Она встала и приблизилась ко мне.
— В моей палатке, — сказала она, — эшкирянка говорила со мной, как женщина с женщиной в час нужды. Она из благородного рода, рыцари и супруги их королей. Она была подругой одного из золотых масок, которые бросились на свои кинжалы в крепости: принца. Она считала это почетным, а ты лишил ее этого…
— Это прошлое, — сказал я. — Теперь наступает будущее.
— Может быть. Птица в ее груди трепещет крыльями из-за тебя, но голова осуждает ее. У меня в доме много лекарственных эссенций и ядов. Есть маленький каменный кувшинчик, одна-две капли из него хороши против боли в ногах у стариков, но если больше одной-двух капель, сердце остановится. Твоя эшкирянка расспрашивала меня об этих вещах и, поскольку она будет женой сына вождя, я ответила ей.
У темноты выросли острые края, и вино скисло во рту.
— И что же, Котта?
— Каменный кувшинчик ушел с твоей невестой, — сказала Котта. — Она взяла его. Она знает, что Котта слепа, и думала, Котта не заметит. Но у Котты свой способ видеть.
Я застыл, отупев от ее новости. Ярость белой волной захлестнула глаза.
— Значит, она отравит меня, — сказал я. — Но умрет она.
— Колодец глубже, чем ты думаешь, — сказала Котта. — Я предупредила тебя, чтобы ты остерегался, но испытай ее прежде, чем действовать.
Я уже поднимался по тропинке.
Кровь барабанила в висках. Миллион уловок голубями кружился в моей голове. Примерно в шести шагах от моей палатки я представил, как я найду ее, она даже убийство затмит своей красотой. И я уже знал, как действовать, будто планировал целый месяц.
Я открыл полог палатки.
Свет внутри был неяркий. Ее волосы и тело казались сотканными из света. Она была в маске — мне предстояло снять маску в эту брачную ночь — но она сняла одежду и ждала меня, лежа на локте, одетая в свое тело, в другом одеянии не было необходимости. Это была городская поза, поза куртизанки в ожидании принца. Она показывала ее всю, и в то же время скрывала, превращая в тайну. Тени, извиваясь, скользили между ее бедрами; изгиб ее талии, подчеркнутый ее позой, был опоясан серебряным отсветом лампы. Ее волосы прятали ее груди и не прятали; в такт ее дыханию сверкающие пряди раздвигались подобно травам на морских волнах. В другой руке, опиравшейся на бедро, она поддерживала серебряную чашу, невестин напиток, который должна была предложить мне, символ ее самое.
— Видишь, воин, — сказала она, — я подчинилась вашим обычаям.
Если бы я вошел туда, пьяный от желания, возможно, я бы не усомнился ни в чем. Но сейчас я видел, что плод был слишком сладок, паутина сплетена так, чтобы поймать меня наверняка.
Мой нож надежно висел на боку. Сейчас посмотрим, думал я, и моя жажда утонула в черной ночи в моей душе. Но я подошел к ней с горящими от нетерпения глазами, как она и добивалась.
Я не проглотил ничего из того, что было в чаше, но сделал вид, что выпил немного. У напитка был странный запах, очень слабый. Я никогда бы не заметил, если бы не был предупрежден.
— Ваше городское вино горькое, — сказал я ей. — Оно никогда не казалось мне таким раньше.
Ее глаза под маской смотрели прямо. Она подготовилась именно к такой сцене.
— Тогда не пей больше, — сказала она.
— Чтобы хороший напиток пропал даром? — Я сделал вид, что снова проглотил его. Потом я протянул руку и снял маску с ее лица.
Она была очень бледна, этого она не могла скрыть, и губы у нее дрогнули. Глаза расширились в ожидании.
— Демиздор… — сказал я, как будто что-то меня удивило. Потом я выронил чашу, и разбавленное снадобьем вино пролилось на ковры.
Она сжалась в комок и отпрянула от меня.
Я достаточно насмотрелся на то, как мужчины умирали, так что был в состоянии имитировать смерть. Если бы она была не так взволнована, она бы вспомнила, что сердца мертвых не стучат, как мое, что, как бы ни было слабо дыхание, его можно заметить. Но она была так уверена, что убила меня, что не стала проверять.
Я смотрел на нее из-под век, холодея от ожидания, что она станет делать, и моя рука лежала неподвижно наготове, рядом с моим ножом.
Сначала она не двигалась. Когда же она пошевелилась, что-то блеснуло на ее щеках в свете лампы. Она плакала; я никогда не видел ее слез раньше, даже когда ее любовник заколол себя, даже когда я взял ее как рабыню или когда Чула изрезала ее расческой.
Она медленно подползла ко мне на коленях.
Женщины как-то говорили мне, что мои ресницы были гуще девичьих. Их густота, несомненно, сослужила мне службу, я мог наблюдать за Демиздор сквозь них без особого труда, а она об этом не догадывалась.
Она начала говорить на своем языке, но мое имя звучало в нем. Она раскачивалась, как женщины племени над своими мертвыми мужчинами, и когда свет лампы падал на нее, она была так красива, что я уже готов был выдать ей, что жизнь в трупе еще теплится. Но вдруг она наклонилась и схватила мой нож так быстро, что я не успел остановить ее.
На мгновение я предположил, что она разгадала мой обман и собиралась убить меня снова и наверняка. Но через какую-то долю секунды, так быстро, что я едва успел прийти в себя, я увидел, в каком направлении движется нож.
При этом я ожил. Она этого не ожидала, считая меня мертвым. Я схватил нож и отбросил его, дернул ее вниз и повернул так, что она оказалась подо мной.
— Что это? — сказал я хриплым голосом, как будто и вправду был полумертвый. — Убить меня, потом умереть вместе со мной? Это была бы прекрасная свадебная ночь.
Она не казалась напуганной, больше потрясенной, на что у нее была кое-какая причина.
— Меня предупредили, — сказал я. — Это было понарошку. Я не отравлен.
Если ты хотела, чтобы я был убит, зачем плакать по мне?
Она все еще плакала. Слезы скатывались в ее волосы.
— Двадцать ночей я собиралась с мужеством для этого, — сказала она. Я не могу жить с тобой. Но когда это было сделано…
— Ты не плакала и не умерла за своего мужчину в крепости, — сказал я.
Она закрыла глаза. Ей незачем было говорить мне. Несмотря на решение убить меня, она любила меня, и несмотря на мой гнев, я не мог убить ее, остановив ее собственную руку с ножом, намеревавшуюся сделать это.
Я провел рукой по плавным изгибам и впадинкам ее тела, лежавшего подо мной. Глаза ее плотно закрылись, а ее руки сжали меня по своей собственной воле.
— Ты сможешь жить со мной, — сказал я. — Вот увидишь.
После этого я никогда не боялся предательства с се стороны. Ей очень просто было бы прикончить меня в последующие ночи, когда желание было удовлетворено или когда я спал. Но она не сделала этого, и я знал, что она этого не сделает. Есть один верный способ, которым мужчина может привязать женщину к себе, такой же, каким она привяжет его, и той же веревкой. В тот час я получил доказательство ее любви. Я был уверен, что с враждой покончено навсегда.
Так Демиздор стала моей женой, хотя не такой, как остальные жены крарла. Прислуживали мне, содержали в порядке палатку, занимались приготовлением пищи, стиркой и починкой Асуа и Мока. Демиздор не носила даже кувшин к водопаду. Демиздор жила жизнью воина, презирая женскую работу, ходила со мной рыбачить, ездила на охоту так, как она сопровождала свою золотую маску в его войнах, хотя никогда не участвовала в сражениях; так что городские женщины были, кажется, наполовину мужчинами, если не воинами. Когда крарл увидел, как она скачет верхом на черном коне, которого я ей подарил, глаза у всех округлились, и они недовольно заворчали. Подавитесь, думал я. Хоть это мясо и хрящевато, будут куски и пожестче. Я подарил ей алое седло, а на уздечке были белые шелковые кисточки. Для верховой езды она также надевала мужские штаны. Это вызвало волнения. Она умела при необходимости прямо метнуть копье, но обычно довольствовалась тем, что наблюдала за мной.
Я научил ее игре в кости дагкта; она же научила более странным играм с кусочками камня в качестве фигур, они назывались «Замки», в которые играть надо было жестоко и бесстрастно, чтобы получилось. Она искренне изумлялась, когда я сразу научился, называя меня умным дикарем. У них было и свое искусство для постельных игр; в этом я тоже не был слабым учеником, но и она тут не насмехалась надо мной.
Я думаю, что в это время она была довольно счастлива, закрывая уши, чтобы не слышать внутренний голос, который жалил ее. Я провез ее по старым белым летним городам с их крышами из битых розовых плиток, и во мшистых дворах мы играли в любовные игры, как львы, а потом она запутывала мои волосы в травах и смеялась надо мной. Но она любила меня тогда.
Я надеялся, что она зачнет ребенка в то лето. Я впервые хотел ребенка. Он был бы залогом между нами, еще одним звеном в цепи, которая связывала наши жизни. Из этого я вижу, что даже тогда я чувствовал, что тень касается меня.
Она рассказывала мне кое-что о своей жизни среди городских кланов, хотя это был фантастический, непонятный рассказ, и она была сдержанна, как будто воспоминания пугали ее. Она была дочерью высокородного принца золотого ранга и его любовницы. Демиздор принадлежала к серебряному рангу. Это был могущественный ранг, но не самый могущественный. Демиздор не испытывала страстных чувств к своему любовнику, который был на двенадцать лет старше ее и которому она была подарена согласно их обычаям и этикету; однако он был для нее богом — так ее учили смотреть на него. Когда раненый серебряномасочник приполз в павильон с новостью о возрождении Вазкора, ее любовник отослал ее. Лица принцев перед тем, как они надели маски, были странными, уже с печатью смерти. Было впечатление, что на крепость напала чума. Она знала об их намерениях, но ее ранг исключал мольбы или даже вопросы. Она не понимала, но должна была повиноваться. Она стояла за парчовыми шторами и слушала их немое самоубийство. Для нее это был конец света. Кинжал, который она метнула в меня, она взяла для себя. О легендарном Вазкоре, который вызвал такие действия, она знала мало, только то, что они боялись его имени даже сейчас. Он сверг династию и начал разрушение страны. Древний порядок рухнул под натиском его армий, и он поднял из могилы ведьму-богиню в помощь себе. Эти путаные сведения составляли все, чем она располагала, потому что люди городов не гордились Вазкором-волшебником, и он был уже мертв больше двадцати лет.
Некоторые из их обычаев она сохранила. Она никогда не ела в моем присутствии, а в глубине палатки за занавеской, как если бы это было отвратительным или запретным. Я спросил об этом только один раз. Она отвела глаза и ответила, что столетия назад ее народ принадлежал к сверхъестественным существам, не нуждавшимся в пище, и что они стыдились того, что стали смертными. Я утешил ее смертными удовольствиями, и мы не говорили об этом больше.
У нас было два месяца, немного меньше.
Вокруг нас текли времена года, меняя темп и формы. Погожее лето плавно перешло в сухое пламя осени. Плоды были собраны, случайно оставшиеся злаки и листья желтели, год приближался к концу.
Однажды ночью я проснулся и услышал, что она тихо плачет. Мы охотились в лесу и спали у костра, собаки лежали рядом. Я обнял ее и спросил, почему она плачет, но она не отвечала, и это уже было ответом само по себе. Она также научила меня нежности, по крайней мере, к ней.
Меня больше не раздражало, что гордость мучила ее из-за меня, но я не понимал этого тогда как следует. Я думал, что это должно пройти, что все будет хорошо.
Я обнимал ее и рассказывал, как я нашел статую среди деревьев в тот листопад, когда мне было пятнадцать лет, мраморную лесную деву на постаменте над источником.
Демиздор тихо лежала в моих руках, слушая. Где-то крикнула сова, плывя по морю лунного света на своих широких крыльях. В костре вспыхивали пурпурные и золотые искры, и собаки сонно взмахивали хвостами в теплом пепле.
— Однажды ты станешь сожалеть, что взял меня, — сказала она. На ее плече шрам от злобы Чулы постепенно исчезал, становясь похожим на бледный, темный цветок. Она наполнила ладони моими волосами и поцеловала меня в шею. — Ты не из народа племени, — проговорила она. — Ты принц Темного Города, города Эзланн, цитадели Уастис.
Когда я укладывал ее снова, я увидел маску рыси, поблескивавшую на другой стороне костра, как лицо, наблюдавшее черными пустыми глазами. И на мгновение эти глаза показались полными жизни в отблесках костра.
Глава 3
В месяц Желтого листа Мока родила мне девочку. Когда я вошел, она виновато посмотрела на меня (до этого всегда были мальчики), но я был в хорошем настроении и подбодрил ее. Я подарил ей гранат, чтобы повесить на детскую корзину. Гранаты считались счастливыми камнями, укрепляющими кровь.
На четвертый вечер после этого ребенок Тафры зашевелился на сорок дней раньше срока.
Было время одного из малых межплеменных советов дагкта. Обычно воины встречались в этот период перед Сиххарном и приготовлениями к выступлению на запад по Дороге Змеи. Эттук отправился туда, и я тоже. Мы отсутствовали два дня, а когда вернулись, у Тафры уже начались роды.
Какой-то мальчик принес Эттуку эту новость. Эттук оскалился и превратил все в большую шутку, сказав, что его сын торопится выйти на свет и стать воином. Он отпустил колкость и в мою сторону, заявив, что мне лучше перестать ездить на своей желтоволосой мужчине-женщине, а вспомнить о воинском мастерстве, иначе младенец победит меня, не выходя из колыбели. Что до меня, то все внутри у меня кипело. Я достаточно хорошо помнил, что до срока нормальных родов еще очень далеко, и невнимание и холодность к Тафре в это последнее время стали мучить меня. Я вспомнил ее слова: «Ты достаточно наказал меня, перестав меня любить». Я как бы снова превратился в ребенка. Я вдруг ясно увидел ее в своем воображении, ее красоту и ее угасание, ее несчастную жизнь, то, как она нуждалась во мне, а я нашел другую. Мать — это первая женщина мальчика. И ни один мужчина никогда не ценил и не дорожил ею, кроме меня.
Время было за полдень, тепло и дремотно, только пчелы и кузнечики жужжали в траве. Я пошел в палатку Котты. Как правило, в такое время воинов не было. Несколько ветхих старушонок болтались поблизости, переговариваясь скрипучими старческими голосами. У них были черные зубы и блеклые волосы. Они перебирали четки и говорили, что ждать придется долго, говорили о крови и боли. Потом они заметили меня и зашикали, отодвигаясь в сторону.
Когда я подошел к пологу, в палатке раздался животный крик.
Кровь отлила у меня от сердца. Я схватился за полог и замер на месте. Старухи одобрительно закивали.
Одна сказала:
— Слушай, воин. Так и ты появился.
И Тафра снова закричала, и старухи захихикали и поздравили друг друга с правильными предсказаниями относительно трудных и продолжительных родов. Стоя близко у входа, я слышал, как она молит своих богов, молит боль отпустить ее. Я весь покрылся потом. Рывком откинув полог, я оказался в палатке Котты.
Старухи резко закричали от возмущения и любопытства. Внутри царила красная темнота от жаровни, и пахло кровью и ужасом. Потом Котта заслонила мне свет.
— Нет, воин, — сказала она. — Это время не для твоего визита. Мужчины сеют, женщины рожают. Таков порядок — Позволь мне остаться, — сказал я.
И из-за ее спины Тафра в отчаянии обратилась ко мне искаженным болью голосом:
— Тувек, выйди. Ты не должен оставаться и видеть мой позор. Ты не должен… оставаться… — Потом задержала дыхание и старалась не закричать.
Я отодвинул Котту в сторону и опустился на колени рядом со своей матерью. Ее глаза ввалились и страшно расширились, пот потоками струился по волосам, и холодящий душу стон вырвался из ее горла. Когда она увидела меня так близко, она попыталась отогнать меня. Я схватил ее за запястья.
— Кричи, — сказал я. — Пусть крарл слышит тебя, и будь они прокляты.
Ты рожаешь другого сына, такого, который будет относиться к тебе лучше, чем я. Давай, рви мои руки, если хочешь, я хочу чувствовать твою боль.
Она откинулась назад, тяжело дыша.
— Нет, — сказала она. — Ты должен уйти.
Но у нее снова начались схватки, и она вонзила ногти в мои руки и закричала.
— Хорошо, — сказал я. — Скоро станет легче. — Но она закрыла глаза и едва дышала. Котта наклонилась ближе.
— Как долго? — спросил я.
— Слишком долго, — сказала она, перестав гнать меня. — Уже целую ночь и этот день. Похоже на прошлые. — Но тут же спокойно сказала:
— Я не могу повернуть ребенка. Он может умереть.
— Пусть умрет. Спасай Тафру.
— Держи ее тогда, — сказала Котта, — если ты здесь, чтобы помочь ей.
И в течение часа я держал свою мать, а Котта помогала сыну Эттука появиться на свет. Это был сын. На голове у него были волосы, красные, как у отца, и он был мертв. Тафра лежала в моих руках, подобно тому, как лежала Демиздор несколько ночей назад.
— Он здоров? — прошептала она.
— Да, — сказала Котта. — Ты родила воина.
Я удивился, зачем она лжет, но лицо Тафры, не скрытое маской, ответило мне. Ставшее маленьким и бесцветным, оно приобрело выражение, направленное внутрь себя, как будто она прислушивалась к музыке, звучавшей в ее мозгу. Это выражение постепенно оседало в ней, как снег, как пыль. Это было выражение смерти.
Котта тем временем двигалась около нас, делая, что могла. Кровь лилась из моей матери, как будто хотела освободиться от нее. Мы завернули ее в одеяла, но она была холодная. Угли жаровни отражались в ее открытых глазах, вскоре они перестали мигать, и я понял, что она умерла.
В конце я даже не мог понять, знает ли она, кто ее держит. После первого протеста она не сказала мне ни слова, даже не произнесла моего имени.
Я чувствовал только пустоту. Я думал: я давно появился в таких же муках в этой палатке. Теперь я позволил ей уйти назад через те же ворота. Воину трудно или невозможно плакать; его никогда не учат облегчению, которое приносят слезы; скорее, он должен считать это недостатком, слабостью. Поэтому я не мог плакать, хотя тело мое сотрясалось. Для меня не было облегчения, ослабления моих мучений в горе.
Наконец, я положил ее и пошел посмотреть на ребенка, этот красный маленький комок с клеймом Эттука.
Котта подошла ко мне с деревянной чашкой.
— Выпей, — сказала она, но я отодвинул чашку. — Ты должен уйти, — сказала она. — Здесь надо кое-что сделать.
— Этот предмет не похож на меня, — сказал я о мертвом младенце. Я едва сознавал, что говорю.
— Тувек, — сказала Котта, — уходи сейчас. Иди к своей женщине.
— Ее убило его семя, — сказал я, — его красное семя.
Котта рассматривала меня своими слепыми глазами. Она взяла мазь и приложила к моим рукам, там, где Тафра поранила их. Я позволил ей сделать это, как будто был маленьким ребенком.
— В ночь твоего рождения, — сказала Котта, — эшкирская женщина дала свои руки Тафре, и она кусала и царапала их. Эшкирянка была молода и не похожа на других женщин. Волосы и кожа у нее были белые, а глаза — как белые драгоценные камни. Она тоже ждала ребенка, но живот у нее был маленький. Я не предполагала, что она родит так скоро, но она родила здесь, в этой палатке, на рассвете, когда я была среди воинов и обрабатывала их раны после сражения. Она не оставила много следов, но Котта — лекарка, Котта поняла. Когда я вернулась, эшкирянка и ее ребенок исчезли.
Я слушал ее с жутким интересом, но она подтолкнула меня к выходу.
— Иди, — сказала она. — Возвращайся на закате. Есть слова, которые надо сказать. Я обещала жене Эттука сказать их перед тем, как ты пришел.
Я резко вышел. Дневной свет казался слишком ярким, и я не видел, кто там мог слоняться поблизости. Я не пошел ни в свою палатку, ни к Демиздор. Я пошел прочь, через холмы, мимо линии белых камней под низко горящим осенним солнцем.
Я вернулся на закате, не потому, что во мне был какой-нибудь интерес или мысль, просто потому, что была дорога, по которой можно было идти и место, куда можно было прийти.
Была ночь перед Сиххарном, и на сумеречных зелено-коричневых холмах во всех крарлах разводились сторожевые костры. Но со стороны палаток Эттука неслось жалобное низкое завывание, звуки, которые обычно издают шайрины, когда умирает жена вождя. Я подумал о том, что они причитают и при этом, должно быть, улыбаются. Дочь Сила, которая будет солировать в гимне по Тафре при восходе луны, будет едва удерживаться от смеха, бросая осенние цветы на тело моей матери.
Я никого из них не хотел видеть, меньше всего Эттука. Поэтому я перебрался через забор подобно вору и, минуя центральный костер, прошел к палатке Котты в сгущавшейся ночной тени.
Я позвал ее по имени, и она немедленно откликнулась, прося меня войти.
В палатке многое изменилось. На земле были другие ковры, жаровня ярко пылала, и горела лампа, которую Котта зажигала для других. Я поймал себя на том, что осматриваюсь, ища свою мать. Но ее уже унесли.
— Сядь, воин, — сказала Котта.
Не имея никаких более интересных планов, я сел и ждал.
— То, что я скажу тебе, — сказала Котта, — Тафра, жена Эттука, поручила мне сказать. Котта знала об этом, Тафра тоже, в глубине своего сердца. Так вот. Должна ли Котта прямо сказать, или воин хочет, чтобы она постепенно подошла к делу?
— Какому делу? Говори, как хочешь, — сказал я.
Котта сказала:
— Тафра была тебе не мать, а Эттук — не отец. Крарл голубых палаток не твой крарл, дагкта — не твой народ.
Эти слова вонзились в мой мозг, как сверкающий меч, моя летаргия слетела. Я пристально посмотрел на нее и сказал, еще не в состоянии чувствовать что-либо от изумления:
— Что за загадки ты загадываешь?
— Никаких загадок. Помнишь, я говорила об эшкирянке, беловолосой, белоглазой женщине, которая была привезена в лагерь и убежала, когда родился ее ребенок?
— Я помню.
— Тафра тоже родила в то утро мальчика, но очень слабого. Я по опыту знала, что он не проживет тот день. Когда я оставила воинов и вернулась в палатку, я обнаружила вот что: Тафра спала, эшкирянка исчезла, а в детской корзине лежал ребенок, сильный и крепкий, как бронза. — Котта склонилась ко мне. Жаровня освещала ее завуаленное лицо. Волосы были перевязаны синей с алым материей, и ее незрячие глаза тускло мерцали в свете жаровни таким же синим и алым светом. — Котта слепа, — сказала она, — но она видит по-своему. Ребенок в корзине мог сойти за ребенка Тафры. Сын, и здоровый; он принес бы ей почет. Но это не был ребенок Тафры. Ее мальчик исчез; эшкирянка взяла его. Я думаю, он умер, когда меня не было в палатке. Эшкирянка оставила своего живого ребенка и украла мертвого; это был ее подарок Тафре, плод ее собственного чрева, который был ей не нужен. Ты и есть этот плод. Эшкирянка была твоей матерью. Сейчас это мог бы увидеть всякий. В тебе ее красота и мужская красота твоего отца, которого твоя мать любила, ненавидела и убила.
Я задыхался. В мозгу оживали картины и полуоформленные слова, руки дрожали, но не от слабости.
— Если я должен проглотить это, скажи мне имя этой суки, этой дикой кошки, которая выронила меня и оставила, как экскременты.
— Она не называла мне имени, — сказала Котта, — но кое-что из ее прошлого я слышала за две ночи до твоего рождения. Она вела очень беспорядочную жизнь, совсем не такую, как женщина племени; вереница смертей и сражений, и мужчин, которых она сопровождала — она прожила несколько жизней за одну, так показалось Котте, совсем как змея носит и сбрасывает несколько кож. А в городах масочников ей поклонялись как богине. Мужчина, от которого у нее родился ты, был королем.
— Конечно, только так она и могла говорить, — резко сказал я. — Богиня, спавшая с королем. Однако она не принадлежала к золотым маскам — рысь серебряная. Более вероятно, что она была девкой какого-нибудь военачальника, и он отверг ее.
— Нет. Она не была ничьей девкой. Хоть она и ходила со склоненной головой среди палаток, хоть и носила женское бремя в чреве, она не была похожа ни на одну из женщин, каких ты видел. Вспомни об эшкирянке, которую ты взял к своему очагу. Она поразила тебя. Но она по сравнению с твоей матерью просто маленькая звездочка по сравнению с сиянием луны. И твой отец был не краснокожий вождь, а черноволосый господин, повелитель городов. От него твои темные волосы и глаза.
— Все это прекрасно, — сказал я. — Зачем распускать язык сейчас?
— Та, которой принадлежала эта тайна, умерла. Хотя на самом деле Тафра догадывалась о подмене почти с самого начала. Не помнишь, как она переменилась к тебе после того, как ты взял рысь-маску из трофейного сундука Эттука? Маску, которую носит твоя городская жена, маску твоей матери?
Я отер холодный пот со своего лица.
Котта сказала:
— В то лето мы поздно пришли на места зимних стоянок, на два месяца позже обычного повернули на Змеиную Дорогу, потому что за горами шли большие сражения, это было начало войн, которые опрокинули города, и воины то и дело отправлялись грабить руины. Вскоре Сил узнал об упавшей башне в одном эшкирском форте на западе, в которой, по слухам, умер король, окруженный своими сокровищами. Воины поскакали туда, но вернулись только с одной добычей, беловолосой женщиной, твоей матерью. Говорили, что она ведьма, как она сама утверждала, но никто не поверил этому всерьез, да и сама она ничего в таком роде не проделывала. Эттук отдал ее Тафре в качестве рабыни, и так она путешествовала вместе с нами, пока не убежала в дикие края. Я думаю, никто, кроме Котты, никогда не видел ее лица, а Котта слепа.
— Ну, а тот король, — сказал я, — его имя ты знаешь?
— Да. Она назвала его. Она была его женой, но она убила его, потому что он был холодный и жестокий, и она считала его колдуном.
— Ревнивые суки всегда так поступают, — сказал я. — Таков итог предания и мифа. Но все же я не слышу его имени, этого чудесного отца, которым ты меня одариваешь.
Имя, которое она назвала, казалось, вырвалось из раскаленных углей и озарило палатку. Я не ожидал ничего подобного и поэтому не принимал слова Котты близко к сердцу, как бы не впускал их в себя. Но когда я услышал его имя, имя моего отца, оно ворвалось в меня, сметя все заслоны, и в образовавшийся пролом кипящим потоком хлынуло и все остальное.
Ибо она сказала мне, что я сын Вазкора.
Глава 4
Моя жизнь изменилась в одно мгновение.
Я вспомнил все, каждое из предзнаменований, все, что указывало мне на это. Я, такой непохожий на людей племени, другой во всем, отверженный в среде своего народа.
Я вспомнил о детском сне — белой рыси, соединяющейся с черным волком, о выбранной мной маске рыси и о шоке, парализовавшем мою руку, когда я прикоснулся к ней. Над ней еще тяготело колдовское заклинание этой богини-кошки, Уастис, которой я был не нужен.
Я подумал о своем отце, каким он был — красный боров, громоздкий, тупой, по-животному храпящий от удовольствия, мой враг с детства, и о своем отце, каким он оказался — благородный король, мой собственный образ, запечатленный в истории всей страны. Я снова оказался на крепостной горе, где я взял Демиздор. Кто, как не мой волшебник-отец возник во мне тогда, наделил меня частью своего Могущества, способностью говорить на городском языке, как он говорил на нем? Мужчины в масках упали на колени, видя его лицо в моем, слыша его голос в моем. Я вспомнил также сон, который я видел накануне, ножи в ледяной воде и слепоту, и пробуждение со словами «Я убью ее», произнесенными вслух.
Она предала его, моя мать, это было ясно; предала и убила его, а потом избавилась от меня, потому что я был его семенем. Чудо, что она соизволила вообще оставить меня в живых.
Внезапно за палаткой раздались невыносимо громкие причитания. Взошла луна, и женщины шли к смертному ложу Тафры для погребального песнопения.
И между мной и видением темной славы встало ее осунувшееся безжизненное лицо.
Тафра все же была моей матерью. Хотя я не был плотью от плоти ее, но это было так. Ее грудь кормила меня, ее руки качали меня, когда я еще не знал об этом. Другая, хотя она и выносила меня и дала мне жизнь, была для меня меньше матерью, чем зверь, пожирающий своего детеныша.
Я поднялся на ноги, и палатка показалась мне гораздо меньше прежнего; я ощущал себя выше, мне было тесно под ее крышей.
— Котта, — сказал я. — Я покончил с этим местом. Спасибо, что открыла клетку.
Она ничего не сказала, и я вышел в ночь.
В синем кобальтовом небе светила янтарная луна, как это бывает на исходе году по краям неба над линией горизонта поднималась дымная вуаль костров крарла. Я стоял на темной земле и чувствовал, как он уходит от меня, человек, которым я был, воин, сын вождя, Тувек-Нар-Эттук. Даже кости и кожа, казалось, меняются, и в мозгу звенело.
Я повернулся и пошел к раскрашенной палатке Эттука. Я, сын Вазкора.
Он сидел среди старших воинов, и Сил был там в углу, со своими глазами-буравчиками.
Эттук скорбел и оплакивал по-своему, но не смерть своей жены, а смерть своего красноголового сына.
— Она была слишком старая, — сказал он. — Я был слишком податлив. Мне давно надо было порвать с этой кобылой и взять помоложе, такую, которая не теряла бы мне сыновей. Он был прекрасный мальчик, хорошо сработанный, а она убила его. Им и так почти нечего делать, этим скотинам-женщинам. Так неужели они не могут дарить нам наших сыновей живыми?
Этот отвратительный вздор сыпался из него, как нечистый воздух. Я поднял полог палатки. Когда он меня увидел, он вскочил, как всегда; потом вгляделся внимательнее и стал очень нервным.
— Входи, Тувек, — сказал он. — Раздели со мной мою потерю. Она была очень хорошей женой, несмотря ни на что. Она возьмет с собой в землю браслет или два. Хорошая жена.
Свет ламп скользил по его лицу и желтым узорам на голубых стенах.
Я сказал:
— Вставай, мерзкий боров, поднимайся на ноги. Если ты не можешь жить, как подобает мужчине, ты, по крайней мере, умрешь, как мужчина.
Вместо него вскочили, ругаясь, воины. Но они были подобны собакам без хозяина. Я мысленно вернулся к тому дню, когда победил взрослых мужчин в свои четырнадцать лет, и улыбнулся.
Эттук сидел неподвижно.