Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стихотворения

ModernLib.Net / Поэзия / Левитанский Юрий Давыдович / Стихотворения - Чтение (стр. 4)
Автор: Левитанский Юрий Давыдович
Жанр: Поэзия

 

 


человек,

отличающийся завидным упорством,

не подвержен старенью,

дряхленью

и умиранью.

Человек,

отличающийся завидным упорством,

швыряет с размаха палку….

Источник: Прислал читатель

ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ

Проснуться было так неинтересно,

настолько не хотелось просыпаться,

что я с постели встал,

не просыпаясь,

умылся и побрился,

выпил чаю,

не просыпаясь,

и ушел куда-то,

был там и там,

встречался с тем и с тем,

беседовал о том-то и о том-то,

кого-то посещал и навещал,

входил,

сидел,

здоровался,

прощался,

кого-то от чего-то защищал,

куда-то вновь и вновь перемещался,

усовещал кого-то

и прощал,

кого-то где-то чем-то угощал

и сам ответно кем-то угощался,

кому-то что-то твердо обещал,

к неизъяснимым тайнам приобщался

и, смутной жаждой действия томим,

знакомым и приятелям своим

какие-то оказывал услуги,

и даже одному из них помог

дверной отремонтировать замок

(приятель ждал приезда тещи с дачи)

ну, словом, я поступки совершал,

решал разнообразные задачи —

и в то же время двигался, как тень,

не просыпаясь,

между тем, как день

все время просыпался,

просыпался,

пересыпался,

сыпался

и тек

меж пальцев, как песок

в часах песочных,

покуда весь просыпался,

истек

по желобку меж конусов стеклянных,

и верхний конус надо мной был пуст,

и там уже поблескивали звезды,

и можно было вновь идти домой

и лечь в постель,

и лампу погасить,

и ждать,

покуда кто-то надо мной

перевернет песочные часы,

переместив два конуса стеклянных,

и снова слушать,

как течет песок,

неспешное отсчитывая время.

Я был частицей этого песка,

участником его высоких взлетов,

его жестоких бурь,

его падений,

его неодолимого броска;

которым все мгновенно изменялось,

того неукротимого броска,

которым неуклонно измерялось

движенье дней,

столетий и секунд

в безмерной череде тысячелетий.

Я был частицей этого песка,

живущего в своих больших пустынях,

частицею огромных этих масс,

бегущих равномерными волнами.

Какие ветры отпевали нас!

Какие вьюги плакали над нами!

Какие вихри двигались вослед!

И я не знаю,

сколько тысяч лет

или веков

промчалось надо мною,

но длилась бесконечно жизнь моя,

и в ней была первичность бытия,

подвластного устойчивому ритму,

и в том была гармония своя

и ощущенье прочного покоя

в движенье от броска и до броска.

Я был частицей этого песка,

частицей бесконечного потока,

вершащего неутомимый бег

меж двух огромных конусов стеклянных,

и мне была по нраву жизнь песка,

несметного количества песчинок

с их общей и необщею судьбой,

их пиршества,

их праздники и будни,

их страсти,

их высокие порывы,

весь пафос их намерений благих.

К тому же,

среди множества других,

кружившихся со мной в моей пустыне,

была одна песчинка,

от которой

я был, как говорится, без ума,

о чем она не ведала сама,

хотя была и тьмой моей,

и светом

в моем окне.

Кто знает, до сих пор

любовь еще, быть может…

Но об этом

еще особый будет разговор.

Хочу опять туда, в года неведенья,

где так малы и так наивны сведенья

о небе, о земле…

Да, в тех годах

преобладает вера,

да, слепая,

но как приятно вспомнить, засыпая,

что держится земля на трех китах,

и просыпаясь —

да, на трех китах

надежно и устойчиво покоится,

и ни о чем не надо беспокоиться,

и мир — сама устойчивость,

сама

гармония,

а не бездонный хаос,

не эта убегающая тьма,

имеющая склонность к расширенью

в кругу вселенской черной пустоты,

где затерялся одинокий шарик

вертящийся…

Спасибо вам, киты,

за прочную иллюзию покоя!

Какой ценой,

ценой каких потерь

я оценил, как сладостно незнанье

и как опасен пагубный искус —

познанья дух злокозненно-зловредный.

Но этот плод,

ах, этот плод запретный —

как сладок и как горек его вкус!..

Меж тем песок в моих часах песочных

просыпался,

и надо мной был пуст

стеклянный купол,

там сверкали звезды,

и надо было выждать только миг,

покуда снова кто-то надо мной

перевернет песочные часы,

переместив два конуса стеклянных,

и снова слушать,

как течет песок,

неспешное отсчитывая время.

Источник: Прислал читатель

ОТЕЦ

Он лежал на спине,

как ребенок,

я поил его чаем из ложки,

вытирал его лоб и губы

влажной больничной марлей,

не отходя от него

все десять дней и ночей,

не зная еще,

что будут они последними.

Он лежал на спине,

как ребенок,

глядя печально

куда-то перед собой.

— Трудно, — любил говорить он,-

бывает

только первые пятьдесят лет.-

Это была его любимая поговорка.

Легкой жизни не знал он.

Ничего за жизнь не скопил.

— После войны,-

говорил, размечтавшись когда-то,-

всем куплю по буханке хлеба

и одну из них съем

сам.-

Так за всю свою жизнь

ничего не скопил,

ничего не имел.

Не умел.

Чувство юмора

было единственным

его капиталом —

тем единственным

драгоценным металлом,

которым столь щедро

его наделил господь…

Господи,

помоги же и мне

до последнего дня

не растратить его

и сберечь,

королевское это

наследство —

кстати сказать,

далеко не худшее средство

для безбедного существованья

на этой земле.

Источник: Прислал читатель

Горящими листьями пахнет в саду...

Горящими листьями пахнет в саду,

прощайте,

я больше сюда не приду.

Дымится бумага,

чернеют листы.

Сжигаю мосты.

Чернеют листы,

тяжелеет рука.

Бикфордовым шнуром

дымится строка.

Последние листья,

деревья пусты.

Сжигаю мосты.

Прощайте,

прощальный свершаю обряд.

Осенние листья,

как порох, горят.

И капли на стеклах,

как слезы, чисты.

Сжигаю мосты.

Я больше уже не приду в этот сад.

Иду, чтоб уже не вернуться назад.

До ранней,

зеленой,

последней звезды

сжигаю мосты.

Источник: Прислал читатель

Я медленно учился жить...

Я медленно учился жить,

ученье трудно мне давалось.

К тому же часто удавалось

урок на после отложить.

Полжизни я учился жить,

и мне за леность доставалось —

но ведь полжизни оставалось,

я полагал,

куда спешить!

Я невнимателен бывал —

то забывал семь раз отмерить,

то забывал слезам не верить,

урок мне данный забывал.

И все же я учился жить.

Отличник — нет, не получился.

Зато терпенью научился,

уменью жить и не тужить.

Я поздно научился жить.

С былою ленью разлучился.

Да правда ли,

что научился,

как надо, научился жить?

И сам плечами лишь пожмешь,

когда с утра забудешь снова:

не выкинуть из песни слова

и что посеешь, то пожнешь.

И снова, снова к тем азам,

в бумагу с головой заройся.

— Сезам, — я говорю, — откройся! —

Не отворяется Сезам.

Источник: Прислал читатель

Темный свод языческого храма...

Темный свод языческого храма,

Склад и неусыпная охрана.

Цепь, ее несобранные звенья.

Зрительная память, память зренья…

Тайный склад и строгая охрана.

Полотно широкого экрана.

Магниевых молний озаренья.

Зрительная память, память зренья…

Но — и полотно киноэкрана

и — незаживающая рана,

и — неутихающая мука

повторенья пройденного круга.

О, необъяснимое стремленье

на мгновенье выхватить из мрака

берег, одинокое строенье,

женский профиль, поле, край оврага,

санки, елку, нитку канители,

абажур за шторкою метели,

стеклышко цветное на веранде,

яблоко зеленое на ветке…

Память зренья, своеволье, прихоть,

словно в пропасть без оглядки прыгать,

без конца проваливаться, падать

в память зренья, в зрительную память,

и копать под черными пластами,

в памяти просеивать, как в сите,

слыша, как под черными крестами —

откопайте! — просят — воскресите!..

Я копаю, день и ночь копаю,

осторожно почву разгребаю,

на лопату опершись, курю.

— Бедный Йорик! — тихо говорю.

Источник: Прислал читатель

Море по-латышски называется юра...

Море

по-латышски

называется ю р а,

но я не знал еще этого,

когда вышел однажды под вечер

на пустынное побережье

и внезапно увидел огромную,

указывающую куда-то вдаль

стрелу,

на которой было написано

мое имя

Юра

(как на давних военных дорогах —

названья чужих городов,

не взятых покуда нами).

Это было забавно и странно,

хотя и немного жутко

одновременно.

Казалось, что кто-то

мне дарит

простую такую возможность

найти наконец-то себя

в этом мире.

Это было игрой

под названьем

«Ищите себя»

(и, конечно, в нем слышалась просьба

«ищите меня!»,

ибо сам не найдешь себя,

если кто-то тебя не найдет)…

Ах, друзья мои,

как замечательно было б

поставить на наших житейских дорогах

подобные стрелы

с нашими именами —

от скольких бы огорчений

могло бы нас это избавить!

…Ищите меня,

ищите за той вон горой,

у той вон реки,

за теми вон соснами —

теперь уже вам не удастся

сослаться на то,

что вы просто не знаете,

где я!

Источник: Прислал читатель

Весеннего леса каприччо...

Весеннего леса каприччо,

капризы весеннего сна,

и ночь за окошком, как притча,

чья тайная суть неясна.

Ах, странная эта задача,

где что-то скрывается под

из области детского плача,

из области женских забот,

где смутно мерещится что-то,

страшащее нас неспроста,

из области устного счета

хотя бы сначала до ста,

из области школьной цифири,

что вскоре нам душу проест,

и музыки,

скрытой в эфире,

и в мире, лежащем окрест.

Ах, лучше давайте забудем,

как тягостна та благодать.

Давайте сегодня не будем

на гуще кофейной гадать.

Пусть леса таинственный абрис,

к окну подступая чуть свет,

нам будет нашептывать адрес,

подсказывать верный ответ —

давайте не слушать подсказок

всех этих проныр и пролаз

из тайного общества сказок,

где сплетни плетутся про нас.

Пусть тайною тайна пребудет.

Пусть капля на ветке дрожит.

И пусть себе будет, что будет,

уж раз ему быть надлежит.

Источник: Прислал читатель

Шла дорога к Тракаю...

Шла дорога к Тракаю,

литовская осень была еще

в самом начале,

и в этом начале

нас озера Тракая своим обручали кольцом,

а высокие кроны лесные венчали.

Все вокруг замирало, стремительно близился рокот

девятого вала

и грохот обвала.

И Прекрасной Елены божественный лик

без труда Маргарита моя затмевала.

Плыл, как лодочка, лист по воде,

и плыла тишина,

и легко показаться могло

временами,

что уже никого не осталось на этой земле,

кроме нас —

только мы и озера,

и травы под нами,

и кроны над нами.

А меж тем кто-то третий все время

неслышно бродил вокруг нас

и таился в траве

над обрывом,

у самого края.

То, наверно, мой Фауст за нами следил

из прибрежных кустов,

ухмыляясь в усы

и ладони хитро потирая.

Холодало, темнело, виденье Тракайского замка

в озерной воде

потемневшей —

все тише качалось.

Начиналась литовская ранняя осень,

короткое лето на этом кончалось.

И не зная еще, доведется ли нам

к этим добрым озерам

приехать когда-нибудь снова,

я из ветки случайной лесной,

как господь,

сотворил человечка лесного

смешного.

Я его перочинным ножом обстрогал добела,

человеческим ликом его наделил,

и когда завершил свое дело,

осторожно поставил на толстую ветку его

и шпагатом к стволу привязал

его хрупкое тело.

И когда мы ушли, он остался один там стоять

над холодной вечерней водой,

и без нас уже листья с осенних дерев

облетели.

…В этот час, когда ветер тревожно стучится

в ночное окно,

в этот час января и полночной метели,

до озноба отчетливо вдруг представляю,

как он там сейчас одиноко стоит

над застывшей водой,

за ночными снегами

и мглою морозно-лиловой,

от всего отрешенный, отвергнутый идол любви,

деревянный смешной человечек

из ветки еловой.

Источник: Прислал читатель

Кто-то так уже писал...

— Кто-то так уже писал.

Для чего ж ты пишешь, если

кто-то где-то, там ли, здесь ли,

точно так уже писал!

Кто-то так уже любил.

Так зачем тебе все это,

если кто-то уже где-то

так же в точности любил!

— Не желаю, не хочу

повторять и повторяться.

Как иголка

затеряться

в этом мире не хочу.

Есть желанье у меня,

и других я не имею —

так любить, как я умею,

так писать, как я могу.

— Ах ты, глупая душа,

все любили,

все писали,

пили, ели, осязали

точно так же, как и ты.

Ну, пускай и не совсем,

не буквально и не точно,

не дословно, не построчно,

не совсем — а все же так.

Ты гордыней обуян,

но смотри, твоя гордыня —

ненадежная твердыня,

пропадешь в ней ни за грош.

Ты дождешься многих бед,

ты погибнешь в этих спорах —

ты не выдумаешь порох,

а создашь велосипед!..

— Ну, конечно, — говорю,-

это знают даже дети —

было все уже на свете,

все бывало, — говорю.

Но позвольте мне любить,

а писать еще тем паче,

так —

а все-таки иначе,

так —

а все же не совсем.

Пусть останутся при мне

эта мука и томленье,

это странное стремленье

быть всегда самим собой!..

И опять звучит в ушах

нескончаемое это —

было, было уже где-то,

кто-то так уже писал!

Источник: Прислал читатель

БАНАЛЬНЫЙ МОНОЛОГ

Я б мог сказать:

— Как сорок тысяч братьев!..-

Я б мог вскричать:

— Сильней всего на свете!..-

Я мог бы повторить:

— Дороже жизни!.. — .

Но чей-то голос

вкрадчиво и тихо

нашептывает мне,

напоминая,

как мало можно выразить словами,

а это все —

слова, слова, слова…

И все-таки

всей грешной моей плотью,

душою всею,

клеточкою каждой,

всем существом моим

ежеминутно

не я,

но тот,

во мне живущий кто-то,

опять кричит:

— Как сорок тысяч братьев!..-

и вопиет:

— Сильней всего на свете!..-

едва ли не навзрыд:

— Дороже жизни!..-

но к этому язык мой непричастен,

но все это —

помимо моей воли,

но все это —

не говоря ни слова

и даже звука не произнося.

Источник: Прислал читатель

ПОСЛАНИЕ ЮНЫМ ДРУЗЬЯМ

Я, побывавший там, где вы не бывали,

я, повидавший то, чего вы не видали,

я, уже т а м стоявший одной ногою,

я говорю вам — жизнь все равно прекрасна.

Да, говорю я, жизнь все равно прекрасна,

даже когда трудна и когда опасна,

даже когда несносна, почти ужасна —

жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.

Вот оглянусь назад — далека дорога.

Вот погляжу вперед — впереди немного.

Что же там позади? Города и страны.

Женщины были — Жанны, Марии, Анны.

Дружба была и верность. Вражда и злоба.

Комья земли стучали о крышку гроба.

Старец Харон над темною той рекою

ласково так помахивал мне рукою —

дескать, иди сюда, ничего не бойся, .

вот, дескать, лодочка, сядем, мол, да поедем.

Как я цеплялся жадно за каждый кустик!

Как я ногтями в землю впивался эту!

Нет, повторял в беспамятстве, не поеду!

Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться!

Ниточка жизни. Шарик, непрочно свитый.

Зыбкий туман надежды. Дымок соблазна.

Штопаный, перештопанный, мятый, битый,

жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.

Да, говорю, прекрасна и бесподобна,

как там ни своевольна и ни строптива —

ибо, к тому же, знаю весьма подробно,

что собой представляет альтернатива…

Робкая речь ручья. Перезвон капели.

Мартовской брагой дышат речные броды.

Лопнула почка. Птицы в лесу запели.

Вечный и мудрый круговорот природы.

Небо багрово-красно перед восходом.

Лес опустел. Морозно вокруг и ясно.

Здравствуй, мой друг воробушек,

с Новым годом!

Холодно, братец, а все равно — прекрасно!

Источник: Прислал читатель

АПРЕЛЬ

Еще апрель таился у запруд,

еще была пуста его купель,

а он не почитал уже за труд

усилья капель

складывать в капель —

в копилку,

по копеечке,

копил,

как скряга,

а потом на эту медь

себе рубаху синюю купил —

ни мне, ни вам подобной не иметь.

В рубахе синей,

конопат и рыж,

пустился в пляс,

как молодой цыган,

и все сосульки,

виснувшие с крыш,

запели,

как серебряный орган.

И тут уже поехало,

пошло,

а на вторые или третьи сутки,

в один из этих дней,

произошло

самоубийство мартовской сосульки,

которая,

отчаявшись,

упала

с карниза

и покончила с собой,

чего никто, конечно,

не заметил.

Апрель был юн,

он весел был и светел

и щеголял

в своей рубахе синей,

которая казалась голубой.

Источник: Прислал читатель

КАК ПОКАЗАТЬ ВЕСНУ

Я так хочу изобразить весну.

Окно открою

и воды плесну

на мутное стекло, на подоконник.

А впрочем, нет,

подробности — потом.

Я покажу сначала некий дом

и множество закрытых еще окон.

Потом из них я выберу одно

и покажу одно это окно,

но крупно,

так что вата между рам,

показанная тоже крупным планом,

подобна будет снегу

и горам,

что смутно проступают за туманом.

Но тут я на стекло плесну воды,

и женщина взойдет на подоконник,

и станет мокрой тряпкой мыть стекло,

и станет проступать за ним сама

и вся в нем,

как на снимке,

проявляться.

И станут в мокрой раме появляться

ее косынка

и ее лицо,

крутая грудь,

округлое бедро,

колени.

икры,

наконец, ведро

у голых ее ног засеребрится.

Но тут уж время рамам отвориться,

и стекла на мгновенье отразят

деревья, облака и дом напротив,

где тоже моет женщина окно.

И

тут мы вдруг увидим не одно,

а сотни раскрывающихся окон

и женских лиц,

и оголенных рук,

вершащих на стекле прощальный круг.

И мы увидим город чистых стекол.

Светлейший,

он высоких ждет гостей.

Он ждет прибытья гостьи высочайшей.

Он напряженно жаждет новостей,

благих вестей

и пиршественной влаги.

И мы увидим —

ветви еще наги,

но веточки,

в кувшин водружены,

стоят в окне,

как маленькие флаги

той дружеской высокой стороны.

И все это —

как замерший перрон,

где караул построился для встречи,

и трубы уже вскинуты на плечи,

и вот сейчас,

вот-вот уже,

вот-вот…

Источник: Прислал читатель

КАК ПОКАЗАТЬ ЛЕТО

Фонтан в пустынном сквере будет сух,

и будет виться тополлиный пух,

а пыльный тополь будет неподвижен.

И будет на углу продажа вишен,

торговля квасом

и размен монет.

К полудню

на киоске «Пиво — воды»

появится табличка «Пива нет»,

и продавщица,

мучась от зевоты,

закроет дверь киоска на засов.

Тут стрелка электрических часов

покажет час,

и сразу полвторого,

и резко остановится на двух.

И все вокруг замрет,

оцепенеет,

и будет четок тополиный пух,

как снег на полотне монументальном.

И как на фотоснимке моментальном,

недвижно будет женщина стоять

и, тоненький мизинец оттопырив,

держать у самых губ стакан воды

с застывшими

недвижно

пузырьками.

И так же

за табачными ларьками

недвижна будет очередь к пивной.

Но тут ударит ливень проливной,

и улица мгновенно опустеет,

и женщина упрячется в подъезд,

где очень скоро ждать ей надоест,

и, босоножки от воды спасая,

она помчит по улице

босая,

и это будет главный эпизод,

где женщина бежит,

и босоножки

у ней в руках,

и лужи в пузырьках,

и вся она от ливня золотится.

Но так же резко ливень прекратится,

и побежит по улице толпа,

и тополя засветится вершину

и в сквере заработает фонтан,

проедет поливальная машина,

в окно киоска будет солнце бить,

и пес из лужи будет воду пить.

Источник: Прислал читатель

КАК ПОКАЗАТЬ ОСЕНЬ

Еще не осень — так, едва-едва.

Ни опыта еще, ни мастерства.

Она еще разучивает гаммы.

Не вставлены еще вторые рамы,

и тополя бульвара за окном

еще монументальны, как скульптура.

Еще упруга их мускулатура,

но день-другой —

и все пойдет на спад,

проявится осенняя натура,

и, предваряя близкий листопад,

листва зашелестит, как партитура,

и дождь забарабанит невпопад

по клавишам,

и вся клавиатура

пойдет плясать под музыку дождя.

Но стихнет,

и немного погодя,

наклонностей опасных не скрывая,

бегом-бегом

по линии трамвая

помчится лист опавший,

отрывая

тройное сальто,

словно акробат.

И надпись «Осторожно, листопад!»,

неясную тревогу вызывая,

раскачиваться будет,

как набат,

внезапно загудевший на пожаре.

И тут мы впрямь увидим на бульваре

столбы огня.

Там будут листья жечь.

А листья будут падать,

будут падать,

и ровный звук,

таящийся в листве,

напомнит о прямом своем родстве

с известною шопеновской сонатой.

И тем не мене,

листья будут жечь.

Но дождик уже реже будет течь,

и листья будут медленней кружиться,

пока бульвар и вовсе обнажится,

и мы за ним увидим в глубине

фонарь

у театрального подъезда

на противоположной стороне,

и белый лист афиши на стене,

и профиль музыканта на афише.

И мы особо выделим слова,

где речь идет о нынешнем концерте

фортепианной музыки,

и в центре

стоит — ШОПЕН, СОНАТА No. 2.

И словно бы сквозь сон,

едва-едва

коснутся нас начальные аккорды

шопеновского траурного марша

и станут отдаляться,

повторяясь

вдали,

как позывные декабря.

И матовая лампа фонаря

затеплится свечением несмелым

и высветит афишу на стене.

Но тут уже повалит белым-белым,

повалит густо-густо

белым-белым,

но это уже — в полной тишине.

Источник: Прислал читатель

ВОСПОМИНАНЬЕ О СКРИПКЕ

Откуда-то из детства

бумажным корабликом,

запахом хвойной ветки,

рядом со словом полька

или фольга,

вдруг выплывает

странное это слово,

шершавое и смолистое —

канифоль.

Бумажный кораблик,

елочная игрушка

скрипочка,

скрипка.

Шумные инструменты моего детства —

деревянные ложки,

бутылки,

а также гребенки,

обернутые папиросной бумагой —

это называлось тогда

шумовым оркестром

и были там свои гении и таланты,

извлекавшие из всего этого

звуки,

потрясавшие наши сердца.

Я играл на бутылках,

на деревянных ложках,

я был барабанщиком

в нашем отряде,

но откуда

это воспоминанье о скрипке,


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6