Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Брат и благодетель

ModernLib.Net / Отечественная проза / Левитин Михаил / Брат и благодетель - Чтение (стр. 4)
Автор: Левитин Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Если я и боялся чего-то, - сказал Михаил Михайлович - то это случилось двадцать дней назад в Тифлисе, а больше, уважаемый Николай Александрович, я ничего не боюсь.
      - Еще раз мои соболезнования. Но есть же родина, Михаил Михайлович. О чем вы думали, когда согласились обратиться к Штифу? Вы же не во сне помогаете людям, не вслепую, вы же не сомнамбула какая-нибудь, живой, вполне реальный молодой человек. Неужели вы не поняли, что Ломоносов - обыкновенный провокатор? Ему нужно было показать американцам, что мы не едины и можно сковырнуть наше консульство с лица земли, будто его и не было. Не знаю, как вы будете жить, господин Гудович. С сегодняшнего дня я не взгляну в вашу сторону, обустраивайтесь, Америка велика, полный расчет с вами произвести я распорядился, потрудитесь получить. Или вы хотите, чтобы я вернул вас туда, откуда мы приехали? Скажите, я обязан оплатить вам обратный проезд.
      - Я бы уехал, - сказал Гудович, - но там я уже совсем не сумею им быть полезен.
      - Кому? Новой власти?
      - У меня в России семья, господин консул, им трудно. Прощайте и простите.
      Михаил Михайлович ушел, а консул так и остался стоять, прислонясь к стене.
      "Просто хороший человек? Ерунда! Зачем же он тогда затесался в политику? Достоевщина какая-то! Заподозрить, что он сориентирован вовремя, тоже не могу, он не из тех, кто просчитывает ситуации. Могу поклясться, здесь нет ни одного, кто бы ни подумал о своем будущем, но все сидят пока тихо, а он решил совершить ошибку, не продумав последствий. Никогда не поверю! Дурак или авантюрист? Это все бы объяснило, но он, безусловно, не дурак и еще меньше авантюрист. Прийти к Штифу и фактически просить о поддержке Советов! Агент? Внедренный или завербованный здесь? Агентам платят, а этот всегда нуждался. Конечно, конечно, именно, именно, его наверняка перевербовали, и не Ломоносов использовал его, а он Ломоносова. Альтруист проклятый, чуть что объяснит своим альтруизмом, ах, хитрец, хитрец! Надо сообщить в Париж нашим, пусть разберутся, что с ним делать. Если ликвидировать, пусть пришлют исполнителя, противиться не буду, хотя здесь, в Америке, терпеть не могут разбирательств на своей территории. Что же делать, что делать?"
      И, пока консул думал, что делать, а Миша Гудович отсылал в Петербург маме и Наташе последние казенные деньги из своей зарплаты, Нина Сошникова с Андрюшей сидели в сквере напротив консульства и ждали.
      - Он хороший человек, - сказала Нина маленькому сыну, который только делал вид, что слушает ее, а сам наблюдал, как далеко зашвыривает над травой круги воды садовая брызгалка. - Он привез нас сюда, отрыл, отмыл, и я никак не пойму - зачем он это сделал? Неужели он так любит твою маму? Не знаю, не знаю. Зачем мы ему здесь нужны? Или он ждет, что я верну ему воспоминания? То, что было там, в Петербурге, между нами, было на самом деле. Но на покупку воспоминаний нужно очень много денег, а у него их нет, а те, немногие, что есть, он посылает своей семье в Россию. На здоровье! Андрюша, твоя мама говорит глупости, я не права, они там - в бедламе, а мы... Посмотри, Андрюша, как здесь неправдоподобно спокойно, тебе нравится? Сюда ничего не может залететь с той стороны, откуда мы приехали, представляешь, даже эта бабочка, она могла прилететь, пусть с великим трудом, хоть из Новой Гвинеи, но не оттуда, где нас похитили и привезли сюда. То же самое со всеми, кто летает, плавает, способен двигаться, ничего в природе не связывает эти два места, Андрюша, но вот мы здесь почему-то, он добровольно согласился взять на себя эту обузу, и сейчас ему очень тяжело с нами. Поскорее улыбнись той даме, а то она подойдет к нам и заговорит, они здесь такие общительные, а я ни слова не знаю по-английски, бедная Анечка Рисинджер, напрасно учила меня в поезде, жаль Анечку, да, Андрюша? Ей поездка в Россию казалась легкой прогулкой, а вышло иначе, но ничего, мы справились, полковник Томпсон остался мной доволен, твоя мама оказалась вполне способной к милосердию. Дядя Миша со временем устроит тебя учиться, ты научишься зарабатывать деньги, здесь это главное, и мне не придется думать о завтрашнем дне, ведь ты не забудешь свою маму, когда разбогатеешь, Андрюша? А потом наступит день, когда мы вернем дяде Мише весь долг за то добро, что он сделает нам за эти годы, ему здорово придется потрудиться, чтобы оплатить твою учебу и мои, пусть даже самые незатейливые желания. Вот он идет, я хочу сказать, постарайся полюбить этого человека, он хороший, мы оба должны постараться.
      Михаил Михайлович легко пересек сквер и остановился перед ними.
      - Все хорошо, - сказал он. - Все так, как должно быть.
      13
      А что Наташа? Что Наташа?
      Как удивительно, что это казавшееся несчастьем из несчастий забылось, как только она приехала к Игорю.
      Перед смертью отец вспоминал о Мише, больше ни о ком, будто никого больше не оставлял на земле. Обычно человек сдержанный, как бы даже обделенный чувствами, здесь он дал им волю, и она услышала столько правды о себе, о маме, о женщинах вообще; какую же обиду он носил в душе, если сейчас перед смертью высказывал все это, ему нужен был только Миша, которого он сам, по неуемному своему тщеславию, как он говорил, спровадил с этой проклятой миссией, и теперь умирать приходится среди этих, ничего, кроме хлопот, не доставляющих ему, никчемных женщин, а Миши нет, Господи Боже мой!
      И он чертыхался, задыхаясь в кашле, гнал их, он стал физически очень сильным перед смертью, не давая к себе подойти, и все сетовал на судьбу, звал сына.
      Это было обидно, она любила отца, не уехала с мамой, осталась в Тифлисе. Отец почти не сдвигался с первого места в ее жизни, и, только когда появился Игорь, сместился чуть-чуть.
      Но это отец возил ее в Париж, и это отец был одет в самую красивую форму на свете - синюю, с красными лычками, с расширяющимися книзу брюками с белым кантом, в фуражке с черным околышем, с медными гербовыми пуговицами (в этой форме его и похоронили), и это отец баловал ее так, что она всегда чувствовала себя женщиной, может быть, хотел доказать маме, что никакой он не сухарь, что никогда дело не вытесняло любви из его сердца, и что отец он - не самый плохой на свете, а может быть, просто любил, ничего не доказывая, - так хотелось думать Наташе.
      Он иногда в простых обстоятельствах волновался слишком, не умел играть или боялся, не так был воспитан, Наташа погибала, когда из дома с отъездом Миши исчез дух игры, но появился Игорь и все восстановилось, отцу стало легче, родилась внучка, смешно, весело.
      И вот он умер. Его хоронили не старые сослуживцы, те почти все разбежались после прихода большевиков, а сами большевики и хоронили, из мелких служащих, из рабочих. Видно было, что он казался им человеком вне рангов и классов, хоронили хорошего специалиста и справедливого начальника. Трудно было представить им утро, в свете которого между стоящими на разных путях составами не появился бы на товарной станции не по возрасту легкий господин, с удовольствием разглядывающий только что проснувшееся путейное хозяйство, в которое входили и они - обходчики, кондуктора, машинисты. Отношения не проявлялись в строгости или заискивании, просто ему было небезразлично, чем они занимаются, и сам он неплохо в этом разбирался. Просто он был аккуратен, симпатичен, четко и бесконечно, до глупости, честен. Он человеком был.
      Так они его и похоронили, по-человечески.
      И забыли. Что тоже по-человечески, они - чужие.
      Но почему так быстро стала все забывать она, Наташа?
      Петербург не пугал ее, скорее позабавил своей наигранной серьезностью, от учебы на смоленских курсах до сегодняшнего дня прошло семь лет, она стала взрослой - женой, матерью, а Петербург остался все тем же - напускающим на себя царственную спесь. Он был похож на плохого трагика, корчащего строгую физиономию, завывал, становился на котурны, пытался соответствовать своей репутации, а какая на самом деле была у него репутация? Цари, шулера, девки, поэты и веселье. Все остальное - опера на воде.
      Но если за тобой тепло кривых улочек родного города, земляки, расспрашивающие о здоровье отца, кипящая смола, которую помешивают в бочке палкой, вставшая на цыпочки девочка, стекольщики с ящиками на спине, сверкающие на солнце при каждом повороте по-разному; само солнце, заботливо сопровождающее, тебя по улицам, стараясь не беспокоить, то исчезая, то предлагая поиграть, удары жестянщиков по железу, горы вдали и окружающая тебя теплом близость базара, то здесь - ничего, совсем ничего, как говорил Игорь, величественный нуль, пустота, гениальность замысла и безупречность воплощения. Ни к чему не хотелось прикоснуться, боязно, а она любила трогать шершавые стены тифлисских домиков, сидеть на чугунных тумбах у ворот; здесь же предлагалось только смотреть, любоваться. И что удивительно, здесь же и состоялась самая наплевательская в мире революция, возможно, тем, кто ее делал, надоело полное презрение этого города просто к человеку: тебя как бы выталкивает из жизни замысел, ты не учтен и не замечен, а что может быть приятней, чем проучить высокомерие? И город этот сделан не на века, а на один только день, чтобы произвести впечатление и исчезнуть, но почему-то день этот затянулся.
      Она не права, ну, конечно же, не права, разве интересно смотреть на этих несчастных в очередях без надежды на лицах, на старинные комоды, которые рубят топорами во дворах на растопку, на угольную пыль в ведрах - ею торгуют прямо с грузовиков, на реку, по которой редко-редко протарахтит пустая баржа с матросом, размахивающим тельняшкой, или сторожевой катерок, потому что керосина не хватает, на этих женщин, прикрывающих платками глаза, мальчишек, бегущих прямо в тебя, оборванных, жалких. Нет, не было в этом городе места ни для нее, ни для Игоря, ни для дочки, ни для их любви.
      Купить было тоже нечего да и не на что, деньги, полученные от Миши два дня назад, она отдала Игорю, он обещал через администратора своего театра, большого проходимца, достать что-то вкусненькое и устроить пир в честь их приезда из Тифлиса, вроде тех пиров, что устраивали дома, когда Миша присылал деньги, и сейчас она входила в один из тех самых недоступных сердцу особняков, в котором что-то свое сумасшедшее репетировал ее муж.
      Почему-то на секунду становилось неловко, когда ты оказывалась в полукружии каменных лестниц с фонтаном посреди вестибюля, витражными окнами и трубящими ангелами на разделенном сегментами потолке.
      Потолок со всеми его ветхозаветными сюжетами способны были разглядеть только породистые псы, разлегшиеся у подножия лестниц в ожидании хозяина, но хозяин в Париже, и псов, наверное, пристрелили, или они сгинули прямо в реку, не желая примыкать к своре ничем не примечательных дворняжек, шныряющих по городу.
      Цыганенок в генеральском мундире попался ей на пути и до пупка улыбнулся. Она испуганно кивнула в ответ.
      Из-за двери в зал репетиции слышно не было, дверь массивная, с тяжелым кольцом и позолотой - морды, морды, вензеля, здесь она рискнула притронуться к поверхности ладонью, за дверью был Игорь...
      Но когда открыла и зажмурилась, как всегда жмурятся непосвященные, входя в зрительный зал, а потом снова открыла глаза, то увидела в дырке маленькой сцены то же самое, на что не хотела смотреть на улице: толпу обмотанных бабьими платками крест-накрест красноармейцев, мальчишек в портках с грязными физиономиями, взбирающихся на столбы, двух татуированных, выделывающих ногами кренделя под гармонику и бегающего между ними, жестикулирующего лысого человек, ее мужа.
      Он кричал куда-то вверх, в глубину зала, и тьма падала прямо на нее, сконфуженно пристроившуюся в задних рядах, еще возглас - и тьму прорезало несколько лучей, ищущих друг друга, а в пересечении лучей - все он же, ее муж, но уже почему-то в трубу трубящий, и откуда она взялась? Это был его мир, он чувствовал себя в нем прекрасно, управляя толпами безобидных людей, делающих в этом мире страшную революцию. Да, они были в опорках, но говорили стихами, да, те двое выглядели отвратительно, но они были загримированы, да, несколько девчонок всем-всем напоминали настоящих проституток, но были всего-навсего актрисами, а это, как утверждал ее муж, большая разница, и все вертелось в этом здании, хозяин которого был далеко, они просто зашли погреться, пока не выгнали. Они работали бескорыстно, денег им не обещали, они смотрели на того лысого, ждущего, как манны небесной, денег из Америки, и работали, и хотели так работать всегда, пока он не выдохнется и не упадет, но и тогда они хотели вместе с ним быть закопанными в землю.
      Но это не произойдет, потому что он - навсегда, и стихи навсегда, и революция.
      - Ты видела? Ты видела? - бросился он к Наташе, когда репетиция окончилась. - Хорошо, правда?
      - Очень хорошо, - тихо сказала она, немного стыдясь своего аккуратного провинциального вида рядом с расстегнутой рубашкой мужа, выпущенной поверх затрапезных полотняных штанов, со всем его несерьезным обликом разгоряченного разбоем разбойника.
      - Все? - спросила она. - Тебе можно пойти со мной?
      - Куда? - удивился он. - Домой еще рано.
      - Ты собирался купить кое-что на ужин, помнишь? Ты хотел, чтобы я твоему Соломону Моисеевичу надиктовала...
      - Ну и ну, - смутился он, - какой же я дурак, Наташка, я эти деньги Соломону с утра отдал.
      - Откуда он знает, что надо купить?
      - Да, в том-то и дело, что ничего он не знает, вечером спектакль, а у нас фонарь перед театром разбили, люди в темноте будут, как в гробу.
      - И он пошел новый фонарь купить?
      - Ну да, если найдет! Ампир, как говорится! Нужно соответствовать!
      - Ага, - сказала Наташа. Она сдерживала слезы, представляя, как расстроится мама, дочка. - Ага! Значит, мы сегодня можем вечером прийти к тебе в театр и увидеть новый фонарь?
      - Ну, конечно! Если достанет.
      - Мы придем, - сказала Наташа, - обязательно.
      14
      Не по-летнему тяжелый дождь падал толстыми скрученными жгутами, будто карал за что-то. В дожде путались и сбивали друг друга американцы. М.М. старался пропускать тех, кого удавалось увидеть в дожде, сам оставался на месте, спешить было некуда.
      - Эй, раззява! - крикнул из дождя кто-то. - К тебе, к тебе обращаюсь, помоги перетащить товар, это мыло, оно у меня в минуту размокнет!
      - Пожалуйста, пожалуйста! - крикнул Гудович и кинулся на голос.
      Его сразу же ударило потоком из фоновой трубы, и, обогнув угол дома, он слета наткнулся на толстяка, как наседка, пытавшегося прикрыть собой несколько ящиков, стоящих на земле.
      - Прямо стихийное бедствие какое-то, не было, не было - и вдруг, причитал толстяк. - Бери ящик и тащи вон к тому фургону, я уже несколько сам перенес, боюсь - умру, у меня язва, а ты - здоровый?
      - Вполне, - сказал Гудович и вгляделся в товар. Мыло ежилось от дождя.
      В детстве ему никак не удавалось обхватить ладошкой такой же большой коричневый кусок хозяйственного мыла и отнести на кухню бабушке, а потом и не просил никто, мыло так и осталось для него чистой геометрией.
      - Я их пока постараюсь фанерой прикрыть, они лыком переложены, да разве тут поможет лыко, беги, не урони!
      И Гудович побежал. Ящики казались необыкновенно тяжелыми, к какому из стоящих в нескольких метрах фургонов его послали, Гудович не мог понять и заметался в дожде.
      - Идиот! Куда тащишь? Не поскользнись! И на землю не ставь! Хорошенькое начало!
      - Я не идиот, - возразил Гудович и бросился к другому фургону.
      С каждым ящиком груз становился все легче. Казалось, товар размок, и выкипел по дороге, на самом же деле он набряк от дождя, только доски внизу стали скользкими и липкими. Дикая жажда работы охватила его, почти отчаяние, ему хотелось бежать и бежать под дождем, пытаясь сохранить равновесие, прижимая к себе ящики, пока не надорвется и лопнет ненужное беспокойство, давно засевшее у него внутри, ему не себя было жалко, а то, что ящиков осталось совсем немного. Это было страшно ответственно - бежать под дождем с кусками мыла, готовыми превратиться в желе. Во что превратился костюм, он и не задумывался.
      - Так хорошо брали! - пожаловался возникший из дождя толстяк. - Пять ящиков в два часа разошлись! Лучшее мыло в Филадельфии, я сам варю.
      - Так вы - мыловар? - спросил Гудович, пробегая.
      - Мыловар.
      - Ах, какой молодец! ... А это трудное дело - варить мыло? - спросил он, вернувшись.
      - С бабой легче, - сказал мыловар. - А я - вдовец. Тебе помочь?
      - Я сам справлюсь.
      Дождь мешал немного. Гудович кинулся за одним из последних ящиков и схватив его сразу же наткнулся на что-то острое, дочки разошлись и освободился гвоздь, проткнувший ладонь, выступившую кровь тут же смыло дождем, теперь Гудович бежал верным путем к фургону, чувствуя как отчаяние с каждой минутой замещается весельем. Последние три ящика он принес, когда вокруг почти что развиднелось, дождь еще припугнул немного и вместе с тучей ушел себе на восток.
      - Не занозился? - спросил мыловар. - Ты без перчаток, дерево плохое, тара меня никогда не заботит.
      - Все надо продумать, - сказал Гудович.
      - Что?
      - Я говорю - хорошо бы все продумать. На случай дождя и на другие случаи.
      - Главное - мыло продать. Пусть другие продумывают, мне продумывать нечем, думалка плохая, зато мыло я варить умею. Вообще-то я не доверяю никому, - сказал он. - Если бы не дождь...
      - Еще бы - стихия!
      - Стихии я тоже не доверяю, здесь в городе ухо надо держать востро. Видят: дождь. Раз - и утащат!
      - Украдут? - засмеялся Гудович. - Нелегкие ящики-то!
      - Но вы-то сладили! Вот как бежали - девять ящиков в считанные минуты. А представьте себе, что вы - вор...
      - Ну, это трудно представить...
      - А вы представьте, представьте!
      Гудович представил.
      - То-то! - торжествующе сказал мыловар.
      Теперь он мог разглядеть присевшего перед ним на корточки человека, и догадаться, что он ошибся в выборе грузчика.
      - Такой товар, такой товар! - сконфуженно повторял он. - Только я сюда почаще решил ездить - и вдруг целая прорва воды! Вы посчитайте - в каждом ящике семьдесят кусков, каждый кусок, по двадцать пять центов помножьте, а ящиков еще девять осталось!
      - Ничего вы еще и эти сумеете продать.
      - Суметь-то сумею, а переварить, а нарезать!
      Реденькие волосы мыловара успели обсохнуть после дождя и обиженно улеглись маленькими золотыми колечками. Гудовичу стало жаль мыловара.
      - Если что, - сказал он, - вы знаете, где меня найти...
      - А вы здесь всегда стоите? - оторопел мыловар.
      - И, правда, не всегда, - засмеялся Гудович, - это я чепуху сказал.
      - А что это у вас на руке - кровь? Занозились все-таки?
      - Я дома перевяжу.
      - Домой вас жена не пустит, - сказал мыловар. - Вы теперь обмылок какой-то.
      - Пустит, я ей все объясню.
      - Что объясните? Что я вас, как безработного, заставил ящики с мылом таскать, чудак вы какой! Вы ей лучше гостинца купите, вот я вам сейчас три доллара дам, берите, берите, заработали! И не очень ругайте меня, товар такой, не для дождя, понимаете? А если уж совсем между нами, - сказал он мрачно, - можно и лучше варить, мыло должно воды не бояться.
      И уехал, оставив Гудовича с первыми, заработанными вручную тремя долларами - ни то, ни се.
      15
      - Не кажется ли вам, что план, предложенный докладчиком, может быть с успехом воплощен на любой из сцен Антанты? - спросил Мастер.
      Его так и называли - Мастером. Имя было уже неважно.
      Предыдущий же скромный докладчик такого громкого титула не имел, к нему обращались на "ты" и по имени - Игорь. Это его экспликация новой пьесы угрожала стране Советов.
      Автор пьесы и весь Главрепертком, как всегда перед принятием сложного решения, сидели тут же, сбившись кучкой, несмотря на огромность кабинета главного редактора, курили много, форточку не открывали, чтобы уже совсем как в окопе.
      - Ну это он загнул, - шепнул редактор по фамилии Зискин другому по фамилии Закберг. - При чем тут Антанта?
      - А ты думай, думай, - многозначительно ответил тот и взглянул в свою очередь на Рысса, тоже редактора с абсолютно острой, соответствующей фамилии головой.
      Рысс вызывающе молчал, смущая своим молчанием молодую редактриссу Перегудину, которая в прениях должна была выступать первой.
      - Несомненно, - сказала она, неуверенно поглядывая на Рысса, - план Мастера предпочтительней, здесь и надежность чувствуется, и опыт, и масштаб, если хотите, от масштаба тоже, знаете, никуда не деться. Можно, конечно, раствориться в частностях, их в последнем докладе много, но как-то неясно, куда эти частности могут завести, а в первом докладе, мне кажется, и ясно, и просто, и масштаб...
      Она снова взглянула на Рысса. Он молчал, как истина в последней инстанции.
      - Значит, ты товарищ Елена, - спросил главред, - отдаешь предпочтение докладу Мастера?
      Елена растерялась.
      - Я пока никому предпочтения не отдаю, - сказала она, - я пока просто высказываюсь.
      - Ну, ну, - произнес Мастер, - удивительно компетентных людей призывают сегодня решать судьбы советского театра.
      - Дорогой мой, она от комсомола, - сказал, улыбаясь, Закберг. - Надо же знать мнение юных наших товарищей.
      - Мнение? Безусловно, безусловно, - сказал Мастер и тоже закурил, но что-то свое, чужеземное, извлеченное из маленького портсигара с вензелем.
      Все проследили путь струйки, пытаясь углядеть в ней резон и решение. Но ничего не обнаружили - дымок и дымок.
      - Я думаю, - сказал автор пьесы, - что оба плана великолепны, ничем уж они особенно не отличаются. Конечно, Мастер есть Мастер, но и второй план неплох, с хорошим пониманием дела, можно дать постановку в другом городе.
      - Я согласен, - сказал Игорь, - хоть в Тмутаракани, мне пьеса нравится.
      - Никакой речи о параллельной постановке, - сказал Мастер. - Пьеса может быть скомпрометирована, это во-первых, вы же признаете ее вредной, и тогда все насмарку. Во-вторых, наш театр много гастролирует по республике, репертуар должен быть неповторим, тем более что затраты на постановку должны окупиться. И в договоре с театром так будет записано, если дело, конечно, дойдет до договора.
      - То есть мне нигде больше свои пьесы и поставить нельзя? - спросил автор.
      - В таком виде, как она у вас написана, конечно. Вы же слышали экспликацию последнего оратора, пьеса, как он ее понимает, моментально становится идеологически вредной, ее можно повернуть и так, и эдак.
      - Может, тогда лучше вообще не ставить?
      - Нет, ставить надо, в ней много театральных достоинств, но недостатки могут быть преодолены, только если за работу возьмется наш театр.
      Рысс замотал головой.
      - Да уж, - сказал он, - да уж.
      А больше ничего не сказал, обычно говорливый Рысс, пафос речи почему-то в этот раз хранил про себя.
      - Так, может, я пойду? - спросил Игорь. - Извинюсь, что отнял у вас время, и пойду? Если все давно решено?
      Главный редактор встал из-за стола, сел рядом с Игорем и обнял его за плечи.
      - Не огорчайся, браток! Ты думаешь, меня не прорабатывали? Еще как прорабатывали! А наших товарищей? Здесь на всех места живого нет. Твой план тоже не плох, я даже в толк взять не могу, чем оба плана уж очень отличаются.
      - Работай с публикой, - раздражился Мастер. - Я заставлю публику думать, как нужно театру и, следовательно, Советской власти, в другом же случае публике предлагается думать и дискутировать во время спектакля совершенно свободно.
      - Так, именно так, - сказал Рысс и глаза его засверкали. А больше он ничего не сказал.
      - Ой, можно я выйду? - попросила Перегудина и смутилась. - Я вернусь скоро, мне очень нужно.
      - Не могли вы что ли, товарищ Елена, со всеми этими мелочами разобраться до заседания? - возмутился редактор и оставил в покое Игоря. Что за индивидуализм? Важное дело делаем, кажется!
      - Хорошо, я останусь, - сказала товарищ Елена и прикусила губу.
      - Надо решить, - сказал Закберг. - С одной стороны, мы выслушали план Мастера, он безупречен по тонкости, по подходу, но именно эта изысканность и элегантность постановки может выявить грубость и прямизну нескольких сценических положений и, возможно, потребует новой редакции пьесы.
      - Кто здесь говорит о новой редакции? - спросил автор. - Ерунда какая-то.
      - Это моя точка зрения, - скромно сказал Закберг. - Во второй, альтернативной разработке готовы принять пьесу, как она есть, со всеми грубостями и шероховатостями, но мы не можем быть совершенно уверены, что это пойдет на пользу Советской власти.
      - Правильно, - сказал Мастер, - готовьтесь к крупным неприятностям.
      - Нам неприятности не нужны, - сказал уже совершенно обеспокоенный редактор. - Знаете что? Давайте перенесем обсуждение на потом, а пока пошлем пьесу вождям, пусть почитают.
      - Читали и одобрили, - сказал автор. - Сказали - пусть спецы решают, ведь вы спецы, спецы?
      - Но мы разумные спецы, - сказал Зискин. - А это большая разница.
      - Да, - сказал Рысс, - да.
      Он посмотрел с презрением на главного редактора, укоризненно покачал головой и, тыча в товарища Елену пальцем, закричал:
      - Как вы можете, товарищ, как вы можете? Выпустите немедленно эту трудящуюся женщину, вы что хотите ее опозорить перед коллективом?
      - Не надо, не надо, - пискнула Перегудина, потрясенная сочувствием Рысса - Я потерплю.
      - Идите, - сказал главред. - Все равно ни черта не разберешь.
      Когда товарищ Лена выскочила из комнаты и все поглядели ей вслед, Мастер сказал:
      - Долго будет продолжаться эта кукольная комедия? Чего вы добиваетесь? Вам что, неизвестны мои возможности и возможности, с позволения сказать, моих коллег? Долго я еще буду отстаивать право работать в театре, как хочу и как понимаю? Смерти моей добиваетесь? Хотите освободить пролетарскую культуру от моего присутствия?
      - Ни Боже мой, - пискнул Зискин и, налив в стакан воды из графина, зачем-то сунул его Мастеру. - Мы ничего такого не хотим.
      - Тогда зачем тянуть резину, морочить голову с этим планом, яйца выеденного не стоящим?
      - Знаете что, - неожиданно перебил его Игорь, - Мастер прав. Ну не поставлю я и не поставлю. В другой раз как-нибудь, я на таком совещании в первый раз, и у меня за вас за всех прямо сердце разболелось. Особенно за автора. Нельзя же так мучаться! А я как-нибудь в другой раз. У меня еще идеи есть... Мне бы только денег достать.
      - Нет уж! - разозлился автор. - Не надо самоуничижаться, я думаю, твой план не хуже, я предлагаю решать сейчас.
      - Ну и решайте, - сказал Игорь. - Извините, я не могу. Без меня, пожалуйста.
      Встал и пошел к выходу. Он слышал, как ему кричали вслед, хотел было вернуться, но возвращаться было лень, он сел в холле, чтобы дождаться автора и извиниться.
      Первым вышел Мастер. Он прошел мимо сидящего Игоря, потом вернулся и, остановившись перед ним, стал раскачиваться, становясь с каждым движением уже совсем непомерно высоким, потом сказал:
      - Я вас уничтожу.
      - Зачем вы так? - спросил Игорь смущенно - молодого режиссера...
      Что-то вроде сожаления о сказанном, казалось, мелькнуло в Мастере, что-то вроде даже сочувствия шевельнулось в нем, как показалось Игорю, вроде сомнения - не ошибся ли, пожалеть собеседника, не пожалеть - и вдруг сухое, не подлежащее жалости:
      - Это я так шучу. Учитесь. Неужели вы подумали, что я вас принимаю всерьез?
      И пошел себе - великолепный, седой, ученый, гениальный.
      16
      Чтобы проехать мимо газетного киоска на углу Мэдисон авеню и 72-й стрит, где работал Миша, нужно было сделать крюк в сторону от Центрального парка, и это смущало Нину, не желавшую расстраивать пятнадцатилетнюю Алису Брюн, уход за которой стал ее главным занятием после того, как она с Мишей и сыном перебралась в Нью-Йорк. Обе эти работы доставил им Александр Аркадьевич Зак, глава российского информационного агентства, почему-то очень охотно опекавший их семью с тех пор, как Мишу изгнали из консульства.
      - Владейте, - сказал Зак, подводя Мишу к киоску, - все, что могу, по старой памяти...
      Теперь они были совершенно бесправны, и Нина знала, кого считать виноватым, слишком глубоко она носила в себе обиды прожитой жизни, чтобы обойти этой заразой тех, кто попадался ей на пути. Душа наливалась свинцом и способна была влиять даже на погоду.
      Андрюшу она сделала невольным свидетелем своих монологов, не могла же она целыми днями держать в себе жалобу на неосуществившееся, почти физически ощущая жажду по своему петербургскому горю, по своей печальной участи, от которой ее насильно увезли, не дав до конца испить всей чаши унижений.
      Жажда эта вернулась почти сразу же, как они с полковником Томпсоном переплыли на пароходе из Владивостока в Сиэтл и началась ее американская жизнь.
      Это было какое-то второе зрение, нищенское зрение полуслепой, не желающей признаться в своем прогрессирующем недуге и продолжающей идти на ощупь, не прося окружающих о помощи. Душа томилась, и никто не смог бы убедить Нину, даже Миша, что страданиям этим когда-нибудь наступит предел. Усталость от страданий - да, но и этого придется слишком долго ждать молодому здоровому сердцу.
      И сейчас она с удивлением понимала, что согласилась на работу по уходу за несчастной парализованной девушкой, рассчитывая найти даже какое-то утешение в постоянном общении с человеком, которому хуже, чем тебе, но оказалось, что человек этот вполне счастлив, правда, своим американским перевернутым счастьем, когда все всегда впереди, все возможно даже для тех, у кого ничего нет и не предвидится, но счастлив, счастлив, счастлив - своим пребыванием на земле, возможностью дышать, глазеть по сторонам, быть американцем.
      Миша тоже считал, что Нина выздоровеет, когда он чудодейственным образом, но все же наладит свое существование в этой стране, где им пока приходится жить нелегально, тайком, с угрозой каждую минуту быть высланными. Как он этого боялся! Боялся и хотел, а то, что хотел, в этом была уверена Нина, да, он любил ее, но тех, в России, любил еще больше, и сейчас, когда приходилось прятаться, снимать под чужим именем квартиру, быть обязанным Заку самим существованием, он страдал, что может посылать туда все меньше и меньше денег, и больше всего боялся раскрыть перед ними истинное свое положение.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11