Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Брат и благодетель

ModernLib.Net / Отечественная проза / Левитин Михаил / Брат и благодетель - Чтение (стр. 5)
Автор: Левитин Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Ничего не буду писать, просто придут деньги и они поймут, что я жив.
      А ей приходилось думать еще и об Андрюше, ни словом не выдавая Мише своих тревог, делать веселое лицо, каждое утро проезжать мимо его киоска, подталкивая инвалидную коляску, чтобы ободрить, махнуть рукой.
      Ни словом не выдавал Миша своих печалей, был весел, отправляясь каждое утро разгружать машину с газетами, но Нина знала - он растерян, а такие люди, как Миша, тяжелей переносят растерянность, чем горе, они просто не умеют жить в состоянии подвешенности, и, если прервется тоненькая денежная ниточка с Россией, он будет думать, что больше его родных ничего с ним не связывает, и не в неверии душевном было дело, а в необходимости делать добро предметно, другого он не понимал, терялся, признания в любви ни за что, просто так, смущали его, сразу хотелось бежать куда-то и благодарить, благодарить за незаслуженное, как он считал, отношение к себе. В этом не было ничего жалкого, он оставался самым достойным из людей, кого она встретила за всю свою жизнь. И поэтому она не оставляла его. Вот правда! Знать, что можешь оставить, и не оставляешь только поэтому, ни почему другому.
      Она оправдывала себя тем, что любовь давно умерла в ней, не успев родиться. Она могла только, забыв себя, выполнять то, что сделало бы его жизнь менее удручающей. Она жила с хорошим человеком и желала ему добра.
      - Твой Гудович, - хороший, - с какой-то даже гордостью сказала Алиса, ты должна быть очень горда, что у тебя такой муж. Ты горда?
      - Конечно, - засмеялась Нина, - но точнее было бы сказать - счастлива.
      - Значит, ты счастлива?
      Нина покосилась на Андрюшу, идущего тут же, рядом, и сказала: Счастлива.
      - Вот видите, - сказала Алиса. - Я хочу, чтобы все вокруг были счастливы, и мама, и папа, и ты, и Андрюша. Вам столько приходится иметь дела с моей болезнью, что может мир показаться одним несчастьем, но это не так, мне хорошо и редко, очень редко больно, я умею договориться с моей болью, она меня не страшит, меня страшит ваше сочувствие к моим страданиям, которых нет, честное слово! Как вам не стыдно считать меня калекой! Калеку не могут любить столько людей, а вы меня любите, правда? И мама, и ты, и Миша.
      - А я? - спросил Андрюша, держа Алису за руку.
      - И ты, ты! Главное - ты, мой маленький русский товарищ! Правда, что в России это слово имеют право говорить друг другу только члены партии?
      - Правда.
      - Почему?
      - Так они выделяют своих из числа людей, - сказала Нина. - Они научились придавать словам какое-то особенное значение.
      - Разве слово может иметь много значений?
      - Русский язык - богатый, - усмехнулась Нина, - мы привыкли играть значениями каждого слова, нам уже и смысл неважен, было бы произнесено само слово - значительно или нет, смотря, что мы в него вкладываем.
      - Ты что-то непонятное говоришь! - возмутилась Алиса. - Издеваешься над детьми, да? Твоя мама - недобрая, Андрюша, совсем меня запутала. Ты сама говорила, что русские - самые добрые люди на свете и что в России хорошо, просто она заблудилась?
      - Ты права, - сказала Нина. - Просто заблудилась.
      - А потом развиднеется и мы ее выведем, вот увидишь, возьмем за руки и выведем.
      - Кто - мы?
      - Мы. Американцы. Ты что, не веришь, не веришь?
      - Конечно, верю, не дрожи ты так, ничего страшного не происходит, все уладится само собой, плохое долго не живет, оно задыхается...
      Нина хотела сказать, что в тот момент, когда плохое задыхается, хорошее тоже задыхается вместе с ним, но побоялась окончательно запутать Алису и разочаровать в себе.
      Но девочка раскраснелась, продолжая думать о чем-то своем и сказала:
      - Америка всех спасет, вот увидишь, Андрюша.
      Мальчик сосредоточенно кивнул, он любил, когда сложные разговоры между мамой и Алисой заканчивались, он брал на себя роль судьи в этом разговоре и ставил точку, он не любил, когда Нина мрачнела, вспоминая что-то свое, и начинала говорить о непонятном, он вообще не любил, когда много говорят. Из всех говорящих он предпочитал только дядю Мишу, потому что дядя Миша никогда не говорил с ним о своем, только о том, что было интересно самому Андрюше и интересно именно в эту минуту.
      - Что это там? - спросил он встревоженно, когда до киоска остался один поворот.
      - Это брандмейстеры, - сказала Алиса. - Боже мой, как они звонят, я ненавижу, когда звонят пожарные, мне кажется, они это делают нарочно, уйдем отсюда, Нина, пожалуйста!
      Но она уже бежала, оставив детей одних, к тому месту, где должен был стоять киоск, а стоял только ровный столб огня, непонятно кем и для чего разожженный. И почему-то вдруг стало легче при мысли, что все уже кончилось - что кончилось, что?
      Киоск горел равномерно, охваченный пламенем с четырех сторон, не давая возможности заглянуть внутрь и понять - снится ей это или внутри полыхает вместе со всеми этими проклятыми газетами лучший человек на свете, ее любимый, ее единственный Миша.
      - Где? Где? - только и могла спросить она, не соображая, что спрашивает по-русски у этой оживленно обсуждающей пожар толпы, не способной разделить ее горе, слово не находилось, и только потом она произнесла на уже понятном им языке: - Там должен быть продавец...
      - Увезли, - сказал кто-то, - ему удалось выбить дверь. Кто-то дверь запер. Это поджог.
      - Поджег? - спросила Нина - Что вы говорите? Кому понадобилось его поджигать? Он никому плохого не сделал.
      Только теперь она увидела, что дети находятся рядом с ней, Андрюша сам дотолкнул коляску.
      - Пойдем, мама, - сказал он, - с дядей Мишей все хорошо.
      - Они увезли его? - продолжала расспрашивать Нина. - Вы сами видели, как они его увезли? Он жив?
      - Вы его жена? - сочувственно спросил пожилой господин из толпы. - Не волнуйтесь, ему повезло выбить дверь, я думаю, он пострадал не очень сильно, лицо совсем не обожжено, я видел, как он упал и покатился по земле...
      Нина хотела крикнуть, ей показалось, если она крикнет сейчас, то вместе с этим криком, с этим костром уйдут в небо все ее сомнения по поводу того, зачем она здесь, все несчастья, что она продолжала носить в душе и передавала другим, она-то знала, кто был виновником пожара, возможно, уже уничтожившего Мишу, она так сильно пожелала крикнуть, чтобы крик этот погасил огонь и принес Мише исцеление, но вместо этого покачнулась, сделала несколько шагов по направлению к кому-то, будто звала, и, не дождавшись ответа, упала. Ей показалось, да, ей показалось, что в толпе людей мелькнуло и исчезло лицо ее брата, погибшего на войне, Володи Сошникова.
      17
      Наташа смотрела сквозь приоткрытую дверь одной из комнат маминой петербургской квартиры на пришедшего проститься с ними курносого как зачарованная.
      - Что я делаю? - думала Наташа. - И кто дал мне право делать это?
      Вот он поднялся со стула, прошелся по комнате, оглянулся на дверь, возможно, хотел закрыть, но побоялся, вобрал голову в плечи... ринулся к Игореву пиджаку, висящему на вбитом прямо в стену гвозде... возится в нем... ничего не находит... возвращается к окну... оглядывается на дверь... видит на диване скомканную шерстяную кофточку, Наташа собиралась надеть ее в дорогу... идет к дивану... не берет кофточку сразу, вероятно, боится, что не удастся в том же виде вернуть на место... и все-таки берет, скомканную, не разворачивая, ощупывает ее карманы, обнаруживает, кажется, что искал, снова оглядывается на дверь, за которой она, Наташа; разворачивает наконец кофту, извлекает из кармана маленький кошелек, одним щелчком раскрывает его, долго смотрит, как бы принюхиваясь к содержимому, и достает наконец все, что у них отложено на поездку, семьдесят долларов несколькими бумажками, довольно давно полученные от Миши и припрятанные, сидит, думает, никак не решится вернуть доллары на место, вглядывается, будто пытается разглядеть водяные знаки, решительно подходит к окну, легко вспрыгнув на подоконник, открывает форточку, гнилой запах осени чудится Наташе даже за дверью, выбрасывает в форточку кошелек, деньги сует в карман, возвращается к дивану и скомканной швыряет кофточку туда, где она лежала. Все это Наташа видела собственными глазами, и теперь ей предстояло с этим жить.
      - Ты что стоишь? - спросил Игорь. - Задумалась?
      Наташа, испугавшись, бросилась к мужу и обняла его прямо здесь, у приоткрытой двери. Сердце ее так билось, что казалось, он все поймет.
      - Ну, ну, - сказал он. - Я же не насовсем уезжаю, поработаю, поработаю, и вернусь. Вы будете ждать меня в Москве.
      - Как же мама? - спросила Наташа, чтобы о чем-то спросить - Леня?
      - Взрослые люди! - засмеялся Игорь. - Одиноко? Пусть едут вместе с тобой и Танькой в Москву, я их взять с собой не могу, не прокормлю пока, снова засмеялся он и открыл дверь.
      Курносый сидел у стола, прислушиваясь к их разговору.
      - Ненавижу, - сказал он. - Прощания всякие, сюси-пуси. Потому и не завожу семьи. Долгие слезы, а потом обязательно - изменит. Женщина накапливает в момент расставания столько жалости к себе, что не изменить не может.
      - Ерунда какая-то, - сказал Игорь. - Пусть изменяет. Главное, чтобы не разлюбила.
      - Такая постановка вопроса - единственно правильная, - сказал курносый и замолчал, наблюдая, как Игорь сует в чемодан недособранные Наташей вещи. Наташе казалось, что он не смотрит, а прощупывает каждую спрятанную вещь, как недавно несчастную ее кофточку, которую она уже никогда не сумеет надеть, как и не избавится никогда от тайны поведения людей, не знающих, что за ними наблюдают.
      Ей стало даже немножечко жаль его, показалось, что он тоже недоволен собой и только ждет минуты, чтобы вернуть взятое на место.
      - А прощальный обед? - спросил курносый - Собственно, я поесть к вам пришел. Все разъезжаются... Люди щедры перед отъездом.
      - Наташка, накорми человека.
      - Сейчас, сейчас...
      Потом они сидели на кухне и курносый ел. Он поглощал перловый суп без всякого зазрения совести, будто так и надо - придти, взять последнее, что у них было, доесть то, что, собственно, предназначалось маме и Лене, когда они вернутся с работы. Кто дал ему право на это?
      - Мое дело предупредить, - говорил курносый, - я не решился бы поехать в тот город, где мой отец служил в чине жандармского полковника, даже в чине просто жандарма, не решился бы. Отец-то твой в Константинополе, а беззащитен ты, любая сволочь может навесить на тебя грехи отца.
      - Моего отца в городе любили, - сказал Игорь, - он был вполне лояльный человек.
      - Это до революции, он мог быть для всех просто Герасимом Львовичем, а сразу после, мой друг, он получил другое имя - сатрап, жандарм, притеснитель, а ты - сын сатрапа - зачем-то едешь туда в местный театр работать, неужели нет другого места на земле?
      - Соскучился, - сказал Игорь, - я так по Украине соскучился, мне там везло, дома и стены помогают. А потом там у меня есть, где жить, - тетка старая осталась.
      - Да она умерла, наверное, давно, твоя тетка! Ты хоть с ней списывался?
      - Жива! - махнул рукой Игорь. - Наши долго живут, по линии отца особенно, за девяносто!
      - Тогда я за тебя спокоен, - сказал курносый и, добрав последнюю ложку супа, выпил ее.
      Наташа так разволновалась, что Игорь взял и посадил ее тут же себе на колени.
      - Сэрденько мое, - сказал он протяжно, - никогда не угадаешь...
      - Это правильно, - согласился курносый. - Смерть всем гадалкам!
      На вокзал он не пошел, сославшись, что провожать не любит, так же, как и прощаться, потому что совершенно не верит в необходимость этих процедур в том мире, где вообще нет уверенности, что ты живешь на свете.
      - Не зови меня к себе, Игорь, - сказал он, - не приеду, даже если и соскучусь немного по тебе. В мои планы не входит ничья жизнь. Я живу, как стихи.
      И он стал читать скучные, как всегда, заплесневелые свои стихи, а Наташа, не понимая из прочитанного не слова, пыталась услышать в них другой, сокровенный смысл и догадаться, что ему неловко, стыдно перед ними за совершенное полчаса назад, потому что нельзя же так, потому что стихи пишутся сердцем.
      18
      Каждый человек извергал в его сторону толику пламени, все - огнедышащие драконы, у каждого во рту - клочок огня. А потом он услышал голоса, один индифферентный, вялый, другой, вероятно, принадлежал Александру Аркадьевичу Заку.
      - Как можно долго лежать в таком говне? - спросил индифферентный.
      - Вполне приличная больница! - изумился Зак.
      - Вот вы сами в ней и лежите! А как тут кормят?
      - И кормят отлично.
      - Представляю!
      - Нет, правда, я пробовал!
      - Вот вы сами и будете здесь кушать!
      - Тише! Вы его разбудили, видите? - и Зак полез куда-то вверх по одеялу, чтобы проверить, проснулся ли он, и Гудович увидел над собой припавшего к нему на грудь человека, лицо его в морщинках, припухлостях, царапинках, следах оспы, во всех этих интересных подробностях прожитой жизни, и если бы хватило у Гудовича сил, он взял бы Зака за уши и стал бы читать лицо его, как книгу.
      За спиной Зака у самой кровати сидел пухлый человек с бантиком на шее, без всякого интереса наблюдая за его манипуляциями.
      - Оставьте его в покое, - монотонно повторял он. - Оставьте его в покое.
      - Доброе утро! - крикнул Зак и чмокнул Гудовича прямо в глаз. Здравствуйте! С хорошими новостями!
      - И куда вы спешите? Дайте человеку проснуться - занудствовал индифферентный, но Гудович уже не спал, а смотрел на сильный и ровный рассвет за их спинами.
      - Ой, - продолжал куражиться Зак, - вы, наверное, в детстве на девочку были похожи, вам так идет марлевая повязочка на голове, просто прелесть!
      - А Нина здесь? - спросил Гудович.
      - Нина? Нина придет, у Нины дела, Нина теперь очень важный человек, ой-е-ей!
      - Вот, - сказал Гудович, - теперь я с вами и во век не расплачусь.
      - Со мной что? С подписчиками! Они вам сгоревших номеров не простят, такой фейерверк посреди Нью-Йорка устроить!
      - Разрешите! - Индифферентный решительно взял Зака за плечо и оторвал от Гудовича. - Вы в состоянии просмотреть и расписаться, прошение и анкеты мы с вашей женой заполнили, осталась ваша подпись.
      - Поздравляю! - крикнул Зак. - Американец!
      - Какой невыдержанный тип! - поморщился индифферентный. - Теперь вам надо будет попридирчивей выбирать друзей, мистер Гудович. Распишитесь.
      Поддерживаемый Заком, Гудович слегка приподнялся и увидел перед собой на бумаге прыгающую дату своего рождения, рождения Михаила Львовича, Наташи, всех родных и вспомнил, что так и не хватило сил за все это время лежания в больнице попросить Зака или Нину переслать им немного денег - маме в Петербург, Наташе в Москву. Об Игоре они позаботятся сами, Харьков, что такое Харьков, зачем он поехал туда туда?
      - Старик очень рассердился, что ему сразу не сказали о вашем положении, - рассказывал Зак, - чуть меня не убил! Правда, Соломон? А потом, когда узнал, что я для вас кое-что сделал - улыбнулся! Слышите, Миша, банкир Штиф улыбнулся, вы часто видели улыбку Штифа, Соломон? Только не врите! Ой, улыбочка! - запел он. - Ну и улыбочка, ой улыбочка ой-е-ей, - закончил он высоко-высоко, и индифферентный, в котором наконец, по бантику, болтающемуся под горлом, Гудович признал секретаря Штифа, прикрикнул: - Прекратите, мишугине, вы мне мешаете!
      - Сами вы мишугине!
      - Я?!
      - Ну, хорошо, хорошо, выше превосходительство. Подписывайте скорее, Гудович, и пойдем в ресторан, хватит притворяться!
      - Не дразните меня, Александр Аркадьевич, - сказал Гудович.
      - Сашка! Просто Сашка! С сегодняшнего дня я настаиваю, чтобы вы обращались ко мне как к Пушкину, запросто, Сашка!
      Он расшалился окончательно, и комната наполнилась каким-то американо-еврейским звоном, от которого начинало знобить немного, но прерывать его тоже не хотелось. Гудович прочитав, с трудом марлевыми пальцами подписал бумаги.
      Секретарь, шевеля губами, начал придирчиво перечитывать все по его утверждению им же составленное, а Зак говорил, говорил:
      - Когда он узнал, какую шуточку сыграли с вами наши соотечественники, в такую ярость пришел, вы бы видели! Так что считайте себя виноватым, что экономическая политика нашей страны скоро изменится. Вы, безусловно, большевистский агент, Миша, если не на деле, то потенциальный. Старик орал, что с русскими дело иметь нельзя, горбатых только могила исправит, они даже не способны отличить честных людей от подлецов, и если он еще колебался в кредите для большевиков, то с сегодняшнего дня - это дело решенное.
      - Но это могли быть просто мальчишки.
      - Какие там мальчишки! - отмахнулся Зак. - Он приказал мне найти Нину, и сам, слышите, самолично поехал в департамент и добился у них вида на жительство для вас и вашей семьи, Миша.
      Гудович посмотрел на секретаря, тот, делая вид, что читает, утвердительно кивнул головой.
      - И вот вы - американец, Гудович, - закончил Зак. - Мало того, что огонь не повредил ваш фейс, вы еще вышли из огня американцем.
      - Но я не еврей, - сказал Гудович. - Я русский, православный.
      - А он и не настаивает, главное, чтобы вы были таким же симпатичным человеком, как я.
      - Наши люди - тоже жулики, - сказал секретарь, вставая, - вы не очень идеализируйте наших людей, мистер Гудович.
      - Я не идеализирую...
      - Они, конечно, не такие подлецы, как у вас в России, но они - другие подлецы, это надо знать, если вы уже решили здесь задержаться...
      И по тому, как он важно растягивал гласные, поучая, Гудович узнал уроки Штифа.
      - Спасибо, - сказал он.
      - Хорошо, - сказал секретарь, пряча папку в портфель. - Мне надо было получить вашу подпись и сверить факты, и я получил. Это надо мне. Да, я забыл спросить, - сказал он уже у двери: - зачем вам это надо, а?
      И очень довольный своей шуточкой, удалился.
      - Вот мишугине, да? - спросил Зак. - Чтоб у меня было столько счастья, как у него! Знаете, сколько он получает? Вы даже представить себе не можете. Слушайте, а вдруг вы конкурент, и старик вас метит на его место? Пойдете?
      - Прекратите, пожалуйста.
      - Нет, действительно, это не позорно - служить секретарем у такого богатого человека, я постараюсь вам не очень докучать своими мелкими проблемами, правда, кое о чем обязательно попрошу. Нет, на самом деле, вы рады, Миша?
      - Очень, - сказал Гудович. - Очень.
      И заплакал, потому что понимал: теперь с теми, кто в России, все будет хорошо, ему уже предлагали работу разные люди (но тогда прав никаких не было), он очень хороший специалист и пригодится этой стране так же, как любой другой, надо срочно все обсудить с Ниной. А может быть, они спешат немного и департамент еще не решил? Нет, решил, конечно же, решил, зачем Штифу посылать секретаря? При мысли о Нине он помрачнел немного.
      "Может, я ошибся, - подумал он, - и это был совсем другой человек? Я ее брата и не запомнил тогда в Париже, он всегда бежал на несколько шагов впереди, только силуэт, только профиль, а потом его же убили, как он мог там оказаться, и как можно разглядеть человека сквозь внезапно вспыхнувший огонь? Галлюцинации, галлюцинации, я просто испугался и увидел этот призрак, а мог возникнуть и совсем другой! Я ведь очень давно живу. Хорошо уцелеть и лежать вот так, в спокойном раздумье, с уверенностью, что теперь ты справишься абсолютно со всем...Только бы моим в России не попали в руки газеты со всей этой историей, они с ума сойдут.
      И он снова вспомнил, о чем хотел просить Зака, но тот уже ушел, а потом пришла Нина в шелковом черном платье и накормила его из ложечки сметаной, и он так обрадовался ей, что снова забыл сказать о своих, а потом еще раз проклятый Зак с каким-то фотографом, тот крутился над Гудовичем, крутился, а Гудович пытался спрятать в подушку лицо, не давал себя снимать и устал так, что, не дождавшись вспышки, уснул.
      19
      Легко, немного конфузливо, Наташа разглядывала Москву. Это был ее город и Танин, они выходили каждый день ахать и восхищаться. Наташа вздрагивала так, будто ей на ходу укол делали.
      Москва бежала сквозь узкую щель жизни, неизвестно где находящуюся, и, выходя, растекалась в разные стороны. Дальше ее движения невозможно было уследить, - только верти головой, все будто задалось целью отвлечь тебя от самого важного, а что самое важное, что?
      Плакаты кинематографические - важное? Важное. Трамваи, всегда переполненные, птичьими трелями звенящие, - важное? Важное. Теплые пирожки на улицах прямо с лотков - важное? Самое важное!
      - Давай повернемся спиной к еде.
      - Давай!
      - Что ты видишь перед собой?
      - Дерево.
      - Дерево можно съесть?
      - Можно.
      - Давай повернемся спиной к дереву, что ты видишь?
      - Дом.
      - Ну его-то уж точно нельзя съесть!
      - Можно!
      - Ах, ты, обжора! Ну, что ж, ничего не остается, повернемся снова к той бабке с пирожками.
      - Фу, какая противная! И пирожки ее скверно пахнут, и вообще есть не хочется.
      - Тогда бежим отсюда!
      - Бежим!
      И они бежали, бежали по Москве от голода, оттого, что вдвоем и просто весело бежать двум хорошим подружкам, маме и дочке.
      - Я никогда не буду такой красивой, как ты.
      - А я красивая?
      - Ты еще спрашиваешь?
      - Говори, говори!
      И если есть сообщение всего в мире, так называемый круговорот природы, то на какое-то мгновение единственным его содержанием стало это Наташино "Говори, говори!"
      Это было какое-то не обремененное виной место, совсем не мирный город, ему почему-то хотелось прощать грехи, может быть, у тех, кто их совершал, не было так пасмурно на душе, как там, в Петербурге? Опрокинутое в небо место, беспредельное, не обремененное ритуалом, айда себе - хоть во все стороны света, и люди разъезжались, те, кому пришлось, конечно, многие остались, потому что трудно поверить здесь, что все уже кончилось, это был город живых иллюзий, не кладбище иллюзий мертвых, поэтических, а город описок, ошибок, пробелов, неточностей, здесь можно было жить, и как это Игоря озарило отправить их именно сюда?
      Они жили милостью Божьей, денег у них практически не было, к счастью, квартира, в которой их прописали дальние родственники, почти ни во что им не обходилась, хотя была настоящей московской квартирой в тихом переулке с хорошим эркерным окном, за которым такие же невысокие дома и чистые просторные окна.
      Есть места, где голодать невозможно, а Москва - это место, где можно потерпеть. Голод - просто неудавшаяся прогулка, после нее следует поспать немного и возобновить жизнь.
      И Танька поймет, и она поймет, и простит, будет день - будет пища, неважно откуда, - Миша пришлет, Игорь заработает, хотя, судя по всему ,в Харькове много не заработаешь, как же ему не везет, бедному, как это может веселому человеку так не везти?
      Она любит Игоря, она любит Мишу, она любит всех, кто дает ей право жить беззаботно, и не потому, что она ничего не умеет делать, она очень даже умеет, но как-то не хочется!
      Не хочется знакомиться с незнакомыми людьми, пускать в душу, улыбаться их шуткам, страдать от их насмешек, если им вздумается, просто привыкать не хочется, должно же кому-нибудь повезти, вот ей повезло жить и зависеть только от своих и прежде всего от Миши, перед которым она безмерно виновата, измучила в детстве своими капризами.
      "Прости мою жестокость, - думала она, - да, я капризна, не оставляла тебя в покое, теребила, но я любила тебя, счастье, если твоя Нина любит тебя так же, я и сейчас, когда каждый день так меняет нас, что я боюсь не узнать твое лицо при встрече, так помню тебя, так люблю, что не понимаю - куда ты уехал, зачем? Неужели мы в разлуке только для того, чтобы ты не забыл о нас, разве рядом с нами ты мог стать другим, не таким прекрасным, великодушным, разве не вытаскивал бы из этой грязи, в которую пытаются превратить нашу жизнь? Нет, мои, конечно, хорошие, самые лучшие, но они не знают нашей тайны - сидеть на диване в детской, там, в Тифлисе, голова к голове, разглядывать книгу, узнавая в картинках воплощенные свои грезы, и мечтать, мечтать. А какие мы были хорошенькие, на нас оглядывались на улице, посмотрел бы ты сейчас на меня!"
      Как же она заставляла его страдать, а он терпел, будто предчувствовал разлуку, знал, что им обоим когда-нибудь станет плохо, он очень умный человек, ее брат, а она дура, и за что они все ее терпят?
      Она не кокетничала, думая так, она просто не умела кокетничать, а если и умела, то только сама с собой, легонько дула на пламя свечи, чтобы не погасить, а раскачать немного - так ей больше нравилось.
      Сколько раз она была влюблена, но позволила себя поцеловать по-настоящему только Игорю, нет, неправда, неправда, один раз двоюродному брату Паше Синельникову, но только из жалости, он так просил, и совсем немного из интереса, она ничего не знала о жизни и этого "ничего" ей вполне хватало, чтобы оставаться счастливой.
      Есть люди, умеющие думать о куске хлеба, есть умеющие обходиться без него, что ж, если придется умирать, она умрет легко, а, впрочем, она так говорит, потому что знает, ей не дадут умереть. Бог не даст, Игорь, Танька, Миша. До чего же давно он ничего не присылает, все ли в порядке с ним, и не узнать, не списаться, так, одно окно "до востребования", и до сих пор не знать, как выглядит его жена - блондинка, брюнетка, красивая ли? И как относится к Мише ее сын? Что вообще связывает людей, кроме случая, и заставляет возвращаться друг к другу? Любовь? Или вообще неизвестно что? Тот же случай? Фатальная необходимость быть с кем-то? Нужным кому-то? Не разобраться, не разобраться. Ее связало с Игорем все сразу и еще что-то.
      - И ничуть не красивая, - сказала Таня. - Ты гораздо красивей.
      - Кукушка хвалит петуха...
      - И ничуть не за это, я - объективна.
      - Ну, говори, говори, так приятно!
      - А папа тебе это говорит?
      - Папа всем женщинам говорит, а ты только одной, слушаю, слушаю.
      Она понимала Игоря. Женщины ей нравились, она вообще с охотой разглядывала женщин. Почему Игорь утверждает, что все женщины, кроме нее, бесстыдницы? Правда, он их не осуждает за это. А если и в самом деле бесстыдницы и, проходя мимо их скамейки, небрежно поглядывая, ведут с ней и Танькой какой-то свой лукавый разговор? Может быть, они отвлекают их от существенного? И в этом все их бесстыдство? От голода, например. Или бедности. Как мало надо, чтобы казаться роскошной, только обнажить подмышки, поправляя прическу, и уже такой блеск, такое непоправимое влечение, птичий гам в кронах деревьях, рябь на поверхности пруда.
      "Не зря, не зря придуманы женщины, - думала Наташа, - мы так легко подталкиваем мир, когда ему надоедает идти, а сделать-то осталось каких-то полшага. Мы верим или делаем вид, что верим, но как роскошно мы делаем вид, женщины очень искусно притворяются бессмертными, наверное, за это им приписывают всякую чертовщину, приворот. Какой там приворот! Любить надо!"
      И она продолжала это делать, ничего больше не предпринимая, просто сидя рядом с Таней на скамейке, мотая ножками.
      Но Таня всегда суровела после таких признаний об отце и начинала понимать, что бесшабашность матери, легкомыслие только кажущиеся, на самом деле она просто научилась прощать, а это мало кто умеет, она, Таня, не умеет и не собирается учиться. Отец, конечно же, неотразимый человек, но мама лучше, она тоже неотразимая, но этим не пользуется, а отец знает: если улыбнется, никто ему не откажет. Кроме нее только, она говорила и будет говорить ему, какой он вредный и несправедливый к матери и к ней, уехал, бросил, ну научился бы делать, чего от него хотят, и бросать не надо было бы. Неужели она тоже будет не уметь делать то, чего от нее хотят, и станет не нужной всему миру? Что же тогда ей делать? Нужно сразу два таланта: один сам талант, другой - сделать этот талант понятным, вот этого таланта ее папе и не хватает! Трудно быть дочкой необыкновенного человека и такой прекрасной дамы. Но приятно...
      20
      Зонтик этот достался Наташе еще от ее бабушки, а уже Таня просто выкрадывала его, чтобы изображать барыню в саду, форся перед другими детьми. В играх она требовала повиновения, а зонтик давал ей фору, он был неотразим. Сквозь летящих птиц на его поверхности можно было, не боясь ослепнуть, смотреть на солнце, само же солнце сквозь него не проникало. Красный с бахромой императорский зонтик.
      Он сам, как солнце, висел над кустами роз, а потом вместе с Таней опускался в траву, становясь балдахином, альковом, символом власти, в тень от него не разрешалось ступать никому, кроме Тани, и когда Леван, соседский мальчик, заигравшись переступил, Таня перетянула его по голове этим самым зонтом так, что он, наверное, так и ходит с тех пор с открытым ртом, а вот зонтик сломался.
      Таня и не знала, что мама умеет так страдать, показалось даже, что она ее, Таню, разлюбила, а она не разлюбила, просто вместе со смертью зонтика что-то кончилось в доме, какое-то великолепие, она бы не расстроилась, если бы Таня разбила часы в столовой (а это были вещи одного ряда - старинные, благородные), но часы ухали грозно, а красный зонтик с бахромой был беззащитен.
      С тех пор, как плакала мама, поклялась Таня достать такой же точно зонтик, а где его искать, как не в богатой Москве?
      Возможно, отсюда и привез его в Тифлис прабабушкин ухажер, какой-нибудь артиллерийский полковник, с целью покорить прабабушкино сердце, она была красавица не хуже Наташи, и вот прабабушки нет, полковника тем более, и зонтик сломался.
      И теперь она торчала у торгсина, жадно глядя на дверь, из-за которой слышалась увертюра "Севильского цирюльника", обожаемая мамой, и решала зайти не зайти, там-то уж точно нашелся бы двойник зонтика или другой, не хуже, в торгсине, как ей объяснили, продавались самые красивые вещи на свете и люди туда ходили тоже очень красивые - иностранцы, а чтобы туда попасть обыкновенным людям, нужно было принести с собой много золота и сдать, а взамен получить что-то вроде денег, и уже тогда - добро пожаловать!
      Золота у Тани не было, было кое-что подороже, десятидолларовая бумажка, подаренная Михаилом Львовичем внучке в день рождения еще в Тифлисе и сохраненная Таней до сегодняшнего торжественного дня, несмотря на все соблазны голода - открыться и обнаружить деньги, но она берегла их, берегла и в Петербурге, и в Москве, несмотря на свои и мамины страдания, удивляясь собственной жестокости, она знала настоящее применение этим деньгам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11