, как в замедленном фильме. Принесли хлеб, через четверть часа первое холодное блюдо: рыбу. Не для того, чтобы наказать за навязывание себя, их так обслуживали, но привычно не спеша. Лишь к трем часам дня они сумели выбраться из-за стола. И побрели прочь. Индиана был в ужасном настроении. Выпитый графинчик водки не взбодрил его против ожидания, но настроил на депрессивно-упадочные чувственные мысли. Он хотел спать. Или «мэйк лав» с подругой. Обыкновенно в состоянии похмелья ему хотелось «мэйк лав». Но подруги поблизости не было.
      «Хотите попасть со мной еще в одну западню, Саша? Я должен посетить кое-кого на Колхозной площади?»
      «Увы, Индиана Иваныч, сожалею, но не могу. Должен все же делать вид, что работаю. Появиться хотя бы на час по месту службы».

Где правда, голая как женщина…

 
      Пришлось отправиться на Колхозную одному.
      Он быстро отыскал дом (вернее, двор домов, разрезанных на корпуса) и тотчас в списке жильцов — ее фамилию. Там был, как в старые добрые… список жильцов на металлическом листе масляной краской. Уже удача, подумал он. Хорошо бы еще, она оказалась дома. И хорошо бы, она оказалась дома одна. Вероятность того, что и в ее квартире скрывается от властей чечен, разумеется, ничтожна, но круг знакомств у них со Светланой должен быть тот же. Лучше бы застать ее одну.
      Еще блондинка, на сей раз тоненькая, с красиво уложенной на затылке змеею белых волос. Прищуренные голубые блеклые глаза. В джинсах и белой блузке. «Да это я. Слушаю вас».
      «Я получил ваш адрес от Светланы. Я приехал из Франции. Разыскиваю свою подругу. Я писатель. Может быть, вы слышали обо мне? Индиана…»
      Она не слышала. Она еще не поняла, чего он хочет. Или не хотела понять.
      «Можно, я войду? Я вас надолго не задержу. Мне неудобно тут в подъезде объясняться: Это очень личная история».
      «Да? Как интересно… Ну зайдите, если вам так хочется. Вообще-то, я замужем, знаете, муж на работе. Соседи… языками заработают. Риск на себя беру…» Она впустила его в квартиру и, закрыв за ним дверь, пошла, цокая острыми каблуками, впереди. Почему они все на каблуках и уже намазаны, как будто всегда готовы к выходу?
      «У нас, слава Богу, две смежные комнаты», — объяснила она, открывая дверь ключом (Ключом! — отреагировал Индиана. Чтобы пройти десяток метров до входной двери, она заперла двери ее комнат. Или же она была в ванной, в туалете, когда он позвонил?) «Вот это наша гостиная. Садитесь, господин Индиана». Указала на тахту. Плотно прикрыла дверь в смежную комнату. «Там у нас стыдливая семейная спаленка. Знаете песенку Вертинского «В голубой далекой спаленке»? Так вот, там у нас именно она, голубая. Садитесь же. И я вас слушаю».
      Индиана сел. Перед тахтой на журнальном столике (пара «Огоньков», потрепанный «Плейбой», газеты) стояла открытая бутылка коньяка и три бокала. «Хотите? — хозяйка поймала его взгляд. — Друзья только что ушли».
      «Не откажусь».
      Простучала каблуками к буфету. Вынула бокал. Коньячный, широкий. Индиана ошибся, когда предположил, что круг знакомств у них со Светланой должен оказаться общим. Если эта женщина и общалась с криминалами, то с мидл-класс криминалами (на стенах настоящие картины, не репродукции), в то время как Светлана — с пролетариатом криминалов.
      Коньяк оказался противным на вкус, слабым. Словно его разбавили водой или оставили бутылку открытой на пару суток. Индиане захотелось выплюнуть его.
      «Светлана сказала мне… короче, она за сто рублей продала мне ваш адрес».
      «Вот как. Лучше бы мне принесли сотню. А зачем вам понадобился мой адрес? Вы что, заочно влюбились в меня? Вам кто-нибудь рассказал, какая я удивительная, и вы влюбились, да?»
      От поганого коньяка Индиану тошнило. Из глубины желудка подымались к горлу слабые спазмы. Этого только ему не хватало. Прийти и облеваться в чужой квартире. Спокойно! — сказал он себе. Спокойно! «Я разыскиваю женщину… Светлана к вам приходила с ней, помните, может быть. Это моя подруга. Я живу с ней в Париже».
      «Ах, вы ЭТУ бабу разыскиваете… Еще бы не помнить. Она мне тут такое устроила. Я их потом ночью из дому выгнала. Ебарей».
      Он проглотил неприятное ему слово. «Меня интересует парень, с которым она у вас познакомилась. Виктор… или как его? Не смотрите на меня так, я не полицейский, то есть не милиционер, я свою подругу ищу, и только. Я подозреваю, что она живет у него».
      «Надо же… человек из Франции примчался, чтобы бабу вернуть. ТАКУЮ бабу, ха! — Она прошлась по комнате. — Послушайте, что я вам расскажу, глупый вы мужчина. Вам это будет неприятно слышать, но, может быть, вы вылечитесь от вашей слепой любви!»
      «Я хочу увидеть ее, только и всего. Для этого мне нужен его адрес».
      «Дам адрес. Отчего не дать. Он ни от кого не скрывается. Пока. Но вначале вы меня выслушайте, чтоб у вас не было иллюзий. Вы благодарить меня будете за мое сильное лекарство. Налейте только себе еще коньяку, а то в обморок грохнетесь, мсье…»
      Индиана покорно налил себе противного пойла. «Они со Светланой ко мне уже поддатые явились. Веселые, перебивая друг друга, все школу вспоминали. Девочек, мальчиков… Заговоривши о мальчиках, решили еще выпить. Не хотелось только никому в темноту за алкоголем бежать, снег к тому же шел. Мужа моего не было в Москве, в командировке был. Но тут ввалились как раз этот Виктор и его приятель Вадик. Мужу моему кое-что приперли. Твоя эта… иначе как стервой не могу ее назвать, извини, погнала их за выпивкой. Денег им дала. Короче, в два часа ночи я попыталась всю компанию выгнать, чтоб спать лечь. Но только Светлана послушалась и ушла. Твоя стерва сказала, что ей далеко добираться к матери в далекий микрорайон. Ну, я ее пожалела, оставила и в голубую далекую спаленку с собой на супружескую кровать уложила. Если б она не качалась, а она сильно качалась, передвигаясь, я бы ее выгнала и в микрорайон, я женщина суровая, но подумала, еще случится с ней что-нибудь. Столько лет не была здесь, иностранка, можно сказать… А чмуры эти, Виктор и Вадик, тоже не ушли, напросились остаться. Мол, уйдем в шесть утра, нам на вокзал, тут рядом на Рижский… Я поддалась и Вадика вон в том углу уложила, а Виктора на тахту, где вы сидите… Только она не хотела или не могла заснуть, твоя стерва, и все ходила совсем голая курить в ванную. Я ей рубашку ночную предлагала свою, но она с презрением отвергла. Она что, эксгибиционистка?»
      Индиана не ответил. Он боролся со спазмами желудка.
      «Потом чего-то ее долго из ванной не было. Я встала пойти в туалет. Захожу в комнату и вижу такую картину. Она сидит у тахты вот в этом кресле. Сигаретка в одной руке, наклонилась к нему и другой рукой хозяйство его наглаживает. На меня — ноль внимания. Когда я из туалета в спальню шла, она уж ему сосала. На корточках у тахты сидела. Шумно так… с удовольствием…»
      Индиана молчал. Он справился со спазмами желудка.
      «До самого рассвета они тут орали и тахту ломали. Уж не знаю, с обеими она трахалась или один этот Виктор таким героем оказался, но на рассвете я вконец остервенела от их кошачьего концерта и выгнала всех троих… И она уходя меня еще оскорбляла грязными словами. Даже соседи вылезли… Ну что, вам еще хочется ее искать? Вы все поняли? Ваша жена, или кем она вам приходится, подруга, не просто баба, слабая на передок, она сама хватает мужика за хуй. Сама на акт провоцирует. Я этого Виктора хорошо знаю. Он мужик драчливый, в тюряге сидел. Но с бабами он вежливый. Без ее инициативы, он бы, может, постучал в спальню: «Спичек, девочки, не найдется? А вам не нужно чего по мужской части..?» Я бы на него прикрикнула и он бы себе спать залег. Она его НА СЕБЯ ПОЛОЖИЛА. Вы все еще хотите ее искать? Вам все еще нужен его адрес? Что, сердчишко побаливает? Я забыла вас спросить о состоянии сердца…» Сердито протопав каблуками по полу, она отошла к окну.
      «Сердце в порядке, — Индиана откашлялся, — грудь, бывает, болит… Шок, конечно, большой. Какие-то вещи я о ней знал, но другое дело услышать от очевидца, от свидетеля. Конечно, в другом свете все предстоит, извините, предстает».
      «Вы приобщайтесь еще к коньяку, — сказала она, — коньяк вам сейчас ой как нужен!»
      «Вы злая женщина, и очень, но я вам верю. Потому что ваше свидетельство органично укладывается вместе с другими сведениями. Значит, такая она и есть».
      «Это уже не мое дело, советы вам давать, но скажите мне, зачем вы живете с ней? Она ведь простая баба совсем. В этом зазорного ничего нет, быть простой, но разве вам не понятно, что она женщина не для вас, но для бандита, для хорошо зарабатывающего жулика директора магазина. У этих стерв определенные ценности: водка, деньги, мужик чтоб был с кулаками. И у них определенная мораль: согласно их морали, мужик это враг. Сколько раз баба ему изменила, столько побед она одержала. Я за границами не жила, но уверена, что нету в мире развратнее баб, чем русские бабы. Морально мы развратнее всех, и физически само собой… Вот я на вас смотрю, вы интеллигентный, спокойный, зачем вы живете с такой стервой? Вы что, мазохист?»
      «До сегодняшнего дня я считал, что нет. Сегодня я уже не уверен».
      «Больше я ничего не знаю, — блондинка вздохнула. — Имела удовольствие ее наблюдать всего одну ночь. Виктор живет в Первом Серебряковском переулке. Мой муж у него краденую аппаратуру покупает. Так что я знаю где. Угловой дом, выходящий на бульвар. Первый этаж. Первые три окна рядом с дверью в подъезд. Если вы мазохист, можете пошпионить».
      Индиана встал. «Насчет меня вы ошиблись. Я не интеллигент. Родители мои — простые люди. Сам я долгие годы занимался физическим трудом, работал на заводах и стройках. Только последние восемь лет живу как писатель».
      «Я не ваше происхождение имела в виду. Я хотела сказать, что вы не жулик, не алкаш, что вы не из этих шакалов. У нас почти все население теперь шакалы и алкаши, вы заметили? Вы давно у нас не были?»
      «Двадцать лет».
      «Ого! Должны заметить. Двадцать лет назад я, правда, маленькая была, но общее настроение помню. Люди добрее были».
      «А почему вы сами с шакалами, — он вспомнил старое русское слово, — якшаетесь?»
      «Я? — она засмеялась. — О, у меня муж жулик. А я мужа люблю».
      «Видите, у нас с вами сходная судьба».
      «Нет. Мой меня любит».

Побег

 
      Подымаясь в лифте, он уже знал, что будет делать. Вырвал сумку из шкафа. Нашарив в глубине сумки билет Аэр Франс, нашел номер агентства в Москве. Набрал номер. Очень удивился, что ему ответили. «Извините, у меня большая проблема. У меня билет на двадцать второе, но мне нужно во что бы то ни стало улететь сегодня. Мне позвонили из Парижа… Жена попала в автокатастрофу. Она в госпитале».
      «Ох, — вздохнула женщина, — улететь сегодня практически невозможно. Сегодня есть еще только один рейс на Париж. Аэрофлотовский, в пять часов. Но нет ни одного свободного места».
      «Так что же мне делать? Я в отчаянном положении».
      «Самое разумное, поехать в Шереметьево-2 и попытаться улететь рейсом Аэрофлота. Пойдите к дежурному по аэропорту. Скажите ему, что произошло. Но поторопитесь, потому что пятичасовой — последний сегодня рейс на Париж».
      Он стал собирать вещи. Снял с вешалки пиджаки. Бросил на кровать. Аккуратно вывернув подкладкой вверх, уложил один. Опомнился и затолкал одежду как попало. Когда он заворачивал туфли в пластиковый мешок, на руку ему скатилась злая слеза. «Еб твою мать! — выругался он. — Искалеченная в госпитале! Да лучше б ее искалечило!» Из десяти номеров журнала с его повестью он взял один.
      Натянув бушлат, вышел и заторопился по коридору, сумка на длинном ремне. Опять матрос, лишившийся благосклонности океана.
      «Эй, вы что, уезжаете?» — пожилая горничная в белом халахе перехватила его в пути.
      «Да, срочно вынужден улететь».
      «Но так же нельзя, милый человек! Я должна вашу комнату посмотреть — все ли в порядке. То есть вы должны мне ее сдать!» Злой, но послушный, он вернулся с нею в комнату. Она отворила шкафы, заглянула в ванную. Смотрела, чтоб он не забыл свои вещи? Или чтоб не унес собственность отеля?
      «А журналы вы что, забыли?»
      «Тяжело тащить с собой. Выбросьте или прочтите, если хотите. Там моя повесть».
      «Новые? Ну как же можно выбрасывать!» — горничная прижала журналы к груди. Вместе они заторопились к лифтам.
      «Вы нас покидаете? — сказала дежурная по этажу, красивая и толстая за своей конторкой-кафедрой. — Собирались же долго жить. Номер вам еще на две недели забронирован».
      «Увы, служба».
      «Я вызову вам такси, — сказала дежурная. — Вам в Шереметьево-2?»
      «В Шереметьево-2», — согласился он. Поставив сумку на пол у конторки дежурной, сделал несколько кругов в полутемном зале. Обнаружил, что вспотел холодным потом волнения. Попытался вспомнить, когда впервые стали появляться у него эти поты. В середине восьмидесятых. Вместе с болью в груди? Раньше.
      «Такси подъедет через десять минут к главкому входу. Последние цифры 37–42. Назовите ему номер вашей комнаты… Да погодите еще спускаться. Минут через пять спуститесь».
      Он отнес сумку к креслам в центре зала и сел. Встал. Сделал пару кругов по темному залу. Снял капитанку. Одел капитанку. Взял сумку. Отнес ее к лифтам. Нажал кнопку вызова. Дежурная беседовала с горничной, прижимающей к груди журналы. До него донеслось — «…и все жрать просят. А я поверь, Клава, свободных ста рублей за всю мою жизнь в руках не держала».
      Он полез во внутренний карман и вынул две зеленых пятидесятирублевки. Подошел к горничной. «Извините меня… Вот я хочу вам… Вы не обижайтесь только, ради Бога… Я услышал ваш разговор… то, что вы сказали, что у вас никогда ста рублей свободных не было. Вот вам сто рублей».
      «Вы мне сто рублей даете? — спросила она растерянно. — За что?»
      «Да ни за что, так. У меня есть, у вас нет. Возьмите».
      «Бери, — сказала дежурная. — Человек, видать, от чистого сердца дает. От чистого сердца можно взять».
      «А что, возьму, — сказала горничная. — Дайте я вас хоть за это поцелую». Невысокого роста, она обхватила Индиану за шею. Поцеловала в щеку. На глазах у нее появились слезы. Лифт прибыл. Двери, вздрогнув, разошлись. Подхватив сумку, Индиана вошел в лифт.
      «Как вас хоть звать-то? — сказала горничная. — За кого свечку поставить?»
      «Неважно… Прохожий человек… Матросик…» Двери сдвинулись.
 
      Шофер, совсем молодой парень спортивного вида, удивился, когда Индиана признался ему, что ему сорок шесть лет. «Вы на десяток меньше затягиваете, — сказал парень. — Спортом, наверное, занимаетесь?» Индиана подтвердил, что занимается. Шофер сказал, что тоже до армии занимался спортом: «Качался вовсю. Снаряды все сохранились, но вот женился, ребенок есть. Времени для спорта нет». Они замолчали.
      Черная, неприветливая, неслась мимо Москва. Зачем ты приезжал сюда, Индиана? Чтобы убедиться, что прошлое разгромлено, что тротуары прошлой жизни в дырах, двери сгнили, что чужая грязная моча течет по некогда светлым паркетам твоей юной свадьбы? Чтобы убедиться, что твоя настоящая семейная жизнь оказалась всего лишь иллюзией? Что твоя женщина — дикий человек, следующий своим инстинктам? Что твоя Родина так же дика, как твоя подруга, и также следует своим инстинктам? Что и подруга, и Родина, обе презирают разум, привязанность, верность? Зачем ты сюда приезжал? Чтобы дать сто рублей пожилой горничной? Ну что ж, хоть эта не сможет тебя вспоминать иначе как добрым словом. «Жил какой-то чокнутый эмигрант. Странно остриженный… Не то моряк, не то чудак… Через несколько дней выселился. Услышал, что я дежурной на жизнь жаловалась. Дал сто рублей. Хороший, видать, человек, пусть и странный. Сто рублей, конечно, в наше время не Бог весть какие деньги, но вот когда так вот с неба падают… Пусть морячку хорошо будет там, где он едет или идет…» К родителям он не съездил, вот беда. Помрут вдруг… останется боль в душе до самой смерти твоей, Индиана. Но сил его больше не было оставаться в этой стране! Где все колет и укоряет. Внезапно он понял, что все ему здесь НЕНАВИСТНО. Снег, блеклое небо. Одежды. Произношение. Вибрация голосов старых друзей в телефонной мембране…
      Зал Шереметьева-2 был плотно забит людьми и багажом. Темными человечьими массами и штабелями багажа, как будто приготовленными к эвакуации. Эвакуация Сайгона в 1975-м, вспомнил Индиана черно-белую документальную ленту. Последние самолеты взлетают с сайгонского аэродрома. Солдаты Вьетконга в километре от летного поля…
      Нервный, вспотев, он протолкался к прилавку с компьютерами. Две девушки в формах стояли за прилавками. Обе жевали жвачку.
      «Девушки, у меня билет на двадцать второе. В Париж. Но я должен улететь сегодня. Жена попала в катастрофу. Находится в госпитале в тяжелом состоянии».
      «У вас есть телеграмма?» — спросила ближайшая девушка. Перестала жевать.
      «Телеграммы нет. Мне позвонили в отель».
      «Давайте Ваш билет».
      Он отдал билет. Зажевав, девушка нажала множество кнопок на компьютере. Перелистала его билет. «У вас специальный экскурсионный билет. Дешевле нормального. С заранее фиксированными датами отбытия и прибытия. Раньше двадцать второго вы не можете вылететь. Или же вам придется доплатить валютой».
      «Я готов доплатить».
      «В любом случае сегодня рейсов Аэр Франс на Париж больше не будет».
      «Мне сказали, что в пять часов вылетает в Париж самолет Аэрофлота».
      Девушка пожала плечами. «Попытайтесь поговорить с дежурным по аэропорту. Видите, вон киоск «Сувениры». Зайдите за киоск и увидите кабинет дежурного. Попробуйте. Однако без телеграммы и с вашим билетом — дохлый номер. И торопитесь. Уже объявили регистрацию рейса».
      Он поблагодарил и пошел, ковыляя под тяжестью сумки. Подарки родителям! — вспомнил он со стыдом. Кофта, пижама, духи «Шанель», коньяк «Наполеон» для отца… Как глупо… Дежурного на месте не было. Кабинет, темный, был не заперт на ключ. Он зашел в киоск «Сувениры» и спросил, не знают ли они… Дежурный? Нет, они не знают. Все ищут дежурного. Не он один. Кто его знает, где дежурный. Может быть, на летном поле. У него тысячи обязанностей.
      Дежурный обнаружился через полчаса. За ним шел хвост умоляющих пассажиров. Не злой, но усталый, седые виски из-под форменной фуражки, дежурный угрюмо отговаривался от пассажиров! на ходу. Индиана пристроился к хвосту. Протолкался к дежурному. «Мне нужно улететь. Жена попала в катастрофу. При смерти в госпитале в Париже». — «У вас есть телеграмма?» — «Мне позвонили сегодня утром». — «Без телеграммы не могу. Не имею права. Видите, вы у меня не один. У них у всех катастрофы». — Индиана извлек паспорт: «Но у меня французский паспорт. Я французский гражданин!» — «В данных обстоятельствах ваше гражданство никакого значения не имеет». Дежурный ушел со стаей преследующих его, как собаки волка, пассажиров.
 
      Аэрофлотовский самолет улетел. Следующий рейс в Париж будет утренний, сказали ему. Аэр Франс. Но у него, с его билетом, нет никаких шансов попасть на этот рейс. Все билеты проданы, забронированы и подтверждены. На предполагаемые аварийные места (если вдруг одно-два обнаружатся) уже есть хвост желающих улететь. И у всех телеграммы, справки, у всех кто-нибудь умирает или уже умер. На Берлин то же самое. И в Вену. И повсюду в Европу. Может быть, он хочет полететь в Дели?
      Индиана покинул зал. Воняли едко подъезжающие и отъезжающие автомобили, выбрасывая из-под колес снег. Матерились шоферы. Подозрительные мужичищи тихо загружали в багажники подозрительные ящики. Вдруг прилетал ветер и бросал в физиономии горсти мокрого не то снега, не то дождя. Родина, от которой он хотел сбежать, вцепилась в него, не отпуская. Я тебя еще не всем испытаниям подвергла, Индиана!
      «Поедем?» — мордатый тип в пыжиковой шапке тронул его за плечо.
      «Нет». Он не решил еще, куда ехать.
      Пробродив с полчаса в хаосе снега, автомобилей и ругательств, он принял решение. Следовало нести свой крест, как подобает мужчине. Он выбрал самого безобидного шофера: старичка на разваливающейся «Победе». Постучал ему в стекло. «Куда?» — спросил старик. — «На Курский вокзал». — «Сколько заплатишь?» — «Пятнадцать». — Старик открыл дверь: «Садись».

В поезде

 
      Он поступил так, как когда-то поступал десятки раз юношей. Изучил, задрав голову, расписание поездов. Какой ближайший поезд идет через Харьков? Оказалось, через пятнадцать минут отправляется «Москва — Запорожье». С первой платформы. Взвалив сумку на плечо, он стал проталкиваться к первой платформе. На него никто не обращал внимания. Следовательно, бушлат его все-таки маскировал. Физиономии, отметил он, у его народа, в сравнении с западными физиономиями, разбойничьи. Пугающие. Но можно в конце концов привыкнуть. Жил же он с ними раньше. Он со стыдом вспомнил о своем трусливом броске в Шереметьево-2. «Испугался ты, старый, — признался он себе. — Из-за этой стервы, подруги твоей, едва не пожертвовал стариками-родителями. Твое счастье, что не посадил тебя дежурный в самолет «Аэрофлота». Уже через час, очнувшись, ты желал бы спрыгнуть с парашютом, но так и приволокся бы постыдно в Париж. И мучался бы там страшными муками. Честно говоря, не ожидал я от тебя таких пылкостей».
      Он сдвинул капитанку на затылок. Выпустил чуб. Как в старые добрые времена, на замерзшей платформе рядом со своими вагонами стояли девушки-проводницы. Он прямиком пошел к ближайшей. «Девушка, возьмите до Харькова. К матери еду. Много лет без отпуска служил в чужом краю».
      «Билет купите, как все в кассе».
      «Да некогда мне с билетом. В кассах очередь на сутки. У меня отпуск всего ничего, короткий. Берете? Да не подумайте, что задаром. — Он попытался сообразить: если раньше полагалось за ночь в поезде десятку, то сколько же сейчас? — Четвертак плачу».
      «Я не могу на себя ответственность брать. Идите к начальнице поезда, проситесь. Во втором вагоне она».
      Он быстро пошел ко второму, вспомнив, что да, конечно же, и четверть века тому назад следовало проситься не у лишь бы какой проводницы, но именно у начальницы. В пуховом берете, в туфельках, а не в сапогах, напудренное лицо, начальница оказалась миловидной. Краснощекая толстушка в железнодорожной шинели стояла рядом. Постукивая сапогом о сапог.
      «Девушки, милые, возьмите матросика! К матери еду. Отпуск всего ничего. Короткий. Каждый час дорог. Много лет без отпуска служил в чужом прибалтийском краю. Четвертак дам».
      Начальница оглядела его с головы до ног. Заулыбалась чему-то.
      «Я хороший, — сказал он, — Тихий. До Харькова».
      «Ну что, возьмем морячка? — Начальница поглядела на краснощекую.
      «Да вроде нормальный чудак».
      «Полезайте в тамбур, — сказала начальница. — Как поезд тронется, мы вас на место определим».
      «Спасибо, девушки». Он взбежал по ступеням и встал в тамбуре. Стал глядеть в окно, выходящее на другой состав. На заснеженные рельсы. Порядки на железной дороге не изменились. И он не разучился общаться с народом. Получив доказательство, что он не чужой, Индиана приободрился.
      «Обои, девоньки, вам не нужны часом? Золото с бронзою. Большие звезды, разводы, молнии. Хотите посмотреть?» — сказал кто-то на платформе. — «Какая ширина?» — «Метр ширина. Лучше не бывает». — «Сколько у тебя их?» — «На две двадцатиметровки точно…» — «Лида, подымись с ним в купе, посмотри…» Краснощекая и щуплый мужичишка в синтетической куртке, мешок в руках, за плечами рюкзак с торчащими из него рулонами, прошли мимо Индианы.
 
      За десять минут до отхода поезда проводницы успели закупить обои, кофточки, несколько мужских рубашек. Поезд тронулся. Появилась краснощекая, сказала: «Давайте ваши деньги». Получив от Индианы двадцать пять рублей, провела его вперед через несколько вагонов. «Самое лучшее место вам даю. Первое. Нижнее. Цените заботу». Ушла, препоручив его проводнице вагона, спокойной и низкорослой.
      В купе уже сидели двое, в пальто, и жевали. Припасы на столе у окна. Меж ними бутылка водки. Цветной. Должно быть, зубровка или перцовка. Пахло крепкой едой, водкой и… (он задумался о происхождении запаха) ваксой или жиром для сапог (чтоб не промокали?).
      «Добрый вечер!» — сказал Индиана.
      Не спеша обернувшись к нему, двое (одна рожа старше и лысая) выдавили «Вечдобры» и углубились вновь в беседу на провинциальном языке, густо пересыпанную некрасивым и ненужным матом. Индиана опустился на лавку, указанную ему проводницей. «Его» лавку. Рядом с рожей помоложе. Сумку он оставил в проходе. Низкорослая проводница попросила его убрать сумку, она мешает ей.
      «Извините, — обратился Индиана к соседу, — не могли бы вы привстать на секунду. Я хочу сумку под сиденье определить».
      «Успеешь. Дай людям пожрать спокойно, — грубо сказал жлоб с лысиной. — Пожрем, будем укладываться».
      Агрессивные какие, подумал Индиана. Может быть, поняли, что я иностранец? Маловероятно. И сапоги я купил себе для поездки бесформенные, и бушлат мой с якорями не обязательно иностранная вещь, Союз окружает множество морей. Выглядел бы я иностранцем, меня бы и проводницы не взяли ни за что, на хуй им проблема с иностранными гражданами. Мужики эти просто грубые, как колючая проволока, вот и все. «О'кэй!» — сказал он и испугался, вспомнив, что это иностранное выражение. Жлобы однако не прореагировали на его восклицание. Не расслышали. Или «о'кэй» успело стать нормальным выражением в Союзе?
      Он уселся на боковое место по другую сторону прохода и стал глядеть в окно. Поезд уже высвободился из тесных московских пригородов и шел в снежном темном поле. Это тебе, бля, не Европа, думал Индиана, вздыхая, вон огни какие редкие. Время от времени мелькали полустанок с водокачкой, снежная пустая платформа с двумя фонарями, и опять темнота неба, целинный снег. Какая жизнь может быть в этих снежных равнинах у человека? Работа, тоска, инцест? Почему инцест? Потому что чудовищно скучно. И чем ходить в соседнюю деревню за сексом, легче иметь его с членом своей же семьи… Индиана понял, почему ему в голову забрел инцест. Последний месяц в Париже газеты и телевидение много писали об этой проблеме в связи с публичным судебным процессом юной некрасивой девушки против отца-любовника… О родителях и Харькове Индиана старался не думать. Приеду, буду эмоции разводить. Ему было стыдно за свой побег в аэропорт, за уже разведенные эмоции.
      Судя по отдельным фразам, два жлоба возвращались домой в Запорожье, проведя несколько дней в Москве. В Москву они ездили (они употребили слово, бывшее в ходу на Украине и за четверть века до этого) «скупиться», то есть накупить товаров, того, чего в Запорожье не достать. Сейчас они обменивались впечатлениями об атаках на московские магазины: ГУМ и ЦУМ. Лысый, очевидно, упарившись, встал и осторожно расстегнул пальто. Вынул из внутренних карманов бутылки цветной водки. Положил их на сидение. Снял пальто. Разложил пальто на сидении, встав для этого на колени. Закатал водку в пальто. Взгромоздившись на сидение ботинками, поместил сверток осторожно на вторую полку и прикрыл его подушкой.
      В одиннадцать жлобы завернули свою пахучую еду в бумагу, рассовали по сумкам бутылки. Забили чемоданами и сумками пространство под «своим» сидением и остаток багажа поместили на третью полку. Корректно не посягнув на «его», Индианы, пустоту под «его» лавкой. Индиана сидел себе безучастно, неудобно оплетя ногами сумку.
      «Вы того, — сказал, помявшись, младший жлоб с пегими усами, — вы уж, наверное, спать хотите. Так вы ложитесь, первая полка-то ваша».
      «Спасибо», — поблагодарил Индиана односложно. Удивившись проявлению совести у грубого жлоба. Спать он не хотел. Спать он не сможет. Лечь, конечно, следует. Он попытался вспомнить этимологию слова «жлоб». Не вспомнил. В Харькове так называли в свое время «сквэр-пипл», «рэд-нэкс», мужланов, куркулей. Бывшая столица Украины, Харьков, сумела сохранить свои интеллигентские традиции. Харьковчане презирали южные украинские города: Запорожье, Кривой Рог, Днепропетровск. Полудеревенские города, населенные, с точки зрения харьковчан, именно «жлобами», обывателями, «нон-софистикэйтэд» населением. Усатый, сняв сапожищи на молниях, стал стаскивать с себя брюки. Под брюками он был одет во вполне приличные джинсы. В этих джинсах он и полез на свою вторую полку. Джинсы под советскими штанами, отметил Индиана, были несомненным признаком прогресса. В его время жлобы носили под штанами тренировочные трикотажные…
      Он занял свою полку последним. В брюках и рубашке, потому что ему было холодно. И от волнения (двадцать лет спустя все-таки!) и от того, что вагон отапливался слабо. Рельсы и колеса постукивали согласно под подушкой. Уткнувшись носом в угол, он стал думать об относительности времени. Он не заснул, но забылся в прошлом, застрял на заводе «Серп и Молот», где работал в литейном цехе. Как бы через большую и солнечную замочную скважину разглядывал он ребят: вот Юрка-боксер вышел из раздевалки, вон Жорка идет. Утро. В шляпах они! Они все носили в цеху старые шляпы с завернутыми по бокам краями. Как ковбои. Пели в цехе:
 
Была бы шляпа,
Пальто из драпа,
А остальное — трын-трава…
Цыпленок жареный,
Цыпленок вареный,
Цыпленки тоже хочут жить…
Его поймали,
Арестовали,
Велели паспорт предъявить…
 
      Тогда только что прошел по советским экранам фильм… Какой, он забыл. В фильме «Цыпленка» распевали анархисты. Им хотелось быть фашистами, анархистами, кем угодно, но только не советскими рабочими ребятами…
      «А ну-ка отойди к свету, я на тебя посмотрю… Музыкант, все мы музыканты… На нервах играем…»
      Индиана приподнял голову. В проход из соседнего купе (в так называемых «плацкартных» вагонах советских поездов купе не отделены от коридора дверьми) вышли несколько молодых парней.
      «А хуй тебя знает, может, и ты! Ты где же сидел-то?»
      «Я ж уже говорил. Если из зала глядеть, то справа, во втором ряду. Над самым крайним на сцене усилителем. Черный ящик помнишь?»
      «Чего шумите, ребятки?» — вмешался свежий голос.
      «Вот парень утверждает, что играет для Вилли Токарева. Что музыкант. Работает с ансамблем Кроля. А я был в Лужниках и его на сцене не видел…»
      «Ну-ка дай мне на тебя взглянуть, музыкант, я тоже на концерте был… Поверни физию-то к свету… Он это, ребята, я узнаю! Он! Не врет парень! От тебя слева еще тощий такой блондинчик, стоял, совсем мальчишка…»
      «Ну да, Юрка… Кларнетист».
      «Сколько же тебе платят-то, парень? А почему ты в плацкарте едешь?» — «Они тебе что, в мягком не могут заплатить?» — «А какой он, Токарев, сам-то будет?» — «Да чего, хороший мужик…» — «Евреи…» — «Ха-ха…» — «Я ему не поверил: музыкант, говорю, хуев, мы все музыканты. На нервах… Извини». — «Соленов, сам Соленов его из Америки вызвал…» — «Ну Токарев…» — «Я слышал, что Токарева в Нью-Йорке черные застрелили в ресторане…»
      Индиане захотелось встать, выйти к ним. «Ребята, а меня помните?.. Я с Викторией Федоровой выходил. Речь произносил…» Он удержал себя от искушения. И натянул одеяло до самого носа. Еще узнают вдруг. Водку придется пить.

часть вторая

 

Чужой матрос в родном городе

1

      Матрос спрыгнул на харьковском вокзале с поезда «Москва—Запорожье» в шесть утра. Заснеженный перрон был пуст. С темного неба валил крупными хлопьями снег.
      В подземном переходе с перрона в здание вокзала слонялись зловещего вида типы, сизолицые и краснорукие. Не то клошары, не то пригородные пассажиры, ожидающие поездов. Два солдата в хаки ватниках (а может, это были жандармы — матрос предположил, что за последние годы они создали себе СР) молча проволокли мимо правонарушителя, зажав его шею деревянной дубинкой. Зал вокзала, высокий как внутренность нескольких соборов, вместе взятых (со знакомыми матросу старыми фресками на потолке и сводах, изображающими рабочих и крестьян в различных позах), был неуютен, как развалины… Он прошел полутемный и полусонный зал насквозь, ища телефоны. Нашел их без труда. Половина аппаратов, увы, были изуродованы, к работающим же присосались с десяток помятых солдат. Очевидно, солдат куда-то переправляли, и они звонили девушкам или мамам. Ясно было, что они скоро не оторвутся. За разрытой в углу зала ямой был еще ряд телефонных ящиков. Матрос, сумка ударяет по боку, проковылял туда. Вложил в щель монету в пятнадцать копеек, и, глядя в клочок бумаги, набрал номер двадцатилетней давности. За эти двадцать лет он ни разу не позвонил своим родителям. Он был уверен, что у них другой номер, но боялся убить их, ввалившись вдруг в двери. Следовало попытаться.
      «Алло…» — сказала его мать.
      «Это я, мама…»
      «Сын, это ты?»
      «Ну да, я…»
      «Ты… Где ты?»
      «В Харькове, на вокзале, мама, я сейчас приеду…»
      «Ты знаешь, как к нам добраться?»
      «Я возьму…» — он собирался сказать, что возьмет такси, но связь оборвалась.
      Матрос взвалил сумку на плечо, надвинул капитанку на глаза. Только сейчас заметил, что пятнадцатикопеечный телефон — междугородний. Потому и очереди нет. Однако он связал сына с матерью, не отказался. Куда же идти? Где выход на площадь? Вспомнил, что когда-то двери вокзала были чудовищно большими. Через большие двери вышел под темное небо. На очень большую площадь, белую от снега.
      В центре пустынной площади его перехватил крупный усатый грузин, в пальто и шапке: «Ехать будем, товарищ моряк?»
      «Ехать», — согласился он.
      «Куда ехать?»
      «Тридцать второй микрорайон. Повезешь?»
      «Три пятерка», — сказал грузин.
      «Чего так дорого?»
      «Потому что тридцать второй, а не первый. И ночь еще в городе…»
      Родители его жили за большими заводами. Они переселились за заводы, когда он жил уже в Москве. Пыхтя, маленький автомобиль грузина пробивался через высокие снега, полз вдоль нескончаемых заводских заборов. На нескольких из этих заводов матрос работал, когда был юношей. Впереди и рядом полязгивали старые и грязные грузовики. Неуместно растянувшийся в украйнском поле, родной рабочий город матроса был скудно освещен. И снег все падал и падал с неба, в количестве, достаточном для нескольких возвращений блудного сына.
      Грузин нашел ему дом его родителей и даже вышел, задрал голову к заснеженному номеру дома. «Здесь», — провозгласил он, получил от матроса три пятерки и уехал.
      Матрос остался один. Было тихо. На приличном расстоянии друг от друга размещались в снежном поле бесцветные невысокие дома. Сквозь окна сочился уже во вьюгу желтый электрический свет. Рабочие встали и зевая собираются на свои заводы. Почему его родители поселились опять на рабочей окраине? Недостаток связей и недостаток средств. Квартира здесь стоила дешевле, и ее было легче получить. Он отворил старую, подгнившую от снегов и дождей, дверь и вошел. Темнота. Запах подвала. Вторая дверь. Лестница, голая, без прикрас, как в плохой тюрьме. Придерживая сумку, он стал подниматься по ступеням из бетона. Во всех городах мира сотни раз снилось ему это восхождение, путь блудного сына в квартиру родителей. Площадка последнего этажа… Детские санки… Металлическая лестница на чердак… Три двери… 44 — прямо, ИХ ДВЕРЬ. Он поднял руку к кнопке звонка…
      Остановившись, мгновение растянулось на двадцать лет. Вена, Рим, Нью-Йорк, Париж исчезли, затянутые в воронку времени. Перед ним стояла старая женщина со светлыми серыми глазами на темном лице. Горизонтальная складка на переносице. Седовласая, в пальто со светлым мехом у горла. «Мама…» — сказал матрос и, зная, что так полагается, обнял мать. «Сын…» — сказала мать. Ни один из них не заплакал.
      Пришел из вьюги отец, — и оказался стариком. В темном пальто с черным воротником, слабый и тонкошеий, в каракулевой шапке, отец, оказывается, выходил встречать сына во вьюгу. «Батя!» — воскликнул сын. Они обнялись. Отец был мягкий на ощупь.
      «Как был ты, так и остался чудной, — сказала мать, наблюдая, как он снимает бушлат. — Почему ты одет как матрос из Прибалтики? У тебя что, нет пальто? У отца несколько. Возьми себе какое хочешь».
      «Спасибо. Я не люблю пальто. Пальто — это буржуазно».
      «Все буржуазно, — заметил отец задумчиво. — Жизнь буржуазна».
      Они прошли в б'ольшую из двух комнат. Цвета вишни ковер с узорами прикрывал целиком одну из стен. Небольшой ковер лежал на диван-кровати. Еще один — на полу. Лакированный стол в центре комнаты. Стулья. Кресла. Теле на металлической ноге. Буфет. Десяток живых растений ответвлялись от металлического ствола и стояли на подоконнике. Книжный шкаф со знакомыми корешками плотно забит книгами. Он прошел к шкафу. Знакомые «Граф Монте-Кристо», «Пятнадцатилетний капитан», «Остров Сокровищ», «Старая Крепость», «Словарь иностранных слов»… Это они выбросили его из родного дома и оторвали от родителей, выманили блудного сына, обещая ему авантюры и необыкновенные приключения. В конечном счете это они виноваты.
      «Многие книги еще ты покупал», — сказал отец.
      «А почему ты так странно острижен, сын? Виски совсем сострижены и череп голый… Так и не повзрослел он у нас, отец!»
      «Когда-то ты ругала меня за слишком длинные волосы».
      «Ты всегда слишком» — грустно сказала мать.
      «Оставь его, мать… А как же ты попал к нам, расскажи?» — стоя в двери, отец пытался снять пальто, но оно, заломившись на плече, не снималось. — «Подожди, я тебе помогу!» — Мать сняла с отца пальто. — «Отец твой, видишь, совсем слабый стал. Одеваю его и раздеваю», — сказала мать. — «После того, как свалился он без сознания в октябре, так и не поправляется, видишь, шея как у колхозного цыпленка. А ведь какой бравый офицер был… Апатия у него, жить ему надоело. Гитару два года в руки не брал…»
      «Мать…» — начал отец.
      «Что мать? — Мать подошла к сыну. — Помрет он, не дай Бог, что я стану делать одна? У других, нормальных людей дети есть, внуки… а ты у нас неизвестно где. Род наш с тобой закончится. Детей ты не завел… Похоронить нас некому будет…» — Мать заплакала.
      «Эй-эй-эй… — воскликнул сын. — Встретились раз за двадцать лет и будем вести кладбищенские разговоры?» «Да, — поддержал его отец. — Что об этом говорить. Все умрем. Другие люди разве бессмертны? Так как же ты попал на Родину, морячок, вечный путешественник?» «По срочному официальному приглашению могущественной ОРГАНИЗАЦИИ, обозначенной в визе как СП, но это не союз писателей».
      «Ты что, не знаешь, кто тебя пригласил?»
      «Знаю. Соленов».
      «А, это он… Дай Бог ему здоровья, — сказала мать. — Хороший человек. И надолго ты к нам?»
      «Через неделю должен быть опять в Москве. У меня уже объявлен вечер в Доме Литераторов».
      «На неделю всего! — В глазах матери вновь выступили слезы. — Не видел родителей столько лет и приехал на неделю!»
      «Мама, хорошо, что вообще удалось приехать. Все так скоро произошло, едва успел купить вам подарки…» Он вышел в прихожую и возвратился с сумкой. Извлек подарки. Матери: кофту, шарф, духи «Шанель номер 5» большой флакон. Отцу: пижаму, черный свитер и бутылку коньяка «Наполеон».
      «Зачем тратился, — сказала мать, — ты, я так понимаю, сам не очень хорошо живешь, тебе деньги нужны. Наверно, хорошие духи. О, как красиво упакованы… — Она взяла в руки коробку. — Дорого за духи заплатил?»
      «Не скажу. Мое дело». Выяснилось, что его мать никогда не слышала о духах «Шанель».
      Мать ушла с подарками в спальню. Сын сел за стол, отец — на диван.
      «Мы тут о тебе по телевизору слышали, — сказал отец. — У нас литературная передача есть, в ней главные редакторы больших журналов рассказывают о своей работе, о творческих планах журнала. Редактор краснознаменного журнала выступал и сказал, что они собираются публиковать очень талантливую повесть Индианы. И нам сразу Додик позвонил: «Включите телевизор! Там об Индиане, о вашем сыне говорят!» Ты ведь помнишь Додика? Ты с его детьми дружил… С Мишкой и Ленькой. Бэба умерла… мать писала тебе, да? Так Додик позвонил, спасибо ему, но телевизор у нас был включен, мы и сами эту программу смотрели…»
      «Пап, а почему наша семья всегда дружила с евреями?»
      «Евреи всех интереснее потому что, и русских и украинцев интереснее, — сказала мать, входя. В новой кофте и в косынке округ шеи. — И нас за евреев всегда принимали. Внешне мы, конечно, не похожи, но я книжки всегда, читала и читаю, как еврейки читают. А отец твой никогда не пил, матом не ругался и вежливый всегда и со всеми… Мы с Бэбой из-за книжек и сошлись. Она была моя лучшая подруга, я все ее секреты знала, и что у нее любовник был, я знала. — Мать торжествующе посмотрела на мужчин. — На похоронах я одна только русская и была, все остальные — евреи. — Мать гордо выпрямилась. — Во французской кофте сойду я за француженку, сын?»
      «Вполне», — сказал сын. Отец усмехнулся.
      «Кофту я довяжу внизу, — сказала мать, — Чтоб поясницу прикрывала».
      Завтракать отправились в кухню. Мать извлекла из буфета армянский коньяк. «Наполеон» был спрятан в глубину буфета. Занял место рядом с бутылкой «Пшеничной». «Твой друг Николай приходил в ноябре с внуком, — пояснила мать, — принес бутылку, но мы пить не стали. Нужно ему позвонить. Я обещала ему обязательно позвонить, если ты приедешь».
      «Как он? — спросил сын. — Пьет?»
      «Водкой от него всегда попахивает, — сказал отец. — Утверждает, что работает реставратором, но врет, я так думаю. Мы как-то с твоей матерью встретили его случайно в нашем микрорайоне в воскресенье. Нес с несколькими еще мужиками краску в ведрах. В грязной рабочей одежде был. Отвернулся. Сделал вид, что не видит нас. Ну, мы тоже не стали его смущать. Разнорабочим, судя по всему, вкалывает, но стыдится».
      «Значит, музыкантом он не стал… — сказал сын задумчиво. — А ведь на саксофоне играть учился, с «лабухами» дружил. Как он выглядит?»
      «Ничего, — сказала мать и перевернула яишницу на сковородке. — Коротко стрижется, волосы-то у него, ты помнишь, всегда были редкие. Зато бороду носит. Очки как всегда в крепкой оправе. Коренастый такой, крепкий мужчина».
      В маленькой кухне находилось два стола и горел вечным пламенем газ. Отец выпил рюмку коньяка. Сын выпил три. Мать не пила совсем. Сын хотел было отказаться от крепко прожаренной яичницы с салом, но, не желая обидеть родителей, стал есть. После яичницы мать положила ему селедки. В восемь утра! Отец молчаливо жевал, двигая складками кожи на шее и нижней челюсти, мать же, сидя отдельно за столом номер два, безостановочно сообщала информацию.
      «…хороший он человек, Колька, самый лучший оказался из твоих друзей. К нам вот стал ездить почти каждую неделю с внуком, с Алешей… Не то что твой Чурилов, этого я не выношу, убила бы… Надо же, в Париже был, тебя видел дважды и к нам ни разу не зашел, о сыне единственном родителям не рассказать, да как же так можно!»
      «Мать не любит этого твоего друга в кавычках, да и я, честно говоря, его тоже недолюбливаю, — пояснил отец, оторвавшись от жевания. — Скользкий он какой-то».
      «Чтоб старикам о сыне не рассказать!.. — воскликнула мать зло. — А Колька к нам, к старикам, ездит. Последний раз перед октябрьскими был, так четыре часа просидел! А что врет он о своей профессии, то это от стеснения. Тем более, я ему тут рассказ твой читать давала, который в журнале, ему очень понравился… Твоего бывшего одноклассника Витьку Карпенко — ты помнишь его? — зарезали месяц назад. Только вышел из тюрьмы и в первый же вечер на свободе и зарезали. Приятель. Они пошли выпивать к девушке этого приятеля, а Витька опьянел и стал кричать, что знает ее как проститутку. Приятель его и зарезал. Похоронили… Между нами говоря, и поделом ему. Поганый парень был. Сидел бессчетное количество раз, мать его бедная женщина…» «А что сталось с другим Виктором, Головашовым? Ты писала, что он в Средней Азии служил…»
      «Ох, этого из армии давно выгнали. За пьянство. Рабочим работает на «Серпе и Молоте», там, где ты, сын, когда-то работал».
      «В армии такие не нужны», — прокомментировал отец и зажевал опять.
      «Дослужиться до майора и закончить пролетарием в сорок пять лет. Я себе представлял, что он в Афганистане…»
      «Друга твоего Костю, как ты, наверное, знаешь, освободили. Несколько лет он на Колыме на поселении прожил. Теперь живет в Днепропетровске. Женился. Работает на заводе. Я его мать недавно в медицинской консультации встретила… Ты знаешь, я ее не очень люблю, еще с тех пор, как, помнишь, Костя твое пальто в школе одел, в четвертом классе еще… но с тех пор, как ты за границу уехал, она на меня с симпатией поглядывала. Вроде у нас у обеих сыновья непутевые были: ее в тюрьме, мой за границей. Теперь, когда у нас в стране тебя признавать начали, она волком на меня глядит… правда, я ее редко встречаю, раз в год… А о том, что ты за границу уехал, я ей не говорила, она сама откуда-то узнала…»
      «Ну, прямо волком, скажешь же, мать, — отец покачал головой, не соглашаясь. — Она просто неприветливая такая. Больная, может, да и что хорошего в ее жизни…» «Волком, волком… — повторила мать. — А дядя Ваня Захаров, моей подруги тети Кати муж — помнишь его? — в госпитале от рака помирает. Матом ругается, кричит, умирать не хочет. Его главврач приходил стыдить. Мол, совесть у вас есть, товарищ гвардии полковник запаса, так матюгаться?! А дядя Ваня ему сказал: «Гвардеец и фронтовик должен умирать с музыкой. Потерпи немного, «коновал», скоро у тебя тихо в палате будет».
      «Молодец дядя Ваня. — Глаза защипало, и матрос прикрыл их ладонью, дабы не показывать слабости. — А что такое «коновал»?
      «Ветеринаров в ваше время так называли, ну и докторов дразнили «коновалами», — сказал отец.
      «А сын их Валька — помнишь его? Тот, который у тебя книжку стихов Евтушенко украл, так с ним что-то случилось, окривел он весь. Вирус, что ли, какой-то редкий его поразил: толстый, косой, одна нога по земле шаркает. Жрет постоянно. Я к дяде Ване в больницу приехала, груш ему привезла. Гляжу, а Валька уж их нажевывает во всю. Я ему сказала: я не тебе, но отцу твоему больному груши привезла…»
      Отец улыбнулся: «Видишь, какая мать у тебя боевая женщина».
      «А что, я же не ему груши привезла…»
      «Я помню, он гири тягал, здоровый был парень», — сказал матрос.
      «Вирус его скрючил, — сказала мать. — И жена его развелась с ним из-за этого. Один он в Москве живет…»
      «Ты мне его все в пример ставила. «Вот Валентин, ласковый такой, целоваться всегда подходит…»»
      «Вот и доцеловался», — отец встал.
      «Твоя Анна, слава Богу, к нам не приезжала уже давно. Исчезла куда-то. Может, в Киев к сестре уехала. И как ты с ней, сумасшедшей, жил, сын мой…» — Мать неодобрительно покачала головой. Она всегда не одобряла связь сына с Анной — женщиной старше его и психически больной. Однако последние четверть века (он знал это из материнских писем) мать его продолжает общаться с Анной, по-прежнему не одобряя ее. Ездит к ней в психбольницы, принимает ее у себя. Кормит и даже шьет ей платья! «В последний раз я к ней в больницу приходила, так ее на буйном держали. Вышла, вся в царапинах, рубашка на ней разорвана. Это она подралась там. Мне потом медсестра рассказывала. Расшвыряла всех, сильная, весу-то много и кричит: «Вы все тут простые бабы, вы грязь в сравнении со мной, вы никто. А я великолепную жизнь прожила, с известными людьми знакома была. Я во всех лучших ресторанах пила да ела, шампанского одного сколько выпила! Вам такой жизни не видать, тихие идиотки!» Она все адрес твой у меня хотела выманить. Как придет в гости, так начинает шарить по шкафам: «Дайте мне его адрес, я хочу ему написать!»
      «Адрес она у тебя-таки украла. Когда я жил на улице Архивов, я получил от нее несколько писем…»
 
      Отец поехал на работу к двум часам. Оказалось, что отец его работает! Начальником отдела кадров в… «Обществе спасения на водах». «Не из-за денег, — пояснила мать, — но чтобы не умереть без дела. Сбережения у нас есть, еще и останутся. И квартира останется. Все это кому же, когда умрем, перейдет? Государству? Я не хочу, чтобы Государству нами нажитое доставалось». — Мать оглянулась по сторонам, словно опасаясь, что Государство услышит ее. — А ты что, не хочешь на Родине жить?» — спросила она внезапно.
      «Отвык я, мама, привык к другому. Все мои интересы там. Здесь я чужой… Почему ты газ не выключишь?»
      «Подтапливаю… — На глазах у матери выступили слезы. — Когда мы с отцом твоим вместе стали жить, у нас ничего не было. Теперь у нас все есть, у меня одних пальто шесть штук и сапог на каблуках шесть пар, и без каблуков… а жизнь прошла… — Мать всхлипнула. — Возьми твоей подружке одну пару сапог, а у нее какой размер?»
      Сын не пожелал сказать матери, что размер был и была подружка, а теперь нет ни того, ни другого… Сын задал матери отвлекающий вопрос: «Ну а на Салтовский поселок ты иногда ездишь еще? Дом наш не снесли?»
      «Давно не была, — сказала мать, смахнув слезы, — да и что мне там делать? Все мои подруги оттуда съехали. Тетя Маруся Чепига, она мне как сестра, так она давно переехала в новый район. Помнишь, мимо кладбищ через овраг шоссе шло. Так там теперь везде дома многоэтажные. Вот там тетя Маруся и живет. Одна в двухкомнатной квартире. А дом на Салтовке стоит, чего его сносить, он не старый, после войны построен, в 1950 году. В том же году мы в него и переехали. Самая первая семья мы были. В нашей комнате теперь Мария Макакенко живет. Так что у нее теперь две комнаты в квартире из трех. Она ко мне все дружить напрашивалась, звонила, а у меня что-то душа не лежит. Ты помнишь их, сын?»
      «Помню… Они после дяди Коли с Лидкой к нам поселились. Дядя Коля тогда из тюрьмы только вышел…»
      «Дядя Коля умер… Хороший был человек… Хоть и тоже в тюрьме сидел. Младше нас намного был. А Макакенко тебя пьяного как-то у пивного ларька увидел и домой притащил. Даром что сам пьяница был…»
      «А что с Саней Красным случилось, мам?»
      «Не пьет совсем. У него болезнь какая-то была такая, что оперировали его и после под страхом смерти пить запретили. Похудел он в три раза. Сторожем где-то работает. Не женился. Дочку сестры своей младшей воспитывает. Заботится о ней. Светка, сестра его, с каким-то мужиком сбежала уже много лет назад и дочку ему подбросила…»
      «Я думал, он в тюрьме свою жизнь закончит. Ты знаешь, мам, я ведь с ним воровал вместе. Я зубы заговаривал, а он кольца и часы снимал. Руки у него были ловкие… толстые пальцы, а ловкие. Я вам этого всего тогда рассказать не мог…»
      «Прекрати немедленно, — рассердилась мать. — Как был ты, так и остался фантазером. Не возводи на себя напраслину. Хулиганом ты был, так тебе теперь вором хочется показаться».
      «Какую напраслину, — обиделся сын. — Воровал я с Саней. И с Костей воровал. Вполне мог с ним в 1962 году сесть в тюрягу. Только я ничего особенного в этом не вижу. На Салтовке в ту эпоху две трети мужиков через тюрьму прошли… Вором-то я не стал, мне это быстро надоело. Но что был такой период в моей жизни, я не жалею, мне это потом выжить помогло — знаешь, где? В Нью-Йорке. Когда я опять на дне жизни оказался».
      «Не вздумай об этом никому говорить, — сказала мать. — И тем более писать не вздумай. И о нас ничего, пожалуйста, не пиши… Или ты уже написал? — Мать подозрительно посмотрела на сына. — И где отец работал, не пиши…»
      Какое счастье, подумал сын, что до них сюда не дошли его книги.
 
      В девять вечера они втроем смотрели информационную программу «Время» по теле. Отвлекшись от лицезрения своего Президента Франсуа Миттерана в Киеве, матрос обнаружил, что оба его родителя уснули в креслах. Мать по одну сторону от него, голова запрокинута далеко назад, рот широко открыт, обнажая металлические зубы; отец по другую, положив руки на подлокотники кресла, безволосая голова свалилась на грудь. Матросу сделалось страшно. Некогда он попрощался в этой квартире с пятидесятилетним отцом. Сейчас в кресле дремал старик… Самого Индиану старость никогда не страшила. «Придет, одену красный костюм, стану брить голову, куплю черно-розовый автомобиль и буду бегать за молоденькими девочками!» — смеясь, говорил он друзьям. Но видеть, как время заметно разрушило его родителей, его отца офицера, было больно. Очень больно… Разбудив родителей, он пожелал им спокойной ночи и ушел в спальню, густо забитую мебелью. Но спать он не стал и еще час записывал в тетрадь свои мрачные приключения по-английски. Английский язык, безжалостный, но ясный, сообщил ему бодрость. Поднявшись, чтобы выключить свет, он увидел, что отцовская гитара, висящая на стенке шкафа, покрыта толстым слоем пыли.

2

 
      Спал он плохо. Подушка оказалась слишком высока, и в конце концов он убрал ее. Родители его поднялись еще до рассвета и бродили по квартире, скрипя половицами. Когда они обосновались на кухне и вступили там в продолжительную монотонную беседу, ему удалось заснуть. Проснулся он от того, что по стеклу окна вместе с солнцем прыгала крупная желтогрудая птица. Как может птица прыгать по стеклу? По вертикальной поверхности? Приглядевшись, понял, что птица прыгает по противомоскитной сетке. Матрос встал и поглядел в окно. Увидел белую снежную пустыню. Невзирая на солнце, тень забора внизу была глубинно-синей. Очевидно, было очень холодно. По отрезку неважной дороги в углу окна время от времени проезжали лениво-некрасивые автомобили… Украина. Бывшая степь. Земля казаков, подумал он. Что люди делают тут? Чем живут? Мало того, что его родители обитают в провинциальном городе, так они еще живут в отдаленном «банлье» провинциального города. В самом центре двухмиллионного Харькова проснуться было бы веселее. Хорошо еще вот птица прилетела.
      Он пришел на кухню, где горел уже газ. Мать сообщила ему, что она недовольна птицей, испортившей клювом одну сетку и вот теперь портящей вторую. Сын констатировал, что у них с матерью различные позиции. У него эстетическая: «Ах, какие красивые птички!» У его матери крестьянско-практическая: «Подлые птицы, весь урожай на корню склевали!»
      Отец, оказывается, уже давно уехал через весь город («Троллейбус, метро, потом опять троллейбус», — сказала мать) на работу. В здании ГООПРОМА, серый каземат рождения тридцатых годов, где помещаются испокон веков харьковские бюрократические учреждения. Сын отказался было от жареной картошки, но под давлением матери все же съел какое-то количество. И выпил, к ее удивлению, несколько больших чашек чая. «Ты чаехлеб!» — сказала мать с осуждением. Он подумал о том, что предпочел бы кофе. И еще с тревогой о хрупком отце своем, путешествующем в этот момент через ледяной город. Никогда не сможет он больше раздражаться на стариков, плетущихся перед ним на узких парижских улочках. И на непарижских улочках.
      Мать хотела, чтоб он сидел дома, она боялась, что его увидят соседи. «Ну и что? Положить мне на ваших соседей, — хотел возразить сын, — я в Москве с самым главным «мусором» вашей страны за одним столом сидел!» — но решил не перечить матери. Он объяснил только, что ему следует сегодня же купить обратный билет в Москву. Ему сказали, что уехать из Харькова в Москву непросто. Противореча своему предыдущему пожеланию, мать предложила отправиться вместе в местное агентство предварительной продажи билетов. Там она несколько лет назад покупала билеты на поезд в город, Георгиу-Деж. Они с отцом ездили к бабке Вере. Бабка Вера еще жива, ей 97 лет, а вот тетя Аля, сестра отца, скоро умрет, у нее рак. Мать не была уверена, существует ли еще агентство предварительной продажи, но, в любом, случае, оно находится недалеко, две остановки троллейбусом. И они смогут по пути зайти в магазин. Дома, все есть, но, может быть, они купят еще чего-нибудь. Все-таки сын приехал.
      Идти по снежной рабочей окраине с седой женщиной, называя ее «мама», оказалось странным занятием. Большую часть своей жизни Индиана прожил вдали от родителей и вообще от старых людей каждая, новая его жена была моложе предыдущей на целое поколение, потому он не знал, как ему себя вести. Мать сама взяла его под руку. Он подсадил свою мать в троллейбус. Пробил компостером ее и свой билет. Подал ей руку, помогая выйти из троллейбуса. Отвлеченно подумал, что мать его о'кей, вполне живая. Во всяком случае, передвигаться с ней возможно с нормальной скоростью.
      Агентство, одноэтажный домик в снегу, оказалось на месте. Ни души не было в совершенно голом зале без единого стула. Или жители микрорайона никуда не ездили, или покупали свои билеты прямо на вокзале. Он попросил у женщины в окошке плацкартный билет до Москвы, и она продала ему плацкартный билет, самое последнее место. «У туалета… — извинилась женщина. — Возьмете место у туалета?» Он кивнул, что возьмет. «Может, на несколько дней позже поедешь?» — сказала мать, глядя на то, как женщина за стеклом жмет на клавиши, выстукивая ему билет. «Не могу, мама…» Уже шагая с матерью по снежной пустыне в магазин, он вдруг спросил себя, почему он купил билет в голый плацкартный вагон, соответствующий третьему классу, имея в кармане пачку денег, плюс по возвращении в Москву ему должны были выдать еще пачку? Он спросил об этом у матери. «Привычка, наверное, — сказала мать. — Ты себе нелегкую дорогу выбрал, всегда бедным был… вот и привык. Да и сейчас, что у тебя есть? Ты мне сам писал, что в очень холодной и маленькой квартире живешь… Денег, если станут платить еще за публикации, нам больше не переводи, тебе деньги нужнее, себе возьми».
      «Мама, рубли не меняют на франки. Рубли для меня бесполезны».
      «Как же так, сын… что ж, наши деньги, выходит, хуже других, раз ничего не стоят?»
      «Стоят, мам, но вы же не члены Монетарного фонда, или какой там организм ответствен за все валюты на планете… я забыл».
      «Когда-то у нас не было денег, — сказала мать, — а теперь есть, а что с ними делать? — Мать вздохнула. — Давай я куплю тебе пальто? В нашем универмаге очень хорошие пальто есть. Или возьми отцовское. Ему все равно не сносить… кому останутся?»
      «Мама… пожалуйста?» Мать поправила на нем шарф, и они зашагали дальше.
      Они посетили два продовольственных магазина. Оба были полны продуктов питания, однако непривычно грубых и страшных на вид. Еда была не расфасована аккуратно в пластиковые пакеты мелкими порциями (такой покупал еду Индиана на рю Сент-Антуан в супермаркете «Монопри»), но лежала на виду в единицах, в которых ее создала природа. Маслянистые копченые рыбины лежали глыбами в эмалированных тазах за стеклом витрин и поверх их, прямо на уровне глаз покупателей, ничем не покрытые, распространяя крепкие запахи. В соседних тазах лежали в соленых растворах соленые рыбины. Глыбы маргарина и масла. Хлеб, твердый и тяжелый, грубыми шершавыми буханками-головами возлежал на полках отдела самообслуживания. Мать нажала на несколько хлебов пальцем. То же самое она проделала с булками. Палец матери, заметил сын, в булки не углубился. «Возьмем булочек? Кажется, они не очень свежие, но они редко бывают.» Сын согласился: «Возьмем».
      Мать приобрела целых два кило колбасы, широкой, как труба канализации. «У них сегодня есть корейка. И вполне хорошая. Всего шесть рублей килограмм. Кооперативная. Возьмем пару кусков, сын? Она тебе нравится?» Розово-белая корейка, то есть ветчина, подобно рыбам, лежала в нескольких тазах, поставленных поверх витрины. Покупатели, немногочисленные, указывали на понравившийся им кусок, и бабища в халате взвешивала и объявляла цену. Далее покупатель шел в кассу и платил. С «чеком», выбитым(так и говорили — «выбить чек») в кассе, покупатель возвращался к прилавку и забирал продукт в обмен на «чек». Мать с сыном купили два куска корейки. Сына обидело то обстоятельство, что мать, называя кассиршу и продавщицу по имени и обменявшись с ними приятельскими фразами, не сочла нужным представить им сына. Мать стесняется заграничного блудного сына? Матрос подумал грустно, что, возможно, мать будет стесняться его всегда. Вместо того, чтобы гордиться им. Советская психология особая. Народный коллектив настолько подавил саму идею индивидуума, что «быть как все» есть удовольствие, преобладающее над удовольствием быть умнее, талантливее, изобретательнее других. Мать стесняется, что он не такой, как все здесь — к такому горькому выводу он пришел. Он вспомнил, как, увидев впервые его красивую московскую жену, мать сказала: «Она слишком красива для тебя, сын!» Мать так никогда и не смирилась с тем, что сын ее «слишком».
      «Скупившись», мать с сыном пошли, снег поскрипывал под подошвами, домой. Прохожие были редки в холодном поле. Хозяйничал здесь ветер.
      «Хорошо, когда сын сумки несет», — сказала мать весело.
      «Почему они так неумно разогнали поселок, а, мам? Один дом от другого на сотни метров отстоит. Как в поле живете…»
      «Летом зелено, хорошо очень», — сказала мать.
      «Печатать меня теперь будут все чаще, раз начали… Давайте я вам квартиру на эти деньги куплю. Если в Москве не хотите, то хоть в центре Харькова, а? А эту продадите».
      «Не хотим мы в центр. В центре с едой хуже. У нас магазины хорошие. Да и шумно в городе. К тому же нам недолго осталось жить, чего суетиться-то…»
      На подобный аргумент у матроса не нашлось возражений.
      Они сели в кухне. Сын выпил рюмку коньяка. У матери, отметил сын, по-прежнему очень чисто в квартире, и в кухне тоже. Мать всегда гордилась своей опрятностью. «Люди мне говорят, у вас как у немки в доме!» Возраст обитателей квартиры, подумал сын, заметнее всего в ванной комнате: там он обнаружил массу ненужных молодым, но абсолютно необходимых старым людям тряпочек, мочалок, ковриков, резиновую грушу. «Помнишь ее? — Мать держала в руках склепанный из алюминия странный сосуд с двумя ручками. — Когда ты был маленький, я в этой кастрюльке кашу тебе варила». Он помнил. Сосуд этот мелькал через все его детство, появляясь, всегда нужный, наполненный то горячей картошкой, то котлетами. «Моя самая первая кастрюлька, — сказала мать гордо. — Еще до войны мне ее один татарин в Казани склепал. Когда я к твоему отцу перебралась жить, эта кастрюля была моим единственным приданым. Я берегу ее, но все равно варю в ней иногда. Ей ничего от времени не сделалось. Потому что тогда люди умели работать по металлу. Видишь, вся из обрезков склепана, а никогда не протекала. Сейчас кастрюли не те. Большую купила, эмалированную, так на ней эмаль через месяц уже полопалась. Народ стал злой, нехороший, потому и работают лишь бы как… Ты знаешь, сын, — мать наклонилась к нему и прошептала, — так много плохих людей появилось… так много! Раньше-то они боялись власти, а теперь не боятся. Опасно стало жить. Я раньше в парк, тут у нас рядом, любила гулять ходить. Теперь не хожу, боюсь. Парня у нас там повесили прошлым летом. Ты где ходить будешь, в Москве или у нас, так ты языком-то не трепи, не говори, что ты за границей живешь… Плохие люди узнают, не дай Бог. Я никому соседям не скажу, что ты приехал, не хочу. Убийств полно вокруг, грабежей, за три рубля готовы жизнь загубить некоторые…»
      «С соседями-то дружите?» — спросил сын. Желая отвлечь мать от ее страхов.
      «Да и с кем тут дружить, сын? Они все деревенские! Была одна соседка твоего возраста, все ко мне книжки ходила брать почитать. Нина такая. Но они переехали, дети у них выросли, отдельно ушли жить, так они с мужем квартиру сменили, поближе к старшему сыну теперь живут… — Мать вдруг испуганно посмотрела из сына и моргнула. — Надо же… мне в голову сейчас пришло, что у тебя такие дети, как у Нины, уже могли быть. И внуки. У Кольки вон, а он тебя на год моложе, Алеша, внук, ему шесть лет уже!»
      Сын понял, что ему придется работать дипломатом, уходить от скользких тем часто. Алеша мог привести их к отсутствию внуков в их семье и к теме смерти.
      «А что же вы, мам, опять среди деревенских поселились?»
      «Дешевые потому что квартиры были в этом кооперативу. Наша четыре тыщи всего и стоила. Сейчас таких квартир вообще нет».
      «На Салтовке у тебя столько подруг было. Все время, помню, ходили к нам, то за советом, то за книгой, то блузку выкроить, то рецепт пирога получить…»
      «На Салтовке я молодая была. В молодом возрасте приобрести подруг ничего не стоит. Сейчас я старая. Куда мне с подругами…»
      Мать слегка шмыгнула носом. Сын подумал, что это жалобное, совсем детское движение, да на мгновение влажные глаза на остающемся энергичном лице, — единственные слабости его матери. Мать его оказалась крепкой женщиной. Он не ошибся, правильно изобразил расстановку сил в своей семье в повести, которую мать, слава Богу, еще не читала.
      «Но вы уж тут давно живете. Я еще в Москве был, когда вы переехали…»
      «Двадцать два года живем. Уже крышу пять раз перекрывали… Первые пятнадцать лет мы сами крышу над нашей квартирой смолили, а последние два раза уж побоялись по крыше бродить в нашем возрасте. Ребятки молодые нам крыли. Я их каждый день обедом кормила. Поставлю все на столе, накрою на троих, трое их было, на лестницу влезу, голову на крышу выставлю: идите, говорю, садитесь кушать! А они стесняются — да мы в смоле, говорят, грязные мы… Я говорю: не стесняйтесь, что в смоле, обувь только снимите… Они сядут, а я гляжу, как они с аппетитом едят, ты ведь тоже всегда ел с аппетитом, и плачу. Чего, говорят, вы плачете? Ой, сын у меня, отвечаю, в чужих землях где-то бродит. Вот и его кто-нибудь, надеюсь, накормит в чужой земле…» — глаза матери набухли слезами.
      «Они вам только, что ли, крышу крыли?»
      «Почему ж нам только… Всему дому…» — мать шмыгнула носом.
      «Ну ты не плачь, мам!» — сын несмело погладил мать по плечу. Он не научился как следует обращаться с матерью. У него было мало опыта. Защекотало в глазах. Из затруднительного положения его вывел телефонный звонок. Мать вышла.
      «Да… а… но откуда вы… наш телефон…»
      Сын перестал прислушиваться и прибавил громкость у маленького радио, прикрытого кружевной салфеткой на подоконнике.
      «…мои хозяева, господа Цангль — телефонистка по профессии, зарплата восемьсот марок, ее муж — мастер на фабрике прессов, две тысячи двести марок, дочь Изабелла закончила школу и теперь получает шестьсот марок в месяц, двести рублей по официальному курсу… При этом надо учитывать, что модные колготки стоят одну марку, джинсы — от двадцати пяти до сорока пяти марок…»
      Шипучий, колючий и хрипучий голос радио был определенно знаком Индиане,
      «…обувь самая модная, до ста марок, полкило ОТМЕННОЙ колбасы — четыре марки, сыра — две и восемь десятых марки…»
      СОЛЕНОВ! Ну конечно, Соленов рассказывает о своей жизни в Германии. Раз речь идет о марках.
      «Да, и безработные есть, и социальные конфликты имеют место быть, я не закрываю глаза на негативные явления на Западе, — сказал Соленов, как бы увидев, что подключился новый слушатель, иностранец Индиана. — ОДНАКО! — голос Соленова патетически взвился вверх, — семья Цангль каждый год проводит две недели отпуска за границей: на Канарских островах, в Греции, Испании или Марокко. Стоимость такого путешествия три тыщи пятьсот пятьдесят марок, включая и билеты на самолет. Я спросил фрау Цангль, сколько месяцев им приходится копить деньги для такого рода путешествия. Сорок дней, ответила она».
      Если народ уже привиделся Индиане в виде слепого могучего ЧУДОВИЩА, то голос его благодетеля и друга СОЛЕНОВА послышался ему впервые голосом хриплого БЕСА, обещающим колбасы и колготки в обмен на души. «Хэй, Пахан, — обратился Индиана к радио, — социолог хуев…»
      «Ты что, сам с собой разговариваешь, сын?» — спросила мать входя.
      «С радио, мама, — он убавил громкость, — дискутирую».
      «Никогда не угадаешь, кто сейчас позвонил. Роза, та, что в киоске на Красноармейской сидела. Она прочла твою повесть в журнале, очень тронута, что ты ее так хорошо описал… Я на всякий случай не сказала ей, что ты приехал. Вдруг наш телефон прослушивают… Надо же, телефон нашла. Я ее лет тридцать не видела… — Лицо у матери, отметил сын, растерянное. — Что же ты повесть нам не послал? Она мне рассказывает, а я слушаю, как дура, не понимая, о чем речь идет».
      «Я думал, журнал вам вышлют. Догадаются, — соврал он. — Или, думал, вы сами журнал купите».
      «Ха, купите! У нас в Харькове периодику в один день разметают».
      Мать села. Тотчас встала и начала мыть посуду тряпкой. «Тридцать лет мы ей не нужны были, а тут сама нас нашла и телефон сумела вот достать. Теперь, когда сын наш знаменитым становится… Пожалуйста, нужны мы ей оказались…» — в голосе матери явственно прозвучала обида.
      «Литература, мама, имеет у вас тут до сих пор еще ненормальное влияние на граждан».
      «Да, — согласилась мать грустно. — А мы, значит, с отцом никому не нужны, раз литературы не пишем».
      И опять у матроса не нашлось возражений.

3

 
      Он решил пережить полагающийся ему в Харькове срок, как заключенный в тюрьме, вычеркивая ежевечерне прожитый день. По его просьбе мать отыскала ему его старые гантели, и он стал заниматься поднятием тяжестей дважды в сутки. Наблюдая за ним, полуголым, приседающим с железом, мать сказала: «А ты молодец. Молодой совсем. Отчего отец твой вдруг так состарился? Я ведь ненамного моложе его. Может быть, потому что он никогда физическим трудом не занимался? Я думаю, он помрет скоро…»
      «Мама! — остановил он ее. — Как можно такое?..»
      «Так это правда! — воскликнула мать, пожала плечами и ушла в кухню. — Есть будешь?»
      «Иди кушать!», «Поедим?», «Почему ты не ешь?» были наиболее употребительными фразами в квартире сорок четыре. Вопреки утверждениям французской печати о нехватке питания в Союзе Советских квартира была забита постоянно обновляемыми припасами. Мешочки с крупами на подоконниках, банки с маринадами и вареньями под кроватями. Одного только сахара имелось в доме 30 килограммов. Увидев, что мать выгребла из хлебного ящика нетронутые сухие буханки и открыла крышку мусорного бака, намереваясь выбросить туда хлеб, сын остановил ее: «Что ты делаешь? Не ты ли учила меня, что выбрасывать хлеб в мусор — кощунство и преступление».
      «Преступление, — легко согласилась мать. — Но я часто болею. Потому я покупаю хлеб вперед, пару буханок, «а случай, если вдруг слягу».
      «А отец?»
      «Твой отец, от него толку мало. Он колбасы может купить, яичницу может сжарить, если уж прижмет, но всегда покупает не те продукты, а то, что легче купить, за чем стоять не надо».
      «Разбрасываетесь вы тут, — сказал сын. — Газ вот у вас всегда горит. Ведь отопление есть, батареи горячие».
      «У всех так, — мать повернулась к нему, в руке тарелка, — все подтапливают газом. А у вас во Франции что, не так?»
      «Ха, мам, у нас везде счетчики газа установлены. Чем больше сожжешь, тем больше заплатишь. Если б я, как вы, газ жег, мне бы тысячи каждый месяц пришлось платить».
      «Это у вас государство такое жадное? — удивилась мать. — Что ж газ-то считать? Мы каждый месяц три рубля платим. Правда, у нас горбачевские мудрецы хотят тоже как у вас сделать. Телефон вот, уже предложение внесли, за каждый телефонный звонок чтоб люди платили. В зависимости от длительности. Раньше только за междугородные так платили».
      Как-то вечером, было едва ли шесть часов, но по тюремному расписанию казалось, что поздний вечер, раздался телефонный звонок. Взяв трубку, мать сделалась суровой. С каменным лицом мать побеседовала с кем-то и, положив трубку, поглядела на сына с вызовом. «Я сказала ему, что тебя нет. Что ты не приезжал». — «Кому ему, мам?» — «Псевдодругу твоему Чурилову. Это он звонил… Ему сообщил сплетник какой-то московский, что ты был в Москве, но из отеля исчез. Наверное, мол, он, то есть ты, в Харькове находится. А я ему на «Вы» и официально: «Нет, вы ошиблись, Борис, у вас неверная информация. Нет его тут». Вот так!»
      Отец с кресла поддержал мать: «Не любим мы его, что тут поделаешь. Все за то, что никогда не пришел он к нам о тебе рассказать».
      «Вы уже упоминали об этом, — сын вздохнул. — Только вы зря на него. Я многим обязан Борьке, я к нему книжки смотреть ходил по искусству, он единственный был в поселке интеллигентный человек, пусть и рабочий. Он меня от шпаны пытался оттащить…»
      «Плохой, плохой он человек, — сказала мать убежденно. — Он заикаться стал, извиняться, что не заходит. Мол, работа, жена, дети… Работает он дома, а зайти к нам, так он рядом, в соседнем микрорайоне, живет, тут пешком десять минут. Восемь лет прошло, как он в Париже тебя видел. И за восемь лет времени не было! Я обижусь на тебя, сын, если ты с ним встретишься!»
      Матрос не судил бывшего друга за то, что тот не навещает его родителей. Плохой сын, он не имел права судить плохого друга. Но, пожелав быть хотя бы на неделю хорошим сыном, он пообещал матери, что не станет встречаться с Чуриловым.
      Он решил не встречаться ни с кем, посвятить этот приезд родителям. И встречаться, впрочем, мало с кем хотелось. С Чуриловым хотелось, но впервые в жизни он решил послушаться родителей.
      Дав себе слово не видеть бывших друзей, он не отказал себе во встрече с городом. Расспросив у матери в самых общих чертах о топографии микрорайона, он совершил первую пробную прогулку к метро. По морозным белым плоскостям, никого ни о чем не спрашивая, он добрался, куда хотел. Тридцать пять минут туда, тридцать обратно, ничего интересного, снег и здания из белого кирпича и серого бетона в снегу. Мороз нащипал ему уши и нос, но грудь не заболела.
      На следующий день троллейбусом, затем в неприлично огромном метро (в его времена метро еще не существовало) добрался он до центра, до Советской площади. Ранее она называлась Тевелева. Чем провинился покойный Тевелев, чем заслужил немилость, осталось ему неизвестным, так как матрос об этом никого не спросил, не желая показаться подозрительным. Снег валил в этот день с неба на город и на блудного сына и тотчас же выбелил бушлат и «капитанку». В центре площади, там юный Индиана-книгоноша торговал книгами с раскладных столов, возвышался новый мускулистый монумент из гранита, нескольких темных тел. Дома номер 19, где он жил зеленым юношей с Анной и с тешей, не оказалось. Исчез. На его месте располагались густо-розового гранита плоскости, должно быть, нечто символизируя. Однако кирпичная крепость, когда-то здание ломбарда, краснела сквозь метель. Между первой и второй дверью ломбарда он как-то раз совокупился с Анной. Он обошел крепость и по нескольким ступеням поднялся к историческому месту своей юной любви. Двери были крест-накрест заколочены серыми толстыми досками. Однако самый низ дверей чернел дырою, из дыры вывалился грязный сырой мусор и в обилии экскременты, собачьи или человечьи, было непонятно.
      Опустив голову, заснеженный матрос пересек Рымарскую улицу и зашел во двор Исторического музея. Оба танка оказались на месте. Они нисколько не постарели, ни Т-34, первым вошедший в Харьков в 1943 году, ни английский — ровесник его отца. Он потрогал шершавую клепаную кожу английского танка и покинул двор. Сбив капитанкой снег с бушлата, пошел на Сумскую улицу. Ресторан «Театральный» теперь назывался «Фруктовый бар» и был закрыт. В 1964 г. в «Театральном» пел для харьковских воров блатные песни гомосексуалист Авдеев, тип с темными кругами под глазами, вечно подкуренный «анашой». Авдеев часто останавливал его, пьяного юного поэта, бредущего, покачиваясь, ночью домой, и полувшутку, полувсерьез пытался его соблазнить. «Зачем тебе твоя сумасшедшая женщина, а? Будешь жить с интеллигентным человеком…» Еще в Америке Индиане сообщили, что Авдеева зверски убил любовник…
      Ресторан «Люкс» назывался теперь просто «Ресторан» и был закрыт по «техническим причинам». Сумская была разрыта во многих местах. Некоторые дома были снесены, но за заборами никто не работал. Протолкавшись сквозь негустую толпу на Театральной площади к забору, он обнаружил среди сотен объявлений ничем не примечательное, но красными чернилами написанное от руки: «Встреча с депутатами Коротичем и Евтушенко». Оказалось, оба поэта — депутаты от Харькова. Индиана хмыкнул, представив себе, что останься он здесь — он тоже, может быть, был бы депутатом этого города. Какую политику преследовал бы депутат Индиана на поколение младше депутатов К. и Е.?
      Матрос разглядывал прохожих. Упитанные. В хороших шапках, в пальто с меховыми воротниками. Каменные выражения лиц. Большие женщины. Большие мужчины. Крутые люди. Никто не улыбается. В отличие от московских прохожих харьковские более стабильны, непроницаемые украинцы. В сравнении с прохожими на Сумской средний житель «Европы двенадцати» будет выглядеть женственным пэдэ.
      Он не вошел в магазин, где сам некогда работал. Некоторое время поколебался, войти ли ему в книжный магазин, где работала Анна. Вошел. Сюда привел его впервые Чурилов и познакомил с Анной…
      Магазин показался матросу крошечным. Несколько покупателей. Книги в обложках грязных цветов. Грязная вода на каменном полу. Ситцевая занавеска прикрывает вход в подсобку. И здесь, Индиана улыбнулся, в подсобке он совокупился с подругой, за занавеской бродили тогда, как сейчас, несколько покупателей. Только было лето. В магазине находились две продавщицы. Одна, очень похожая на Анну, что-то чертила, сидя за столом в углу. Матрос взял в руки наугад книгу, и, листая ее, стал наблюдать за «Анной». Она или не она? Трезвая, резонно не замедлив, вдруг явилась мысль, что настоящая Анна должно быть на четверть века старше девушки за столом. Он ищет те, юные лица. А следует искать морщинистые… Он стал наблюдать за кассиршей. Сквозь слой времени, он, впрочем, не был уверен — множество директрис могли смениться у книжного магазина за четверть века, проступали, кажется, знакомые черты некрасивой девушки. «Ну я закончила, Света», — сказала из своего угла «Анна» и встала из-за стола. Матрос получил подтверждение. Она! И в 1964 году директрисой магазина была Светлана. Он пристально посмотрел на нее. «Света» остановилась на нем взглядом, как бы припоминая. Отворив стеклянные, в железной оправе двери, он вышел в снег. Неузнанный.
      Он постоял в заваленном снегом парке у глупого бетонного фонтана, пышно именуемого «Зеркальной струей», присел на заснеженную скамью, где некогда собирались они — «богема» рабочего города. И устроил друзьям перекличку. Сам называл фамилию, сам откликался. «Поэт Беседин? Покончил с собой — перерезал вены. Поэт Видченко? Повесился. Мелихов? Отсидел девять лет в тюрьме. Милославский? Живет в Израиле. Писатель. Публикуется во французском издательстве «Актэ Зюд». Художник Бахчанян? Живет в Нью-Йорке. Поэт Мотрич? По имеющимся сведениям, спился. В последний раз видели на костылях в Харькове. Актер Миркин? Застрелен в Москве, в споре, последовавшем после карточной игры. Художник Кучуков? Живет в Нью-Йорке. Анна Рубинштэйн? Кочует из шиздома в шиздом…» Он встал и пошел под все усиливающимся снегопадом в «Закусочную-автомат», где считалось модным пить кофе в шестидесятые годы.
      Пробужденное к жизни перестройкой чувство национальной гордости заставило отцов города переименовать «Автомат» в «Кафе Харкив'янка». Матрос поморщился. В длинной кишке «Харкив'янки» было мокро. Горы жирных сладостей были навалены на прилавках и лежали в витринах. Клиентура сменилась. Уже не изящные юные декаденты и разбитные фарцовщики смаковали кофе, продукт венгерских кофейных машин, но пожирал жирное тесто народ. Среди других два краснолицых милиционера в тулупах… Матрос не увидел знакомых лиц, есть ему не хотелось, его толкнули в колено детской коляской, и он покинул кишку, которая слышала столько пылких споров об искусстве! Венгерские элегантные машины исчезли, должно быть, были выброшены, старые и больные, вон… Повсюду варили дымящиеся варева отечественные вместительные баки…
      Он зашел и в старый заснеженный двор, где состоялось в 1965 году мероприятие, пышно названное устроителями «Выставка левого искусства». По-прежнему уходили в небо старые, цвета сырой конины стены. Снег замел, возможно уже неупотребляемый, но все тот же публичный туалет. Здесь, стоя на пригорке спиной к туалету, совсем юный Индиана прочел свои стихи публично.
      Он дошел до центральной площади города, имени Дзержинского. Монументальное, с колоннами, тело здания обкома партии символично пересекла сильная трещина, стянутая металлическими скобами.
      Дальше в ту сторону города он не пошел, но вернулся на Советскую площадь (язык привычно желал сказать Тевелева) и оттуда прошел к «своей» трамвайной остановке. Дело в том, что здесь он обычно садился на двадцать четвертую марку. Трамваи в Харькове загадочно и оригинально (как автомобили?) называли марками. Двадцать четвертая шла на Салтовский поселок. Он сходил обыкновенно на остановке «Стахановский клуб». Зная путь, можно было через несколько минут дошагать до «дома». Именно там, на Поперечной, всегда будут жить для него его родители, там, где жил с ними множество лет он сам. «Дом» — там.
      Остановка существовала. Все так же жались к стенам дома замерзшие кучки пассажиров. Трамваи все подходили с другими марками, и он не пожелал спросить новых жителей его города, куда делась его двадцать четвертая. Он подумал, что путешествие на Салтовский поселок займет у него массу времени, мать будет волноваться. Одновременно он просматривал за якобы убедительной причиной другую, тайную, а именно — нежелание трогать дремлющие в самой глубине сознания воспоминания о Салтовке. Он посмотрел в заснеженную даль в направлении Салтовки как мог пристально и ушел с трамвайной остановки.
 
      Матрос, плененный прошлым, переживал кое-как длинные дни. Дни состояли из четырех принятий пищи, физических упражнений, разветвленных, как колючая проволока, — разговоров с матерью. За окнами валил снег. Самое разрушительное в мире советское телевидение вещало с мазохистским удовольствием о несчастьях и проблемах под аккомпанемент сладкой музыки. На двух языках, русском и украинском. Он совершал прогулки по снежным полям, к метро и обратно. Повсюду на матроса глядели настороженные глаза на мощных лицах. В конце дня, лежа в постели, он заносил в тетрадь впечатления на английском.
      Случались Мелкие происшествия, вызванные к жизни публикацией его повести в краснознаменном журнале. Позвонил вдруг классный руководитель Индианы и попросил его мать, чтоб Индиана достал за границей лекарство для его парализованной дочери. Мать не позволила Индиане говорить с классным руководителем, а если бы позволила, Индиана наговорил бы немало. Злость Индианы на фашиста, избивавшего ребят в физическом кабинете, не охладилась всеми этими годами… Позвонила вдруг двоюродная сестра Индианы, он в жизни не видел эту женщину. Из далекого города на Волге. И мать дала ему возможность поговорить с живым родственником. «Здравствуйте, сестра!» — сказал Индиана. Сестра звучала вполне хорошо и не обиделась на то, что двоюродный брат предположил в повести, что сестра уже, наверное, старая и толстая. «Я не толстая…» — сказала она. — «Может быть, вы пригласите меня как-нибудь в Париж?» — «Может быть, отчего нет», — сказал брат, вовсе однако в ни в чем этом не уверенный.
      Мать сопроводила звонок двоюродной сестры грустным комментарием: «Она никогда нам не звонила. Никогда! А тут, пожалуйста, и телефон немедленно нашла… И твой классный руководитель нам никогда не звонил. А тут сына печатать стали… и пожалуйста, наш телефон популярным сделался. Какие люди сволочи, сын?» У сына было что рассказать матери на заданную тему, но он ограничился тем, что кивнул, соглашаясь. И ушел в мороз к метро, как узник нетерпеливый приближается каждый день к двери, через которую он намеревается убежать.
      Вернувшись, он застал следующую сцену. В кресле сидела замотанная в платки сонная старая женщина с железными зубами. Мать, надев очки, читала ей статью из газеты «Правда». Выяснилось, что дочка соседки, явившись к своей матери, не застала ее дома, и сердобольная мать матроса, обнаружив женщину в холодном подъезде, пригласила ее в квартиру и забавляла. «Сколько, же лет соседке, если ее дочь такая старая?» — спросил сын у матери на кухне. — «Она не старая, — прошептала мать, — ей меньше пятидесяти…» — «А почему ты читаешь ей? Она что, неграмотная?» — «Неграмотная…» — Мать стала разрезать яблоко, предназначенное для гостьи.

4

 
      Утром четвертого дня, спросив его согласия, мать позвонила тете Марусе Чепиге. Разъехавшись с Салтовки, где некогда жили в одном подъезде, женщины остались подругами. В теплом пальто, в сапогах, с банками варенья и перца, с водкой и тортом, тетя Маруся явилась в десять часов утра. Она постарела, но не очень, и прежняя смешливая украинская молодуха была видна в ней. «Ой, Индианочек, та ты ж не изменился совсем, только сединой тебя покропило. Шо они у вас там, за границею, консервируют вас, чи шо?» — сказала Маруся.
      «Да и вы не изменились, тетя Маруся».
      «Ой, то ж неправда, я толстая стала якая!»
      Усевшись на кухне, они выпили водки и стали завтракать. Сало, соленые помидоры, жареная колбаса. «Я про дядю Сашу знаю, что умер, — откашлялся матрос, — примите мои соболезнования».
      «Та давно уже Сашка умер, и хорошо, что умер, а то ж житья с ним не было. Он уж допился до помрачения ума. Две поллитры в день выпивал. Но и то сказать, рано, конечно, помер. Пятьдесят восемь лет всего было. Но он и хотел давно помереть, все кричал, что жить не хочет».
      Мать вздохнула: «Витька у тети Маруси вот в дядю Сашу, кажется, пошел, к несчастью. Пьет».
      «Да, Индианочек, Витька зашибает дюже. Ему недавно палец отрезало пилою на работе. Пьяный, конечно, был. И женился неудачно. Она стервою оказалась. Когда дед с бабкою померли, я дом-то в Старом Салтове продала, а деньги Витьке все, чтоб он квартиру купил. Так его стерва-женушка в несколько месяцев деньги просвистела».
      «Жалко деда с бабкой… — матрос вздохнул. — Я у них мальчишкой, помните, целое лето когда-то прожил. Дядя Саша меня тогда плавать научил».
      «А как ты в лесу потерялся, помнишь, Индианочек? Когда вы коров с Сашкой и с дедом пасли. Всю деревню ты тогда всполошил… Ну да что мы все о наших бедах да о прошлом. Ты расскажи, какая у вас там жизнь. А что про нас у вас там думают?»
      Он рассказал. Но они опять скатились в прошлое, вернулись на Салтовский поселок, где жили они когда-то все молодые и веселые, с теми, кто уже умер, но тогда был еще жив…
      В час дня, надев свои сапоги и платки, Маруся собралась на работу. Выяснилось, что она уборщица в гинекологической клинике. «Мне там, старой, хорошо, — сказала Маруся в дверях. — Коллектив молодой. Доктор молодой у нас, директор хорошо ко мне относится… Ну бывай, Индианочек, приезжай еще к нам…»
      Пыхтя в этот день с гантелями, матрос вспомнил, что в Париже был когда-то около года любовником настоящей, урожденной графини и что однажды обедал за одним столом с Председателем Национального Собрания Шабан-Дельмасом и его женой… Не говоря уже о том, что знает больших людей из мира искусства и культуры, одних Нобелевских лауреатов — троих… А сегодня вот, спустившись к своим корням, позавтракал он с уборщицей. По праву рождения ему должно было достаться скромное место среди простых людей, рабочих, алкоголиков и уборщиц. Юношу рабочего-сталевара, его, мертвецки-пьяного, несколько раз подбирали на улице и приносили родителям соседи. Приносили! Но он изнасиловал свои слабости, изнасиловал жизнь и попал в другую судьбу. Как жаль до слез, что нельзя взять с собой в другую хотя бы несколько милых людей из прошлого, родителей и тетю Марусю хотя бы. И дело тут не в государственных границах, конечно.
      В седьмое, последнее его утро в Харькове мать сказала, что не сможет потом смотреть в глаза Кольке Ковалеву, если сын уедет, его не повидав. Нужно ему позвонить. Сын согласился: «Позвони ему, мама».
      «Ой, уже после девяти, — сказала мать, взглянув на часы. — Я-то думала, восьми нет. Я надеюсь, Колька еще дома, не ушел…»
      «В воскресенье? Да он, наверное, спит еще…»
      Сын остался допивать чай в кухне, а мать ушла к телефону. Мать только что рассказала ему, из какого старого крестьянского рода он происходит. «В деревне Выселки, сын, у каждого была баня, за баней огороды, во дворе цвела черемуха. Твои прадеды выращивали в основном лен, у каждого был пруд, где замачивали лен, потом его колотили. Дома были рубленые, пазы паклей конопляной заткнуты. На сенокос ездили, как на праздник, пироги с рыбой пекли…» Матрос вздохнул.
      «Можно Николая? — услышал матрос голос матери. Пауза. — Николая Ковалева… — Пауза. — КАК УМЕР? — Пауза. Мать его задвигалась там в кресле, кресло скрипело. — Я мать его друга Индианы, вы помните нашу семью? Да-да, мы жили в двадцать втором номере. Вы нам носили письма, на нашей стороне Салтовского шоссе. Я выражаю вам глубокое соболезнование… В таком горе… Если вы почувствуете себя одиноко… Запишите мой телефон…»
      «Ты слышал? — сказала мать, входя. Глаза ее были широко раскрыты. — КОЛЯ УМЕР. Девять дней назад. Согласно докторам, у него остановилось сердце. Он был в это время высоко на лесах, работал… Упал. Мать подозревает, что его столкнули. Один из докторов было заикнулся ей… но ему заткнули рот».
      Ровно девять дней назад самолет Аэр Франс приземлил матроса в Москве. Матрос совершал первые шаги по грязному снегу Родины, а Коля, он же Кадиллак, или Кадик, герой его книги «Автопортрет бандита в отрочестве», падал, бородатый, с лесов!
      «Так и не сбылась его мечта выучиться играть на саксофоне», — сказал сын.
      «У нас осталась его бутылка водки, — растерянно сказала мать. — Когда он уходил, он попросил меня чуть-чуть налить ему водки. А я не дала, сказала: «Ты и так пьяный. Иди себе!» Меня теперь всю жизнь совесть будет мучить, что не дала!»
 
      Он запретил родителям провожать его. Он долго сидел в горячей воде в ванне, долго укладывал вещи в сумку (руки дрожали, подлые), долго выбирал фотографии. Взял на память отцовскую военную рубашку. Взял семейную реликвию — солонку с надписью «НКВД». Последний час, трое, они молчали как перед казнью. Глядели на экран теле и ничего не видели. Сын вышел и одел бушлат. Вернулся в комнату. Они присели по русскому обычаю. Встали. Матрос обнял родителей, стараясь не смотреть им в лица. Взял сумку, вышел и стал спускаться по лестнице. Мать тотчас же захлопнула за ним дверь.
      Снаружи было очень холодно. Снег визжал под сапогами. Он сел не на тот троллейбус и все же приехал на вокзал на час раньше.
 
      Всю ночь два вора в темных шапках, два друга, ходили, меняясь, совокупляться с проводницей, загрязненной копией Брижитт Бардо. Его место, пятьдесят четвертое, было самым близким к служебному купе, потому он все слышал. Ее приглушенные стоны и полупьяные стенания молодых воров.
      Он не заснул ни на минуту. Лежал на верхней полке под одеялом, в бушлате и шарфе, матросом, лишившимся благосклонности океана, и думал. Все одиннадцать часов пути матрос вспоминал родителей, увиденных и вновь оставленных: Вспоминал родной город, от которого уносил его все дальше морозный вагон. По вине ли кругложопой бляди-проводницы, или по чьей-то еще вине (перестройки?) отопление в вагоне не работало. Снаружи температура, если верить вчерашнему радио, должна была быть минус 22. Внутри вагона? Он поглядел на трупики соседок, — четырех студенток, скорчившихся под одеялами, — у каждой изо рта подымался парок…
      В пять утра, добравшись до туалета, он обнаружил, что туалетная ваза полна замерзшего дерьма. Подвешенное на уровне лица колыхалось в такт движению поезда отвратительное ведро. От отлил в раковину и вскарабкался на свою полку.
      Вскарабкался, чтобы думать, вспоминать и не спать… К восьми утра на уровне его полки появилось полдюжины голов. Это пассажиры образовали очередь в замерзший вонючий туалет. «ББ», надев узкую юбку и подняв волосы, ругала пассажиров («Почему вы раньше не встали, лодыри! Не сразу все, а постепенно!») и пыталась разносить чай. Доброволец военный прошел, рассекая очередь, с огромным ломом. Очевидно, намереваясь колоть им замерзшее в горле туалета дерьмо. «Уютно, как во время гражданской войны!» — воскликнул матрос, спрыгивая с полки. Народ молча смерил его холодными глазами. Может быть, они расслышали в его русском иностранный акцент? Вспомнив о том, что он уже нарушил один советский закон, съездил в Харьков, в который у него не было разрешения ездить, он замолчал.
      На перроне Курского вокзала его встречал Саша. Привез матросу теплые рукавицы.

часть третья

 

У дома

 
      Валерию стоило трудов достать ему номер. «Украина» была забита народными депутатами. В столице Третьего Рима начался второй съезд Государственной Думы — юного советского парламента. В снегу перед отелем черные автомобили поджидали депутатов, чтобы везти их во Дворец съездов.
      В вестибюле отеля по-прежнему толпились вперемежку возбужденные преступники и армянские беженцы из Азербайджана.
      Лишь к трем часам дня Индиана смог войти в ЗЕЛЕНУЮ (шторы, стены, покрывало на кровати) комнату, отстоящую на несколько дверей от его прежней камеры. Опустив сумку на пол, Индиана прошел в ванную и отвернул кран…
      В 18:30 за ним приехал в татарской шапке усатый Андрей, второй шофер ОРГАНИЗАЦИИ, и они заторопились в автомобиле вдоль набережной. В сторону от Дома Литераторов. Они должны были подобрать Яшу. Точнее, для Индианы только он был таковым, для татарской шапки — Яков Михайловичем. Яков Михайлович хотел представить Индиану литераторам от имени ОРГАНИЗАЦИИ.
      Он глядел на снег, на грубые улицы, они или скоро проскакивали, или медленно длились, и вспоминал. Стесняясь самого себя за это. Но, если ты отсутствовал двадцать лет, то что ты можешь поделать…
      …Аккуратно, раз в неделю, по воскресеньям, он звонил в многонаселенную квартиру где-то в глубине старых кварталов Москвы, и на сердитое или равнодушное «Але!» разных голосов в трубке всегда отвечал одной и той же приторно вежливой фразой, противной ему самому. «Будьте добры, пожалуйста, Риту Губину». Голоса швыряли: «Нет ее!» Вторая его фраза была столь же сладкой и противно-церемониальной, как и первая: «А когда она будет, скажите, пожалуйста?» — «ОТКУДА Я ЗНАЮ!» — отвечали все голоса. После пятого по счету звонка он удлинял беседу на одну фразу (если успевал до того, как в глубине Москвы зло водрузят трубку на рычаг): «Скажите, а она еще живет в вашей квартире? Она не переехала?» — «Живет как будто…» — сердитые отвечали голоса, ни разу не позволившие разговору продлиться дальше этого «Живет как будто».
      На следующий день после такого звонка, в понедельник, около шести вечера Индиана выходил из многоквартирного дома в Беляево-Богородском, куда более тщательно одетый чем для обычной прогулки. Почищенный и даже отглаженный. И, сложенные по длине вдвое, в обоих внутренних карманах пальто лежали вельветовые тетради со стихами. Автобусом, затем в метро до площади Маяковского, и наконец троллейбусом до площади Восстания он добирался на улицу Герцена и становился мерзлой статуей у двери в Центральный Дом Литераторов. Там по понедельникам проходили семинары Секции Молодых Поэтов, на каковые семинары юный Индиана и желал попасть. Дом стал в ту зиму целью его жизни. Дело в том, что по слухам, упорно циркулировавшим в провинциальном Харькове, ежепонедельничные семинары в Центральном Доме собирали всю самую талантливую поэтическую молодежь Москвы. В том числе и легендарных СМОГИСТОВ! И Рита Губина, бывшая харьковчанка и приятельница «метафизического» (так его уважительно называли земляки) харьковского поэта Олега Спинера, была старостой одного из семинаров! И именно того, который «вел» Арсений Александрович Тарковский, любовник: в прошлом Цветаевой (или Ахматовой, молва имела варианты) и ученик Мандельштама! «Найди там Ритку, она тебя со всеми познакомит», — сказал ему Спинер (Индиана видел девушку на вечере поэзии в Харькове и обменялся с нею парой фраз), скептически отнесшийся к затее юного коллеги ехать в Москву и жить там без прописки. Но Спинер дал ему телефон.
      «Легко сказать, найди…» — уныло думал поэт, стоя у двери в недосягаемый ему мир. Занесенный снегом, как среднего роста ель в лесу. Дело в том, что неимоверно строгий отряд пограничников ограждал элитарный мир советских литераторов от внешнего советского мира. Юных поэтов пускали в литературный закрытый клуб только по особым спискам, составленным на понедельник вперед. Пропустив счастливчика внутрь, небольшого роста дотошный Церберман, известный на всю страну своим отвратительным темпераментом, вычеркивал фамилию из списка. Даже заслуженные старцы, члены Союза, обязаны были предъявлять членские билеты, и безумец иной раз позволял себе тщательно вглядываться попеременно в фотографию и в оригинал, беззастенчиво упиваясь своей властью. (Десять лет спустя Индиане привелось наблюдать подобные же сцены у входа в диско «Студия 54» в Нью-Йорке. Маленький хозяин «54» Стив Рубелл, выросший в Бруклине еврейский бывший мальчик, с упоением отказывал в доступе в свое диско большим англосаксонским миллионерам.)
      Провинциал Индиана являлся за час до начала семинаров и вставал на свой пост, молчаливый, серьезный и отстраненный. Вглядываясь в лица, он ждал Риту Губину. И Риты Губиной не было обнаружено в семь понедельников. А может быть, я не помню, как она выглядит? — засомневался после седьмого понедельника упрямец. Однако, закрыв глаза, без особого труда вспомнил остроносую девушку с русыми, остриженными под Надежду Константиновну Крупскую волосами.
      А к подъезду все время подъезжали частные автомобили и такси. Хорошо и модно одетые таинственные столичные литераторы входили, встряхивая шубами и дубленками, в вестибюль дома-дворца. Седовласые, большие, сопровождаемые красавицами, они пахли духами и одеколонами несоветского производства. Освобождаясь от шуб и дубленок, литераторы оказывались в крупной вязки заграничных свитерах, модных в те годы, или в столь же модных замшевых куртках. В руках их тотчас же появлялись модные же трубки с ароматным табаком. И Цербер, грозный и злой для мальчишек, не включенных в списки, ласково ворковал им что-то на ухо. Юный Индиана наблюдал эти сценки сквозь замороженные стекла огромных, о двух половинах, дверей… Или — о удача! — если ему удавалось проникнуть в теплый предбанник, небольшое помещение между первыми дверьми и следующими, еще более великолепными, оправленными обильно в бронзу, ведущими в собственно вестибюль. За ними-то и стоял главный Церберман и младшие церберы.
      Смиряя свою гордость, он несколько раз просился внутрь. Над ним смеялись. Однажды он осмелился пробормотать, что приехал из провинции на несколько дней, пустите, а? Но Церберман резонно заметил, что видит его замерзшую физиономию уже месяц, и Индиана с позором был изгнан даже из предбанника. Заметаемый снегом, он грустно ушел по улице Герцена, вышел на Садовое кольцо и сел в троллейбус. Решив больше не возвращаться сюда. Но в следующий понедельник не усидел дома, опять загрузил карманы синими тетрадями и, приехав к Дому Литераторов, встал на свой пост.
      К чести упрямца, он добился своего. Однажды, когда он устало вглядывался в лица ввалившейся юной компании, он услышал, как лохматый, толстенький типчик обратился к девушке в ушанке, она стояла спиной к Индиане и согнувшись, стащив варежку с руки, искала что-то в разбухшей папке. «Ритка! — воскликнул парень. — Шевелись, опаздываем!»
      «Извините, — решил коснуться плеча девушки в ушанке остолбеневший упрямец. — Вы не Рита Губина будете?»
      «Да, Рита. И Губина, — смеющаяся девушка обернулась. — А вы — Дед Мороз?»
      «Я из Харькова. Мы с вами знакомы. Нас Алик Спинер в Харькове познакомил…»
      «Я помню вас, — сказала девушка, вглядевшись в него. — Вы пишете смешные стихи, да? А что вы здесь делаете?» (Такая она была дура, что его необычные стихи казались ей смешными…)
      «Ритка! Пошли!» — выкрикнул из предбанника торопливый лохматый молодой человек.
      «Я вас жду, — поспешил объяснить провинциал, — я вас семь недель жду. Я вам звонил все время, но вас никогда нет дома. Я на семинар хочу». — Индиана снял кепку и ударил кепкой о колено, чтобы стряхнуть снег.
      «Ой, бедненький! А я дома не жила все это время. Я у своего парня жила, у него большая квартира. Я мальчика родила!»
      «Ой, — счел уместным воскликнуть провинциал. — Поздравляю! Теперь понятно, почему вас не было. Вы можете меня провести на семинар, Рита? Мне очень нужно. Очень».
      «Конечно, — сказала девушка, молодая мать. — Сейчас я вам пришлю кого-нибудь, члена Союза, который вас проведет на свою ответственность, а в следующий раз Арсений Александрович включит вас в списки». — И, закрыв папку, она пошла к двери.
      «А вы не забудете? — простонал упрямец, имея в виду: А вы не обманете?»
      «Нет-нет. Как можно… — Молодая мать удивленно оглянулась на нового Фому неверующего. — Стойте и не отходите от входа».
      Отойти от входа? Да если б по нему стреляли, он бы не отошел.
 
      Минут через десять, показавшихся ему вечностью, Рита, уже освободившаяся от пальто, шапки-ушанки и папки, появилась вместе с седым бледным стариком в писательской замшевой куртке. Старик сказал что-то Церберу. Церберман расплылся в улыбке, сам отворил дверь и позволил Рите ввести харьковчанина. Как там было? О, там было тепло и нарядно. «Если вы хотите, чтоб ваш товарищ смог посещать занятия, включите его сегодня же в список, заверенный Тарковским», — строго наказал Цербер Рите.
      Седовласый же писатель, улыбнувшись, потрепал юношу по еще заснеженному плечу и сказал: «Добро пожаловать в Дом Литераторов, юноша!» И увидев молодого человека со странно знакомым харьковчанину лицом, устремился к нему: «Колька!» — «Ярослав Владимирович!» (Или не Владимирович, задумался Индиана, но это был поэт Ярослав Смеляков.)
      «Спасибо, Ярослав Владимирович!» — бросила Рита вдогонку седовласому и потащила Индиану к вешалке. Оказавшись без пальто и грузинской кепки, юноша тотчас помолодел до возраста пятнадцати лет, и Рита Губина, мамаша, даже взяла его за руку. Они устремились сквозь залы дворца, наполненные группами веселых и зачастую явно подвыпивших людей. Иные из писателей сидели задумчивыми паралитиками в креслах в углах зала, иные прохаживались парами среди зеленых растений, несколько пар писателей склонились над шахматными досками, а группа старых дам и молодых парней даже смотрела телевизор. «Как в доме отдыха!» — успел подумать Индиана, торопясь вслед за мамой Ритой. Оттуда, куда они шли, в лица их несло запахом пищи.
      «Ресторан, — ответила Рита на непроизнесенный вопрос. — Как тебя зовут, кстати, земляк?»
      «Индиана».
      Мимо буфета (поэт, к своему ужасу, успел заметить пятна красной икры на свободно выложенных в витрине бутербродах), мимо столиков кафе, почти все они были заняты оживленно беседующими писателями, прошли они и стали подыматься по спускавшейся в зал лестнице. Взобравшись, устремились обшитыми деревом коридорами и скоро вошли в комнату со множеством стульев и столов. В комнате находилось с дюжину или более молодых людей обоего пола. «Привет! Привет! Всем привет!» — проскандировала Рита и бросила папку на свободный стол.
      «Ага! Вот и староста явилась! Мы уже собирались тебя переизбрать!» — воскликнул некто темнобородый и краснолицый.
      «А где же Арсений? — спросила Рита. — Кто-нибудь видел Арсения?»
      «Был замечен в ресторане с Леночкой Игнатьевой», — ехидно заметил молодой человек с большим прямым носом и бесцветными усиками. Светлый чубчик закрывал треугольником половину его лба. Молодой человек выглядел как случайно уцелевший обломок довоенной эпохи. В придачу к чубчику (таких чубчиков не носили в те годы даже самые отсталые рабочие харьковского завода «Серп и Молот») на юноше была извлеченная, должно быть, из отцовских запасов черно-серая куртка, называвшаяся «ковбойкой». «Ну и экземпляр!» — подумал харьковчанин о непонятном юноше, так и не расшифровав его. «Леночка, разумеется, читает Арсению Александровичу стихи… ха-ха-ха…» — добавил юноша.
      «А кого сегодня разбираете?» — Рита села и принялась выкладывать из папки на стол бумаги. На столе, занятом ею, покоилась пишущая машинка в чехле. Всего три зачехленных машины находились в комнате, письменные приборы украшали несколько столов. Помещение по-видимому использовалось в дневные часы как кабинет.
      «Машеньку мы сегодня разбираем», — ласково сказал кудрявый типчик (это он торопил Риту у двери Дома) и с необыкновенным радушием посмотрел на сумрачную девушку крупных форм, набросившую вдруг пуховую темную шаль на плечи. Преобладающим цветом девушки был темно-шоколадный. «Говенный!» — фыркнув себе под нос, определил цвет Машеньки уже тогда злой Индиана. Физиономия Машеньки напоминала ему виденные во множестве унылые физиономии поэтических девушек, встреченных им в Доме Культуры работников милиции, в других Домах Культуры и на поэтических вечерах Харькова. Ниже этого подвида «Машенек» стояли только выжившие из ума старики-пенсионеры, бывшие парикмахеры или банщики, почему-то на старости лет взявшиеся за сочинение стихов. Провинциалу стало обидно за Москву, что вот и здесь, где, казалось бы, должно быть скоплено самое лучшее, существуют такие Машеньки. Читать она, без сомнения, будет тихим, скучным голосом, от которого умерли бы и мухи в комнате, происходи занятие семинара летом.
      «Возьми себе стул! — сказала Рита. Оказывается, он один стоял. — Это мой друг — поэт из Харькова!» — вспомнила Рита об обычае представлять неизвестных юношей обществу.
      «Индиана», — представился он и почему-то поклонился.
      Машенька назвалась Машенькой, старомодный обломок с чубчиком а ля Гитлер назвался Гришей Васильчиковым, а курчавый толстячок — поэтом Левенским. Лобастый молодой человек в очках был Юрием. Остальные? Статисты всегда плохо запоминались Индианой, и, если, они не переходили впоследствии хотя бы на второстепенные роли, он забывал их без сожаления.
      Вошел, сильно хромая и опираясь на палку, красивый, в синем костюме, шелковый шарф узлом завязан у горла, сам МЭТР — руководитель семинара Арсений Александрович Тарковский. Индиане он тотчас не понравился. По-иному, нежели не нравились ему эстетически жалкие или вульгарные харьковские пииты, или позднее отталкивали родочного цвета, красноглазые и наглые поэты-русопяты, Арсений Александрович, «поздний акмеист» (так с пренебрежением стал называть его про себя Индиана), не понравился харьковчанину, потому что не подходил для его целей. Юный Индиана понял, что подле элегантного эгоиста Арсения Александровича возможно находиться только в качестве ученика, боготворящего мэтра, посему он тотчас же исключил Арсения Тарковского из своих планов. Вариант «старик Державин нас заметил и в гроб сходя благословил», с участием Тарковского в роли Державина, отпадал.
      Леночка Игнатьева, впорхнувшая вслед за Тарковским в комнату, юноше понравилась, и он ее одобрил. Выходец с окраины, из рабочего поселка, из среды грубых людей и грубых нравов, он всегда (скрытно) робел перед такими девочками, вечно одетыми в черт знает что невообразимое, в какие-то воротнички, в белизну и шелк, в юбко-блузко-перья-чешу'ю мистических красавиц и испорченных незнакомок… Короче говоря, ему всегда нравились девушки из хороших семей, были ли они дочерьми партаппаратчиков, или (позднее) дочерьми американских денежных мешков и европейских аристократов. Леночка Игнатьева была именно из этой породы девушек. Эту бы я выебал, подумал юный Индиана, все еще пользовавшийся для внутренних монологов лексиконом своего преступного отрочества. Следует уточнить, что в этом выражении был заключен для него куда более широкий и чистый смысл, имелось в виду, что он бы познакомился с Леночкой поближе. (Увы, позднее она нечасто появлялась на семинарах, она предпочитала индивидуальные встречи с любимым поэтом Тарковским.)
      Тарковский уселся за самый большой стол и вызвал к себе Машеньку. «Все прочли Машины стихи? — он оглядел юные дарования. — Риточка Губина явилась, староста наша…»
      «Я не прочла, Арсений Александрович, потому что…»
      «Знаем, знаем… Кого родила?»
      «Мальчика!»
      «Мальчика. Хорошо. Как назвали?»
      «Петром, Арсений Александрович!»
      «Петя… Петр… — повторил, как бы пробуя имя, Тарковский. — А что, ребята, русские имена опять входят в моду?»
      «Да, — заулыбалась во всю ширь лица Рита. — Арсений Александрович, вот поэт из Харькова приехал, очень просится к нам в семинар».
      Он встал, чтобы мэтр на него посмотрел. От скудной и малокалорийной пищи (по совету мудрого Миши Гробмана поэт и его подруга Анна питались теперь на рубль в день), от усердных занятий стихосложением (поэт совершенствовал дарование) он выглядел как бледный гений смерти. Синеватый, слегка, может быть, даже светящийся, этакий чахоточный Надсон предстал перед Тарковским. Мэтр поглядел на существо в черном (пиджак, жилет, брюки колоколом) и заулыбался. «Индиана», — назвался поэт и поглядел в стену.
      «Индиана?» — переспросил Тарковский.
      «Угу…»
      «Как электротехник Жан у Маяковского? — рассмеялся мэтр. — Индиана».
      Семинаристы угодливо, как показалось провинциалу, поддержали смех мэтра своими смешками.
      «Индиана, — подтвердил харьковчанин. — Я хотел бы посещать занятия вашего семинара, Арсений Александрович».
      «А у вас есть где жить в Москве? Есть прописка? Вы собираетесь здесь остаться?»
      «Ебаный барин! — выругал про себя старого поэта молодой. — Все есть», — соврал он. И подумал, что вот сейчас насмешник попросит его показать паспорт, а в нем лишь харьковская прописка!
      «Включите его в список, Арсений Александрович, — сказала Рита, — он хороший».
      «Ну конечно же, если он обещает активно участвовать, я включу его в список. — Тарковский взял пачку бумаг и снял с них скрепку. — Кто хочет оппонировать Машеньке?»
      Оппонировать Машеньке взялся очкастый Юрий.

В доме

 
      Они не только пустили его и людей ОРГАНИЗАЦИИ. ОНИ ЖДАЛИ ЕГО! ОНИ ОТКРЫЛИ ПЕРЕД НИМ ДВЕРЬ! Они, две старых Церберши (Церберман умер или ушел на заслуженный отдых), угодливо и банально пошутили по поводу его бушлата: «Ах, вы из Кронштадта!» Улыбающаяся, вся в золоте и позолоте, загорелая и красивая Людмила Александровна дожидалась его в вестибюле. Перефразируя название его первого романа, сказала: «Ах, это вы, Индианушка!» И заулыбалась вежливо. Он отметил, что Дом Литераторов все так же пахнет столовой. И увы, этот некогда казавшийся ему таинственным притон интеллигентов уже не показался ему таинственным. Топтались, проходили, собирались в кучки плохо одетые и скучнолицые советские интеллигенты. Почему-то робкие группки солдат стояли там и тут, на лестницах и у гардеробной. Отдавал свой тулуп гардеробщику сизелицый старик с палкой. «Если плохоодетость не есть порок вообще, — подумал Индиана, — то скучнолицесть — большой порок. Почему нужно ходить с такими (он вдруг нашел в памяти далекое выражение подруги Анны) «записанными лицами»? Т. е. как будто на них, лица, помочились, или, возможна еще одна расшифровка, как будто обладатель физиономии очень хочет, умирает как хочет, отлить…»
      «Ясно, что в этой столовой собираются болтуны и бездельники. Серьезные писатели находятся за письменными столами или же переживают приключения своего народа. Знаете, Яша, подобные заведения существуют и у нас за рубежом. Пен-клубовский «Лотус Клаб» в Нью-Йорке… «Мэзон дэз экриван» в Париже…» — сказал он Яше, они все взбирались вслед за Людмилой Александровной на этажи.
      «Тогда почему вы согласились встретиться с обитателями этой столовой?» — резонно пробурчал Яков Михайлович.
      «Только потому, что простоял когда-то достаточно времени у ее дверей, «имел здесь», как выражаются американцы, «очень нехорошее время». И такое количество нехорошего времени я здесь имел, что, вот, видите, и четверть века спустя не потерял желания реванша. Не пускали, теперь сами позвали. Вкусить сладость реванша прибыл я сюда, Яков Михайлович. Низменная страсть толкнула, признаю».
      Усатый шофер загоготал.
      Снимая бушлат, он спросил Людмилу Александровну: «Я заметил в вестибюле «свой» плакат. «Состоится встреча с писателем И… (Париж)»». Только мне непонятно, почему внизу приписано «Вход по членским билетам СП»? Что же, отряд милиции станет проверять членские билеты опять у входа в зал? Ведь без билета СП невозможно войти в Дом…»
      Женщина улыбнулась: «Старик, пишущий нам все плакаты, сформировался как личность и художник еще в послевоенные годы. Он привык к определенным формулам того времени и бездумно пишет себе как душе его угодно. Интересно, что вы увидели свежим глазом. Я, например, не замечаю все эти абсурдности…»
      Индиана попросил алкоголя, и они спустились в пустой бар. Нормальным смертным запрещено было распивать алкоголь в баре, только кофе. Потому бар и был пустой. Но то нормальным. Приглашенному гостю и Звезде (так, ухмыляясь, подумал о себе Индиана) законы небыли писаны. Старая буфетчица выдала Индиане по просьбе Людмилы Александровны кофейную чашку коньяка. Разговорившись с буфетчицей, Индиана выяснил, что она работала здесь и тогда, в ту единственную зиму и весну, когда Индиана посещал семинар Тарковского. Индиана сообщил буфетчице, что в те времена его вовсе не приглашали сюда, но отталкивали и отгоняли. «Ну вот, теперь приглашают…» — сказала буфетчица с равнодушной улыбкой богини Мудрости и Спокойствия и тем уменьшила удовольствие Индианы, оттяпала кусочек от реванша.
      По скрипучей деревянной лестнице мимо комнаты, где Индиана когда-то возглавил бунт поэтов против администрации и Тарковского (он взглянул на дверь — еще одна историческая Дверь!), они поднялись в Малый Зал. Большой был бы, конечно, удобнее для реванша, но он был занят под митинг в пользу ветеранов Афганистана. Индиане было не под силу (еще!) соперничать с афганской проблемой. Малый Зал уже был полон, очевидно, потому что народ стоял вне его, на подходах.
      Строгий, в черном костюме, черный галстук, белая рубашка, Индиана прошел в Зал, обидно оказавшийся лишь обширной комнатой, пересек его и сел за стол. Яков Михайлович сел рядом. Людмила Александровна произнесла короткую речь. Затем Яков Михайлович сказал солидно, что «ОРГАНИЗАЦИЯ первой напечатала одного из самых… писателей… Индиану у него на Родине. Первая. Весь мир читает его, но не мы. А вот теперь и мы… Он надеется, что…»
      Индиана разглядывал публику. И, разглядывая, думал, что произошла ошибочка, ОШИБКА, недоразумение.
      Они сидели и вдоль стен, и вдоль длинного стола, прорезающего буквой «Т» центр комнаты. Совсем старых не было. Было небольшое количество совсем молодых, но в основном они были среднего возраста. Множество очков. Несколько бород. Лица и тела ему не понравились. Лица и тела людей, не занимающихся физическим трудом, в почти каждом угадывалась полуинвалидность. Неполноценность. Индиана предпочел бы видеть на своей встрече людей сильных и здоровых. Судя по физиономии Якова Михайловича, и он был недоволен аудиторией. И он тоже понял, что произошла ошибочка, ошибка, недоразумение. Ведь ОРГАНИЗАЦИЯ устраивала Индиане встречи с пятью тысячами читателей, с пятнадцатью тысячами потенциальных читателей! После подобных нюрнбергских масштабов что за насмешка — комната с сотней «миддл-эйдж» типов… Индиана увидел, что притащился при помощи двух палок поэт Кривулин… бывший коллега по движению. Нет, он и Индиана не принадлежали к одной школе, но к одному поколению, да…
      Яков Михайлович показал им, членам дряхлой уже организации, пару публикаций своей новой мускулистой организации и сел.
      «Я речи не приготовил, — сказал Индиана, — я рассчитываю на дискуссию, на ваше соучастие. Мероприятие было объявлено как встреча, значит давайте встречаться. Готов ответить на любые вопросы, даже самые личные».
      Двухпалочный, седые проволокой крепкие волосы, экс-коллега для того и пришел, чтобы лягнуть его копытом. Потому, не откладывая, открыл рот: «В журнале… ты напечатал повесть, где воспеваешь войска НКВД. Это первое в своем роде литературное произведение, которое я бы отнес к школе «неосталинизма». Как так получилось, что ты, в прошлом поэт-авангардист…»
      «Ты хочешь спросить, как я дошел до жизни такой? — остановил его Индиана. Часть зала одобрительно задвигалась, радуясь словесной фигуре. — Ты забываешь, дорогой старый друг Витя, что я не живу у вас и в ваши игры не играю. У меня задачи не политические, но эстетические. До повести, «воспевающей войска», я написал какое-то количество рассказов, объединенных в сборник под названием «Обыкновенные Инциденты». Герои, точнее, негерои этих рассказов — нормально безумные люди западного мира, кастрированные и прирученные жители Нью-Йорка, Вены, Парижа и Калифорнии. После той книги я стал искать человека героического, ибо устал от обыкновенных инцидентов. В сегодняшней западной жизни я героя не нашел, но нашел его, совершенно неожиданно для себя, в моем раннем детстве, в послевоенной жизни. Где отец мой, лейтенант в кителе с золотыми погонами, в галифе, сапогах и с пистолетом «ТТ» на бедре, и явился мне таким героем. Вышел ко мне, как Ахилл в сияющих доспехах. Видишь, Витя, возможен и такой, эстетический взгляд на прошлое нашей общей Родины».
      «Ты заморозился там на Западе, потому отстаешь от жизни на двадцать лет», — пробурчал Кривулин.
      «Уф… Я могу ответить тебе, что это вы здесь отстали от моей жизни на все тридцать лет. Вы здесь мечтаете построить общество изобилия, которое там, у нас на Западе, уже слегка состарилось…» (Что он против меня имеет? — попытался понять Индиана. Не совсем понял, но утвердился во мнении, что «Витя» имеет против.)
      Зеленый совсем юноша поднял бледную как картофельный росток руку: «Говорят, вы перестали писать стихи. Почему? Вы создали, может быть, лучшие стихи вашего поколения…»
      «В 1976 году в Нью-Йорке я оставил стихи для прозы, убедившись, что стихи как жанр не могут вместить мой новый тяжелый и сложный американский опыт. За несколько месяцев до написания первого романа я таки попытался выразить новый опыт в стихах и был разочарован результатом. Есть еще одно объяснение: я предпочел уйти с ринга непобежденным, молодым, в 33 года. Поэзия держится на страсти, во всяком случае русская, да, потому это занятие для молодых людей».
      «Вы не были у нас двадцать лет. Как вам у нас?»
      Он решил быть дипломатом: «Я у вас меньше двух недель. Еще не успел разобраться».
      Яша нагнулся к его уху: «К сожалению, я вынужден слинять. Я очень устал, старик, и завтра рано утром у меня деловая встреча. Справишься без меня?»
      «Справлюсь». Одновременно он подумал с сожалением, что, отвезя Яков Михалыча за город, шофер не возвратится за Индианой… Как легко привыкаешь к хорошей жизни, а, Индиана? — сказал он себе.
      «Почему вы предпочли жить во Франции, а не в Соединенных Штатах?»
      Он узнал высокую женщину, задавшую вопрос. Это была мать Смирнова. А где сам Смирнов? Он должен был явиться с девушкой. Но его не было видно.
      «Я не предпочел, так случилось. Американские издатели дружно отказались от моего первого романа. Он был куплен в 1979 году легендарным французским издателем Жан-Жак Повэром. Договор был заключен моим представителем в Париже. В мае 1980 года я вдруг получил известие, что Повэр обанкротился… Я принял решение лететь в Париж и попытаться спасти книгу, так как мой единственный шанс быть опубликованным западным издательством был поставлен под угрозу. Я прилетел в Париж, познакомился с Повэром, мы друг другу понравились и он обещал мне, что первый же издатель, с которым он ассоциируется, напечатает мою книгу. Почему ассоциируется? Повэру было запрещено иметь свое издательство. Я снял студию на рю дэз Аршив и стал жить. Из Нью-Йорка я привез несколько тысяч долларов. В сентябре 1980-го Повер ассоциировался с издательством Рамсэй, мы заключили новый договор и в ноябре мой первый роман увидел свет. Чуть позже я заключил договор на вторую книгу с другим издательством… Короче, первый год я прожил в Париже, потому что у меня были там дела, а затем остался в Париже, потому что дела мои шли в этом городе успешнее, чем в Америке. Я как бы эмигрировал вслед за моими книгами. — Индиана рассказывал эту историю сотни раз журналистам многих стран мира и различным аудиториям, так что энтузиазма у него осталось мало. Персонально для мамы Смирнова он решил добавить несколько деталей. — Вам будет любопытно узнать, ибо здесь в России Хэмингуэй всегда популярен, а этот адрес связан с легендой Хэмингуэя, что издательство Рамсэй в те времена помещалось в доме 27 по рю дэ Флёрус. Именно в 27-м номере жила некогда Гертруда Стайн, и приходил к ней в гости юный Хэмингуэй. Он упоминает об этих визитах, если вы помните, в одной из глав книги «Праздник, который всегда с тобой». Если я добавлю к этому, что издательство Рамсэй помещалось именно в ателье мадам Стайн, то вы поймете, какие это были легендарные времена».
      Кто эта женщина, глядящая на него с любопытной иронией? Такое впечатление, что она знает его. Давняя знакомая, но кто она? Очень похожа на… американскую писательницу Сюзэн Зонтаг… в последний раз Индиана видел ее летом в Будапеште. Такое же личико реанкарнированного успешно трупа. Дама подняла палец.
      «Пожалуйста!» — разрешил Индиана, взявший после ухода Яши обязанности ведущего на себя. Он разрешал или игнорировал вопросы. Он впрочем не игнорировал. Он хотел вопросов, и чем острее, тем лучше. Чтоб оживиться самому.
      «Я помню вас в шестидесятые годы здесь в Москве вдохновенным длинноволосым юношей-поэтом, в самом облике вашем было нечто не от мира сего… в каждом движении… Вокруг вас обремененные семьями и проблемами жили мы, земные и суетные, а вы витали гениальным юношей над всеми нами… укором над всем…»
      Встревоженный таким количеством елея, он счел нужным вмешаться, опередить удар. Инстинкт подсказал ему, что удар будет. «За подобным вступлением обыкновенно следует что-либо очень неприятное», — успел вставить он.
      «…и вот спустя двадцать лет приехали вы и сидите перед нами в костюме, при галстуке, коротко остриженный. Вы похожи на комсомольского секретаря. Вам уже говорили об этом? И вы опубликовали в краснознаменном журнале вещь, достойную пера комсомольского секретаря. Вам не стыдно за себя. Вам не кажется, что вы предали вашу юность?»
      «Если я похож на комсомольского секретаря…»
      «Кстати, если вы не знаете, они давно вышли у нас из моды», — ядовито успела вставить она.
      «Если вы подтверждаете, что я похож на комсомольского секретаря, то я доволен, ибо именно этого эффекта я желаю добиться. Я, знаете ли, подражаю в своем сегодняшем облике советским плакатам героического периода. Намеренно…»
      «Бу-бу-бу-бу-бу», — прозвучала она нечетко.
      «…что же касается того длинноволосого и вдохновенного, то все хорошо в свое время. Метаморфозы есть не прихоть, но жестокая необходимость процесса жизни. Помните у Пушкина:
 
«Блажен кто смолоду был молод,
Кто после вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С годами вытерпеть сумел…»
 
      Вы хотели бы, чтобы я, седой и длинноволосый (Индиана позволил себе отвести взгляд от «Сюзэн Зонтаг» и посмотреть на «Витю»), жирный и опустившийся, пел все те же песни? Сидел бы тут в буфете Дома Литераторов, роняя пепел с окурков? Мне привелось увидеть здесь нескольких старых товарищей по авангарду, — соврал он невинно (не «здесь», но в Париже, несколько приезжали в Париж), — вот они — не изменились, поют, седые и неопрятные, все те же устаревшие жалкие «гениальные» песни…»
      Она попыталась возразить, но Индиана не отказал себе в удовольствии выключить ее и ткнул пальцем в маленького человечка.
      «Что вы думаете о Василии Аксенове?.. И о Бродском?»
      «Я о них не думаю», — Индиана пытался вспомнить, кто же эта стерва.
 
      Так как его книг в Союзе не продавали, то немногие желающие столпились вокруг него с блокнотами и просто листками бумаги. «Почему у вас здесь так распространена охота за автографами?» — спросил он маму Смирнова. — «А вот я, — мама засмеялась (и тут только до Индианы дошло, что мама Смирнова одного с ним возраста!) — я принесла АВТОГРАФ ВАМ. Мы видели по телевизору, что у вас висит в Париже над столом портрет Дзержинского. Вот вам портрет Ленина с автографом автора портрета, Китаева. Пока вы в Харьков ездили, я у него в ателье побывала и выпросила для вас автограф». Индиана развернул портрет. Рыженький, как татарин, Ленин, в галстуке таком же, как у Индианы, в рубашке с острыми углами воротничка.
      «Мы хотим вам подарить номер нашей многотиражки, — сказал застенчивый юноша, тот, что спрашивал его о стихах. Его товарищ, менее застенчивый, попросил телефон. — Мы могли бы опубликовать в газете ваши стихи…» Индиана был тронут, но телефона юношам не дал. Взял их телефон.
      Несколько поэтов подарили ему свои книжки. Какие-то грузные тетки сказали Индиане, что они его очень ценят. И этим совсем не порадовали Индиану. После лекций в английских или калифорнийских университетах он обыкновенно оказывался окруженным здоровыми молодыми людьми и девушками. Он испуганно шарахнулся от грузных теток и пошел вслед за профессионально улыбающейся Людмилой Александровной прочь из зала. К радости Индианы в коридоре к нему подошел Смирнов с симпатичной девушкой в лиловом платье. Но к разочарованию Индианы, Смирнов хотел попытаться выебать девушку в лиловом и потому должен был покинуть Индиану. Бок о бок с мамой Смирнова, мимо двери комнаты, где юный Индиана поднял четверть века назад семинаристов на восстание (опять эта комната!), он спустился в вестибюль, где еще гуще пахло столовой. Совсем прямо супом каким-по пахло…
      Коротыш с бледным и потным лицом остановил Индиану, когда Людмила Александровна снимала для Индианы («будет вам память о вечере») плакат-объявление.
      «Я поэт Ганчев. Не хотите, мы там сидим в буфете, выпить с нами?»
      «Кто это вы?»
      «Молодежь Союза. Мы вас очень ценим…»
      Людмила Александровна как будто не планировала для него никаких групповых возлияний в буфете или где б это ни было. Яков Михалыч уехал, Саша ушел, мать Смирнова завязывала пояс на пальто, стоя у зеркала… «О'кэй, — согласился он. — Я заберу свою одежду и спущусь к вам».
      В кабинете их ждал бородатый муж Людмилы Александровны. «Мы едем домой, — сказал он, — хотите, мы вас отвезем?»
      «Меня пригласил выпить «с молодежью Союза» тип по фамилии Ганчев. Я не уверен, что мне хочется. Что за молодежь Союза?»
      «Как вам сказать», — начал муж. «Ничтожные немолодые молодые люди», — твердо сказала жена. — «Ганчев — болван. Теперь стали принимать в Союз даже по публикации в журнале. Раньше хотя бы требовалась книжка. Набрали черт знает кого, недоумков всяких…»
      После такой рекомендации Индиана принял решение ехать «домой» в «Украину». Людмила Александровна и ее муж оба одели длинные тяжелые шубы. Обманув ожидания молодежи Союза, Индиана вышел с парой в снег. У входа стояли несколько молодых людей и с надеждой глядели на двери. Индиана улыбнулся.
      «К сожалению, наша служебная машина поехала отвозить депутатшу Друнину. Придется ловить такси, — сказал ему муж. — Вы так легко одеты».
      «Эта та самая поэтесса Друнина, которая фронтовичка? Ей, должно быть, уже под семьдесят?»
      «Да, где-то в районе шестидесяти пяти. Выступала перед ветеранами Афганистана. На «ура» принимали».
      «Именно по причине афганистанского вечера вас и затиснули в Малый Зал, дорогой Индиана», — сказала жена и подняла руку, обращаясь к трудно приближающемуся в снегу такси с зеленым огнем. Такси равнодушно прокатило мимо.
      «А кто была пожилая дама с неестественно белым лицом, укорявшая меня за то, что я не остался юным поэтом навеки?»
      «Вы не узнали Юнну Мориц? Поэтессу? Не хотите поехать к нам вылить?»
      Он отказался. Жена и муж не настаивали. Юнну Мориц он знал когда-то и даже однажды побывал у нее дома. Он вспомнил, что Мориц жила с девушкой-манекенщицей, Девушку звали Наташа.
      Они не смогли поймать машину на улице Герцена, и им пришлось выйти на Садовое кольцо. Индиана почувствовал жжение в груди. «Мать их с Друниной и вечером. Весь Союз Писателей сделался депутатами. Законодательная власть принадлежит писателям и поэтам, надо же! Неоригинальным писателям, посредственным поэтам. Как если бы во Франции в Палате Депутатов сидели бы Бернар-Анри Леви, Франсуа Нуриссье, Андрэ Глюксманн… Вечер этот был мне не нужен. Лучше бы я в Харькове остался, с родителями больше времени провел». Однако он был вынужден признаться, что и с родителями ему было бы невыносимо, еще невыносимее, чем ждать такси на холодном Садовом кольце. Задул ледяной ветер… Никто, разумеется, ни в чем не был виноват.
      В лифте он поглядел на часы. Было девять тридцать. Детское время. Не заходя в свою комнату, он отправился в буфет. Пил чай, жевал твердую колбасу и продолжал думать о том, что ему не нужен был этот водевиль в Доме Литераторов. Что происшедшее только растопило еще часть того кома сладких романтических воспоминаний, каким комом вся сразу являлась ему Родина в его заграничных снах. И почему ни Сахаров, никакой другой их радикал никогда не призвал к разгону Союза Писателей, непристойной, по сути своей, организации, литературной мафии, образовавшейся вокруг котла с литературным супом во времена цезаря Иосифа? Если уж вы так против его деяний и наследия, то почему вы самую его организацию не разгоните? Размышляя, Индиана побрел по коридорам к себе в комнату… А что он не пошел пить с молодежью Союза — он поступил правильно. «Молодежь Союза», еби их мать… Он уже встречался с молодежью Союза четверть века тому назад.
      Он лег в постель, но долго не мог заснуть. Вспоминал, как он с ней встречался.

Братцы, что ж это такое! Гнилым мясом нас кормят!

 
      Тарковский, опустив лицо, что-то чертил на листке бумаги, может быть, портрет любимой женщины. А может быть, вписывал имя харьковчанина в список. Юному провинциалу казалось, что Арсению Тарковскому, астроному и поэту, осколку «тех» славных времен, стыдно за Машеньку и за самого себя, стыдно ему, что он вынужден выслушивать бездарные вирши, потому он и опустил голову.
      Машенька закончила чтение и встал оппонент Юрий. Сейчас, подумал Индиана, он скажет ей, что стихи безнадежны, что писать ей не следует. Сейчас, бедная Машенька, как-то она перенесет удар?
      Ничего подобного ожидаемому им суровому приговору, после которого Машенька должна была, прикрываясь шалью, выбежать в метель и броситься под поезд метро на станции Маяковская (добравшись до нее на троллейбусе!), не прозвучало. Юрий указал Машеньке на неточность рифмы во второй строке третьего стихотворения, на то, что одно из стихотворений построено на слишком развернутой метафоре, метафоричность каковой совершенно исчезает к концу стихотворения. Он похвалил Машеньку за старательность и констатировал, что она сумела избавиться от ошибок, замеченных семинаристами Тарковского и им, Юрием, в частности, в стихах, отданных Машенькой на их суд год назад. Шуршали страницы, семинаристы серьезно следили за комментариями Юрия. Семинаристы тянули руки и задавали по очереди вопросы или высказывали замечания. Рита Губина спросила Машеньку нечто удивительно глупое, отчего Индиана поморщился. В Харькове Рита показалась ему умной столичной девочкой. Его никто не спросил его мнения, хотя он твердо решил, что, если спросят, он, вольная душа, встанет и скажет: «Стихи ваши — говно. Вы никогда не будете писать лучше, Машенька, потому что у вас нет таланта!» Еще, думал злой юноша, можно добавить в ницшеанском стиле что-нибудь вроде: «Вам следует броситься под поезд на станции метро Маяковская!» Или: «Я бы на вашем месте бросился под поезд метро!» (Вначале он сформулировал фразу «бросился бы в Москву-реку!», но вспомнил, что она замерзла.)
      Наконец Тарковский поднял голову. Люди, долгие годы исполняющие социальные функции, в конце концов достигают удивительного искусства и бесстыдства в области лжи. Лицо красивого Арсения Александровича выражало лирическое удовлетворение. «Ну что же, после столь полного анализа, которому подверг стихи Машеньки Юрий, мне остается лишь добавить несколько моих личных замечаний. — Воздев лицо к люстре, Тарковский продолжал. — Вы все, ребята, конечно же помните известное стихотворение Мандельштама, где есть строчки:
 
«Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа…»
 
      «Помним! Конечно….» — загалдели и закивали семинаристы.
      «Так вот. Однажды я спросил Осип Эмильича… — Тарковский остановился, умело подчеркивая важность момента, — я спросил его: «Почему вы поставили имя ФРАНСУА в этом стихотворении, Осип Эмильевич? Ведь так и просится на место имя АНТУАН, ведь АНТУАН есть точная рифма к ОБУЯН?»
      Шепот восхищения пробежал по комнате.
      «Действительно! — прошептала Леночка Игнатьева из глубины своих белых воротничков. — АНТУАН, АН-ТУ-АН!» — как молитву повторяла она.
      «Я сказал: «Осип Эмильевич, вы, может быть, хотели сохранить имя Франсуа, потому что парикмахер Франсуа действительно существует или существовал?» Вы знаете, что он мне ответил?»
      «Что-о-о?» — прошептала Леночка Игнатьева.
      «Молодой человек, — сказал мне Осип Эмильевич, — я поставил Франсуа вместо Антуан, потому что в точной рифме есть нечто вульгарное»,
      «Оххх!» — выдохнула Леночка Игнатьева, а с нею семинаристы.
      «Вот так, Машенька, советую и вам избегать в некоторых случаях точных рифм. Позволю себе привести также изречение Шопенгауэра, Осип Эмильевич очень любил его повторять: «Красота невозможна без известного нарушения пропорций». Ну что ж, на сегодня вы свободны, — Тарковский встал. — Я, к сожалению, тороплюсь сегодня. В следующий понедельник будет читать… — он поискал глазами, — Юрий. Юра, вы подготовили стихи?»
      «Да, Арсений Александрович».
      «Раздайте их вашим товарищам. До свидания».
      И сопровождаемый растроганной Леночкой, Арсений Александрович ушел, хромая.
 
      Харьковчанин был разочарован. «И это все?» — спросил он Риту Губину.
      «Да. А чего ты еще ожидал? Сейчас мы все пойдем в кафе, на первый этаж. Мы всегда сидим там после семинара. Ребята из всех семинаров собираются. Кафе у нас вроде клуба». — Очевидно, очень довольная тем, что после многих недель отсутствия опять вернулась в приятное ей место, Рита заулыбалась.
      Индиана хотел спросить, а где же ссоры, бунты, где знаменитые смогисты-скандалисты, из-за которых он простоял заснеженным Дедом Морозом у входа в Дом Литераторов столько понедельников? Где сами стихи, наконец? Новые стихи где? Новая московская авангардная поэзия? Не Машенькины же это вирши? Однако он не задал Рите этого вопроса, боялся что-нибудь испортить в механизме судьбы грубыми вопросами и требованиями. Подожду, решил он. Может быть, следующее занятие будет интереснее. Пойти в кафе он отказался. Он не имел права тратить на развлечения деньги, предназначенные на питание семьи. На покупку котлет (шестьдесят копеек десять штук), носивших в народе имя «микояновских». Названных так в честь Анастаса Микояна. Подобным же образом бутылки с зажигательной смесью получили некогда стихийным образом имя Молотова.
      В следующий понедельник на семинар явилось куда большее количество семинаристов. Стихи Юрия были более профессиональны, но так же безжизненны и скучны, как и стихи мокроглазой Машеньки. Арсений Александрович рассказал очередную историю из жизни своего учителя Мандельштама, выслушанную присутствующими с благоговением, назначил девушку по имени Дуня поэтом грядущего понедельника и удалился, хромая больше обычного.
      «У него осложнения с ногой, — грустно поведала Рита провинциалу. — Кажется, опять будут делать операцию. Ты знаешь, что у Арсения протез?»
      Нет, он не знал. Он только судорожно следил за глазами Тарковского, надеясь, что, может быть, сейчас глаза остановятся на нем, и в следующий понедельник он развернет свои синие тетрадки, и они все охуеют. Он им покажет, как нужно писать, жалким и слабым версификаторам! Поэт был зол на восковую мумию, на ебаного красивого старого акмеиста, выбравшего клячу Дуню. Дуня, еб твою мать! Да его, Индиану, даже швейцар в харьковской закусочной-автомате на Сумской называл «Поэт!» (Ну да, там был швейцар! В закусочной-автомате! — вспомнил Индиана, изумился и перевернулся на жестком ложе «Украины».)
      Рита пустилась в объяснения медицинских подробностей состояния ноги Тарковского, но жестокий юноша (перед выездом в Дом Литераторов полдня провел он у зеркала, репетируя чтение стихов) не слушал ее, он весь внутренне кипел. Он пошел в кафе со всей этой бандой посредственностей, решив, что выпьет две бутылки пива по 42 копейки, а завтра не станет есть. Один день проживёт без еды. Ничего с ним не случится! Писать будет легче, на голодный желудок мысли яснее. В своем последовательном экстремизме провинциального Лотреамона, явившегося в Москву покорить ее, он дошел уже до того, что писал стихи по десять часов в день. Глядя из окна на заснеженные поля и лес (в стекла вдруг упирался злой зимний ветер и давил на них плечом), Индиана размышлял о своей будущей славе… И нате, слава откладывается, Тарковский опять выбрал не его!
      В кафе Индиана уселся за один стол с Ритой и даже постарался быть общительным, разговорился с двумя соседними семинаристами, имена их память его не сохранила.
      «Мне не нравится практика отбора одного поэта на целое занятие, — заявил он, опорожнив бутылку пива. — Не говоря уже о том, что стихи в основном скучные, и слушать и обсуждать скучные стихи два часа утомительно, — такой порядок дает нам возможность каждому почитать свои стихи РАЗ в 15–20 недель! То есть, если исключить летние месяцы и, праздники, получается реже, чем раз в полгода!»
      «Ты прав, — признала Рита. — Я читала свои единственный раз — больше года назад».
      «Ты прав, старик! — воскликнул один из тех, чьи имена не сохранила память Индианы. — Все верно, но что мы можем сделать? Такой порядок, так хочет Арсений».
      «А что мы, дети в детском саду? Ведь семинар создан для нас, а не для Арсения Тарковского. Давайте скажем Арсению, что нам неудобен порядок проведения им семинаров. Что все мы хотим читать стихи в один вечер, пусть каждый понемногу, по нескольку стихотворений. Мне лично хочется прочесть мои и услышать мнения других поэтов о них. Я и из Харькова в Москву приехал ради этого!»
      «Арсений обидится», — убежденно сказала Рита. И отвернулась поглядеть, как очень пьяный молодой человек с розовым лицом взял другого, похожего на него молодого человека за ворот пиджака и рывком приподнял его со стула.
      «На сегодня получается, что обижены мы. Так и будем безропотно терпеть глупую систему, чтобы не обидеть Арсения? Да фиг с ним, с Арсением! Он издал свой первый сборник, когда ему стукнуло шестьдесят. Что ж, и нам ждать шестидесяти лет?»
      «В пятьдесят пять», — поправила его Рита.
      Возвращаясь на последнем поезде метро в Беляево, поэт сожалел, что ввязался в дискуссию со слабыми, не понимающими его страстей людьми. В Беляево, поздоровавшись с греющимися у газовой плиты на кухне хозяйкой Жанной и своей подругой Анной, он проследовал прямиком в постель и, лежа в постели, записал:
      «Был в кафе, истратил 84 коп. Глупо. Среди других видел пьяного Давида Самойлова. Он сидел, обнимая девушку, свою семинаристку (Самойлов — руководитель другого семинара). Говорят, пить со студентами нельзя. У него могут быть неприятности. Рита — дура».
      Пришла Анна, и поэту пришлось, отложив тетрадь, выключить свет и сделать вид, что он спит. Анна полежала рядом с ним в темноте, пошарила рукой по бедру поэта, переползла на поэтический член, попробовала член рукой… И так как ни член, ни сам поэт не реагировали на провокацию, разочарованно повернулась на бок и вскоре засопела. А поэт долго еще не спал, думая о своих тетрадках, о Доме Литераторов, о Тарковском…
 
      Через неделю, измученный ожиданием, он поднял народ на восстание. Один. Когда, закончив занятие, Тарковский, вновь игнорируя молчаливые мольбы Индианы, назначил в поэты следующего понедельника не его и стал выбираться из-за стола, чтобы уйти, он взорвался: «Арсений Александрович! Что же это такое! Я, например, ни разу не читал своих стихов. Я хочу читать! Мы все хотим!» — и он обернулся за поддержкой к семинаристам, которых в тот вечер собралось особенно много. Пришли даже какие-то вовсе незаписанные люди, даже некто Юпп — повар-поэт из Ленинграда, неизвестно какими путями пробравшийся в ЦДЛ. «Давайте почитаем стихи!» — взмолился он.
      «Извините, ребята, я должен уйти, — Тарковский пошел к двери. — В любом случае, наше время истекло, и мы должны освободить помещение…»
      «Но соседняя комната открыта и свободна…» — сказал кто-то.
      «До свиданья», — Тарковский вышел.
      Гнев и возмущение заставили Индиану вскочить на стул. «Ребята! — закричал он. — Зачем нам Арсений! Нас никто не гонит. Время девять тридцать. Вместо того, чтобы сидеть в кафе, давайте почитаем друг другу стихи. В конце концов ради этого мы сюда и ходим!»
      «Дело говорит, — поддержал его толстенький Леванский. — Давайте почитаем. Каждый по паре стихотворений. Для знакомства. Будем читать по кругу. Кто не хочет — может уйти».
      Никто не ушел. Присутствующие радостно загалдели, приветствуя приход нового порядка. Юный Индиана послужил тем самым матросом, который, выудив червя из борща на броненосце «Потемкин», не выплеснул его равнодушно на пол, как поступили другие матросы, но заорал: «Братцы, что ж это такое! Гнилым мясом нас кормют!» Ни тот матрос с «Потемкина», ни Индиана не были горлопанами каждого дня. На том этапе его жизни Индиану справедливее было бы отнести к категории скромных и молчаливых молодых людей. Но именно в таких типах гнездится настоящий протест и медленно скопляются опасные пары, разрывающие вдруг установленные порядки.
      Когда очередь дошла до него, он трясущимися руками раскрыл вельветовую тетрадь на «Кропоткине» и прочел:
 
По улице идет Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из черно-дымного пистоля…
 
      После «Кропоткина» он прочел «Книжищи» и остановился. Быстро, очень быстро произошло желанное действо. Он остановился, чтобы следующий за ним по кругу юноша прочел свои стихи. Но следующий почему-то молчал. И все молчали. Полный самомнения, но и робости, провинциал вдруг с ужасом подумал, что сейчас они все засвистят, захохочут, застучат ногами. Но они молчали. Кудрявенький Леванский заскрипел стулом и сказал: «А ну-ка прочти еще что-нибудь!»
      «Но ведь уговаривались по два?»
      «Читай! Пусть читает! Здорово!» — закричали статисты, и он, уже не удивляясь, вспомнив, что так должно быть, именно так он все видел в снах наяву, глядя в снежное поле Беляево-Богородского, он стал читать…

Господа народные депутаты

 
      Отжавшись много раз от пола и поприседав, он включил теле, и его стали учить французскому языку. Некоторое время он вслушивался в урок. Французский язык показался ему таким невыносимо нежным и беззащитным в стенах крепости, что из жалости к его хрупким звукам он выключил теле. Именно жалость к французскому и раздражение, вспомнил он, испытывал подросток Индиана в школе на уроках иностранного языка. Раздражала же очевидная ненужность, неприменимость этого щебетания среди снегов. Зачем человеку французский на Турбинном заводе? А судьба Индианы была — работать на Турбинном заводе. Всю жизнь.
      Должны были начать трансляцию первого дня съезда и, вспомнив об этом, любопытный Индиана поспешно включил теле опять… Депутаты слушали выступления депутатов. Седые и полуседые головы… Крупным планом корявые пальцы жмут, истязают хрупкий аппаратик: фирма «Филипс» снабдила советских депутатов новым средством выражения их воли. Группа скуластых депутатов, шумя, выкатилась в проход. Утверждают, что по каким-то причинам аппаратики в их части зала не работают. Главный техник страны Горбачев объясняет своим депутатам, как пользоваться аппаратиком. Скрывая раздражение… Относительно молодой депутат, прорвавшись к микрофону, возбужденно выпаливает, что он подозревает заговор между фирмой «Филипс» и сторонниками новой системы подсчета голосов с помощью аппаратиков. Скуластые чукчи предлагают считать голоса вручную. (Может быть, они не чукчи, но буряты? — предположил Индиана.) Горбачев предложил провести пробное голосование, чтобы убедиться в годности аппаратиков. Даже два пробных. Один раз весь зал голосует «ЗА», другой раз все голосуют «ПРОТИВ». «Голосуем, товарищи… Нам еще обсуждать повестку дня. Мы уже на два часа отстаем от регламента». Оживление в зале. Вставляют карточки в аппаратики, долго выбирают, колеблясь, нависая пальцем над кнопками, нужную. Их всего три. «Те, у кого аппаратики не работают, пользуйтесь аппаратиком соседа», — объясняет учитель Горбачев…
      Индиана вспомнил, что в его литейном цехе в начале шестидесятых годов существовала германская, облегчающая труд, аппаратура. Детали («точное литье») должны были сами отскакивать от стержня, установленного в закрытый ящик. Стержень должен был содрогать в ящике сжатый воздух. Германская техника отказалась работать на советском заводе. Помучившись месяц, стали сбивать детали со стержня алюминиевыми кувалдами. Сидя на корточках. Промахнувшись однажды, Индиана раздробил себе палец. Год стояли бесполезные германские аппараты, загромождая цех. Наконец их размонтировали и убрали с глаз долой…
      Голосуя «ЗА», четверть депутатов все же проголосовала «ПРОТИВ». «Вот видите, товарищи, вы теперь убедились, что вы не умеете пользоваться прибором», — укоризненно сказал хозяин. Чукчи или буряты были не согласны. Вся «чукчевая» (или «бурятская») часть зала шумела и кричала об обмане и заговоре. Измученный, тощелицый депутат взорвался возмущением, утверждая, что «тот, кто вынудил депутатов пользоваться аппаратиками», преследовал цель выставить народных избранников на посмеяние. Перед глазами, на глазах всего народа…
      Со скрипом, тяжело, по миллиметру в час поворачивалась деревянная машина свежей советской демократии. Наблюдать все это было однако необыкновенно интересно. Индиана чувствовал, что проникает в тайну. В тайну управления государством. Ему было ясно, что народные избранники не годны управлять государством. Управление страной слишком серьезное дело, чтобы доверять его сырым непрофессиональным массам.
      В сером, мятом иностранном костюме с блесткой вышел к трибуне депутат Евтушенко. Сказал, скосив глаза в очки, что ставит на обсуждение предложение об отмене пункта шестого конституции Союза — монополии Коммунистической партии на управление советским государством. Евтушенко появлялся в жизни Индианы не раз и не два. Они встречались периодически в различных географических точках планеты. Давным-давно явился Индиана на улицу Гоголя в поселке Переделкино искать у известного поэта Евтушенко защиты от властей. (Не нашел.) В Нью-Йорке Евтушенко прожил месяц в доме, где Индиана служил мажордомом. Поэт Евтушенко был другом мультимиллионера — хозяина Индианы. Индиана же был другом секретарши мультимиллионера Линды и черной горничной Ольги. Они принадлежали к разным классам общества, Евтушенко и Индиана. В восьмидесятые годы они встречались в Париже, в ночном клубе «Распутин». Девушка Индианы пела в этом клубе, а Евтушенко, конечно же, был другом хозяйки заведения. И вот представитель высшей советской буржуазии предлагает отменить монополию на власть коммунистической аристократии. Для того, чтобы передать ее выборным представителям буржуазии. Себе и своим приятелям. Индиана напомнил себе, что следует выбраться в снега, в настоящую жизнь, к людям, но съезд не позволил ему уйти, притягивал его к себе. На его глазах совершалась, примитивно и грубо поворачиваясь, история. Депутат Сахаров, осторожно двигая головой и очками, предложил отменить все статьи конституции, мешающие установлению в стране свободного рынка. Скучным голосом, без эмоций депутат Сахаров высказал свое предложение и, сжимая в руке бумаги, сошел с трибуны, голова ушла в плечи, скрюченный своими семьюдесятью годами. Академик, привилегированный, как и Евтушенко, член общества. Давно, со времен Хрущева, эти люди, каждый по-своему, воюют за власть. Желают отменить привилегии коммунистической аристократии и расширить привилегии своего класса — советской буржуазии знания. Ученых, писателей, инженеров, журналистов, адвокатов, докторов, экономистов, преподавателей университетов…
      Вот в чем дело! Индиана вскочил и пробежался по камере. Забежал в ванную, поглядел на свою физиономию в зеркале. Из зеркала на него взглянул чем-то испуганный, слишком коротко остриженный Индиана… Буржуазия находится у власти во всех странах Запада. В России она пробыла у власти короткий период между концом правления аристократии самодержавия и началом правления аристократии коммунистической — с февраля по октябрь 1917 года длилось ее эфемерное правление. Сегодня она зубами и когтями рвет глотки, берясь за власть. И, как любая другая группа, она ссылается на народ, дескать, власть должна достаться нам, дабы народу стало хорошо… Сталин знал, не мог не знать, каким бы простым тираном его ни представляли, об опасности, исходящей от этого класса. Возможно, его предупредил об этом умнейший Ленин. Потому Сталин разгромил и просто вырезал не только своих противников по партии, но и тогдашних, 30-х и 40-х годов, Сахаровых и Евтушенко, потому так много было в лагерях писателей и интеллигентов. Он разгромил профилактически авангард буржуазии знания. Но и Сталин не помешал им, а лишь затормозил приход этого могучего класса к власти. Они могучи — спору нет. Но они еще более безжалостны к народу, чем партократия.
      А я? — сказал себе Индиана в зеркало. А ты не принадлежишь к буржуазии, ты принадлежишь к низшим классам общества. Деды твои родились в деревнях, отец твой из солдат сверхсрочной службы выслужился в маленькие офицеры, в детстве и юности окружали тебя простые люди — рабочие. К высшему образованию ты не пробился. Это рабочий поселок Салтовка навеки зарядил тебя здоровым скептицизмом и анархическим презрением равно к правительству и «интеллигенции» — она же советская буржуазия. Без чьей-либо помощи, сам, долго пробивал ты себе дорогу в литературу. Твоя первая книга была опубликована в Париже на французском, когда тебе уже было 37 лет и имел ты за плечами двадцать лет чернорабочей жизни. Ты успел закостенеть в рабочем сознании за эти двадцать лет, вот что. А Евтушенко уже в восемнадцать лет стал известным советским поэтом, и сейчас, в пятьдесят восемь, он закоренелый старый господин буржуа, на какой бы сибирской станции он ни родился. Мраморные ступени, говорят, ведут из его дачи в Пицунде прямиком в Черное море. На твоих ступенях в грязном подъезде в Париже, у двери в твою квартиру ты, Индиана, многократно обнаруживал шприцы и ваты со следами крови — наркоманы облюбовали бедный подъезд, ходят к твоим дверям ширяться. Твои соседи по лестничной площадке — черная семья Матюренов: пятеро живут в Девятиметровой комнате. Буржуазной твою жизнь не назовешь…
      Господин академик Сахаров попал еще в юности в защищенную от внешнего мира, атмосферу высокооцениваемых государством ученых-вундеркиндов, в жизнь Спецпоселков, специнститутов. В отличие от Евтушенко его классовое сознание, проснувшись в шестидесятые годы, горело сильнее и ярче. И характер у академика, многажды лауреата Сталинских премий, оказался твердым. Однажды взбунтовавшись, он не успокоился, не вернулся на службу к партократии. Последовательный, он выражает интересы своего класса. Он выражал их в ссылке в Горьком, он выражает их сегодня с трибуны второго съезда народных депутатов. Отменить все, что мешает развитию экономики в сторону свободного рынка. И будь что будет. По радикальности эксперимент не уступит насильственной коллективизации. А платить за новый эксперимент будет НАРОД, миллионы неудачливых Индиан, так и не выбравшихся с Салтовских поселков…
      Индиана вернулся к телевизору. За предложение проголосовали 477 депутатов. Против 1415. Воздержались от голосования 80 депутатов. Пока что только четвертая часть мест в советском парламенте находится в руках советской буржуазии. Но Индиане было ясно, что их будет больше.
      Выходя, он обнаружил под дверью газету «Вечерняя Москва». Размышляя, кто и зачем положил газету, развернул ее. «Плодотворной работы вам, народные депутаты». «Сегодня в Кремлевском дворце съездов начал свою работу второй съезд народных депутатов СССР». Индиана прошел с газетой по коридорам и только в лифте обнаружил на первой странице среди новостей свое имя. В рубрике «В столичных кругах». Вгляделся.
      «ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВСТРЕЧИ. Один из самых скандально известных русских писателей за рубежом провел свой литературный вечер в Центральном Доме Литераторов. Имя Индианы стало во многом известно благодаря его первому роману, рассказывающему о жизни советского эмигранта в Нью-Йорке, роман, кстати, был тогда в США запрещен. Талантливый поэт и тонкий стилист, в Москве он зарабатывал на жизнь… Новый роман Индианы опубликован в 11-ом номере журнала… Индиана никогда не подписывал никаких писем и не принадлежал ни к каким группировкам, потому, видимо, ему будет нелегко сейчас публиковаться у нас в стране…»
      «У них в стране», — сказал себе Индиана и вышел из их отеля в их страну.

Хованщина

 
      Он жалел, что у него нет бинокля. Хотя бы театрального. В сущности, он и находился в театре. Трагедия игралась на открытом воздухе в снегу. Он не сомневался, что так же было в 1917 году. А до этого — в Смутное время. Передаем как заставили себя избрать Романова на царство, устав митинговать и спорить. Так было множество раз. Черное небо, снег, фонари, голые ветви деревьев Парка Горького.
      На открытой небу эстраде стояли в пальто, куртках и шапках люди. Получивший слово хватался за штангу микрофона и, укрепившись таким образом, изливал на толпу внизу свой монолог. Высказавшись, они все оставались на эстраде, угущая толпу тел. Две толпы не смешивались.
      Крепкогрудый, в пальто с воротником-шалькой, большелицый мужичище стащил с головы шапку черного каракуля и закричал: «Русские люди, куда же вы смотрите!»
      Русские люди во вьюге вскрикнули, ахнули, охнули, заколебались, давая знать, что они здесь. Что они сами обеспокоены и озабочены тем, — куда же они смотрят. Что сомневаются, туда ли смотрят. Ветер и снег унесли куски фраз и до Индианы донеслось только — «…будут насаждать чуждую нашему народу рок-культуру и секс-маразм! Доколе! Пора остановить ИХ! Я священник храма…» Ветер унес ИМЯ ХРАМА. «…Я говорю вам, христиане русские… Да что христиане, люди русские, ибо всякий русский есмь христианин, даже если он этого не осознает сам. Остановим заразу заграничную, уродующую душу народа нашего…»
      Индиана в старой кроличьей шапке Смирнова, русским человеком среди русских людей, в худом бушлатике, ветром подбитом, стоял, подобравшись близко к эстраде. Пытался понять, чего они все и каждый из них хотят. У священника, если он священник, была сытая физиономия, пальто его бесстыдно миддл-классовое и шапка из каракуля выдавали его социальное положение. Почему он не вышел К НАРОДУ в более народном одеянии, каковым сейчас в Москве, кажется, является затрепанная синтетическая парка?
      Микрофон перешел к подполковнику-артиллеристу. «Я и мои товарищи, офицеры Московского гарнизона, оскорблены и уязвлены тем безобразием… происходит у нас в стране. Съезд депутатов… русский народ по-прежнему оттеснен от участия в управлении своей собственной страной. Кто… («Так же как британский и французский и любой другой народ, — сказал Индиана. — И слава Богу!») кто живет хуже русского народа, скажите мне? Я вам отвечу. Никто! («Глупости! — парировал Индиана. — Можно найти на глобусе сотню народов, живущих много хуже, и только несколько десятков, может быть, живущих лучше».) Самый последний чукча больше уважаем… офицеры нашей части…» («Если бы я был чукчей, я бы на тебя обиделся, подполковник!»)
      В плечо его уже некоторое время ударялся твердым плечом мордатый парень в шапке с длинным мехом. Индиана оттиснулся от парня и огляделся. Парень не нарочно толкал Индиану, его трепало ветром. Парень держал в руках одно из двух древк плаката: «На фронты отечества! Долой депутатов-подстрекателей!» Плакат был самодельный, грубо намалеванный, однако, отметил Индиана, они уже кое-чему научились. Все буквы «О» в плакате были вырезаны. Дабы он не смог сделаться парусом, нежелательно несущим двух плакатоносцев, куда того пожелает ветер. Следовало также вырезать верхнюю половину всех букв «е» и середину буквы «д», мысленно посоветовал Индиана, тогда парень не будет ударяться твердым плечом в соседей.
      В десятке метров, красным шрифтом по белому, висело над толпой полотнище «ДА ЗДРАВСТВУЕТ РОССИЯ!» Еще дальше Индиана увидел «ОГОНЕК — орган стравливания отцов и детей!» У моего народа явная склонность к восприятию политики через печатное слово, отметил Индиана. Пробираясь к эстраде в самом начале митинга, он видел лозунг-паблисити: «Читайте, выписывайте русский журнал «МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ».
      «Я внимательно слежу по телевизору за съездом так называемых «народных депутатов». Это же балаган, товарищи. Братцы! — Бородатый красавец, стащив с головы шапку, отряхнул снег о полу полушубка. — Доколе терпеть будем на себе людей, народа не представляющих?..»
      «Но ты, ухарь-купец, тоже не самый типичный народный представитель, — сказал себе под нос Индиана. — Ты или играешь в оркестре, или поешь на эстраде, или воруешь. Если это не так, то я зря прожил свои сорок шесть лет и ничего не понимаю в физиономиях. Народные депутаты, и я слежу за съездом по теле, разумеется, малоэффективны, но что ты предлагаешь кроме банального мнения о том, что они плохи? Ты хочешь, чтобы выбрали тебя, да? Так скажи и не мямли…» Народ стал аплодировать красавцу. За его красоту. Индиана оглядел соседние лица. Сказать, что они представляли самый что ни на есть стопроцентный породистый народ, тоже было невозможно. Подержанные дамы со злыми, порой интеллигентными морщинами и сединами, пенсионеры в пирожках (Индиана задумался, сколько среди них экс-коммунистов), парни в полушубках, студенты скорее всего. Для Индианы народ всегда олицетворялся рабочим классом. Ясно, что русский народ это все: священник, подполковник, и даже Индиана, но подавляющее большинство народа — это работяги. Работяг же, подобных тем, с которыми он трудился некогда на заводах и стройках Харькова, он вокруг себя не заметил. Было уже половина двенадцатого. Завтра рабочий день, и работягам нужно рано вставать. Советские заводы начинают работу рано. Дабы свободно решать судьбы страны, стоя во вьюгах, лучше всего иметь свободную профессию. Недаром столько писателей в юном советском парламенте. А может быть, работяги нового времени носят пальто воротником-шалкой и холеные бороды и усы? Маловероятно. У родителей в микрорайоне он видел толпы идущих со смены, с больших заводов, работяг. Они мало изменились за двадцать лет.
      Снег засыпал чаще. Хлопья укрупнились. Остроносый человек в очках убеждал большую толпу в том, что только общество «Родина» (малая толпа на эстраде) выведет русский народ из того убожества, в котором его держала и держит коммунистическая власть. Сзади эстрады находилось больше фонарей, чем спереди ее, и потому тень головы остроносого и его жестикулирующих рук падала на толпу, ходила по толпе и прыгала по головам. Несколько юношей с мерзлыми лицами тянули из-за спины остроносого микрофоны и диктофоны к его рту. Очевидно, остроносый был начальником в обществе «Родина». Заводилой. Его речь записывали. В прежнем советском обществе он также занимал, судя по его выговору и словарному запасу, вполне достойное место. Лектора, доцента, профессора? Как это называлось бы, если перевести его социальное положение на шкалу Смутного времени? Писчий дьяк? Подьячий? Служилый дворянин? Тетка в пуховой шали и шапке поверх, Индиана вгляделся щурясь, она кто? Купчиха или мещанка. Выступавший подполковник — стрелецкий начальник. Красавец в полушубке? Конечно, купец. Ухарь-купец удалой молодец. Они все микроскопические начальники бывшей социалистической системы, и в каждом их слове пылает злоба против коммунистических БОЯР. Разумеется, мог затесаться в малую толпу на эстраде и рабочий, почему нет, начитанный рабочий вроде старого друга Чурилова. Однако подавляющее большинство «родинцев» на эстраде — мелкие начальники, желающие стать большими начальниками.
      Большая толпа? Индиана попытался резюмировать увиденные им лица. Эти ищут ответа на собственное недоумение и непонимание, ищут соучастия. Жаждут избавления от своего собственного ничтожества. Интересно, многие ли из них готовы на погром и преступление? Французская, самая лучшая в мире полиция, утверждает, что те же физиономии фиксируются полицейской телекамерой в первых нападающих рядах, на правых и левых демонстрациях равно, те же сотни или тысячи парней, мужиков и даже стариков в куртках и сникерс швыряют камни в полицию… Психология масс распространяется и на страну снегов, она общая для всего человеческого вида… Но нападающих всегда меньшинство, б'ольшая часть толпы — загипнотизированные вялые животные.
      Вместе с толпой его отнесло в сторону от эстрады, и голоса ораторов сделались неразличимы. Порывом ветра приносило фразу или две и следовал неясный шум. Рядом с Индианой, странно знакомое, искажалось эмоциями лицо низкорослого парня с бледными редкими усиками. В кроличьей серой шапке, два кружка прыщей возле уха… Откуда я знаю этого типа? Доселе незамеченный им длинный лозунг на трех древках выплыл от эстрады. «Не будем лягушками для аппаратных опытов! Возродим Россию!» Через два свитера, тишорт, пиджак и бушлат грудь Индианы обожгло. Сняв рукавицу Смирнова, он сунул руку в бушлат и потер грудь. «Как же вы не будете, когда вы уже есть. Аппаратчик из Ставрополья разрешил вам базлать, более того, даже требовал в первые годы, чтобы вы базлали, и вот вы раскачались и базлаете, и вошли во вкус. И не только вы — вся восточная Европа уже служит новому аппаратному опыту и базлает, как вы, и толпится на площадях в снегу, в ночи, под крики ворон… Забыв быстро и в самоупоении, что совсем еще недавно ее, ленивую, выталкивали на улицы, масса уже присвоила себе…» Индиана «узнал» парня с усиками. Очень накурившийся марихуаны Индиана присутствовал на рок-концерте в Нью-Йорке. Его приятель, гитарист группы «Киллерс», пригласил его в чуждую толстомордому священнику, но не чуждую тогда Индиане рок-культуру, смыкающуюся при помощи марихуаны с секс-маразмом. В тот вечер один из помостов обломился, и шесть рядов зрителей свалились в воплях. Но Индиана уже покинул концерт к тому времени. Дело в том, что его посетило озарение. Подрагивая, как и вся многотысячная толпа в такт музыке, Индиана обратил внимание на соседа, парня с редкими усиками, несколько кружков прыщей возле уха… Глядя, как парень мычит и двигает некрасивым коротеньким торсом, вытягивая шею к далекой сцене, Индиана вдруг прочувствовал и увидел (спасибо марихуане!) исключительную ничтожность, неталантливость движений брата его, человека. И понял, что не хочет, не желает разделять с этим парнем и с другими парнями коллективное дерганье, коллективный оргазм. Вдруг упал тогда звук, завяло темное нью-йоркское небо, группа, извивающаяся на далекой сцене, представилась ему группой скучных и жалких музыкальных клоунов… Толпа вдруг предстала Индиане собранием слаборазвитых маленьких кретинов. Ничтожный донельзя редкоусый символизировал ничтожество каждого в толпе…
 
      Индиана взглянул на старого знакомого. Возродим Россию! Чтобы делать что? Что нам делать вместе в возрожденной России? Дергаться вместе в ритм коллективной балалаечной музыке? «Наша мама — не ваша мама!» — вспомнил он лозунг обериутов. И как за десяток лет до этого отрезвевший Индиана, пожав плечами, без сожаления покинул рок-концерт в Централ-парке, так Индиана декабря 1989 года, закутав шею плотнее в шарф и натянув рукавицы Смирнова, стал продвигаться прочь из толпы. Наша мама — не ваша мама.
      Выбравшись, он оглянулся. Во вьюге трепало лозунги и флаги. Густой снег. Разбуженные, недовольно каркали вороны. Плотная кучка на эстраде призывала к тому же, к чему призывали такие же кучки в 1917 году и в смутное время. Разрушить все и начать жить сначала. Так было много раз. Черное небо. Снег. Фонари. Голые ветки деревьев. Вороны.
 
      Дома в «Украине» тщедушный Сахаров сказал картаво, обернувшись к Горбачеву: «Я вам дам телеграммы в защиту моего предложения».
      «Зайдите ко мне и я вам дам три папки телеграмм». Раздраженный Горбачев стал копаться в бумагах.
      «У меня есть шестьдесят тысяч подписей». — Шея Сахарова, старая, вялая шея глотнула кадыком.
      «Не будем, знаете, давить друг на друга, опираясь на мнение народа, Андрей Дмитриевич», — Горбачев раздраженно развязал и завязал папку…
      На втором канале депутата Ельцина спросили, какова его политическая программа. «Борьба против привилегий правящей верхушки». Ельцин сам отказался от персонального автомобиля. Содержательная политическая программа. Индиана выругался…
      Коммерческий телеканал демонстрировал плохого качества видео. Седовласый голый гигант (видео сделало его тело густорозовым) вылез из ледяной проруби и пошел по снегу прямо на Индиану. Гиганта звали Учитель Иванов. Учитель умер несколько лет назад в районе Ростова-на-Дону. Но дело его живет и размножается. У Учителя десятки тысяч последователей. Нудист и натуралист, Учитель завещал жить близко к природе, в природе. Толстощекая семья долго и нудно повествовала о том, чему научил их Иванов. Не вынеся слаборазвитой семьи, Индиана вырубил теле. И лег в постель, бурча: «Почему ваш этот Иванов не оставил рецепта, как устроиться близко к природе в Чернобыле или вот в Москве…»
      Ему было ясно, что его народ ищет новую коллективную иллюзию взамен утерянной. Как в 988 году князь Владимир силой загонял их в Днепр, крестил в новую импортную религию, так сегодня Михаил гонит их в воды демократии. Гонит не физической силой, но убеждением… Потому они разбрелись, горланят и обсуждают. Но сами не знают, хотят они или не хотят. Не знают, в какую новую веру желают креститься. В веру магазинных витрин они окрестятся. Некоторые историки утверждают, что Владимир выбрал греческую ортодоксию за… красивую пышность церемоний.

«Алло, Париж, говорит Москва…»

 
      Радио «Франс Культюр» делало нон-стоп многочасовую передачу напрямую из Москвы. В студии на улице Качалова, похожей на крупные римские бани, в центре помещался стол с десятком микрофонов, и полсотни приглашенных ждали своей очереди на стульях в глубине зала.
      Их посадили шестерых к микрофонам. Писательницу Даниэль Салленав (Индиана был знаком, он видел ее на множестве конференций и коллоквиумов), критика Пуаро Дельпеш, Индиану и троих советских. Начали с Индианы: «Ваша последняя книга опубликована одновременно во Франции, в издательстве ФЛАММАРИОН, и впервые в СССР, в краснознаменном журнале «Борьба»… Это ваша первая советская публикация. Несколько дней назад состоялась ваша встреча с советскими писателями в Центральном Доме Литераторов! Еще год назад вы не могли и мечтать о том, что вас будут читать и принимать на Родине. Что вы думаете по этому поводу?»
      «Хорошо. Прекрасно», — сказал Индиана скучным голосом. И замолчал.
      «Может быть, вы хотите поделиться впечатлениями о вечере с нашими слушателями? — Ведущая, похожая на маленькую цыганку, была шокирована его лаконизмом. — Все-таки событие. Вечер запрещенного Индианы в Центральном Доме Литераторов!»
      «Дом Литераторов не изменился. Все тот же очень закрытый прайвит-клуб-столовая. В сущности, их следовало бы давным-давно ликвидировать. И Дом Литераторов, и Союз Писателей». Индиана замолчал, но так как присутствующие продолжали глядеть на него, ожидая, он выдавил из себя: «Если бы мой вечер в Доме Литераторов состоялся в 1970 или в 1980 году, это было бы выдающееся событие, исполненное смысла. Оно означало бы немедленное признание меня советским обществом. Государственные издательства восприняли бы его как сигнал. Мои книги стали бы издаваться миллионными тиражами. В контексте 1989 года такой вечер — ничего не значащее происшествие… К тому же мне его устроили приятели…»
      Вздохнув об отсутствии у него энтузиазма, ведущая дала волю энтузиазму своему и французских писателей. Пуаро Дельпеш сообщил, что его живо интересует чудесная метаморфоза советского общества, потому он сюда и приехал. Что он желает Горбачеву и советскому народу успеха в их дерзаниях… Индиана вздохнул. Так как во Франции, подавленное изобилием, «абрути» население уже четверть века ни на что не дерзает, французским интеллектуалам остается лишь приветствовать чужие дерзания. Черных в Южной Африке, китайских студентов, русский разрушительный нигилизм… Французские писатели завидуют своим советским коллегам, приземлившимся вдруг депутатами парламента, — ах, они бы покричали в Люксембургском дворце и в Пале де Бурбон, они умеют говорить, французские писатели, но, увы и ах, класс профессиональных политиков никогда не подпустит их к власти…
      Даниэль Салленав, профессионально восторженная, однако предупредила советских, чтобы они не впадали в бездумный консюмеризм, грех «нашего» западного мира. Моложавая и элегантная женщина, советский театральный критик, на отличном, куда лучше чем у Индианы, французском, позволила себе возразить, что пока еще говорить об угрозе консюмеризма в стране, где перебои с питанием нормальное явление, признак плохого тона. Завязался воспитанный спор по поводу консюмеризма. Пуаро Дельпеш помог Салленав, объясняя, что она имела в виду угрозу материализма, о которой, кстати говоря, высказывался недавно и папа Римский. Следует различать ПРОСПЕРИТИ И КОНСЮМЕРИЗМ…
      Они так долго обходились без него, что он с радостью подумал, что «они оставили меня в покое».
      Нет, не оставили.
      «Что вы думаете о переменах на вашей бывшей Родине, мсье Индиана? Сколько лет вы тут не были?»
      «Двадцать лет».
      «И что же?»
      Ему так надоел сладкий энтузиазм обеих сторон, и французской и советской, их умиление ПЕРЕСТРОЙКОЙ (каждый произносил это слово по-своему, но каждый произносил его с чувством), что он швырнул им угрюмое: «Я нашел мой народ мрачным и несчастливым. Когда я уезжал отсюда, они выглядели куда веселее. Первое, что чувствуешь здесь: враждебность всех ко всем. Страшное напряжение коллективной психики. Раздражение всех всеми. И причина не только и не столько в материальных трудностях, в конце концов Союз Советских — не голодная Эфиопия, физиономии у людей сытые, но… — он молчал, подыскивая фразу, — советские живут сейчас через КОЛЛАПС МЕНТАЛЬ их коллективного сознания. Опять их подвергли жестокому эксперименту…»
      «Я много слышал о мсье Индиане… — начал седовласый молодой человек с отличным французским произношением, директор издательства «Прогресс» (Не живя во Франции, они говорят лучше меня, отметил Индиана, у них в детстве были французские гувернантки?) — «…о мсье Индиане, как о передовом писателе-модернисте. То, что мы от него услышали сейчас, я бы определил как очень консервативный взгляд. Таковые у нас высказываются сторонниками прошлого тоталитарного режима…»
      «Я и есть консерватор, — Индиана развеселился. — Даже, я бы сказал, реакционер».
      «Следовательно, меня неправильно информировали». Директор «Прогресса» пустился в рассуждения о необходимости пережить трудный период, дабы прийти наконец к справедливому царству свободного рынка.
      Не нужно быть великим мыслителем, подумал Индиана со вздохом, чтобы догадаться сравнить новую мечту со старой мечтой. Мечта о царстве свободного рынка как две капли воды похожа на мечту о царстве коммунизма. И опять народ просят поработать, надорвать живот сегодня, дабы вкусить удовольствие в неопределенном будущем. Советскому народу, явилась у него хулиганская мысль, очень понравилась бы марихуана. И работягам, и старушкам на пенсии… Предложить им марихуану вместо свободного рынка?
      Пуаро Дельпеш сослался на свидетельство Индианы о том, что тот нашел свой народ мрачным и несчастливым, дабы доказать его, пуародельпешевскую теорию. Дама, советский театральный критик, уколола Индиану, ядовито заметив, что, прожив двадцать лет в заграницах, он утерял пульс народа, его рука съехала с пульса. Индиана хотел было дать им доказательство того, что нет, рука его на пульсе, рассказать о ледяном вагоне поезда «Харьков—Москва», о замерзшем дерьме, о чечене, описать им чудовище, увиденное им во дворе журнала и позже в Красной Пахре… Но он промолчал. Ведь все его доводы покоились не на статистике или научных теориях, но лишь на увиденном и почувствованном.
      Покинув микрофоны, он позволил себе быть уведенным на второй этаж в закрытый, специально для иностранных гостей предназначенный буфет. Там он съел несколько бутербродов с икрой и выпил немецкого пива. Молодой человек, пригласивший его в буфет, выяснилось, был поклонником таланта Индианы. Читал его книги. С улицы Качалова он ушел пешком к себе «в крепость», как он стал называть «Украину». Отвергнув приглашение поэтессы Алексиной выпить с ней «где-нибудь» кофе. Поэтесса находилась среди приглашенных. Ожидала своей очереди к микрофону. Радио-марафон должен был продолжаться. Полсотни или больше советских буржуа еще не выступили. Рабочих Франс Культюр не пригласила. Рабочие не говорят по-французски.
      Добравшись до Калининского, он пожалел о том, что отказался от кофе и поэтессы. «Ладно, Индиана, мало ты выпил кофе с поэтессами…» — утешил он себя. Поскрипывая снегом, натянув капитанку глубже на глаза, он заспешил к просматривающимся вдали в небе слепым огням крепости «Украины». Советский архитектор изругал по Франс Культюр сталинские крепости Москвы. «Дурак», — подумал Индиана, — без них Москва была бы куда более плоским и глупым городом.

Частных детективов всегда бьют

 
      Второй Серебряковский переулок неряшливо подымался в гору. Меж жилых, теплящихся робким светом домов стояли мертвые, черные и неживые. Свет зажегся в Москве через полчаса после прибытия Индианы на задание.
      В фильмах обыкновенно частный детектив или полицейские сидели себе в теплых автомобилях, лениво жуя сэндвичи и попивая пиво. Поджидали объект. Автомобиля у Индианы не было, и липкий мокрый снег падал с московского неба. Слежка оказалась занятием неприятным. Черной работой. Он топтался за углом, на втором Серебряковском, у стены, за которой, возможно, находилась его подруга, и время от времени поглядывал на дверь подъезда. Окна ВОРА были непроницаемо темны.
      Уже второй вечер он проводил подобным образом. С той разницей, что сегодня он явился на слежку до темноты. Вчера он покинул отель в десять вечера и промерз на углу до двух часов ночи. В час ночи тройка мрачных парней агрессивно попросила у него закурить. Индиана столь же агрессивно заявил, что не курит, но занимается спортом. Парни, выругавшись, ушли, очевидно, решив, что раз человек так в себе уверен, то у него есть основания.
      Сегодня он не намеревался стоять на углу до двух ночи. Уже вчера он стал сомневаться в правильности информации, сообщенной ему злой женщиной с Колхозной. Неприязнь между женщинами бывает столь сильной, что… Привлеченный звуком автомобильных тормозов, он выглянул на бульвар. Такси остановилось против единственного подъезда дома — его подъезда. Знакомый холодок ужаса захлестнул Индиану. Холодок оповещал его о ЕЕ присутствии. Из такси выскочил черноволосый парень и за ним… Ноги в лаковых туфлях и черных чулках первыми (лаковые хрупкие туфли выглядели абсолютно неуместно на залитой грязью, смешанной со снегом, улице), затем острые колени, полы серого пальто, — выбралась из такси его подруга. С лисой у горла, в черном платке с алыми цветами. Веселая, подруга его балансировала на одной ноге, доставленной в грязную воду, и не решалась поставить в грязь другую. «Несите меня, мужчины, что же вы!» — вскрикнула она. Черноволосый, выхватив из такси какие-то свертки, подставил ей плечо. Второй самец, выше первого, в шапке и куртке, покинул такси последним. Стоял, наклонясь к шоферу. Платил. Присоединился к группе, все так же стоящей в воде. Подставил свое плечо. Его подруга, ухватив мужчин за шеи, повисла между ними. Громко и глухо захохотала. Тройка тяжело пошла к подъезду. Скрылась за дверью.
 
      Индиана вышел на бульвар. Он не знал, что следует делать дальше. Предпринимая слежку, он преследовал цель увидеть ее. Обнаружить. Вот увидел. Что дальше? Побежать, схватить ее за руку, закричать: «Что ты делаешь, сука?!» Она рассмеется ему в физиономию, а парни изобьют его. Каждый из них выше, тяжелее и моложе его. Возможно, она за него заступится. Возможно, нет.
      Зажглись его окна. На одно, большее, сразу же надвинулись с двух сторон шторы, второе осталось полузачехленным, как и вчера. Индиане ничего не было видно с тротуара, ибо окна находились достаточно высоко, выше уровня его глаз. Оглядев бульвар, он вышел на проезжую часть улицы. С проезжей части он сумел увидеть головы двух самцов. Голова передвигалась. ЕЕ он не увидел. Она присела? Ушла в ванную? В кухню? В туалет? Оставаться на проезжей части долго он не мог, прокатывали все время группами автомобили, и, в любом случае, с такого расстояния ему не были различимы даже физиономии. Ясно было только, что это мужские головы. Одна светлая с крупными чертами лица, другая голова принадлежала черноволосому. Без сомнения, он и есть хозяин квартиры. Вор.
 
      Если взобраться ногами на карниз, неширокий, всего несколько сантиметров, то можно будет рассмотреть, что там происходит. Бульвар однако, заметил Индиана, стал наполняться народом. Наступил конец рабочего дня. Нельзя взобраться на карниз и заглядывать в чужую квартиру при таком количестве постоянно прибывающих новых свидетелей. Спросят почему, закричат, стащат с карниза в конце концов… Советские люди неуместно дотошны… Во всяком случае, были. Индиана решил прервать слежку и вернуться к окнам через час-полтора, когда схлынет человеческий поток. Он отер мокрую физиономию платком и пошел по бульвару, не заботясь о том, куда он идет. Он решил пройти в одном направлении сорок пять минут и затем повернуть обратно.
      Его терпения хватило на тридцать пять минут. Последние десять он заставлял себя идти… «Еще один светофор… Еще лишь до этого светящегося магазина, или что там светится?» — уговаривал он себя. В результате он прибыл вновь ко Второму Серебряковскому переулку через час и пять минут. Обратно он шел быстрее. План так и не сложился, в его голове. План весь свелся к нечеткому «посмотреть». Он оправдал себя тем, что, решив заняться слежкой, имел в виду, что… он хотел увидеть ее одну и забрать ее в отель. Заманить чем-нибудь. Обещанием чего-то. Остановить ее запой. Она будет возражать, кричать, угрожать, что уйдет, бросаться к дверям, но наконец затихнет, останется, уснет. Назавтра она будет полунормальным человеком, и он сможет сесть против нее и, как бывало всегда, за пару часов убедить ее логически, В ЧЕМ СОСТОИТ ЕЕ БЛАГО. Еще через день она превратится в мадмуазель Джакиль. Будет молчаливой, разумной, стыдящейся случившегося, хмурой женщиной. Встретив ее не одну, он растерялся, ибо не выработал подобного варианта своего поведения. Он не постеснялся бы напасть на компанию, но явное преимущество их физической силы над его физической силой исключало подобный выход из положения…
      Прохожие еще были, но немного прохожих. Выждав, когда спина уходящего и физиономия приближающегося сделались одинаково расплывчато неопределенны в снегу, Индиана взобрался на карниз и осторожно приподнялся. Первым видимым им живым объектом оказались ее ноги, затянутые в черные пэнти, или по-советски колготки. Без туфель и освобожденные от платья или юбки. Она лежала на тахте или кровати без спинки так, что ноги, живот и бедра были видны Индиане (порой к ним присоединялась ее рука с сигаретой, и вторая — без сигареты), а торс находился за кадром окна. По комнате ходил, покуривая, парень повыше, одетый в серые мешковатые джинсы и синюю рубашку. Туфель на нем не было. Парень впрочем был не парень, но мужик, даже, может быть, мужик, близкий Индиане по возрасту. Парень что-то зло выговаривал его подруге. Было видно, что зло, потому что губы его резко двигались. И ходил он по комнате резко, качаясь заметно, когда поворачивался. Очевидно, он был пьян…
      Заслышав близкие шаги, Индиана соскочил с карниза, обогнул дом и вышел на Второй Серебряковский. Пошел, хлюпая сапогами по лужам вверх по переулку. Соображая. Сообразил вдруг, что злой парень-мужик — ЕЕ БРАТ. Он видел его фотографии. Сомнений быть не может: это он. К тому же они похожи: мать, сестра и брат. Особенно близки внешне мать и брат. Те же крупные, мрачные черты лица. Это ее брат. Если это ее брат, то я могу позвонить в дверь, Виктор или не Виктор, мне теперь все равно. Раз там находится ее брат. Вдвоем мы сумеем ее образумить…
      Он вышел на бульвар с намерением войти в подъезд и позвонить в дверь. На бульваре было пустынно, и он решил заглянуть в окно еще раз. Его интересовало, где вор. Он даже не знал, сколько там комнат. Вероятнее всего, оба окна принадлежат одной и той же большой комнате, и Виктор лишь не виден ему в окно.
      То, что он увидел, вскарабкавшись уже привычно на карниз, заставило его переменить намерения. Впрочем, это мирное выражение не годится для характеристики того состояния, в каком обнаружил себя Индиана, когда увидел то, что он увидел. У него вообще не осталось никаких намерений. Сестра и брат находились на полу. Брат лежал на сестре, ногами к окну, и не может быть двух мнений по поводу того, чем они занимаются.
      Увидев такое, мужчина обязан что-то совершить. И совершить тотчас. Хотя бы крепко выпить. Он побежал по бульвару в сторону, в которую уже углублялся на тридцать пять минут. Там был РЕСТОРАН…
      Внушительная очередь желающих стояла, переминаясь, ждала и нервничала. Ни на кого не глядя, он рванул дверь и вошел внутрь. «Вы куда?» — приблизился восточный человек с усами. — «В ресторан», — «У вас забронировано?» — «Забронировано», — Индиана пошел через вестибюль в зал, к столам, к алкоголю. — «Эй, эй, гражданин, фамилия?» Индиана, не оборачиваясь, понял, что усатый спешит за ним. Уже в зале усатый схватил его за плечо: «Фамилия!»
      «Сталин моя фамилия!» — Индиана повернулся и ударил восточного человека в лицо, сложенными вместе двумя руками… Со всех сторон бежали люди, может быть, тоже готовые выместить на ком-нибудь свою злобу…
 
      Его побили и вышвырнули в грязный снег. Ему выбили зуб, но тот зуб все равно был уже гнилой. Могли убить, но почему-то не убили. И не вызвали милицию.
      В вестибюле отеля шакалы задержались на нем взглядами дольше обычного. Побитый, он очевидно не выглядел побежденным, потому на лицах их (так ему показалось) промелькнуло что-то вроде мгновенного уважения. Впрочем, они тотчас занялись своими делами.
      Пошарив в карманах, он не обнаружил пропуска-визитки. Визитки однако у него не потребовали. Наверное привыкли к его бушлату. На ЕГО этаже дежурила та самая толстая и красивая свидетельница его душевного порыва, когда он дал сотню горничной.
      «Ой, что с вами! На вас напали?»
      «Напали, — согласился Индиана. — Но не на того», — и, с трудом улыбаясь, пошел в свою комнату.
      «Может быть, вам нужен йод?» — спросила ему в спину дежурная.
      Он не ответил. За исключением зуба, у него, кажется, все присутствовало… и не нуждалось…
 
      Утром, пряча глаза под темными очками, он взял в буфете самое мягкое: красную икру и яйца. Даже икру было больно жевать.
      «Я нашел мою Федру!» — Витэз подошел к его столу.
      «Кого?» — не понял Индиана.
      «Федру. Русскую актрису на роль Федры. Актриса великолепная. Алла Соловьева, слышали о ней? Я счастлив».
      «Признаюсь, что совсем не знаком с советским театром, — Индиана мог бы признаться, что не знает и французского театра, но из уважения к режиссеру не сделал этого. — Поздравляю вас!»
      «А вы нашли вашу женщину?»
      «Обнаружил. Имел удовольствие лицезреть, совершающую секс с ее братом».
      Знаменитый режиссер Антуан Витэз был шокирован: «Это серьезно, или вы меня… как это по-русски… «разыгрываете»? И что с вашим лицом?»
      «Подрался».
      «С братом?».
      Индиана отрицательно покачал головой: «Садитесь, мсье».
      «Спасибо, я уже проглотил мой завтрак. Войдя, вы меня не заметили… Однако вы не выглядите несчастливым».
      «К сожалению, я выгляжу побитым. А мне сегодня вечером предстоит коктейль в нашем уважаемом отечественном посольстве. Вы будете?»
      «Нет. Там, должно быть, будет несколько ваших коллег. Я слышал, что целая делегация во главе с Пуаро Дельпеш явилась понюхать воздух перестройки. Я побежал, берегите себя, писатель… Кстати, в нашу первую встречу я забыл вас поправить. Вы спутали Федру с Медеей. Федра это особа, совершившая инцест с Ипполитом…»
      И режиссер покинул буфет.
      За соседним столом старый узбек в тюбетейке и пиджаке пил девятый или десятый стакан чая. Пустые стаканы и обертки от сахара полностью заполнили стол.

Шампанское в снегах

 
      Похожая вместе на цыганку и обезьянку ведущая «Франс Культюр» взялась заехать за ним в «Украину». У нее была машина и личный шофер, выделенный советскими. Вызвалась она заехать давно, еще до связи Москва—Париж, потому, очевидно, потеряла интерес к использованному материалу. За час до приема в посольстве она позвонила и попыталась отвязаться от Индианы, но он уперся и категорически заявил, что сам не найдет здания «нашего» посольства, к тому же он на них уже рассчитывал и перерассчитывать в самый последний момент… Обезьянка сдалась. Ирония ситуации состояла в том, что Индиана вовсе и не горел желанием ехать на коктейль в посольство, демонстрировать побитую физиономию, но, почувствовав, что его не хотят, тотчас же сделался настойчивым.
 
      Четверо в автомобиле, французы плюс шофер, они пробуксировали через обильно заснеженную Москву и пристали к необъятному старому сугробу, отделяющему их от здания посольства. Полуцерковь-полутерем — сон пьяного кондитера, здание-шоколадный торт было воздвигнуто по проекту безумного русского купца, имени купца Индиана не помнил. Сняв драную шубу Владислава рядом с настоящим французским жандармом и повесив ее в гардеробной комнате, Индиана проследовал по расписным внутренностям торта вверх на первый французский этаж в очень большую гостиную. В очень большой гостиной было тепло, великолепно светло, и стояли, как полагается на хорошем парижском коктейле, группками мсье и дамы с бокалами слабозеленого шампанского в руках. Индиана снял бокал с серебряного подноса проходящего официанта и, пригубив шампанское, даже побагровел от удовольствия. Озябшее в автомобиле тело отреагировало на шампанское нервной дрожью. Пузырьки шампанского поднялись к коже Индианы и лопались один за другим, поднимая волоски. Пушкин, без него не обойтись в подобных случаях, Пушкин, подумал Индиана, и русская аристократия его времени понимали в жизни толк — шампанское в стране снегов пилось по-иному чем в Париже, возбуждало сильнее. В своем Париже, попадая на коктейли, Индиана чаще всего предпочитал виски. Стоя под люстрами, один, он опустошил свой бокал. И взял другой, и за ним — третий. «Мсье Индиана, я хочу вас познакомить…» Обезьянка забыла, что с Даниэль Салленав он… «Бонжур». «Бонжур, мсье Индиана. Чувствуете себя лучше в вашей стране? Два дня назад вы…» «Я-то себя чувствую… Вот страна чувствует себя хуже…» «А наш шофер, представляете…» — стала объяснять кому-то обезьянка из-за спины Пуаро Дельпеш. «Бонжур, тясье», — сказал Пуаро Дельпеш без всякого выражения.
      Добрая половина приглашенных, кажется, были русские. Но «свои» русские, то есть умеющие говорить на «нашем» французском языке. Некоторые (Индиана прислушался) говорили на нашем языке лучше, чем он. Появился круглолицый и самоуверенный молодой человек, похожий на одного из юных приятелей Индианы из другого слоя времени, и поцеловал даму-обезьянку. «Вы знакомы с мсье Индианой?» «Я о вас много, как же не…» Мсье Индиана, комендант дальних тихих вод на окраине бара, куда отводят на прикол ненужные обезьянке корабли, не оставляя бокала, пожал юноше руку. «Кто это вас?» — сказал советский юноша, наглый и недипломатичный, как и полагается быть советскому юноше. «Семейная сцена». «Хм, у вашей семьи крупные кулаки…» Индиана вынужден был рассмеяться. «Портрет Петра Великого?» — спросил Индиана, указывая на стену. На ней в золоченой раме висел известный портрет Петра Великого. «Вот идет мой старший брат». — Юноша указал на знакомого Индиане по будапештскому сборищу (литконференции) писателя Виктора Ерофеева. «А, так это ваш…» «Ну да, брат… Именно знаменитый портрет Петра Великого». — «То-то я думаю… я помню этот портрет по каталогам. Что же, портрет сдается французскому посольству вместе со зданием?» Два брата Ерофеевых пожали друг другу руки.
      «У нас не было времени поговорить в Будапеште», — сказал старший брат Виктор. «Мсье Ерофеев, — сказала обезьянка, — хочу вам представить…» «Мадам Ламерсьер — Дюгранд…» «Мадам!» «Вы долго еще будете в Москве?» «Пару дней…» «Где вы остановились?» «В «Украине». «Может быть…?» «А почему бы и нет…»
      На самом деле он напивался. В черном костюме, при черном галстуке. Приличный. Постепенно отодвинулся к бару и стал спиной к белому столу, бокал на скатерти. Молоденькая пухлая русская девушка барменша безотказно и без эмоций наполняла ему бокал. Глядя на ее рот и крупную шею, Индиана собирался сделать ей предложение. Два брата Ерофеевы, Даниэль Салленав, обезьянка и тот профессор архитектуры, который изругал по «Франс Культюр» сталинские здания, находились в поле его зрения. «Мой брат — арт-критик», — сказал старший Ерофеев и отошел. «Я занимаюсь устройством выставок русских художников, здесь у нас и за границей», — подтвердил младший. «Нонконформисты — слабые подражатели Запада. Самый оригинальный русский вклад в сокровищницу мирового изобразительного искусства сделан социалистическим реализмом», — сказал Индиана поучительным тоном. Ему хотелось разозлить младшего брата. «Совершенно с вами согласен», — сказал умный младший брат. К полному разочарованию Индианы. Он пробормотал еще несколько похвал в адрес школы соцреализма и замолчал. «Наш коллега — Уллис Госсэ, корреспондент… в Москве», — сказала обезьянка, тронув Индиану за рукав. Уже разговаривающий (допрыгнув, он радостно набросился на Ерофеева, как на близкого друга) с писателем Ерофеевым густоволосый Уллис Госсэ наспех пожал руку Индианы. Если применить к происходящему классовый анализ, сказал себе Индиана, то буржуа всех стран соединяются естественно и сами собой, в то время как отпрыски низших классов бродят меж ними как неприкаянные. Он знал, что братья Ерофеевы — дети известного советского дипломата. Он помнил репортажи Госсэ из Москвы, в Париже он, слушая радио, занимался физическими упражнениями. «Поверхностно-враждебны его репортажи, — сказал Индиана младшему брату. — А вы уверены, что портрет Петра — не копия?» «Уверен…» «Как вы думаете… Нет, погодите, ваше здоровье! — Индиана поднял бокал в сторону младшего брата, — …как вы думаете, небывалый подъем или небывалый упадок?» «Небывалый упадок», — сказал понимающий его уже с полуфразы младший брат. «Я так и думал», — сказал Индиана. И выпил еще шампанского.
 
      Он однако не позволил себе выпустить из виду обезьянку и ее компанию. Пьяный, он откровенно боялся оказаться в снежно-черной столице один. Даже в Париже он умудрялся попадать пьяным в неприятные и рискованные истории. Он желал, чтобы его отвезли в крепость если не благожелательные, то знакомые ему люди. Он не доверял незнакомым.
      Лестница была холодной, каменной и бронзовой, такими, вне сомнения, были лестницы во дворце людоеда из сказки. Из сказки про маленьких детей, попавших в плен к людоеду. Индиана, локоть скользил по широким в полметра перилам лестницы, медленно спускался, не сводя глаз с идущей впереди обезьянки в шубке, и тихо пел:
 
«Нам не страшен русский волк, русский волк…
Нас у мамы целый полк, целый полк…»
 
      Когда они везли его в крепость, может быть, и не очень довольные, ради него им пришлось совершить петлю по городу (обезьянка и ее приятели жили в гостинице «Белград»), он сказал им, что по Москве следует разъезжать в танке или, подобно Ленину, в броневике. «Самое лучшее средство передвижения», — сказал он. Они смеялись его (так они думали) шутке.
      В крепости он, не задерживаясь, вступил в лифт, протопал как мог быстро по полутемным коридорам и, стащив с себя одежду, лег в постель. Едва он лег, он увидел ее, лежащую под братом, «пенти». (они же по-русски колготки) свисают с одной ноги и при каждом движении брата подергиваются. Если увиденная с карниза окна сцена вызвала в нем тогда отчаянье, то сейчас, воображенная, она вызвала прилив похоти. Некоторое время он мастурбировал, плотно стиснув глаза в темноте. Пока не убедился, что безнадежно пьян и все его старания бесполезны… Убедившись, он ушел в ванную и принял короткий душ. Вернулся в постель, но долго еще не мог заснуть. Выпитое шампанское вызывало в нем беспокойство.

Связь установлена

 
      Задвинув штору, он уснул опять, когда уже рассвело. Был разбужен телефонным звонком. Смирнов должен был звонить ему. Встал, нашарил трубку: «Да, Саш…» «Это я», — сказала она не спеша. И замолчала.
      «Дальше…»
      «Что дальше… Вот решила позвонить…»
      «Что ты себе думаешь… баба…»
      «Ничего… мужик…» — сказала она без выражения. Глухим, словно в пустом зале, голосом.
      «Ты что, решила остаться здесь? Очень глупо, если так…»
      «Ничего я не решила… — раздраженно прозвучало в ее голосе, — сорвалась я… запила… вот так!»
      «Что ты рычишь на меня, я, что ли, виноват в том, что ты напилась?»
      Она молчала. Он тоже. Не потому, что не знал, что ей сказать, но потому, что предпочитал, чтобы она сказала сама. Она вздохнула там и как бы повернулась.
      «Ты в постели, что ли, лежишь?»
      Невозможно низким голосом она прошептала зло: «Курю я тут, никотин вдыхаю… В телефонной будке я…»
      «Ну?» — сказал он, поняв, что она решилась и сейчас скажет ему все, что собиралась.
      «С парнем я тут спуталась, вот что…»
      «С вором?»
      «С вором… ты уже выследил меня, конечно…»
      Он пожалел, что позволил себе этого вора. Молчал и ждал.
      «На хуя он мне нужен, я не знаю… И виза просрочена. Ты не знаешь, что мне за это может быть?»
      «Понятия не имею, как у них тут все функционирует… А ты собираешься возвращаться в Париж?»
      Она вздохнула: «Хотела бы…»
      «Ты хочешь, чтобы я воскликнул в этом именно месте: «Возвращайся, дорогая, ко мне, я жду тебя! Оскверненная, ты мне еще дороже и желаннее! Сейчас или через несколько вздохов?»
      «Какая же ты сука, Индиана! Ничем тебя не прошибешь…»
      «Что ты можешь знать обо мне?..» — он замолчал, подумав, что действительно обо многих… как это говорят?.. о многих движениях его души она и не подозревает.
      «Угадай, откуда я звоню?»
      «Ты же сказала, что из телефонной будки».
      «Да. И на Кутузовском проспекте эта красная будка стоит. У самой стены твоего отеля. Если выглянешь, увидишь меня внизу, а я тебе помашу…»
      «Шнур короткий, — сказал он. — Я буду вынужден, дабы посмотреть на тебя, прервать с тобой связь. Прерывать?»
      «Прерывай».
      Положив телефонную трубку на стол, он подошел к окну. Мощные тринадцать потоков автомобилей в двух направлениях. Тротуар, покрытый льдом и снегом. Никакой будки. Чтобы увеличить угол зрения, ему пришлось открыть первую раму и стать на подоконник. Далеко внизу, среди голых деревьев и сугробов, он увидел красную кляксу телефонной будки. Дверь была распахнута. Рослая женщина в пальто с серой лисой у горла стояла, прислонясь к двери. В темном платке. Подняла руку и помахала рукой. Он помахал ей, но был уверен, что она не может заметить его в одном из сотен окон крепости.
      Когда, соскочив с подоконника, он вновь прижал ухо к трубке, он услышал короткие гудки. Он вскарабкался опять на подоконник, но будка была пуста. Его женщина в платке исчезла.
      «Стерва!» — выругался Индиана. По всей вероятности, она собиралась подняться к нему в отель, но что-то ей помешало… Кто-то? Может быть, еще подымется?
      Индиана лег в постель и некоторое время лежал, воображая, что произошло бы, если бы она поднялась к нему. Однако блаженный сценарий этот находился в таком разительном расхождении с жалкой реальностью зеленой камеры его, что, повздыхав, он пошел в ванную чистить зубы и бриться.

Организация

 
      Со Смирновым они договорились встретиться в магазине «Мелодия» на Калининском проспекте. Пока он ждал Смирнова, он дотошно успел разглядеть магазин. Неизбежная зимняя грязная вода на полу. Кучки людей у прилавков. Музыкальные шумы. Потрясли его афиши. На одной из китчевого тумана выступали фигура полуобнаженной женщины, бородач с кривым ножом в руке, морды лошадей. Он было подумал, что иранско-египетская афиша эта объявляет о концерте русских народных песен (типа «Когда я на почте служил ямщиком»). Но нет, афиша отсылала советских покупателей к новой пластинке известной советской рок-группы. Интересно, замечают ли советские свою восточную иранско-египетскость? Он решил, что нет.
      Смирнов пришел замерзший, в большой шапке, и они, покинув «Мелодию», завернули всего лишь за угол и вошли в подъезд этого же дома. И оказались в клетке из раненного в нескольких местах и забинтованного кое-как стекла. Большой лифт стоял с обнаженными ребрами и в нем ползали двое работяг с ключами и отвертками. Они вошли в маленький. Там уже находилась старуха с собачкой. Старуха и собачка испуганно прижались к стене лифта.
      На двадцатом этаже небоскреба они позвонили в нужную дверь. В дверь ОРГАНИЗАЦИИ. Оказалось, что столь мощная организация помещается всего-навсего в квартире. «Магазин «Мелодия» знаете, Индиана Иваныч? — объяснял ему Яша-американец. — Сбоку в том же здании есть дверь. Подымитесь на двадцатый этаж. Там в бывшей квартире сына Щелокова мы и помещаемся. Временно. Я хотел бы вас кое-кому представить. И с вами поговорить». — Так он звучал по телефону утром.
      Почему новая конструкция ОРГАНИЗАЦИЙ помещается на старом фундаменте бывшей квартиры сына бывшего министра внутренних дел?
      Дверь открыл шофер Василий Иванович. Две старые дамы, одна с сигареткой, бродили по двухкомнатной квартире. Три хмурых типа сидели на кухне и чего-то ожидали. Еще с десяток мужчин, включая Якова Михайловича, собрались в самой большой комнате и разговаривали. Яков Михайлович, в костюме, затемненных очках и при галстуке, сидел, спиной к окну, лицом к присутствующим, за письменным столом и писал. У одной из стен стоял буфет. За стеклом большое количество бокалов, рюмок и чашек. Кому принадлежала вся эта посуда? Организации? Сыну Щелокова? В углу лысый дядька средних лет неуверенно работал на копировальной машине.
      «Познакомьтесь, кто не знаком, — сказал Яков Михайлович и улыбнулся Индиане от стола, — наш писатель Индиана из Парижа… Извините, Индиана Иванович, сейчас начнем. Ждем, когда все соберутся. Я хотел бы, чтобы вы поприсутствовали на заседании нашей редакции. Я подумал, что вам это будет интересно…»
      Индиана отвел Смирнова на кухню. На кухне шофер Василий Иванович, стоя, глядел цветной телевизор. Телевизор находился на холодильнике. Индиана сделал Смирнову и себе по чашке инстант-кофе. Стал пить, глядя в окно. Далеко внизу, белый с черным, безрадостно жил Калининский проспект. «Мои баре совсем охуели, — сказал Василий Иваныч, обращаясь к Индиане. — Охуели, иначе не назовешь… Звонила ЕГО ДОЧКА и просила, чтоб я купил и привез им рыбы с Центрального рынка. Они там на даче в Пахре жопы греют. И никто не хочет приехать купить эту блядскую рыбу. У них там три машины, Индиана Иваныч, три! Ленивцы хуевы… Теперь они все вроде бы больны гриппом. Я только ведь вчера отвозил им продукты. Дочка-таки шмыгала носом, но зять здоров как боров…»
      «Да, — сказал Индиана, не зная, что сказать. — Эксплуатация человека человеком».
      «Я старика обслуживать не отказываюсь, но официально я шофер организации, а не семьи. Я отказался за рыбой ехать, сказал, что занят, что должен везти макет номера в типографию. Так вы знаете, что произошло?»
      «Что?» — Из-за плеча шофера Смирнов изобразил для Индианы гримасу удовольствия.
      «Старый позвонил мне из Крыма и стал кричать, что я злостно не хочу помочь его больной семье. Чтоб я немедленно отправлялся. Чтоб меня за рыбой послать, они через всю страну переговариваются. А у них там во дворе стоят три машины, а! До чего изнежились баре…»
      «Василий Иванович!» — позвала старая женщина с сигаретой, показавшись в колене коридора.
      «Видите, Смирнов, выясняются феодальные нравы советской буржуазии».
      «Да, — сказал Смирнов, — выясняются. Но если так пойдет дело, мы не успеем в ваш журнал, или куда там мы должны были с вами отправиться… А я еще хотел отвести вас к Батману в его контору. Вам, я думаю, интересно будет увидеть полотна мертвых друзей».
      «Извиняюсь. Я предполагал, что мы здесь не задержимся…»
      Наконец они его позвали в большую комнату. Он втиснулся между Артемом Боровиком и неизвестным ему седовласым типом. Заметил среди потрепанных костюмов поповскую рясу. Подумав, Индиана вычислил, что это должен быть отец Александр Мень, единственный поп в редколлегии. Яков Михайлович, поправив галстук, произнес речь. Он говорил о том, что ремонт здания, в котором будет помещаться редакция, заканчивается, и постепенно они начнут перебираться. «А теперь о наших планах. Зиновий Александрович, вы читали статью Никанорова?»
      «Да, статья интересная, но несколько устарела уже. И слишком длинна».
      «Так будем мы ее давать или нет?»
      Индиана заскучал. Вышел к Смирнову. Тот сидел у окна, задрав голову на экран телевизора. Показывали заседание съезда народных депутатов. «До меня еще очередь не дошла».
      «О'кэй, Индиана Иваныч. Я тут слежу за трагедией российского государства».
      Индиана возвратился к заседавшим.
      «Я не сказал, что мы не должны печатать материалы о забастовке шахтеров, я только считаю, что в настоящей политической ситуации публикация таких материалов может быть расценена как удар в спину рабочего класса». — Яков Михайлович, очевидно, защищался от чьего-то упрека.
      «Но одновременно, — сказал Боровик, — мы обязаны объявить нашим читателям, информировать их, что среди наших рабочих лидеров есть Гитлеры. Да-да, не Лехи Валенсы, но, к сожалению, просто-таки Гитлеры…»
      «Наша журналистская совесть толкает нас на это. Нужно печатать, пусть и в ущерб нам, но публика должна быть информирована», — поддержал Боровика журналист Щеголев, тот самый молодой парень, любимец публики, его Индиана увидел в первый свой вечер на Родине, в клубе «Измайлово».
      «Соленов против публикации этих материалов сейчас. И я против. Но мы не против того, чтобы опубликовать их чуть позже. Давайте повременим. Мне самому эти материалы по сердцу. Они мне кажутся важными и интересными…»
      Дым постепенно затянул комнату. «Товарищи, поменьше бы курили…» — Яков Михайлович поморщился. Щеголев встал и вышел. Следуя его шагам, прозвенела в шкафу посуда сына министра. «Индиана Иванович, многие из вас с ним уже познакомились, предлагает нам сотрудничество с французской сатирической газетой, в редколлегии которой он состоит». Присутствующие посмотрели на Индиану. Благосклонно, ибо знали, что его пригласил в Москву Соленов, Босс, Пахан, даватель работы. «Я считаю, что мы должны это сделать», — продолжал Яков Михайлович. — «Нам нужно выходить на международную арену. Что мы уже и начали делать. Как вы знаете, весной к нам приедут несколько журналистов из французского журнала ВСД…»
      Индиане задали несколько вопросов.
      «А я только что побывал в вашем родном городе, Индиана Иванович», — сказал Боровик.
      «В Харькове?»
      «Нет, там где вы родились, в Дзержинске… Ну и городок, доложу вам. Драки на каждом углу. Мрачно, аж жуть…»
      «Вы первый человек, встреченный мною в жизни, который побывал в городе, где я родился. Обыкновенно все путают его с Днепро-Дзержинском».
      «Москва, и та кажется мрачной, в вашем же родном городке просто-таки безысходная обстановка. И люди очень злобные. — Боровик выглядел довольным. Может быть, он заранее верил, что город-колыбель Индианы обязан быть драчливым и злобным, составил себе заранее образ и теперь, угадав, был рад. — Но они вас там знают, Индиана Иванович. Я ездил туда по приглашению местного университета… Так студенты сказали мне: «Наш город молодой, послевоенный. Он только тем и знаменит, что назван в честь железного рыцаря революции Феликса Дзержинского, да еще у нас родился Индиана…»
      «Га-га-га», — весело поддержали присутствующие информацию Боровика. Хотя чему же было веселиться? Обнаружился еще один жестокий пункт на территории страны.
      Индиана пробрался к столу Яков Михайловича. «Мне нужно, к сожалению, уходить. Я не предполагал, что заседание так затянется. Приятель мой совсем завял на кухне. Так что вы мне скажите то, что собирались сказать, хорошо?»
      «Прошу прощения, — Яков Михайлович снял свои затемненные очки и протер ладонью глаза и лоб. — Наши люди еще плохо организованы. Мы еще живем в героическом периоде нашей истории. Идемте присядем». Они ушли в комнату, служившую, без сомнения, сыну Щелокова спальней. Чего-то ожидавшие, сидя на тахте, покрытой желтым, цвета цыплячьего пуха покрывалом, двое мужчин, прежде сидевшие на кухне, вскочили и вышли в коридор. «Я хотел вам повторить, помните, обещание Соленова, что мы введем вас, Токарева и Викторию в редколлегию и положим вам всем жалованье. Скажем, двести рублей ежемесячно, это помимо того, что мы будем платить вам, Индиана Иванович, за публикации. Чтобы у вас тут всегда были деньги… Если вдруг вы захотите приехать…»
      «Когда-то мне стоило геркулесовых трудов заработать в Москве 60 рублей, а теперь вот за отсутствие предлагаете платить двести рублей в месяц, — Индиана заулыбался. — Но я не против, принимаю предложение».
      «А второе, мы решили с Соленовым напечатать вашу книгу. Вначале одну, а там поглядим. Мы пока еще не решили, с какой начать. Может, с рассказов, может, даже «Автопортрет» ваш тиснем».
      «Было бы здорово», — осторожно заметил Индиана.
      «Напечатаем, напечатаем, — сказал Яков Михайлович. — Может быть, в следующем же году… И последний пункт, неофициальный. Я хотел бы, чтобы вы посетили мое семейство. Ведь вы уже совсем скоро уезжаете, а мы так и не собрались. Что вы завтра вечером делаете?»

Полотна мертвых друзей

 
      По одному Господу Богу известной причине снег таял. С крыш лила вода, и в самых опасных местах на крышах возились люди, сбивали лед. Громадные сталактиты падали, сотрясая тротуар. «Если вы соберетесь к нам до двух часов дня, то сможете пообедать с нами. Нас всякий день, всю редакцию, возят обедать на автобусе, — сказала ему по телефону утром заведующая отделом прозы. — И ваш друг тоже может, почему нет».
      К двум часам они не успели. Они попали на площадь Маяковского, где находился журнал, в половине четвертого, и, так как захотели есть, зашли на улице Горького в простое заведение, называемое «Котлетная». Там было мокро, плавал кисловатый парок. Было не очень чисто, но и не грязно. Была очередь смирных и хмурых людей, но Смирнов заверил его, что очередь движется быстро, если же идти в ресторан, то скорее чем за два-три часа не пообедаешь. (Индиана и не думал идти в ресторан, у него уже был опыт.) Котлетная была самообслуживающаяся: они взяли подносы и стали водружать на них тарелки, двигаясь с народом. Индиана взял себе порцию сала, два крутых яйца, две котлеты, молоко и творожный пирог. Смирнов-то же самое. Они сели рядом с двумя монголами (монголы обсуждали сложные архитектурные проблемы на чистейшем русском языке) и проглотили еду. Котлеты мало чем отличались от хлеба, но сало, молоко и яйца вполне насытили Индиану. Стоило все это удовольствие мизерные два шестьдесят на двоих. «С голоду умереть в этой стране невозможно, — сказал Индиана, — однако верно и то, что еда грубая и тяжелая… В любом случае, «Бог напитал — никто не видал», как говорила моя бабушка».
      «Я видал, — сказал Смирнов, — и монголы». Они оставили монголов решать архитектурные проблемы и удалились. Длинный Смирнов с сумкой и Индиана покороче.
      В подъезде журнала было темно и воняло мочой. «Что, все советские журналы помещаются в домах, подъезды которых воняют мочой, Саша?» Смирнов сказал, что у него нет журнального опыта. У Индианы был уже небольшой. Старая лестница привела их на второй этаж. Рядом с дверью прославленного журнала с тиражом в четыре миллиона экземпляров, на обшарпанной стене, находилась потемневшая от времени эмблема журнала: лицо девушки с упавшей ей на лоб прядью волос. Эмблема была настолько старой, что невозможно было определить, из какого материала она сделана — из дерева или металла… Так как там не было звонка, а на стук никто не отозвался, они толкнули дверь и вошли. И оказались в просторном мокром подвале. То есть было ясно, что это второй этаж, а не подвал, но пахло плесенью, давно неремонтированные полы колыхались всеми половицами, как это бывает именно в подвалах, на которые хозяевам наплевать. Свет был неуместно голый, в центре — яркий, по углам — тусклый. В большой коридор выходило множество дверей и почти все они были распахнуты настежь. В камерах шевелились силуэты женщин. Наугад прильнув к первому попавшемуся проему, Индиана спросил толстую унылую блондинку в желтом платье и пуховом сером платке на плечах: «Я ищу заведующую отделом прозы?» «Дальше!» — равнодушно сказала блондинка и ткнула пальцем куда-то в стену. Индиана и Смирнов за ним устремились в это дальше и через несколько десятков шагов наткнулись на искомую ими даму. В следующую минуту, пока заведующая произносила «Добро пожаловать, в наш коллектив!» и присовокупляла его имя-отчество, мать Индианы успела прошептать ему на ухо: «Она двуличная лиса, сын… Двуличная женщина. И обманщица. Врунья». Две бледные девушки в углах отдела прозы (они вошли в широко открытую камеру отдела) улыбнулись Индиане тускло и невесело. То ли иностранный писатель Индиана вызывал в них невеселость, то ли за нее была ответственна эмоциональная температура в стране, так сказать, невеселость была групповой ментальностью Империи, а не просто выражением лиц этих двух девушек, Индиане узнать не удалось. Стесняющегося Смирнова усадили на стул против ближайшей бледной девушки, Индиана уселся на стул против заведующей. «Как я вам уже говорила, помнится, по телефону, наш главный редактор очень занят и не читал еще ваших рассказов…»
      Индиана вздохнул. Собственно, уже тут-то можно было встать и уйти. Заведующая предпочла начать со лжи. Его рассказы лежали у них уже десять месяцев и были даже объявлены на задней обложке нескольких номеров «Молодежи». Они не могли быть объявлены без разрешения главного редактора. Индиана вгляделся в заведующую «Миниными» глазами. За пленкою улыбающихся глаз заведующей ему увиделась враждебность к иностранцу. К бродяге. К подонку. К чужому. К удачнику, живущему в Париже, где есть Шампс Элизэ и триста сортов сыра… Ездят тут всякие печататься в наших журналах… Индиана встал, решив в их редакции не задерживаться. Ясно было, что почему-то они его не хотят, или не очень хотят, потому что «химичат». — Арготическое словечко «химичить» пришло к нему из его подростковых лет и ловко означало: заниматься махинациями, хитрить и обманывать за спиной. Эта тетка и главный редактор «химичат». В свое время, будучи ответственным секретарем журнала, он отказался от стихов юного Индианы. Знаменитая ПЕРЕСТРОЙКА свелась в «Молодежи» к тому, что ответственный секретарь стал главным редактором. И «химичит».
      На лестнице его задержал сотрудник редакции, отец мальчика, пишущего стихи. Кумиром этого мальчика оказался Индиана. Мальчик буквально молится на Индиану и собирает все о нем: газетные статьи, ну все… Мог бы Индиана посмотреть стихи мальчика? Чтобы мог сказать отцу, стоит ли мальчику продолжать писать. Есть ли у него талант… Индиана взял телефон и пообещал позвонить. Своего телефона Индиана не дал, опасаясь, что позвонит десяток чеченов.
 
      Они пошли по Садовому кольцу. Смирнов хотел ехать на Сретенку на троллейбусе. Там, на Сретенке, как выяснила бабушка Смирнова, спасибо ей, Индиана сможет купить себе самый что ни на есть рабочий советский ватник в магазине «Рабочая одежда». Индиана предложил пойти пешком. Он хотел по пути бросить взгляд на несколько памятных мест столицы. «Мне уезжать, а когда я еще попаду сюда, Саша?» Про себя он решил, что никогда больше не приедет сюда. Зачем? Сравнивать нежное прошлое с грубым и жестоким настоящим?
      Ледяная грязь под ногами, ледяная высь вверху, они пошли. Садовое кольцо в этом месте, во всяком случае так показалось Индиане, расширилось еще больше. Неуместно расширилось. Слишком много неиспользованного пространства. Очереди перегораживали тротуар здесь и там. Выгружались из неопрятных старых фургонов ящики и бочки. Пешеходные тропинки у края тротуара взбирались на нерастаявшие, несмотря на оттепель, черные сугробы и по ним, как альпинисты по горам, карабкались цепочкой советские граждане, ибо тротуар был залит океаном грязной воды. Процесс передвижения давался прохожим с большим трудом. «В Париже, Саша, после каждого километра меньше устаешь, чем здесь после сотни метров. Ну и климат, ну и тротуары…»
      «Может быть, разнежились вы там, Индиана Иваныч?» — предположил Смирнов.
      «И такое может быть, — согласился Индиана. — Возможно, меня избаловали парижские тротуары».
      В Лиховом переулке жил в шестидесятые годы его ближайший друг Дмитрий. Дом был на месте, но выкрашен в скучный серый цвет. Масляной краской. Все шесть этажей. Когда-то он был кирпичным старым красно-серым домом. На первом этаже зашторенные плотно глядели на Индиану окна «морячки» Иды Григорьевны. Рыжая высокая тетка была в свое время капитаншей не то геодезического, не то рыболовного судна. Морячка разгуливала в тельняшке, курила крепкие папиросы, могла запросто выпить бутылку водки и предпочитала водить дружбу с молодыми людьми. Когда-то, находясь за рулем служебной машины, она сбила насмерть алкоголика и отсидела за это пять лет в тюрьме. И позднее долгие годы выплачивала компенсацию семье пострадавшего. Дмитрий и Индиана подчас спускались к морячке. Выпить и поговорить.
      Индиана, стоя перед окнами морячки, поведал Смирнову ее историю. «Эта тетка, Саша, к тому же была сестрой известного литературного критика Феликса Ветрова, впоследствии этот тип сделался почему-то чрезвычайно религиозным. От жизни, может быть, осатанел. Сделавшись православным, Ветров обругал мой первый роман, изданный на Западе. Я видел фото, Саша, тип превратился прямо-таки в пророка со всклокоченной бородой. Исходящего желчью, клеймящего всех и вся. Мою книгу он обвинил в порнографии и духовной пустоте… Вот я не помню, сажали ли его в семидесятые годы или только выслали, а может быть даже, лишь перестали печатать в советских журналах, но, в любом случае, превратился высокий и симпатичный молодой человек во всклокоченного старика, религиозного мракобеса…»
      «Хотите зайти?» — предложил Смирнов саркастически.
      «Ох, нет. И времени нет, — Индиана поглядел на часы, — и боязно. Окажется, что у морячки сидит банда горных людей с автоматами «Узи», завезенными в Союз добрыми иностранными душами во время армянского землетрясения. Среди прочей «помощи».
      «А что, таки завезли, да?»
      «Услышал сегодня на заседании Организации, пока вы на кухне скучали. Информация исходит от полковника Карташова, начальника Шестого отдела ГУВД Мосгорисполкома. Иностранные самолеты, прибывшие для оказания помощи, практически не подвергались таможенному осмотру. Результат: можно запросто приобрести «Узи» в Москве. Помните, бородатый друг чечена хвастался. Не соврал».
      В окнах морячки зажегся свет. «Может быть, она здесь давно уже и не живет, — сказал, вздохнув, Индиана. — Окно комнаты моего приятеля Дмитрия выходило на глухую стену соседнего дома. Я некоторое время жил у Дмитрия, не мог найти себе квартиру. И сюда тоже, Саша, приходила ко мне юная чужая жена… Пойдемте отсюда».
      И они пошли дальше по Садовому кольцу.
 
      Сретенка мало изменилась. На месте находился магазин «Лесная быль», в витринах его стояли банки. Индиана поинтересовался, продают ли зайцев или оленей. Смирнов сказал, что дичь есть, почему бы ей не быть, что стоит она, конечно, очень дорого, но любое мясо в любом случае дорого. А в основном магазин торгует, разумеется, консервированными клюквами всякими. Поведав о клюквах, Смирнов остановился. «Может, выпьем, Индиана Иваныч, а то скучно что-то и сыро?»
      «Смотрите, Саша, сопьетесь здесь, — заметил Индиана, но выпить согласился. — Немного». Однако они попали в «Рабочую одежду» безалкогольные. Не нашли алкоголя. Внутренности «Рабочей одежды» были безлюдны. Висели разные, очень даже, по мнению Индианы, оригинальные и крепкие, удивительные в своих конструкциях одежды: рубашки, куртки, брюки, ватники и головные уборы, а советский народ их игнорировал. Индиана нашел себе черный ватник. Назывался он «Куртка на ватине», стоил 17 рублей 10 копеек и был выпущен, свеженький, в декабре Псковским управлением местной промышленности, Великолукским ГПК, в городе Новосокольники. Индиана, повесив бушлат на рога из дерева, одел куртку «на ватине». И сразу стал выглядеть как монгол, бродящий возле китайской стены. Смирнов сказал, что куртка великолепна. Но что он советует Индиане взять ватник размером побольше. Старик с повязкой на рукаве, подозрительно косившийся на них, строго проследил, чтобы они повесили ватник к другим ватникам и только после этого позволил им взять ватник большего размера. Индиана заплатил деньги в кассу, и русская девушка с недовольным лицом завернула покупку Индианы в скрежещую как железо бумагу, стянула ее бечевкой. Недовольное лицо, решил Индиана, у девушки оттого, что она работает в таком, по ее мнению, неинтересном, непередовом магазине. Может быть, ей даже стыдно. Смирнов в это время мял нечто похожее на брезентовую хаки-куртку геолога. «Купить, что ли, Индиана Иваныч? Клевая куртка…» Смирнов надел куртку и прошелся перед Индианой. Тот одобрил выбор. Смирнов куртку купил.
      «Я, Саша, не понимаю снобистского презрения советского человека к отечественным изделиям. Ему хочется нацепить на себя западный полиэстер, тогда как в СССР отличные хлопок и шерсть. В Париже народ будет завистливо облизываться на мое экзотическое одеяние. Пару лет назад Пьер Карден, если не ошибаюсь, выпустил партию таких, наверняка содранных с советских, стеганых ватников. Их моментально размели. Очень оригинально…»
      Смирнов недоверчиво внимал Индиане. Они шагали по Сретенке.
 
      В массивном доме культуры в темных холодных залах с лепными потолками и темными картинами на стенах сидели в каждом по нескольку типов в пальто и шептались. Может быть, так же сидели типы в пальто в византийских церквях перед падением Константинополя. Кто они? Не то участники самодеятельности, не то бродяги, укрывающиеся от сырости. В циклопического размера туалете была грубо выломана глубокая яма, и в яме стояла грязная вода.
      Преодолев особенно темный и высокий зал, Смирнов открыл невидную дверку, совсем хлипкую, и они попали во вполне человеческого размера комнаты, увешанные картинами. Они еще были в дверях, а рассерженная девушка-блондинка, пальто наброшено на плечи, со стола хрипит транзистор, оповестила их: «Андрей Димитриевич Сахаров, ребята, умер. Замучили они его. Сердце».
      Смирнов бесстрастно сказал: «Надо же. Во время самого съезда». Индиана, у него были свои взгляды на Сахарова, промолчал. О покойном ничего кроме. Однако он почувствовал, что целая эпоха кончилась. Остановилась. Перешла в другую эпоху. Началась вовсе иная глава Истории. Он не удивился, знал, что так должно было случиться.
      На столе у девушки, перекрывая хрип транзистора, закипел на электроплитке чайник. «Чаю хотите?»
      «Нет уж, мы чего покрепче, — сказал, выходя из картин, Батман, опять хулиганом, в шапке и свитере. — Приветствую вас, Индиана Иваныч, спасибо, что соизволили».
      «Это… конечно, Зверев, — Индиана прошелся у картин. — А это кто же?.. Это же Игорь Ворошилов! И я эту вещь знаю. Он при мне эту вещь писал, при мне, в моем присутствии! Ворошилова как жалко, не дожил парень. Сколько такая картина тянет?» Батман пробормотал цифру тысяч, извинившись, что личный мертвый друг художник Индианы тянет меньше мертвого просто знакомого Индианы, Зверева. «А он трояки, бывало, сшибал. За три рубля такого размера картину маслом отдавал». Индиана вспомнил, как однажды отправлял Ворошилова к родителям в Алапаевск. Как Индиана сшил ему брюки из вельвета, и вдвоем они купили в ЦУМе куртку, туфли и носки, дабы блудный сын приехал к родителям приличным. Индиана заставил Ворошилова вымыться в тазу горячей водой. Жил тогда Индиана в Казарменном переулке, снимал комнату в деревянном доме, беден был очень. Индиана прошелся вдоль стен, густо увешанных картинами. Вернулся к Батману и Смирнову. «Страшно! Я с ними жил, пил, скандалил… И вот они умерли».
      «А я на них бабки делаю», — невесело ухмыльнулся Батман.
      «Полотна мертвых друзей, — сказал Индиана грустно и указал на картины. — А я ведь еще и не старый совсем писатель».
      «Завтра будет аукцион, приходите, Индиана Иваныч. Хотите поглядеть на мои личные сокровища?» — Батман отворил дверь в углу зала, и они вошли в еще одно помещение. Там Батман показал им всякие другие картины. Но ни одна из показанных не произвела на Индиану такого впечатления, как «узнанная» им картина Ворошилова, при создании которой Индиана присутствовал двадцатичетырехлетиим парнем. Он попытался вспомнить, где именно кочевник Ворошилов писал эту картину. В квартире ли Ведерникова, или у Андрюхи Лозина, или… он всегда кочевал по Москве. «Эх, Игореха, — обратился к мертвому другу Индиана, — я считал, что ты нас всех переживешь… с твоей уральской костью, с ростом гренадера, тебе бы сто лет жить, а ты и до полтинника не дотянул… Эх, Игореха…»
      Из старого сейфа Батман извлек початую бутылку джина, и они выпили просто так. Не за умершего Сахарова и не в память Ворошилова, но за встречу. Пошарив в глубине сейфа, Батман достал оттуда странно знакомую книжку. «Подпишите, Индиана Иваныч, ваше творение». Индиана узнал нью-йоркское русское издание «Дневника неудачника».
      «Настольная книга Батмана, — пояснил Смирнов. — Одна из трех. У Батмана всего три книги. Видите, в сейфе хранит. Бережет как зеницу ока. Цените».
      «Ценю». — Индиана взял свою книгу и постарался написать что-то умное и подходящее к случаю. Не очень преуспел. Появился Егорушка, сбросил сапоги, надел сандалии на босу ногу, извлек фотоаппарат и стал снимать их всех по отдельности, вместе, на фоне портрета Сталина, вышитого на шелку, за столом, на столе, гримасничающих и серьезных. Батман вручил Индиане старую, кое-где ее проела моль, сталинских времен, военную форму. Гимнастерку и галифе, и Индиана переоделся в героические одежды эти со светлыми звездными пуговицами. Гимнастерка оказалась мала в плечах, но галифе были впору. «Это вам мой подарок, — сказал Батман. — Я бы вам картинку подарил, но ваш Ворошилов уже продан, и Смирнов говорит, что вы только соцреализм уважаете, а я только модернистами торгую».
      После джина они стали пить горячий чай без сахара. Егорушка позвал их посетить завтрашней ночью соседнее с подземной камерой мавзолея помещение («Знакомый дворник, Индиана Иваныч, но дворник с Красной площади, два раза в год устраивает подземный прием для московских снобов!..»), Индиана смеялся, они опять фото-снимались. Но время от времени, как бы пробудившись к жизни настоящей от мнимой, Индиана вдруг замечал на себе взгляды полотен мертвых друзей. Разумеется, ему это только казалось, но если мы глядим на картины, то почему картины не могут глядеть на нас? Тем более, полотна мертвых друзей?

Ах ты, Катя, моя Катя… толстоморденькая…

 
      Она позвонила в полдень. Сказала, что хочет с ним поговорить. Немедленно. Что для этого он должен приехать к ее матери. «Ты вернулась к матери?» — удивился он, обрадовавшись. «Какое твое дело, куда я вернулась и откуда я ушла?..» — безучастно сказала она. Индиана озлился, ему захотелось закричать ей, что она… что он видел ее лежащей под… Но он воздержался. Следовало с ней встретиться. Ради этого он и прилетел в мрачный город, в ледяную страну, в черный комикс.
      В такси, к неудовольствию водителя, он молчал.
      Она открыла ему, стакан желтой жидкости в руке, покачиваясь. В серой толстой юбке, советской, без туфель, в черном свитере. Очень худая и с темным лицом. Свежий шрам меж правой бровью и виском. «Здравствуй, — сказала она, — ты как будто меньше сделался… ха-ха…» Она улыбнулась смещенной улыбкой, не в фокусе. Губы густо накрашены.
      «Ты не могла удержаться, чтобы не выпить», — поморщился он. И тотчас пожалел о том, что выразил свое неудовольствие.
      «На хера ты пришел… — бросила она и пошла по коридору в комнату. — Вместо того чтобы обнять меня, ты начал с недовольства».
      Он предпочел остановить свое недовольство. Они вошли в комнату, и она уселась на кровать, а он в кресло. «А где твоя мать?» — спросил он.
      «Дежурит в больнице. Ты съездил к родителям? Как они?»
      «Грустно все оказалось. Печально до жестокости».
      «Да-а…» — Она закурила.
      «Почему ты такая худая… и почернела вся…»
      «Ничто в горло не лезет потому что, еда их…»
      «Зачем же ты тут торчишь третий месяц, слоняясь Бог знает где. Почему не возвращаешься в Париж?»
      «Что ты хуйню городишь, а? — рассердилась она. — Ты же знаешь почему. Запила я, и с парнем спуталась…»
      «Так распутайся… И вообще, долго ты будешь вести образ жизни девочки-потаскушки? Не говоря уже о том, что в наши времена твои случайные связи могут дорого обойтись мне — твоему постоянному партнеру…»
      «Ладно, партнер, — она усмехнулась, — я тебя жить с собой не заставляю».
      «Наглая ты девушка. Кто это еще с кем живет. Не ты ли в последний раз, когда я вернулся из Будапешта, клялась, божилась и плакала, что пить никогда не станешь, просила, чтоб я тебя не оставлял…»
      Она зло ткнула окурок в пепельницу и стала долго раздавливать его, пепельница застучала по столу. «Скажи еще, что ты меня кормишь».
      «И это тоже…»
      Он глядел мимо нее в окно, где белесые здания сливались с грязными снегами, и пытался найти в себе пусть одно хотя бы чувство к ней. Ничего. Чужая злая русская женщина со свежим шрамом. Однако это вовсе не значило, что чувства не появятся через час или завтра. Однажды он ушел из их общего жилища на чердаке, возмущенный, собрал вещи, взял даже нужные книги, но вернулся через неделю. От грусти. Ему все же хотелось, чтобы они были: он и она, чтоб была их пара. Чтоб не зачеркивалось их прошлое…
      Она водила пальцем по клетчатому пледу на кровати матери. Плед привезла матери она. Большие руки русской девушки пролетарского происхождения. Ему всегда нравились пролетарские девочки, вот что. Катьки-бляди из блоковской поэмы.
 
«У тебя на шее, Катя, шрам не зажил от ножа.
У тебя под грудью, Катя, та царапина свежа!»
 
      Ожог, а не царапина под грудью, поправил Блока Индиана.
 
«Ах ты, Катя, моя Катя, толстоморденькая…
Гетры серые носила, шоколад Миньон жрала,
с юнкерьем гулять ходила — с солдатьем теперь пошла?»
 
      «Что делать собираешься? В Париж вернуться не хочешь?»
      «Шампанского хочу… — сказала она зло. — Открой мне бутылку в холодильнике, будь другом, я не умею их бутылки… я всегда обливаюсь этим софийским пойлом, а?»
      «Исключено, ты же знаешь. Ни с тобой, ни в твоем присутствии я не пью, тем более открывать тебе бутылку…»
      «Принципиальный мудак ты был, таким и останешься…» — Она встала и, заметно покачиваясь, ушла на кухню.
      «Слушай, — сказал он ей вдогонку, — остановись, пора остановиться. Я куплю тебе билет, сходим в милицию или куда там у них следует явиться, заплатим штраф и улетим. Если возникнут осложнения, я все улажу… Соленов…»
      «С чего ты взял, что я хочу возвращаться в Париж? — закричала она с кухни. — Что я там оставила? Что? Ты опять будешь стучать на своей пишущей машине, а я буду сидеть и ждать, пока ты обратишь на меня внимание. И так дни за днями…» — Ругаясь, она стучала на кухне предметами.
 
«Катька, — вспомнил он объяснение к поэме самого Блока, — здоровая, толстомордая, страстная курносая русская девка: свежая, простая, добрая — здорово ругается, проливает слезы над романами, отчаянно целуется… Рот свежий, «масса зубов», чувственный. «Толстомордость» очень важна (здоровая и чистая, даже до детскости)…»
 
      Блок забыл руки, чрезмерно большие кисти рук, длинные пальцы, предназначенные, может быть, для черенка, рукояти ножа… Когда Индиана познакомился со своей «Катькой», она именно такой и была: свежей, простой, иногда пьяненькой. Но ее личная, особая «толстомордость» выражалась в могучей, всегда горячей шее и широких косточках плеч. Теперь «толстомордость» прошла, явились худоба и чернота…
      Со стаканом в руке она вернулась из кухни.
      «Если ты не хочешь возвращаться в Париж, какого тебе от меня нужно? — воскликнул он зло. — Зачем было вызывать меня, тревожить… Я уже стал привыкать к жизни без тебя. Что ты меня дергаешь?»
      «Эх ты, — она отпила большой глоток и укоризненно поглядела па него. — Эх ты, я-то считала тебя единственным человеком, кто понимает меня, кто может меня понять».
      «Я могу тебя понять. Но ты перестань пить. Посмотри на себя, ты почернела от пьянства!»
      «Это не от пьянства. Я болела тут… тяжело болела, какая ты безжалостная сволочь, Индиана. Я плакала над твоими книгами, а ты… безжалостная сволочь!»
      «Заболела ты еще в первую неделю жизни здесь. Пора бы уже выздороветь, а? Пора прекратить спать с ворами и превратиться в нормальную женщину. А вместо того, чтобы плакать над моими книгами, ты бы лучше поплакала надо мной. Что за жизнь у меня с тобой?»
      Опустошив стакан, она влезла на кровать матери с ногами и, повозившись, устроилась на коленях, лицом к рему. «Я должна сказать тебе что-то очень важное… Я должна…»
      Она заметно опьянела, понял Индиана, теперь следует быть настороже. На этом этапе ее может раздражить любая мелочь. «Говори, если должна…»
      «Дело в том, что я… — она передвинула пояс юбки по талии, очевидно, юбка ей мешала, — я хочу сказать тебе, что я все-таки выспалась с моим братом…»
      «Ты ждешь, что я воскликну: «Какой ужас! Как ты могла!?» и упаду с разорвавшимся сердцем?»
      «Я ничего не жду, — сказала она тихо. — Ну вот, я призналась тебе и мне стало легче. Я должна была тебе это сказать…»
      «Мне легче не стало. Я все же не ожидал, что ты способна на подобную глупость. Ты сама говорила мне, что презираешь брата, неудачника и алкоголика, пропившего все свои таланты. На кой же ты?..»
      «Детское желание, вот и осуществила», — сказала она вдруг басом. И добавила совершенно неуместное «га-га…»
      «Веселиться особенно нечему», — сказал он.
      Она с любопытством глядела на него. «Странный ты тип, Индиана. Другой бы мужик убил женщину за это».
      «Тебе хочется быть убитой? Страстей, да, хочется? Чтобы трагизм, глубина у жизни была… Нарушать запреты рвешься. Но всегда, напившись для храбрости. С братом нельзя, а я, вот я какая! Ты с матерью не пробовала выспаться? Тебе что, пизда орудием социальных экспериментов служит? Мазохистка…»
      Она не разозлилась и не закричала. Была не столько пьяная, сколько усталая? «Может быть…» — произнесла она задумчиво.
      «Определенно. Мазохистка, как наша уважаемая бывшая Родина. Недаром самые крупные радости получены ею в последней войне. Воспеваются несчастья. «Несчастьям жалким и однообразным там предавались до потери сил…» Знаешь, чьи стихи?»
      «Чьи?»
      «Владислава Ходасевича. Речь шла о несчастьях гражданской войны. Но раскрой любую их сегодняшнюю газету и найдешь то же смакование несчастий, неурядиц, недостатков, преступлений настоящих и воображаемых. Копаются в истории, чтобы доказать, что Есенин не повесился, но его убили, Горький не умер, но его убили, чтоб насладиться своей коллективной преступностью…»
      «При чем здесь я?» — сказала она с досадой.
      «Ты при чем. Очень даже. Тебя не удовлетворяет живая, здоровая, нормальная жизнь, ты ищешь несчастий, трагедий. Ты напиваешься и ложишься под вора. Получаешь удовольствие от унижения. Когда-нибудь очередной случайный вор окажется убийцей и перережет тебе глотку. Так-то, Катя толстоморденькая!»
      «Смотри, чтоб тебя не закопали».
      «Жаргон Катьки. До чего устойчив тип русской девки».
      «Слушай, — сказала она, поднявшись на дыбы на кровати, — на хера ты пришел? Говорить мне гадости? Я знаю все твои идеи обо мне. Что я простая, пролетарская, что я душусь дешевыми духами, что мне следовало бы жить с цыганом…»
      «Или с вором», — подсказал он.
      «Я думала, ты придешь, мы ляжем… А ты пришел и стал читать мне мораль. Мне и так хуево. Ты думаешь, я рада всему этому?»
      «Это Я, что ли, выспался с твоим братом? ТЫ! Ты что, корова или коза, которая не соображает, что она делает?..»
      «Да, корова, да, коза, потому что не соображаю, когда выпью».
      «Так сиди дома в Париже, в квартире, — закричал он, — если ты инвалид! Потом, пословица гласит: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке». Речь идет о языке, но в твоем случае больше применимо «меж ног».
      С нее было довольно. «Ты хочешь, чтоб я сидела мирно на нашем чердаке в Париже и слушала твою пишущую машину, а когда тебе заблагорассудится, раздвигала бы для тебя ноги, да? А я не хочу так жить. К тому же, если хочешь знать, мне мало твоего случайного внимания. Как женщине мне нужно больше, понял, больше!».
      «Тебе нужен вор или несколько воров, плюс брат…»
      «Да, если ты хочешь это слышать, да. Мне нужен вор, русский проходимец, криминал, потому что у него руки горячие и дрожат, когда меня целует, и хуй, извини за пошлость, горячий, не то что мужчины в нашей красивой Франции, еби их мать, мирных европейцев. И тебя с ними! Мне нужно, чтоб мой мужчина только мной занимался, а не делил меня с пишущей машиной, и вовсе не в мою пользу…»
      «Бля, не я ли тебе говорил с самого начала нашей совместной жизни, что я тебе не подхожу? Нет, ты прочно уселась не в свои сани своей русской задницей и не уходишь».
      Она встала на кровати во весь рост, и, дернув бедрами, спустила с себя юбку. Она всегда раздевалась пьяная, рано или поздно это происходило. «Тебе не правится моя задница, да?»
      Ему нравилась ее задница. Она снилась Индиане в крепости «Украины». И вот, затянутый в черный нейлон крупный круп его подруги покачивался перед ним на фоне снежного окна…
      Щелкнул замок. Дверь открылась, и вошла ЕЕ МАТЬ.
      «Мама, — сказала она, руки на талии. — Ты не могла задержаться на работе подольше?»
      «Почему же ты меня не предупредила?..» — сказала ее мать растерянно.
      «Посиди на кухне, мам. Нам нужно поговорить…»
      «Я схожу за молоком… — сказала мать. — Мне все равно нужно идти за молоком, мне оставили молока…
      Когда дверь в квартиру захлопнулась, они молча схватились друг за друга, словно собирались бороться.
 
      Сидя в такси, он признался себе, что получил очень сильное удовольствие. Жгучее, дремучее, нецивилизованное. Бесстыдное до последней наготы. Как будто и с нее, и с него вдруг исчезла кожа. И они касались друг друга кровоточащими голыми тканями… Поехать с ним в крепость она отказалась. Сославшись на мать, особенно, по ее мнению, одинокую именно в этот вечер.

Прощание с Франкенстайном

 
      Смирнов был занят и не мог отправиться с ним в Лужники, а один Индиана не захотел ехать, решив, что митинг памяти Сахарова покажут по теле. И он не ошибся, показали — и прощание с телом в Доме Президиума Академии наук, и кусок митинга в Лужниках. Было довольно и части, чтобы понять, что происходит, кто хоронит кого. Третье сословие хоронило своего самого смелого представителя. Андрей Сахаров первым возвысил голос, высказав вслух претензии ученых, писателей, торговцев, докторов, юристов, телевизионщиков и компьютерщиков на власть. Он кричал, требовал, утверждал и разрушал старый режим — Абсолютизм Коммунистической Аристократии.
      С телом пришли попрощаться братья по классу. Поэт Вознесенский, уже успевший сочинить стихотворение на смерть академика, прочел его на фоне гроба, венков и цветов. Индиану поразила своей неуклюжей вульгарностью строка, определявшая покойного как «ЭПОХИ ТРЕПЕТНЫЙ ФИТИЛЬ»… Поморщившись, Индиана допил коньяк, оставшийся после визита Смирнова… Он встретил Вознесенского в июне на конференции в Будапеште. В единственный свободный день конференции, когда Индиана вместе со своей французской делегацией отправился на экскурсию вдоль Дуная, Вознесенский посетил могилу Имре Надя и возложил на могилу красные розы. На хера? Возложил бы тогда уж и букет роз на могилу советских солдат, погибших при подавлении «венгерской революции», возглавлявшейся Имре Надем. Конъюнктурщик и оппортунист поэт Вознесенский или лишь верный сын своего класса? Как бы там ни было, наступило их время — третьего сословия. Они сегодня пожинают плоды долгих усилий. После нескольких десятилетий психологической борьбы (в союзе с Западом) им, диссидентам, уехавшим и оставшимся, удалось внушить комплекс неполноценности всему советскому народу и даже самому классу коммунистической аристократии. Горбачев выдвинут старым абсолютистским классом, но объективно он защищает интересы нового восходящего класса.
      В Лужниках, на атакуемой ветром и снегом эстраде, стояла плотно малая толпа. Ее было отлично видно, спасибо телекамере. Присутствуя на месте, в Лужниках, Индиана не смог бы рассмотреть подробностей. Над шапками и очками узнавалось выше всех лицо поэта Евтушенко. Одутловатый историк Афанасьев. Академик. Рядом с ним народный художник. Актер. Директор завода — депутат. Всех их Индиана уже видел на съезде, по теле, разумеется.
      Когда Сахарова сравнили с Львом Толстым и тотчас же с Ганди, Индиана недовольно сморщился за своим коньяком, никем не видимый и не слышимый. «Что за абсурд! — укорил Индиана телевизор. — Что за хуйня! Вся деятельность Ганди была направлена на образование суверенного многонационального государства, объединяющего все нации и религии индийского субконтинента. Деятельность же Сахарова была направлена на разрушение советского многонационального государства. Он с шестидесятых годов был поборником одностороннего разоружения Союза Советских и безоговорочной независимости для всех наций, входящих в состав Союза. Т. е. в политике, живи они в одно время, Сахаров был бы врагом Ганди! Лев Толстой, как к нему ни относись, был могучий стилист, и сравнивать с ним Сахарова, автора нескольких наивных политических памфлетов без стиля, исключительно глупо… Даже если сделать скидку на то, что речи над свежими могилами обязательно слащавы, вы слишком того… товарищи… загибаете. И народ поминать в связи с Сахаровым следует поменьше. Объективно говоря, деятельность покойного была направлена на разрушение сложившегося при коммунистическом абсолютизме относительного равенства. То есть, в сущности, деятельность покойного была антинародной, если понимать под народом низшие слои населения — работяг и крестьянство. Сын третьего сословия, он защищал в первую очередь интересы своего класса — БУРЖУАЗИИ».
 
      Ветер и снег бились во флаги с траурными полосами. Сменялись ораторы. Малая толпа делилась с Большой толпой горечью потери. Такого Человека. Индиана, озябнув от одного вида снега, ветра и пурги, потирал грудь и совершал «алле-ретуры» от и к телевизору. «В известном смысле, товарищи (Индиана представил, что ему дали слово), Андрей Дмитриевич Сахаров, начавший свою взрослую активную жизнь с участия в коллективе ученых, создавшем советскую атомную бомбу, был отлично известным нам по книгам и фильмам типом «сумасшедшего ученого», отцом Франкенстайном. Во всяком случае, он может быть охарактеризован как таковой. В последнюю треть своей жизни он боролся против могущества правящего класса советского государства, каковое государство он очень помог вооружить ядерной бомбой в первые две трети своей жизни. Мир праху твоему, беспокойный «сумасшедший ученый». Пусть земля успокоит тебя наконец!»
      Побили бы, произнеси я такую речь, решил Индиана. Теле еще раз обежало камерой по Большой толпе за милицейскими кордонами, пришедшей попрощаться с прахом «сумасшедшего ученого». Большая толпа мало способна сама разобраться в истинной ценности личности, она обыкновенно полагается в своих оценках на вкус малой толпы, малых толп. Десяток лет назад они дружно проклинали этого же академика. Сегодня они дружно возвеличивают его, пришли прощаться в количестве, достаточном для оплакивания главы государства. И оба раза они неправы. Были неправы, травя Сахарова, и неправы сегодня, — неуместно возвеличивая его. Потому что оба раза информация, данная им малыми толпами, — неверная информация.
      Вдова, черная как ворона, неприятная женщина, дочь репрессированного в эпоху Сталина секретаря Компартии Армении, обратилась к населению с просьбой воздержаться от участия в публичных похоронах. «Не приходите на Востряковское кладбище, прошу вас. Ваш приход будет трагедией для кладбища». Индиана впервые в жизни согласился с неприятной женщиной. Двуногие поклонники пацифиста насмерть вытопчут бедное кладбище. Глядя на вдову, Индиана задумался… Эта пара, покойный и она, отлично символизировала союз двух основных сил, заинтересованных в разрушении старого режима. Союз третьего сословия, рвущегося к власти, с детьми и внуками большевистских бояр, казненных Сталиным, стремящимися отомстить за отцов и дедов. Возбуждая, и ожесточая друг друга, так они и жили — Сахаровы. Закономерно, что плоть от плоти своего класса, мадам ворона была членом компартии до 1968 года, если не позже. Во всех ее видах мадам однако есть старая коммунистка-ренегатка с папиросой. Индиана дружил в своей Франции и с коммунистами среди прочих, но ренегаты всегда вызывали в нем отвращение. С ними он не дружил.
      Камера прошлась по малой толпе на эстраде. Мысленно сравнивая шапки, носы и очки в Лужниках с шапками, носами и очками (куда меньшим количеством очков) на эстраде Парка Горького, Индиана пришел к выводу, что обе малые толпы принадлежат к третьему сословию. Но если в Лужниках под снегом находились исключительно звезды третьего сословия, то снег в Парке Горького посыпал менее известные и совсем неизвестные под шапками физиономии: низший «миддл-класс», если воспользоваться американской классификацией. Так как звезды третьего сословия, в подавляющем большинстве своем, заняли эстраду прозападного прогрессизма, те, кому не хватило места на эстраде в Лужниках, образовали, удалившись в Парк Горького, свою малую толпу: националистов, патриотов и противо-прогрессистов. Призыв священника «против чуждой нам рок-культуры и секс-маразма» — есть лозунг восстания учителей, завучей, простых инженеров, майоров и подполковников, малоизвестных поэтов и писателей против «ПРОГРЕССИСТОВ»: академиков, директоров заводов, известных поэтов и писателей. Раздел на, по меньшей мере, две малые толпы — есть раскол в среде третьего сословия…
      «А где ты, Индиана, с кем ты?» — спросил он себя.
      «Ни с теми, ни с другими».
      «Следовательно, ты со старым режимом?»
      «Ну вот еще… Старый режим мне даже прописки московской не расщедрился дать). И за границу вытолкал, отобрав паспорт…»
      «Тогда кто ты, действительно безучастный иностранец?»

В этом городе темном балов не бывало…

 
      Пройдя мимо чем-то встревоженных шакалов, он вышел из крепости в ночь. Яков Михайлович уже ждал его, стоя у «Волги». В открытой (дверца открыта) машине возился усатый Андрей. «Вы готовы?» — спросил Яков Михайлович, пожимая ему руку. «Ко всему», — подтвердил Индиана. Они сели и, развернувшись, устремились сначала под мост через Москву-реку, а затем по Кутузовскому. На окраине Москвы, в Ясеневый Бор.
      Даже в автомобиле получилось долго. «Зачем Яков Михайлович, второй по значению босс ОРГАНИЗАЦИИ, поселился так далеко? — спрашивал себя Индиана, сидя на заднем сидении. Его размышления привели его к следующему умозаключению: в Москве трудно иметь, купить, получить квартиру в центре. ОРГАНИЗАЦИЯ лишь год как существует, Яков Михайлович не успел сменить квартиру…
      Они пришвартовались к нескончаемой китайской стене домов. Могучих, высоких и некрасивых. Во Франции в подобных домах на окраинах живут бедные семьи. Жилища для малоимущих. Они поднялись в лифте на пятый этаж, и им открыла дверь жена Якова Михайловича, похожая на француженку. За нею стояли, улыбаясь Индиане Ивановичу, несоветские дети Якова Михайловича: мальчик семнадцати лет и девочка шестнадцати. «Добро пожаловать…» «Позвольте…» «Разрешите…» «Извините…» «Вам придется снять сапоги, но у нас есть отличные тапочки, различных моделей, на выбор…» «Грязь на улицах…» «У вас в Париже…» В обширной прихожей, уставленной плотно стоящими книжными шкафами, Индиана снял сапоги, почему-то объясняя хозяевам, что купил их специально для поездки в Москву, за день до отъезда, в магазине на пляс де Репюблик. В очень дешевом магазине.
      Яков Михайлович, сунув ноги в тапочки, пошел показать ему все или почти все комнаты квартиры. Индиана уже был готов к лицезрению чудесной, особой, антикварной мебели Якова Михайловича, о ней рассказывал ему и Соленов, и сам Яков Михайлович, и даже шофер ОРГАНИЗАЦИИ — Василий Иванович. «Еще в шестидесятые годы, Индиана Иваныч, когда я вернулся из Индии, один ленинградский приятель-антиквар уговорил меня купить этот гарнитур восемнадцатого! века, восемнадцатого, заметьте! Тогда это все стоило мне недорого, а сейчас… сейчас музей — представляете, музей! — интересовался возможностью приобрести. Но я привык к нему, ни за какие золотые не отдам… Деликатные вещи… Потом подкупил. Вот этот секретер, по слухам, я вовсе не утверждаю, принадлежал Пушкину, или во всяком случае его семье… Да-да, но куплен уже отдельно, через год после гарнитура…»
      Яков Михайлович гладил свою мебель, наклонялся над ней, любовно ворковал, потому до Индианы долетали лишь обрывки его пояснений. Лакированные, ухоженные, сияя перламутром и утопая ножками в сером свежем макете, стояли столы, буфеты, секретеры, а меж ними осторожно, боясь их задеть, жили их слуги: семья Яков Михайловича, его жена, его дети. Кровать в спальной комнате хозяина была из того же породистого аристократического семейства. Яков Михайлович наклонился и ласково огладил одно из крыльев кровати, с хулиганским видом обернулся к Индиане, подмигнул, дескать, «Ой, что сейчас будет!» И нажал на кувшинчик на плече перламутровой девушки… Из кровати вдруг легко выскочил миниатюрный столик со свечой! Зажигай и читай. «Чудеса механики того времени… Такое умели делать…»
      Приличный гость, Индиана выразил свое восхищение. В то время как настоящими чувствами, испытанными им, были недоумение и грусть. На кой Яков Михайловичу эти изящные предметы роскоши в такой глуши, куда даже на автомобиле они добирались час, что уж говорить о метро или автобусе… на кой? Зачем они ему здесь, никем не видимые, разве попадет раз в полгода гость, как Индиана… Зачем здесь, в бору? Уместно выглядели бы они в квартире мультимиллионера на Пятой авеню в Нью-Йорке, рядом с картинами Дали и Пикассо…
      Они пошли в кухню, где был накрыт стол, Яков Михайлович продолжал говорить о своей уникальной мебели, разливая Индиане и явившемуся шоферу перцовку, указывая на икру… «Берите, Индиана Иваныч, и ты, Андрей, не стесняйся, налегай…» За окном вдруг раскричались, крепко ругаясь, неизвестные пьяные, и Индиане вдруг стало жалко Яков Михайловича и его семью. Он почему-то вспомнил душещипательный романс Вертинского на слова Игоря Северянина «В этом городе темном». Как это там?
 
В вашем городе темном… балов не бывало,
Даже не было вовсе… приличных карет,
Ваши годы прошли, ваше платье увяло,
Ваше дивное платье «мэзон ля валет»…
 
      Глотая перцовку, Индиана досмысливал романс. Это о женщине из маленького дореволюционного русского городка. Она выписала себе из Парижа чудесное платье, модель называлась «мэзон ля валет», так? Но ей некуда было надевать это чудесное платье в воронежской или тамбовской глуши… ОРГАНИЗАЦИЯ, могущество тиража, уже два миллиона, а будет четыре, а с ледяного неприветливого неба льет вода и валит снег, и бродишь по щиколотку в грязной воде, и нужно снимать обувь, явившись с улицы. И за окнами дикими голосами ревут озверевшие от перемен массы. Рычит чудо… ЧУДОВИЩЕ. Машет лапами, готовясь все разбить и разгромить. Секретер Пушкина (или его семьи), постель с выскакивающим столиком со свечой, все «красивое и деликатное» (эту спаренную словесную фигуру несколько раз, смакуя, повторил Яков Михайлович) РАЗБИТЬ И РАЗРУШИТЬ… Тебе жалко их, Индиана, потому что ты можешь уехать в свой Париж, и что бы с тобой ни случилось, старым волком в капитанке, даже если ты сдохнешь в своем Париже, там легче в центре мира умереть. Ведь оттуда выписывают платья и идеи, о нем, о Париже, мечтают…
      Можно было думать и так…
      Водка. Щи. Икра. Рыба. Вкусно. Хорошо. Чисто. Индиана не смог бы так жить. Среди антикварных нежностей, но под вулканом.
      После обеда они перешли в комнату, предназначение которой Индиана угадать не смог. Комната пахла, как и вся квартира, мебельным лаком. Яков Михайлович сел в кресло и, расстегнув вторую пуговицу рубашки (галстук он снял еще на кухне), стал рассказывать об Индии, где побывал когда-то совсем еще зеленым журналистом. Посещение страны этой оказало на него в свое время необыкновенное впечатление. Он проехал однажды через всю Индию по железной дороге…
      Дети расхаживали по комнате и запросто вступали в беседу, зная, очевидно, одиссею отца и не боясь его рассердить. Жена, похожая на француженку, улыбаясь, вкатила мужчинам тележку с напитками. Яков Михайлович, рассказывая, по-домашнему сбросил с ноги один тапок… «Что еще мужчине нужно?.. — размышлял Индиана. — Красивая, молодая, еще веселая жена, бойкие развитые дети-подростки…» Но неумолимо снова всплывала в памяти (заглушая вдруг клип Принца на экране полуприглушенного теле) грустная мелодия
 
«В этом городе темном, балов не бывало,
Даже не было просто приличных карет…
Ваши года прошли, ваше платье увяло…»
 
      Детям Яков Михайловича, по всей видимости, понравилось, что Индиана разбирается в рок-музыке, хотя и застрял по собственному желанию на «Клаш», «Секс Пистолс», на Игги Поп(е) и Лу Рид(е) и дальше в современность идти отказывается. Дети заспорили с ним по поводу Майкла Джаксона, сошлись с ним во взглядах на «Дорз», и Индиана подумал, что если его книги издадут когда-либо в этой стране, он имеет множество шансов сделаться кумиром молодежи. Будет наслаждаться статусом Уильяма Борроуза или Хуберта Селби. Если…
      «Там, в Индии, — взор Яков Михайловича увлажнился, — я впервые почувствовал, что я не на привязи, у меня было так мало денег, но я чувствовал себя своим среди полуголых этих людей, набившихся в старые, разваливающиеся поезда, стремящиеся к полуразрушенным храмам на поклонение… Мне приходила мысль остаться… Но знаете, я тогда только начинал как журналист, и Александр уже родился, — он двинул головою в сторону улыбающегося сына, — так что… С Соленовым я познакомился в буфете Дома журналистов меньше двух лет назад. Он искал человека, чтобы поднять и издавать журнал. Я же искал работу, так как из АПН меня выставили за несогласие с мнениями тогдашнего начальства. И вот, Индиана Иванович, меньше двух лет спустя мы стоим уже во главе небольшой империи! — Яков Михайлович развеселился, заулыбался. — Два журнала, издательство. Мы уже запустили десяток книг, вас вот будем печатать, подождите только. И все благодаря одному человеку — СОЛЕНОВУ. Дай ему бог здоровья… Он неровный человек, может обижаться как ребенок, кричать, обидеть, но все же какой сильнейший человечище СОЛЕНОВ…»
      Индиане сделалось стыдно за глупо вертящуюся в голове грустную жалкую мелодию. Разве жалеть следует Яков Михайловича, стоящего во главе двух журналов и издательства. Деловой и энергичный бизнесмен Яков Михайлович если не ситизен Кейн, то заместитель Кейна точно, а разве таких людей жалеют? «В этом городе темном» покинула сознание Индианы.
      Ему дали с собой бутылку «Перцовки». Яков Михайлович напросился прислать ему завтра к четырем машину отвезти его в аэропорт. Он попрощался с детьми и женой и вышел с усатым шофером в холод и сырость…
      Их «Волга» оказалась заблокированной красным автомобильчиком. Андрей выругался и стал звать Яков Михайловича на помощь. На пятом этаже семья четырьмя силуэтами прилипла к окнам. Однако обошлось без них. Андрей сумел мобилизовать тройку здоровых парней, появившихся из ночи. Мускулистые парни легко откатили красный автомобильчик. Всю дорогу в Москву Андрей расспрашивал Индиану о Париже и о парижских девочках. Пошел снег, и шофер вынужден был включить дворники…
      Подымаясь в лифте на свой этаж крепости, Индиана обнаружил, что ему все равно жаль Яков Михайловича и его семью.

На красной площади

 
      На срезанной пирамиде Мавзолея стоял Иосиф Виссарионович СТАЛИН, Цезарь Джугашвили, в фуражке, в шинели с погонами, и сыпался с ноябрьского московского неба снег. Кремлевская стена и Исторический музей, — цвета сырой конины татарские сооружения, снабженные дополнительный освещением падающего снега, — казались краснее обычного. Конина выглядела свежеубитее. Цезарь Джугашвили улыбался скрытой улыбкой обильно усатого человека. Согревала его не шинель из добротного татарского войлока, но через решетку притекал к сапогам Генералиссимуса теплый воздух. Обогревательный аппарат был установлен прошедшим летом. Генералиссимусу теперь всегда было холодно. Он быстро старел. И в белом снегу шли перед ним его войска… Выдувая снег из труб, разя клубами пара, сводный краснознаменный оркестр всех родов войск сотрясал воздух между храмом Василия Блаженного и Историческим музеем.
      О чем думал Иосиф? Вымерял мысленно бездну, отделяющую его, Цезаря Иосифа Сталина, главу державы, раскинувшейся огромнее Рима и Империи Монголов, вместе взятых, через пол-Европы и пол-Азии, от грузинского мальчика из каменного города Гори? Видел чашку с молоком, подаваемую ему матерью в 1885 году? Ползли со стороны Исторического музея панцирные чудовища танков, знаменитые «Т-34», только что выигравшие ему войну. Стояли в люках командиры в шлемах, глядели на Генералиссимуса, отдавали честь. А может, видел он набухшую венами руку отца своего Виссариона Джугашвили, сапожника?
      Иосиф беседовал с духом подлинного отца своего, Владимира Ильича Ульянова. Отец народов беседовал со своим отцом. Ему было привычно беседовать с духом, ибо Цезарь сам давно уже был духом. И они не торопясь обменивались фразами, в то время как по площади с лязгом и грохотом проходили войска. «Ну что, Иосиф… Загубил равных себе… Вот-с, пеняй теперь на себя, даже поговорить тебе не с кем, только со мной, неживым. В этом и есть наказание великого человека — до конца дней твоих будет тебе не с кем поговорить. Никто тебя не понимает, боятся и презирают, и некому тебе открыть душу свою…»
      «Скажи, батька, что ж, это и есть все, что можно человеку, и выше не бывает, больше не придет?»
      «Это и есть все. Иосиф, выше не бывает, больше не придет. Кир и Дарий, Чингисхан, первый из Цезарей и Александр, вот наши с тобой, как бы это выразиться, сотоварищи…»
      «Тоскливо мне, Ильич, болею я. И душою больше, чем телом. Скоро нам, батька Ильич, вместе лежать…»
      «Сам виноват, Иосиф… Знаешь майорийскую песню по поводу врага? Не знаешь. «Умер мой враг. Опустела земля и опостылела. Жизнь потеряла смысл…» Это я к тому, Иосиф, что тоскуешь ты от отсутствия пристрастных глаз врага, следящего за каждым твоим шагом и поступком. Враг тебе нужен, а врага у тебя нет. Зачем Троцкого приказал убрать? Большого врага следует беречь больше чем возлюбленную. Троцкий был поменьше тебя размером зверь и никаких способностей к управлению государством у него не было, но он был последний из моих апостолов, он тебя понимал… Непоправимую ошибку ты совершил, вот теперь и страдай…»
      «Скажи мне, ты по-прежнему доволен мной, батька Ильич?»
      «На комплимент напрашиваешься, Иосиф? Доволен. Доволен тобой. К нелегкой работе Цезаря оказался ты необыкновенно способен. Я не уверен, что смог бы справиться так же, как ты. Предполагаю, что способность к управлению перешла к тебе по наследству с кровью. От Месопотамии, должно быть, от шумеров, от полузасыпанного горячими песками города-государства, где царем был Гильгамеш. По сути говоря, на воротах твоего Кремля должны быть высечены каменные львы, когтящие державный скипетр, а Лаврентий Берия, сняв пенсне, должен расхаживать перед тобой в кожаных доспехах и с сине-черной бородой ассирийца. Короткий меч НКВД должен сверкать в его руках…»
      Цезарь Иосиф усмехнулся, и командиры ехавших в этот момент по площади гвардейских минометов «Катюш» приняли улыбку Цезаря, как поощрение. Назавтра «Правда» истолкует джокондовский оскал Цезаря, как его желание развить минометно-ракетные войска.
      «Помнится, Вы хотели разрушить государство, Владимир Ильич?»
      «Их государство, Иосиф… То, в котором твой отец был сапожник, а мой брат был повешен. Их государство хотел я разрушить. Наше государство, твое и мое, я желал вырастить могучим и мускулистым. И ты выполнил мое желание…»
      «Я послужил тебе верным наследником, Ильич! Ни один из толпы апостолов не справился бы с задачей. Троцкий был позер. Конечно, блестящий оратор, но искусство управления не тождественно ораторскому искусству… Посмотри, как он дал мне себя обыграть. Будучи Главнокомандующим Красной Армии, он позволил мне, какому-то всего лишь секретарю Партии, пусть я и назвал себя Генеральным секретарем, отстранить себя от должности… Уехал в Алма-Ату покорный и послушный, как ребенок, которому крикнули: «Выйди из класса!» А Бухарин, наш теоретик! Он не был практик. Искусство управления, искусство пасти человеческое стадо, лучше всего дается тем, кто пас стада овец на склонах Кавказских или других гор, разве нет, Ильич?» Так они разговаривали на Мавзолее во время пурги. Посмеивался Ильич, беседуя с Иосифом. Посмеивался. Улыбался спокойной улыбкой удовлетворенного Владимира Ильича. Успешно угнездившееся на месте старого государства буйно цвело могучее Древо Союза Социалистических Республик. Голова государства касалась Берлина, а корни купались в японских водах. Такое, наверное, снилось когда-то Чингисхану. В сущности, свершилось чудо, Ильич знал это. У Союза в январе 1924 года был только один шанс — кавказец. Блестящий оратор Троцкий, блестящий теоретик Бухарин, блестящий функционер партии Каменев, все они были звездами, увлекающими толпу, способными трудиться в партии, но Иосиф, единственный, обладал даром управления. Интеллектуалы, вдохновенные ораторы и блестящие теоретики загубили бы Древо в несколько лет. Сын сапожника, семинарист, спустившийся с раскаленных гор, говорил по-русски плохо и с акцентом, теоретиком марксизма не был, но унаследовал в крови свирепое искусство управления человеками…
      «Товарищ моряк торгового флота, вы что, уснули?» Молоденький милиционер с тонкой шеей, в слишком большой фуражке, насмешливо смотрел на Индиану. За милиционером рабочие в рукавицах сгружали из кузова автомобиля железные решетки оцепления. «Посторонитесь, вы мешаете людям работать!» Индиана посторонился, не желая мешать людям с их решетками. Купили они свои милицейские кордоны во Франции или изготовили сами? Когда он опять поглядел на Мавзолей, СТАЛИНА там не было.
      Индиана Иваныч, среднего возраста человек, прогуливался по городу Москве перед тем как вылететь в город Париж. Забрел он, разумеется, и на Красную площадь. «Интеллектуалы, вдохновенные ораторы, теоретики…» — как там, Ильич? — «загубили бы Древо в несколько лет…» «ВОТ И ГУБЯТ…» — сказал себе Индиана и заторопился прочь с площади? В «Украину» должны были прийти Владислав и Саша Смирнов, первый — чтобы забрать шубу и попрощаться, второй — чтобы попрощаться.

Эпилог

 
      В самолете «Аэр Франс» одичавшие от пребывания в Союзе английские и французские бизнесмены напились, пели песня, вели себя шумно и задиристо. Даже грубо приставали к женщинам. Индиана, в сталинской шерстяной гимнастерке (подарок Батмана, галифе находилось в сумке), угрюмо пил весь полет, ни с кем не заговаривая. Покончив с бесплатными напитками, перешел на платные. Итальянка, занимавшая соседнее кресло, почувствовав себя неуютно, сменила место. Шерстяной стоячий воротник сталинской гимнастерки натирал горло, Индиана расстегивал воротник и застегивал. Пальцы, он понюхал их, пахли металлом пуговиц. Мысли его занимали его женщина и его Родина. Обе они порой сливались в один образ…
      Женщина… Страх и мазохизм толкнули ее в чужие руки. Животный страх ее пятого дня, когда, дозвонившись ему оттуда в Париж, она кричала в трубку: «Здесь так страшно, если бы ты знал!», этот страх позднее, может быть, уже назавтра выразился в том, что она нашла себе покровителя. Приходилось признать, что у нее свежий, высокого качества инстинкт самосохранения: она присвоила себе то, чего больше всего испугалась на бывшей Родине. Этих людей. Шакалов. Мимо другой их стаи он ходил ежедневно в «Украине», мечтая о пулемете. Нет, не нимфомания, но СТРАХ есть основной двигатель ее поведения. От страха она подличала и раздвигала ноги. Чтоб, заполнив себя членом, чувствовать себя в полной безопасности.
      Родина… Суровые отцы-чекисты состарились, сгорели от водки и подагры, ссохлись их сапоги, ремни и портупеи, и целый народ, никем не пасомый, мечется, одичавший, по снежным улицам и полям. КТО МЫ?! ЧТО МЫ?! ГДЕ НАШ ОТЕЦ?! — кричит каждый глаз. Мы не понимаем себя, не понимаем мира… Им СТРАШНО всем. Родина мечется полоумная и от страха подличает, отдается псевдоотцам…
      Колеса самолета коснулись плит аэропорта Шарль де Голль. Наглый рыжий англичанин, до сих пор дирижировавший хором пьяных бизнесменов, схватив картонный ящик, стал бесцеремонно проталкиваться по проходу. Задел ящиком колено Индианы. Индиана поднял на англичанина такие ненавидящие глаза, что отрезвевший мгновенно житель Альбиона рассыпался в извинениях.
 
      Она прилетела ОТТУДА через пару недель. Еще более худая, еще более почерневшая и испуганная. Они стали жить дальше, обойдясь даже без объяснений. Каждому из них нужен был близкий человек. Вначале мало разговаривали, больше молчали, постепенно стали разговаривать.
      Как-то (они с полчаса уже лежали в постели), слыша, что он не спит: «Расскажи сказку… — попросила она. — Ты давно мне не рассказывал».
      «Плохо себя вела, вот и не рассказывал».
      «Но это уже давно было. Теперь я хорошо себя веду. Не пью. Расскажи…»
      Он подвигался и заложил руки высоко за голову. «Существовал некогда на Земле сильный и могущественный народ, завоевавший, сам того не желая, полмира. Его, раскинувшего свою державу через двенадцать часовых поясов, подчинившего себе племена, говорящие на 121-м языке, боялись соседи и уважали. Враги из остального, не завоеванного Великим народом мира настолько боялись Великий народ, что давно перестали нападать на него с танками, пушками и авионами…»
      «Нужно говорить «самолетами», — перебила она его.
      «Не перебивай, но слушай. Нападали лишь словесно. Лишенный реального мускулистого врага, ни с кем не воюя, сильный народ заскучал. А заскучав, он стал сомневаться в себе и прислушиваться к словесным атакам врага. Слушая и скучая, Великий народ стал сомневаться в своем величии. Ему стали приходить в голову мысли о том, что справедливо ли, чтобы один народ был сильнее других народов? И хотя все самые крупные его завоевания были вынужденны, были совершены им в результате оборонительных войн, Великий народ увидел свою Историю как несправедливое насилие и цепь преступлений. Помимо хитрого врага за границами, усердствовали и воспламеняли народ изнутри образованные люди, энергичная часть образованных, желающая захватить власть в стране. Тридцать лет и три года понадобилось врагам, чтобы утвердить народ в его сомнении. Через тридцать лет и три года после смерти последнего Великого Цезаря Иосифа ведомый бьющими себя в грудь в покаянии новыми декадентскими вождями Beликий народ распустил свои армии, отдал обратно земли, им завоеванные, и… перестал быть Великим. Даже самый слабый и грубый народ или преступная даже группа могли теперь обидеть Великий народ. Иноземцы бросились обижать его охотно и с удовольствием. Территория Великого народа все уменьшалась. Крича о справедливости, иноземцы оттяпывали каждый раз еще кусок территории и приблизились уже к окраинам его исконных старых городов…» Индиана замолчал.
      «И что же случилось дальше?»
      «Пока ничего. Здесь сказка остановились за недостатком новых сведений».
      «Но что с ним станется, с бедненьким?»
      «Большие беды, очевидно, придется ему пережить. Его проблема в том, что он не только поверил в ложь хитрых врагов, но и не разобрался в отношениях между силой и справедливостью. Он стал стремиться к абстрактной стерильной справедливости, не понимая, что сила и есть высшая справедливость…»
      «Ну же, ну! Доскажи сказку…» — попросила она.
      «Как только наш народ это поймет, он проснется, стряхнет врагов с мощного тела и опять станет Великим и всеми уважаемым народом…»

Фальшивый роман — необходимое послесловие

 
      Эта книга — результат моего мрачного путешествия в Союз Советских. Начав писать ее в феврале 1990 года, я немало поборолся с желанием сказать «всю правду» и все же, не желая вносить в жизнь свою и моих персонажей сложности, дал себе и большинству из них вымышленные имена. Полуприкрывшись именем Индианы, я не старался особенно замаскировываться и сохранил совпадение географических, временных и многих других координат в жизни Индианы и моей. (Оставил ему моих родителей среди прочего.) Но по мере написания книги мне пришлось все больше сдвигать маски с лиц и в конце концов отказаться от нескольких масок совсем.
      Дело в том, что, не дожидаясь, пока я закончу книгу, ее герои стали умирать, да так спешно, да в такой разительно трагической манере, что предохранять их личности сделалось бесполезно. И, может быть, даже преступно, ибо я давно, еще в начале моей литературной карьеры, внушил себе, что писатель ОБЯЗАН рассказать о бывших с ним на земле реальных людях, зафиксировать факт их жизней.
      Уже в январе умерла моя (и Индианы) тетка Алевтина, а вслед за нею мать ее Вера (моя бабка), не вынеся одиночества, на девяноста восьмом году жизни. В январе же умер и славный гвардии подполковник Иван Иванович Захаров. Когда в Париже умер Антуан Витез, я вернул ему его настоящее имя в начатом повествовании, в память о моих с ним странных нескольких встречах в буфете девятого этажа крепости «Украины». Мне было грустно от этих четырех смертей, но что ж поделать, смерть есть профессиональная болезнь человеков, говорил я себе. Однако когда в ночь с 21 на 22 апреля скоропостижно умер в Париже (через шесть часов после того, как я с ним расстался на бульваре Монпарнас) Александр ПЛЕШКОВ, он же Яков Михайлович, Яша моего романа, я испугался. «Яше»-Плешкову стало плохо в его номере 712 в отеле «Пуллман», и он скончался через двадцать минут после доставки в госпиталь, якобы от «грибного отравления», на 43-м году жизни. «Яша» был в Париже в служебной командировке, среди прочего пожелал сделать репортаж «Париж Э.Лимонова», и я провел с ним пять часов последнего дня его жизни, водя его по своему Парижу, а он записывал мою болтовню, держа у моего лица диктофон… Я решил тогда оставить умершему Плешкову маску Яши, Якова Михайловича в моем романе, ибо так завязаны Яков Михайлович и ПАХАН СОЛЕНОВ, что, сняв маску с одного, невозможно не обнажить лица другого. В самом конце мая вдруг позвонил мне главный редактор журнала «Ж'Аккюз» (я ежемесячно писал для них) Даниэль Пелегрини и сказал, что из Москвы только что вернулся известный автор детективных романов Робин Кук и привез новость: ЮЛИАН СЕМЕНОВ (БРОНЕНОСЕЦ СОЛЕНОВ, ПАХАН СОЛЕНОВ моей книги) — УМЕР. Голос Пелегрини был подавленно-испуганным. Как раз через несколько дней должен был выйти из типографии номер «Ж'Аккюз» с моей статьей «Смерть в Париже», в ней я описывал мои встречи в Париже с Плешковым и его странную смерть. Вторая странная смерть с дистанцией всего лишь в месяц необыкновенно взволновала редактора журнала «Ж'Аккюз», ибо специальностью журнала и были странные смерти. Я тотчас стал звонить дочери СОЛЕНОВА-СЕМЕНОВА и его переводчице. Оказалось, что Кактус и умер, и не умер одновременно, за волосок жизни, но успел уцепиться. Он вышел из комы (в кому он впал в ходе операции в Кремлевской больнице), но остался полностью парализованным. Он не может ни двигаться, ни разговаривать.
      Прошло целое лето. Из Москвы ко мне стали доходить странные слухи. Цитирую письма. От моего лит. агента в Москве:
      «Вы упоминаете о смерти Плешкова после встречи с Вами. Я слышал, что он должен был передать на хранение за рубеж какие-то, материалы, связанные с Гдляном и Ивановым. Скорее всего, это слухи. Впрочем, в нашей стране только так и бывает».
      От сотрудника ОРГАНИЗАЦИИ:
      «Что касается Юлиана, я после случившегося его не видел, но мой друг, отец Александр Мень, человек в таких вопросах более чем компетентный, сообщил мне, что живо лишь тело Юлиана, и что он, безусловно, никогда уже не будет работать. Видимо, мозг его разрушен полностью».
      Письмо датировано 7 сентября 90 г. А 9 сентября, в 6:30 утра, член редакционного совета журнала «Совершенно секретно» («Подписано к печати» моего романа) Александр Мень был убит ударом топора по голове в подмосковном поселке. Гдлян и Иванов — известные московские антикоррупционные депутаты. Согласно советским слухам и смутной информации, у них, якобы, есть доказательства причастности к коррупции самого Президента Горбачева. (Гдлян сотрудничал с ОРГАНИЗАЦИЕЙ. В первом номере другого органа Организации, журнала «Детектив и Политика», напечатана его большая статья о коррупции в Таджикистане. По соседству с моей первой публикацией в СССР, рассказом «Дети Коменданта».) Обвинять советского Президента в почти одновременной смерти трех (если считать Семенова) членов редколлегии одного журнала я не рискну, не тот он, мне кажется, человек, скорее нерешительный, нежели слишком решительный. Но журнал «Совершенно секретно» и ОРГАНИЗАЦИЯ были любопытны, настойчивы, и личные связи Семенова открывали ему доступ ко многим досье с грифом «Совершенно секретно». Одно из них могло оказаться слишком секретным и сегодня. Например, к убитой Зое Федоровой ходили в гости в последние месяцы ее жизни всякие люди, Галина Брежнева среди них. Впрочем, все это уже из сферы детективного романа, и за написание его разумнее взяться тому же Робину Куку, а не мне… Я всего лишь хочу подчеркнуть, что мрачные предчувствия Индианы, к сожалению, оправдались, что страна, куда он съездил, — трагическая и мрачная страна, и народ ее — полностью потерявшийся народ. И страна еще более мрачнеет, а народ еще более теряется ежедневно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18