Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Брат и благодетель

ModernLib.Net / Отечественная проза / Левитин Михаил / Брат и благодетель - Чтение (стр. 11)
Автор: Левитин Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Математик! - разыгрался рыжий. - Математики вот какие! -Он сделал суровое лицо. - А ты вон какая! - Он оттопырил ладонями уши и быстро-быстро заморгал ресницами. - Математик, а в шахматы играть не умеешь!
      - Неужели ничего нельзя сделать? - не обращая внимания на рыжего, спросила Таня.
      - Если только в реквизиторы к Мейерхольду, - засмеялся Игорь. - Но он не возьмет, у самого дела неважные.
      - Как тебя нашли? - спросила Таня.
      - Никак, я вольнонаемный, сам пришел. Меня ведь нет, а если есть покажите и познакомьте. А здесь я человек.
      - Мы - первые люди на канале, поверь, - быстро-быстро затарахтел Савельев. - Я, как только узнал, что Игорь Герасимович новое дело начинает, все в Киеве бросил и сюда, я в Киеве хорошим маркером был, меня все знают, спроси, а с Игорем Герасимовичем я себя человеком чувствую, он на любую глупость способен, а ты спроси у людей, - каково это серьезным жить, серьезные - они заведомо покойники, а у нас в бригаде весело, хотя, бывает, мы и на три часа в сутки не ложимся. Возьмем ее с собой, Игорь Герасимович? Она - веселая, наша.
      - Возьмите меня, - попросила Таня.
      - Нет, - сказал Игорь. - Я вам переводы слать буду, деньги с оказией, совсем как Миша, я скоро и ему смогу, а что? Второй орден, и вот я уже герой двух орденов, в Кремль повезут показать. Не побоишься в Кремле выступить, Сашка?
      - Ну вы даете, Игорь Герасимович!
      - А что? Мне за вас не стыдно, а вы меня с мамой ждать будете, я когда с канала приеду, вы мне все старые вещи перештопаете, до чего же я всякое старье свое люблю, мне нового не надо.
      А потом, уже с улицы, она оглянулась и увидела в окне лысую голову над шахматной доской, страстно доказывающего что-то Сашку Савельева, банку варенья и подумала, что ее отцу уже ничем не поможешь, даже любовью.
      42
      Добрый малый Джордж Фридман прибыл из Америки на первую международную олимпиаду в СССР.
      Целью этой олимпиады было продемонстрировать преимущество преподавания точных наук в советских колледжах перед всеми остальными. Но добрый, благородный Джордж этого не знал, он ехал сюда с большим интересом, потому что был очень любознательный и добрый малый. Его предупреждали в Америке, с чем он может столкнуться в России, его готовили, как не сойти с ума при первых же впечатлениях от Москвы, где, оказывается, взорвали все церкви, но Фридману и тех, что увидел, показалось более, чем достаточно; его просили держать крепко в кармане бумажник, чтобы не похитили вместе с документами, без документов человек в СССР - никто, его сразу сажают в тюрьму, и Джордж каждый раз, когда его просили показать приглашение и паспорт, требовательно протягивал руку, чтобы ему как можно скорее их вернули; его предупреждали, что иметь дело в СССР лучше всего с официальными лицами, они хотя бы знают, откуда ты, и отвечают за тебя перед Госдепартаментом США, но как раз эти официальные лица Джорджу Фридману очень не нравились, особенно Иван Пантелеевич Гладкий, приставленный к нему как сопровождающий, которого он благополучно ухитрился потерять в гардеробе московского цирка, вернее, сбежать от него, чтобы выполнить просьбу своего старого друга и любимого преподавателя Михаила Гудовича - передать его сестре письмо и плитку лучшего американского шоколада.
      Джордж Фридман был счастлив, что избавился от опекуна, ему нравился этот город, он уже перестал обращать внимание, что люди смотрят на него недоуменно, а потом начинают саркастически улыбаться и перемигиваться: мол, смотрите, как одет, просто американец, а поганенький какой!
      Он и был американцем, а что касается его внешности, это дело вкуса.
      На себя самого Джорджу было приятно смотреть. В новых узких штанах с пуговицами на икрах, полосатых гетрах, серо-розовой курточке, рубашке с ярко-желтым коротким галстуком, в блестящих кожаных ботинках на микропорке, он должен был производить солидное впечатление.
      Значительности добавляли толстые, со сложной оптической системой очки, которые были сделаны специально по заказу страдающему астигматизмом юноше. Ему нравилось, что высотных зданий в Москве немного, после Америки все стремящееся вверх, кроме эскалатора, казалось ему смешным, ему нравились маленькие переулки в центре города и старинные особняки, которые, в отличие от американских, не подвергались, вероятно, каждый год тщательному обновлению, отчего казались только что выстроенными, - а оставались по-настоящему старинными, с уютными колоннами, огромными окнами, круглыми балкончиками и воротами, особенно поразившими воображение Джорджа, так как ему мерещились за ними кони и карета, выезд какого-нибудь русского вельможи, и он с трепетом останавливался, чтобы дождаться, но ворота никто не открывал и оставалось надеяться, что за ними продолжалась та самая жизнь, которую, как утверждали в Америке, уничтожила революция.
      Все нравилось Джорджу, кроме ответов тех, с кем он успел побеседовать сразу же после приезда, его ровесники предпочитали долго молчать после его искренних вопросов и отвечали только, когда руководители олимпиады давали им на это право кивком головы.
      Оставалось предположить, что либо они плохо знают язык, либо Джордж Фридман производит на них очень поверхностное впечатление.
      Чистые пруды ему понравились необычайно, он и в Бостоне больше всего любил парки, в которых предпочитал гулять один или с Гудовичем, недавно переехавшим в его город и ставшим постоянным сотрудником Гарвардского университета.
      Но там, дома, люди и в парках и на улицах вели себя одинаково, а здесь совершалось просто невероятное, будто это были не одни и те же люди, они начинали смеяться, шептаться между собой, у них оказались замечательно звонкие голоса, светлели лица, а некоторые еще и напевали.
      Его не обидело, что одна очаровательная девчонка крикнула ему "Смотри, какой американец!" - и покраснела.
      Он был рад, что он произносит это вслух, а не перемигиваясь, как те смешные люди на улицах.
      Найти дом ему помогла карта, выданная тем самым дядькой, от которого он удрал, где фиолетовым кружком была обведена станция метро, на которой ему положено выйти, чтобы вернуться в общежитие университета, если потеряют друг друга, и еще одна станция, обведенная им самим, рядом с которой жила сестра Михаила Михайловича Гудовича.
      Он был счастлив, что может хоть чем-то порадовать своего профессора, по-видимому, живущего очень одиноко в Америке.
      Кроме того Джорджу хотелось писать, и он совершенно не понимал, где в Москве это делается.
      Он надеялся, извинившись, все это проделать у Гудовичей, а пока с блаженно - восторженным лицом шел к их дому, прижимая к животу портфель, в котором лежали письмо и плитка шоколада.
      В квартире, куда он направлялся, к этому времени уже находились все, кто в ней жил. Наташа вернулась с работы, Таня - из института, и, конечно же, хлопотали тетушки двоюродного брата Паши Синельникова. Игорь недавно прислал записочку с канала, все было хорошо, они сидели и говорили о его безошибочном инстинкте самосохранения, о том, что могло бы случиться, останься он вместе с ними, - когда в дверь позвонили.
      - Я открою, - сказала одна из тетушек Паши Синельникова.
      Она открыла дверь и оторопела, перед ней стоял молодой человек с толстым, прижатым к животу портфелем.
      Она слова не могла произнести в ужасе глядя на портфель, и тогда заговорил сам молодой человек.
      - Здесь живет миссис Наталья Гудович? - спросил он, и у тетушки от совпадения вопросов закружилась голова, она только и сумела, что покачать ею, мол, нет, такая здесь не живет, как нетерпеливый молодой человек еще раз повторил вопрос: - Не здесь? Посмотрите, пожалуйста, на конверте ваш адрес, я приехал из Америки от вашего брата.
      - От кого, от кого вы приехали? - услышал он молодой голос, и увидел за спиной тетушки Паши Синельникова двух женщин, одну совсем молодую, вероятно, племянницу Михаила Гудовича, другую постарше, ей, наверное и было адресовано письмо.
      - Я от вашего брата, - радостно сказал Джордж. - Из Америки. Он просил передать вам этот конверт и еще вот...
      Он стал расстегивать портфель, но сделать это ему почему-то не дали, племянница Гудовича схватив его за руку и больно сжав запястье, спросила:
      - А сигарет ты случайно не привез для моего отца, сволочь?
      После чего вырвала портфель и ударила Джорджа по голове.
      - За что? - вскричал Джордж. - Ваш дядя просил меня...
      Но его уже били собственным портфелем, сгоняя с лестницы, и он, придерживая очки, только успел увидеть, как женщина постарше, вероятно, сестра Гудовича, которой и было адресовано письмо, успокаивает эту сумасшедшую, продолжавшую его лупить, девчонку, но та, уже почти рыча, согнала его с лестницы, вытолкала из подъезда и уже следом за ним со страшными проклятиями, как он сумел догадаться, был выброшен и портфель.
      Джордж поднял портфель, и, не разбирая дороги, попытался сделать несколько шагов по улице.
      Ему это не удавалось. Тогда он сел на какую-то скамейку и заплакал.
      43
      Тане даже его жалко стало, когда он стоял, понурый, в толпе студентов, дожидаясь ее после занятий. А когда она прямо на него пошла, испугался, побежал, она его только за углом от института сумела догнать.
      - Погоди, - сказал Савельев. - Больно! Что ты меня все за плечо тискаешь?
      - А почему ты молчишь?
      - Взяли твоего отца, - сказал Савельев. - И Фирина взяли, все начальство, это их дело: пусть сами разбираются, а папу твоего за что?
      - За что? - все так же тихо спросила Таня.
      - Бумаги у него при обыске нашли, ох, говорят, и бумаги! Мне энкедевист знакомый сказал - шуточки все антисоветского содержания.
      - У вас нашли?
      - В Москве. В твоей, то есть вашей квартире и нашли, много бумаг и рисунки редкие антисоветского содержания.
      - Вот ты и попался, Савельев, - сказала Таня. - Никакого обыска у нас не было.
      - Как? - опешил Савельев.
      - Не было у нас обыска.
      - Но его взяли! - закричал Савельев. - Вчера и взяли, пришли к нам в комнату и взяли, мы даже партию доиграть не успели, почему ты мне не веришь?
      - Я тебе верю, Савельев, я тебе единственному во всем мире верю.
      - Эх, какой театр был, какие артисты! Жаль ты не видела! Что мне теперь делать? В Киев возвращаться?
      - В Киеве ты человек известный, - думая о своем, сказала Таня. - Ты лучше на край света поезжай, Савельев, там не найдут. У тебя деньги есть?
      - Друзья есть, - сказал Савельев и шмыгнул носом.. - Папу твоего жалко.
      - Папу не жалей, Савельев, с ним все в порядке будет, себя береги, ты талант.
      - Вот видишь, - обрадовался Савельев. - Я большой талант, как твой папа говорил, я нигде не пропаду и тебя разыщу, если что.
      Он уходил часто оглядываясь, она махала каждый раз рукой, махала, а потом ей надоело, дождалась неподвижно, пока он совсем уйдет, наклонилась, подобрала с земли камень с острым углом и пошла за ответом. Она твердо знала, где этот ответ.
      Ей все было ясно, пока она шла, зажав в кулаке камень, только одно тревожило - куда бить и сколько раз придется ударить прежде, чем гадина сдохнет.
      Ей открыла соседка, оглядела с интересом, Таня стояла вызывающе, пряча камень за спиной, а потом указала комнату в конце коридора напротив туалета.
      - Спит, наверное, - сказала соседка. - Он днем всегда спит.
      - "Тем лучше, - подумала Таня. - Убью его во сне."
      Это оказалось не так просто: курносый не спал он сидел на полу и ковырял вилкой в полуоткрытой консервной банке, рядом стоял стакан молока.
      Дверь была открыта, она вошла тихо и, обнаружив курносого, сидящего к ней спиной, могла ударить его сзади, сразу, но замешкалась, он сидел в любимой позе отца, подогнув под себя ноги, в кальсонах, голый до пояса.
      - Нельзя врываться в чужой дом без разрешения, - сказал курносый, не оборачиваясь, продолжая копаться в банке. - Человек имеет право никого не пускать к себе в дом без особых на то причин. Что у нас еще есть?
      - У меня ордер на обыск, - сказала Таня. - Мне можно. Где отцовские бумаги, покажи немедленно.
      - Ищи, - сказал курносый и ткнул в сторону книжных полок, а ими собственно комната и являлась, одна сплошная книжная полка, книжный развал, где книги обнаруживались повсюду, а то, что называла Таня бумагами, хранилось отдельно в огромных канцелярских папках со шнурками. Папок было еще больше, чем книг.
      Курносый отставил банку, поднялся с пола, все так же не глядя на Таню, и пошел вдоль папок, набычившись, проводя вилкой по корешкам.
      - Маяковский, - читал он - Бурлюк, Лившиц...
      Он назвал еще несколько менее известных ей фамилий и только потом обернулся.
      - Я знал, что ты когда-нибудь придешь, - сказал он. - Я только не думал, что это случиться так скоро. Здесь нет архива твоего отца.
      - А где? Мы отдали вам все бумаги.
      - Я его предупреждал, - сказал курносый. - Нельзя вести безнаказанно такую легкомысленную жизнь, я тоже мечтаю жить, как мне хочется, а вот, как видишь, заточен в этих четырех стенах и другого, по-видимому, не будет. Если ты пришла меня убить, то делай это немедленно, пока я не передумал и не вызвал милицию.
      - Грязно у вас, - сказала Таня - Затхло, грязно. У вас что, прибраться некому? Где мусорное ведро?
      Она вышла в коридор, по пыльному пятну света обнаружила, где находится кухня, нашла среди многих ведер одно, по состоянию своему могущее принадлежать только курносому, сорвала с веревки развешенную над включенным керогазом чью-то юбку и вернулась.
      Курносый успел натянуть на себя пиджак и теперь стоял посреди комнаты в кальсонах и пиджаке, растерянно улыбаясь.
      - А ну отойди! - крикнула Таня и стала тереть на полу только ей видимое пятно, а потом, опрокинув молоко, стала развозить его по комнате все той же несчастной чужой юбкой, а растерев, вскочила, стала выдергивать из полок папки, каждую вторую, и швырять их на пол: шнурки лопались, бумаги разлетались, пыль заволокла комнату, и в этой пыли стоял курносый, недовольно морщась.
      - Я у тебя порядок наведу, - сказала Таня. - Ты у меня в такой чистоте жить будешь, жарко станет.
      Она шла, продолжая выдергивать папки, и не успокоилась, пока не сбросила последнюю.
      - Старьевщик проклятый! - сказала Таня. - Зачем тебе бумаг столько? Ты мне людей подавай, отца верни.
      - Тех людей уже нет, - сказал курносый. - Ты напрасно старалась, это все, что осталось от людей, даже если бы ты была права, все равно никогда не узнаешь теперь, были ли здесь бумаги твоего отца, я бумаг никогда не предаю, а люди - что, люди - тлен, а слово вечно, я буду хранить его, даже если вы все друг друга перестреляете, потому что слово осиянно, слово - Бог, и если я когда-нибудь попаду в рай, то только потому, что сумел предъявить ему эти бумаги. Ты ищешь бумаги отца? Он ничего не написал такого, чтобы помнить, поверь мне, но я все сохраню, потому что твой отец - великий человек, а как это делается, я не знаю. Вот я не великий, ты баба, а он - великий, я это еще в Тифлисе понял и решил, что сохраню, я за ним спичечные коробки подбирал, бумагу для подтирки, если видел, что он рисовал на ней. Я сохранил твоего отца, а ты меня убить хочешь?
      Но она уже ничего не хотела, она оставляла его копаться в пыли, она уходила, дав себе слово еще вернуться и уже тогда навести порядок.
      44
      А потом покатились Игоревы дни, в том смысле, что он ничего не писал о себе оттуда.
      После первого такого же дня, который по летоисчислению Наташи длился полгода и закончился тем, что у нее не приняли посылку для Игоря в тюремное окошко, она села писать письмо брату, об этом в доме никто не знал, она не говорила, боялась, что отговорят, а это, как она считала, было последним и единственным выходом из обстоятельств, все было испробовано, оставалось только жаловаться в Америку.
      Она проделывала это с невероятной педантичностью, за три года, что не было известий об Игоре, она написала и не отослала в Америку больше трехсот писем.
      - Что ты пишешь, мама? - спросила Таня.
      - Я веду учет дней, - ответила Наташа.
      И когда в отсутствие мамы Таня позволила себе взять и прочитать несколько таких писем, она тут же села и написала свое собственное, но не в Америку - Мише, а в Тбилиси - Паше Синельникову.
      В этом письме она просила его приехать и увезти мать туда, к себе домой, если он еще не разлюбил ее и не раздумал на ней жениться.
      Больше она и не знала, что предпринять.
      Еще через какое-то время по летоисчислению Наташи, еще через полгода, то есть еще одного такого дня, приехал Паша Синельников.
      Он вошел в комнату и впервые сел рядом с Наташей, а не напротив, он не находил слова, оно у него было, и еще у него была поддержка Тани, которая смотрела решительно и знала, что делает.
      - Если ты уедешь со мной, - неожиданно сказал Паша, - ты и Таня, я думаю, всем будет лучше, и он был бы доволен, пожелай ты со мной уехать.
      - Откуда ты знаешь, что он был бы доволен? - спросила Наташа.
      - Потому что мы с ним любим одну и ту же женщину, а значит, понимаем друг друга. Он просто не успел тебя освободить, но я знаю, хотел это сделать, вам попрощаться не дали. Я ничего не спрашиваю, - сказал Паша, - я даже не предлагаю тебе стать моей женой, я просто хочу отвезти тебя и Таню в Тбилиси, я хочу отвечать за вас.
      На него нельзя было злиться, он предлагал это так ясно, будто все представлялось обычным делом - уйти из дома, куда в любую минуту мог вернуться Игорь или письмо от него.
      - Никакого письма не будет, - сказал Паша. - Или будет не очень скоро. Теперь не любят пересылать писем, а если будет, мои тетушки всегда перешлют их тебе, они никуда не собираются уезжать, и ты напишешь, что живешь в Тифлисе и ждешь его.
      - Таня, - спросила Наташа, - что говорит этот милый человек? Я действительно могу уехать в Тифлис?
      - Это обязательно надо сделать, мама, - сказала Таня. - Очень хорошая идея. Я не могу видеть, как ты старишься, я не буду любить тебя старой, мне достаточно старух вокруг нас, а Паша очень хороший, ты ничем не обидишь папу, если уедешь.
      - А ты?
      - Я останусь, я приеду к тебе после, когда получу известие о папе.
      - Вот видишь!
      - Мамочка, что я буду делать в Тбилиси? Здесь у меня все - друзья, работа. Что я буду делать в городе, которого почти не помню, а ты воскреснешь, я больше не могу слышать, как ты поешь!
      - Я теперь беру уроки пения, - объяснила Синельникову Наташа.
      - Очень хорошо. Зачем? - спросил он.
      - Мне сказали, что глухоту надо лечить пением, я глохну, Паша, я почти глухая. Я написала об этом Мише в Америку, хотела спросить совета, у них там хорошие специалисты, но, видишь ли, мне никак не удается это письмо отправить, как, впрочем, и другие, что я писала ему все эти годы.
      - Ты пишешь дяде письма? - спросила Таня.
      - Да, и не отправляю, не волнуйся, у тебя не будет из-за меня неприятностей. Как ты думаешь, Паша, я могу отправить эти письма из Тифлиса, там их принимают?
      - Я попробую, - сказал Паша. - Я обещаю тебе твердо, что попробую.
      Вскоре они уехали, а потом началась война, Таня эвакуировалась вместе с институтом, а в Москву прилетела миссия Гарримана, а вместе с ней Михаил Гудович.
      - Нет! - кричал Зак. - Я не буду для тебя этого делать, объясни, почему я должен идти к президенту и просить, чтобы тебя взяли? Плевать хотел президент на твои чувства! Откуда я вообще знаю, что существует эта секретная миссия? Ты представляешь, на какой уровень государственной тайны я должен выйти, чтобы отправить тебя в Россию? Мне тоже больно, можешь поверить, но что изменится оттого, что ты или я туда прилетим? Может быть, ты хочешь убить Сталина? Хотя я совершенно не знаю, зачем это делать сейчас. Или помешать переговорам? Что тебе делать в России? А если кому-нибудь придет в голову вспомнить твое прошлое и ты не вернешься оттуда? С какой раной в душе я буду доживать свою жизнь, ты об этом подумал? Слушай, Гудович, я выполнил много твоих прихотей, и в конце концов я не хочу потерять из-за тебя доверие президента и признаться, что разболтал государственную тайну какому-то сомнительному профессору Гарвардского университета. Ты что, меня дураком считаешь?!
      И вот таким образом в составе миссии Гарримана оказался консультант по вопросам российской военной истории профессор Майкл Гудович.
      После переговоров в Лондоне миссия вылетела в Москву, он включен был в состав одной из подкомиссий для обсуждения конкретной помощи его родине.
      - Вы очень приятный человек, мистер Гудович, - сказал Гарриман, и хороший специалист. Но я бы просил вас там, в Москве, не слишком отрываться от нашей миссии. Я знаю ваши проблемы и сочувствую, но боюсь, русские могут нас не понять. Вы едете в качестве моего секретаря и в прямых переговорах с руководителями Советского государства участвовать не будете. Я понимаю, что как историку они вам чрезвычайно любопытны, но лучше я как-нибудь, когда война закончится, расскажу вам, что там в Кремле происходило.
      Но Гудовича совершенно не интересовало, что должно произойти в Кремле.
      В эту ночь, когда он летел над территорией России, занятой немцами, он чувствовал брюхом, что должен быть там внизу, рядом с Игорем и Наташей, он не знал, где они могут быть, какой дорогой идут, но чувствовал, что где-то недалеко, и он может оказаться им полезен.
      Тайная работа миссии должна была завершиться открытием второго фронта, но это было делом долгого времени, трудных согласований и решений, а он уже был тут, он летел над ними в неведении - удастся ли сказать им хоть одно слово, дать знать, что он здесь и делает все возможное, чтобы спасти их, заставить его жить еще раз, как тогда, когда он в поисках нескольких долларов для них бегал под дождем с ящиком размокшего мыла.
      В Москву он тоже прилетел в дождь, резиновые плащи отяжелели, пока они спускались с трапа и направлялись к машине. Все в такой тайне, в такой кромешной тьме, что можно было и не приезжать, а проделать то же самое во сне. Он чувствовал себя ребенком, которого переносят куда-то родители, сонным, закутанным в одеяло, еще не разболевшимся, но в преддверии жара; его несут куда-то, перебираясь с одной платформы на другую, вероятно, ждут поезда, а он позволяет им это делать, потому что не чувствует силы ни на одно самостоятельное движение.
      Люди в машине разговаривали тихо, будто боялись потревожить Москву, лежащую в глубине ночи, оторванной от всей страны, такой одинокой, как он, Гудович, такой исторически одинокой, как думал он, вечно изолированной чужой волей от большого мира, и вот теперь к ней, оцепленной варварами, прилетает он, захваченный лишь одним чувством - любовью к своей семье, чтобы спасти огромную, тоже находящуюся с ним в родстве, страну.
      Это так поразило Гудовича, что он начал вглядывался в ночную пустоту и задремал.
      В посольстве он прежде всего спросил, несмотря на запрет Гарримана, у одного из советников, удастся ли им посмотреть город, и услышал, что нет, город на осадном положении и любое незапланированное передвижение по нему неизвестных лиц будет восприниматься русскими как действия с понятной целью.
      - Но мне необходимо увидеть сестру! - воскликнул Гудович.
      - У вашей сестры есть телефон? - спросил советник посольства. - Мы можем ей позвонить.
      - Я не знаю, - в отчаянии ответил Гудович.
      Его оставили в посольстве ждать возвращения Гарримана из Кремля. Ему давали возможность выспаться в этом городе, где через несколько улиц от посольства находился дом, в котором, возможно, жила его семья, не подозревающая об этом сверхъестественном возвращении, он понял, что встреча с ними никогда не произойдет и останутся только томление и боль.
      Он попытался выйти из посольства, но его не пропустила охрана.
      - Говорят, вы плохо вели себя, Гудович, - сказал руководитель миссии, вернувшись после переговоров. - Я согласился взять вас, я думал, что беру с собой широко мыслящего человека, который понимает все историческое значение нашего приезда, а теперь я понимаю, что вы просто неоперившийся юнец.
      Но Гудовичу было все равно, за кого его принимают, на протяжении последних двух дней он еще не раз делал попытку добраться к своим, но добился только того, что обратил на себя внимание особых органов, и руководителю миссии было сделано внушение о неадекватном поведении одного из сотрудников миссии.
      Ему грозило потерять репутацию там, в Америке, когда они вернутся, или, как предупреждал Зак, оказаться за решеткой здесь, в Москве.
      Он не знал, что предпочесть, он не принуждал себя, и его существование было сравнимо только с тем днем, когда он первый раз терял их всех; теперь это повторялось, повторялось, как фарс, его мог развить и оценить только Игорь, если бы им дали встретиться и поговорить. Он оказался в тройном плену - немцы, русские, американцы. Он оказался в плену у своей надежды.
      45
      В 1945 году в мае, когда добро победило зло и в Берлине находились русские, в австрийском городе Лидсе, в комендатуру английских войск, занятых депортацией в СССР бывших красновцев, служивших в войсках СС, вошел странный человек и попросил встречи с комендантом.
      Комендант вышел, и тогда странный человек попросил коменданта разобраться и помочь ему выполнить просьбу бывшей жены, Нины Владимировны Сошниковой, проживающей в Ленинграде, советской подданной: отпустить из группы предназначенных депортации ее брата, бывшего офицера Добровольческой армии Владимира Сошникова, взятого по ошибке вместе с красновцами, о чем ей сумели сообщить друзья Сошникова.
      К своей просьбе странный человек прилагал письмо бывшего главнокомандующего Добровольческой армией Антона Ивановича Деникина, живущего теперь в Нью-Джерси, в Америке, где его и разыскал странный человек, представившийся коменданту Михаилом Гудовичем, профессором Гарвардского университета.
      В этом письме генерал Деникин подтверждал, что Владимир Сошников был честным русским офицером, патриотом и никогда в казачьей дивизии СС не служил и служить не мог. Что он находился в Бордо рядом с ним и в списки мог быть занесен случайно или с определенной целью.
      Кроме того, он никогда не был гражданином СССР, и, следовательно, нет никаких оснований его депортировать, если уж страшное решение о депортации действительно вступит в силу. Все написанное Деникин готов был подтвердить своим честным словом, словом главнокомандующего русской армией.
      - Я бы очень просил вас, - волнуясь, сказал Гудович. - Это очень порядочный человек, я знал его еще до войны в Париже...
      - Да вы сами - кто? - спросил рассерженный комендант. - Какое вы имеете отношение к этим бандитам? Вы русский?
      - Я историк, бывший русский.
      - Ах, историк? - усмехнулся комендант. - Тогда вы, наверное, знаете, что существует союзнический договор, и по этому договору...
      - Я знаю. Но Сошников не виноват, - сказал Гудович. - Я прилетел из Америки с этим письмом, помогите мне, пожалуйста.
      - Сколько лет вы его не видели, этого Сошникова? - спросил комендант. Узнаете?
      - Непременно узнаю, - волнуясь, сказал Гудович.
      Но узнать было совершенно невозможно. Его встретила толпа, взревевшая при виде коменданта, русские люди в немецкой форме с оторванными погонами, становилось ясно, что они воевали всегда и умели воевать хорошо и страстно, он оставил их в семнадцатом году, когда им только еще предстояло воевать за свои курени и земли, но с тех пор прошло столько лет, а они все еще не могли остановиться, смириться с тем, что у них ничего не получилось. Он даже не был уверен, что и сейчас, за два часа до смерти, они не надеются начать все сначала.
      Они просовывали сквозь колючую проволоку, которой была ограждена главная площадь австрийского города Лидса, какие-то бумаги, подтверждающие их право остаться здесь, в Европе, размахивали ими в воздухе, бросали к ногам коменданта, вероятно, было что-то в тех бумагах, на что они крепко надеялись, но комендант продолжал идти невозмутимо вдоль этих яростных, багровых от крика лиц, не задумываясь, что бы они сделали с ним, посмей он так пройти, будь они на свободе.
      - Это тоже ваши соотечественники, - сказал комендант. - Знали бы вы, что они вытворяли на Балканах! Немцам надо поучиться. Это зверье! Как вы разыщите здесь своего родственника?
      - Сейчас, сейчас, пожалуйста, - сказал Гудович, вглядываясь сквозь орущие лица. - Кажется, я его вижу. Сошников! - крикнул он и голос его сорвался: - Господин Сошников, Владимир Владимирович! Это я, Миша Гудович, вы меня узнали? Меня прислала Нина, вы здесь по ошибке, все разъяснилось, я здесь, я приехал за вами, я здесь, да посмотрите же сюда!
      Тот, кого он звал, стоял за спинами орущих, прислонясь к столбу, как привык стоять всегда на любой площади свободного европейского города, ошибиться было невозможно, он стоял с интересом вглядываясь в горизонт, как тогда, в Париже, верно, догадываясь, что ему уже не скоро придется здесь побывать, стоял в полупрофиль, и становилось видно, что с годами он приобрел еще большее сходство с Ниной, такой же задиристый, по-детски важный, с надменно торчащим смешным маленьким носиком, равнодушный к воплям толпы, к воплям Гудовича, и, когда кто-то из соседей обернулся и сказал: "Это тебя зовут," - он, не меняя позы, ответил таким на редкость благозвучным русским словом, что привел видавшего виды соседа в восторг и заставил рассмеяться.
      - Что он сказал? - спрашивали другие, глядя на смеющихся. - Скажите, хлопцы, жалко вам, что ли?
      Толпа хохотала, на все лады повторяя вычурно-изысканное слово, адресованное Гудовичу.
      - Что он сказал? - нахмурившись, спросил комендант, - наклоняясь к Гудовичу. - Вы можете перевести, что он такое сказал?
      - Он хорошо сказал, - смеясь, объяснил Гудович. - Он сказал хорошо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11