Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки Серого Волка

ModernLib.Net / Современная проза / Леви Ахто / Записки Серого Волка - Чтение (стр. 6)
Автор: Леви Ахто
Жанр: Современная проза

 

 


Школьным товарищем я называю Арно потому, что все же когда-то я ходил в школу, пусть это было давно, пусть очень мало, но это было, и тогда мы сидели за одной партой и я списывал у него задачки, которые самому решать было некогда.

Теперь я решил оставить у него свою книжку. Самому черту неизвестно, в каких еще морях мне предстоит купаться.

Есть в Курессааре учреждение, в которое я частенько, когда были деньги, заглядывал, чтобы полакомиться. Это кофейная, где я проматывал все свои прибыли, наслаждаясь изобретательностью мастеров кондитерских изделий. Я в них понимаю толк. Здесь-то со мной и приключилась беда.

Войдя в первый зал кофейной, я увидел за ближайшим столом трех мужчин в милицейской форме, лица их были мне знакомы, и, что хуже, им знакомо было мое. Тут я сделал то, чему меня тщательно учили в Эгере, – поворот через левое плечо, вышел вон и быстрым маршем удалился: оглянувшись, убедился, что они, тоже быстрым маршем, шагают за мной. Я пустился рысью – они тоже, я перешел в галоп – они тоже; тогда я помчался бешеным скоком и, будто обретя крылья, полетел – на базар, по базару, по улицам города. А за мной летели три длинных милиционера, махая револьверами, и орали: «Гей! Держите! Остановите вора!..» Вот уже какой-то тип попытался подставить ногу. Я его опрокинул и полетел дальше. Но что не удалось одному, удалось другому (типов ведь так много) – я упал. На меня повалилась куча запыхавшихся людей. Хватали за одежду, волосы, уши и кто-то за нос. Я его укусил. И что им всем надо было?.. Что я им сделал?..

После этого марафонского бега началась весьма скучная канитель: следствие. Нет ничего противнее и скучнее разного рода вопросов: где был, как жил, где взял, что ел – без конца.

Следователь, пожилой, с седыми бакенбардами капитан, казался добрым, не кричал на меня, говорил тихо, сочувственно.

– Не хочешь говорить – не надо… – Или: – Тебе не нравится этот вопрос? Ну и оставим его… – Потом он вздыхал и говорил: – Эх ты, лев, левушка-головушка, и что из тебя будет?

Откуда мне было знать, что из меня будет? И разве это можно знать?

– Жалко мне тебя, – говорил он, – пропадешь ведь ни за грош. Вот посадят в тюрьму, отправят в Сибирь, а оттуда, дружочек, возврата нет.

Об этой самой Сибири я наслышался вдоволь, было похоже, что говорил он правду. Потом он говорил о солнце, которого я больше не увижу, о том, что мне следовало бы учиться, еще что-то о романтике, и мы оба чуть не плакали – так он душевно говорил. А когда он сказал, что, если я умный, я еще могу спастись, – я нисколько в этом не сомневался, как не сомневался и в том, что я умный.

– Нам не так уж трудно найти твои следы, доказать, что ты воришка. Но это, конечно, канительно. Тебя придется держать взаперти, а это и тебе и мне неприятно. Значит, чтобы тебе было понятно, – ты малолетний преступник, у тебя нет родителей, ясно? (Мне было ясно.) У нас есть тут кое-какие небольшие кражи – некуда их девать. Чтобы мы могли, так сказать, поставить на них крест, ты возьмешь их себе, подпишешь, какая тебе разница? Мы от них, таким образом, избавимся, а тебя, поскольку ты преступник малолетний и у тебя никого нет, ненадолго направят в детскую колонию, а оттуда на волю. У тебя все еще впереди.

Все это было непонятно, но я согласился. А потом я очутился на скамье подсудимых. Скамейка эта самая обыкновенная, деревянная, но сидеть на ней отвратительно. Ощущаешь себя как на сковородке. И оглянуться даже нет ни малейшего желания, хотя слышишь, что сидящим сзади весело: хихикают, жужжат.

Я не помню точно, как прошла эта процедура (все было в каком-то тумане), только помню, что какая-то молоденькая женщина, представитель отдела народного образования, что-то теплое обо мне говорила и, во всяком случае, плохого мне не желала (за что ей спасибо! Если бы знала она, как я ей благодарен). Потом мне разрешили говорить. Но мне меньше всего хотелось раскрывать рот, да я и не знал, о чем в подобных случаях говорят. Подумал было рассказать, что капитан обманул, но не рассказал: наверное, не поверили бы, и все бы только посмеялись, вот, мол, какой наивный дурак. Им и так всем было весело. Тогда один из трех, сидящих за судейским столом, начал что-то читать и читал очень долго, из всего я понял только то, что меня присудили к шести годам заключения в каких-то ИТЛ. Что это такое, не знаю, но узнаю наверняка.

После суда, когда меня привели в КПЗ (камера предварительного заключения), я сделал последнюю попытку обрести свободу – заболел. То есть я лишь делал вид, что заболел.

Тюрьмы на острове Сааремаа нет, а КПЗ своей больницы не имеет. Значит, если я заболею, меня положат в городскую больницу.

Вернувшись из зала суда, я упал на нары и ни с кем не говорил. Мне задавали вопросы, что и как, сколько дали и так далее, – я молчал. Лежал как палка, смотрел в потолок. Пролежал целый день, не ел, не говорил, мочился под себя. Арестанты вызвали дежурного, сообщили: человек заболел. Дежурный даже не вошел в камеру, сказал:

– Не помрет, видали мы их.

«Больной» пролежал второй день, не пил, не ел, не разговаривал, не шевелился. Арестанты вызвали старшину. Он вошел в камеру, посмотрел на «больного», сказал:

– Не помрет, а помрет – похороним, – и ушел.

«Больной» пролежал третий день, не ел, не пил, не шевелился, не разговаривал и страшно вонял. Товарищи укрыли его шубами, чтобы не вонял, а он все равно вонял. Тогда сокамерники вышли из терпения и забили по двери, требуя принять меры. Меры были приняты. Пришел доктор, залез на нары, послушал у больного сердце; случайно он задел ногу, и тут больной закричал. Доктор еще раз потрогал ногу, и опять больной закричал. Доктор уколол ногу иголкой – больной молчал, он поднял ногу – больной кричал. Доктор сделал понимающее лицо, сказал: «Ясно». И ушел.

Затем пришла «Скорая помощь», открылась дверь, и в камеру в сопровождении старшины вошли сестры, молоденькие, в белоснежных халатах. Они, как ангелы небесные, окружили больного, подняли его своими нежными ручками, уложили на носилки, вынесли в машину. И вот он в больнице. Его понесли в ванную, осторожно раздели, вымыли, переодели и понесли в палату.

Целых три недели пролежал я в больнице. Доктора не могли никак определить, чем это я, собственно, болею. Созывались консилиумы, признавали разные болезни и наконец остановились на детском параличе. И правильно, почему бы мне не заболеть детским параличом?.. Потом жилось мне хорошо, поместили в палату на четвертом этаже, кормили как на убой. Книги, радио, посещали молоденькие сестры, красивые, хиханьки, хаханьки, но… Мне-то нужна была свобода. А тут меня караулили сотрудники милиции. Один отдежурит восемь часов, другой приходит, и так беспрерывно. К тому же, раз у меня паралич, пусть даже детский, я не имел права шевелить парализованными ногами и должен был лежать на спине.

Пролежал неделю – надоело, сказал доктору, что одна нога что-то начала чесаться, появилось ощущение. Тут уж медицина взялась за эту ногу: уколы, массажи, компрессы… и, о чудо! Нога начала шевелиться. Другая еще нет, но одна – да. Скоро я мог сидеть. Потом мне дали костыли и разрешили вставать. Так я приобрел право шевелиться, не вызывая подозрений. Но куда девать милиционеров? Им было весело дежурить: они читали мои книги, слушали радио, заигрывали с сестрами… Нет, решил я, так дело не пойдет, надо, чтобы вы спали. Только милиционеру нельзя ведь спать на посту. Но это было не мое дело. Я сказал доктору, что у меня усилились боли в голове, и в спине, и в ногах, что утомляет свет и шум. Доктор живо выбросил книги, закрыл одеялом окно, убрал радио и запретил приходить сестрам – нечего тревожить «больного». И скоро мои охранники начали позевывать. Вот это мне и надо было. Я торжествовал: зевайте, пошире зевайте.

Особенно усердно позевывал один молоденький сержантик, он, наверное, был ненамного старше меня. Я заметил его слабость и начал тренировать его. Как только поужинаю – натяну на нос одеяло и начинаю тихонько посапывать, а потом храпеть, мелодично, вкусно… В один прекрасный день он не выдержал моего храпа, замкнул дверь изнутри, сунул ключ в карман и повалился на свободную кроватку. Скоро храп в палате удвоился. Вот тут-то больной ожил. Он выбрался из постели, подошел к охраннику – спит. Но как взять у него ключ? Это было невозможно – проснется. Я снова забрался в постель, под одеяло, разорвал простыню, пододеяльник, соорудил что-то наподобие веревочной лестницы с узлами. Потом открыл окно, привязал один конец лестницы к батарее центрального отопления, другой выбросил за окно. Затем вылез, спустился до конца лестницы и остался висеть где-то около второго этажа. Посмотрел вниз – какая-то крыша. Оказывается, я висел над подъездом. Отпустил конец и упал на крышу. Крыша была железная, страшно гремела. С крыши прыгнул на землю, побежал. Куда? Ну, куда должен бежать человек, которому нужно скорее уйти из города? Разумеется, в лес. Все правильно. Но, к сожалению, это же самое сообразили милицейские патрули, поднятые по тревоге. Мое бегство было уже открыто. Когда я приближался к лесу, меня вдруг окружили парни в синих мундирах…

Вот и все.

Ну, а Батарея… – это центральная тюрьма Эстонии и Таллина, и называется она так потому, что еще при Екатерине Второй это была крепость, из окон которой тогда выглядывали екатерининские солдаты и пушки, из окон которой теперь выглядывают всякого рода арестантские морды и, между прочим, Серый Волк; он жалобно глазеет на море и, если бы был он натуральным волком, взвыл бы… А о том, что такое тюрьма, писать нечего. Кому это не известно?.. Ну а если кому неизвестно, тем лучше, пусть он никогда этого не узнает.

Тетрадь шестая

<p><strong>Год 1951</strong></p>

Вдох – выдох, вдох – выдох, вдох… Надо дышать глубже – отлично! Чудесный воздух. Движение и воздух – гарантия здоровья. Впрочем, смотря какие движения… Скажем, те, что нужно делать целый день в лесу, на повале, – они вряд ли гарантируют здоровье, хотя многие чудаки ими увлекаются, несмотря на то, что граждане судьи отломили им срока по 25 лет. Вкалывают как черти, думают, наверное, что их так на весь четвертак хватит. Нет, такие движения мне вроде ни к чему. Здесь, конечно, тоже не очень приятно. Правда, клопов нет, откуда им тут взяться – собачий холод и ветер сквозит изо всех щелей. И не заниматься же целый день гимнастикой; от 400 граммов черняшки и жидкой похлебки не очень-то разгонишься. Есть карцеры и потеплее – мне в них приходилось бывать, но в них зато такая вонь от параши и прочей грязи, да и от населения тоже, что не продышишься. Да, карцер место не из приятных, и все же, невзирая на это, желающие провести тут время находятся. А если бы наоборот? Ну, если чистота, как в больнице, тепло, цветы, мягкие перины, унитаз вместо параши… Еще музыка и хорошая харчовка, и сажали бы сюда в наказание за разные проделки: мол, вот, наслаждайся всей этой благодатью за то, что ты негодяй, и пусть тебя мучает совесть, пусть тебя грызет стыд перед остальными товарищами, которые честно отбывают срок, не нарушают и, следовательно, не могут пользоваться таким комфортом. Наверное, никто бы здесь не сидел, ну, разве что такие единицы, как я. Это не значит, что у меня совсем нет совести, – она у меня есть, но мне очень не хочется работать в лесу – тяжело. И это не значит, что я слабенький, малосильный. Нет, я даже сильнее многих, но если я буду вкалывать, как эти все чудаки, что из этого получится? Мне дали шесть лет. За шесть лет таких движений загнешься совсем. Нет уж, я извиняюсь. Да и вообще я не хочу сидеть в заключении. Можно подумать, что я сюда пришел добровольно, что с умилением обниму топор и не выпущу его даже тогда, когда кончится мой срок… Нет. Я пришел сюда не добровольно и считаю, что уйти отсюда должен добровольно. Мне здесь не нравится. Почему? Потому что… Но это длинная история, началась она еще в таллинской тюрьме – в Батарее.

Это была большущая камера, с чудным сводчатым потолком, как в нашем Курессаарском замке, и двумя выше человеческого роста окнами с видом на море. Если встать у окна, можно увидеть таллинский рейд, а через залив – развалины Пиритского монастыря. Я все время, с утра до вечера, торчал у окна – и воздух хороший, морской, и чувствуешь себя как будто на воле. Если так стоять, спиной к камере, можно совсем забыть, что ты в тюрьме, и только надзиратель то и дело напоминает об этом – все стучит ключом по двери и кричит: «Отойдите от окна!» Противный какой… Ну, что ему от этого станет, если стоит человек, смотрит с четвертого тюремного этажа и на море, на чаек, на корабли и Пирита – больше ведь ничего не видно.

Сказать, что народ, населяющий камеру, жил очень дружно, нельзя. Оно и понятно: так сказать, разное воспитание, разные вкусы, разные взгляды на существующие проблемы. А они, эти проблемы, заключались глазным образом в еде, есть хотели все, и хотели есть повкуснее, посытнее, ну, а проблемы возникали оттого, что у одних еды было больше, чем у других, а поделиться особенного желания «имущий класс» не имел. Вот тебе и все основания к антипатиям и всему прочему. Например, заключенные из русских были в большинстве все бродяги, бездомные; а эстонцы – местные, стало быть, «домные». Такому легче: попался он, сидит, а ему жена мешки с харчами в тюрьму таскает. Русским же мало с воли несли. В камере постоянно возникали разные конфликты, которые разрешались обычно кулаками. «Имущие», например, сами пол не мыли, а нанимали за пайку хлеба кого-нибудь из «неимущих», параши тоже не носили, все за них делали «неимущие». Мне тоже один хуторянин, стянувший на воле колхозное сало, предложил за него подежурить, когда настанет его очередь убирать камеру, обещал дать сала. Я его послал в нехорошее место. Нет чтобы просто так поделиться. А когда драка, спрашивают: «Чего ты нас не поддерживаешь, ты же эстонец?» Значит, когда надо драться – эстонец, а сало жрать – не эстонец. Об этом я тоже сказал.

Здесь я впервые встретил воров в «законе». Одного из них звали Олег и почему-то Румяный, хотя был он очень бледен; другого – Сашка Ташкентский. Ташкентский – кличка, как и Румяный. Они тоже ни пол не мыли, ни парашу не носили. Мне объяснили, что если в «законе», то работать не полагается. Меня это злило: ведь и я вор, почему же мне положено таскать парашу, а им нет? Впрочем, я тут же и объявил всем, что таскать парашу больше не буду, чем заслужил откровенную ненависть «имущих». Что же касается этих «законников», они сперва относились ко мне свысока и насмешливо, но скоро признали меня. Еще бы! Как-никак международный класс, человек с заграничным специальным образованием. Румяный и Ташкентский начали меня усиленно обучать русскому языку, и я тут же узнал, что «мелодия» – это милиция, «лопатник» – кошелек, а «фрайер» – личность мужского рода, недоразвитая. И еще многое другое.

«Законники», даже если ругались из-за чего-нибудь между собой, все равно честно делились едой, а это, по-моему, очень важно. Наши же «имущие» достойны презрения: жмутся со своими мешками по углам, ни с кем не делятся, даже хлеб тюремный экономят и берегут, пока он у них не заплесневеет. Есть стараются так, чтобы никто не видел, тайком; другие, наоборот, демонстративно разложат свои богатства, словно подчеркивая этим, что они, мол, честные и не стесняются кушать свое добро. Терпеть не могу… Судя по разговорам, попали ни за что: подумаешь, взял со склада в карман гвоздей, а другой – четыре катушки ниток, третий – килограмм муки, все только помалу брали, а сроки им отломили по десять лет и выше. Но я думаю: сегодня кило, завтра кило, каждый день по кило – тонна наберется. Значит, ничем не лучше других. И нечего ломаться. Любил кататься, будь любезен, тащи и сани.

Из тюрьмы нас привезли сюда, так сказать, за тридевять земель, в страну вечного леса и долгих, холодных зим. О том, как провели две недели в дороге, в товарных вагонах, писать неохота, это, сказать прямо, невеселая история.

На конечной станции нас приняли жгучий мороз и местный конвой. Построившись в колонны, пошли к лагерному пункту.

Этот пункт появился как-то внезапно, поредели деревья, и мы очутились у высокого, обвешанного лампочками, или, как выразился кто-то из нас, «облампочканого» забора. Ближний угол забора украшала вышка, на которой плясал от холода солдатик в длинной дохе, с автоматом на шее. Начался «шмон» – обыск. После «шмона» открыли ворота и впустили в «зону», то есть на территорию лагерного пункта.

У ворот нас встречала вооруженная палками толпа, которая при нашем появлении сразу загалдела, заревела. Послышались вопросы: «Кто такие? Масть? Воры есть?» Кое-кто из прибывших вышел вперед и тоже спросил: «Какая командировка (лагерь, стало быть)? Воровская или?..» Ответили, что воровская. Теперь начались приветствия, объятия, причем, по-моему, обнимались совершенно чужие друг другу люди. Было непонятно, с чего эти телячьи восторги… Но, видимо, не все население собралось у ворот, эту встречу наблюдали и издали какие-то люди, стоявшие тут и там отдельными кучками.

Олега и Сашку тоже обнимали и тащили в барак. Уже уходя, Олег обернулся и позвал меня. Я пошел с ними. Мне указали свободное место на двухъярусных деревянных нарах, а окружающим, дикого вида оборванным, людям Олег объяснил что-то вроде того, что, мол, я – пацан-воришка, стало быть, молодой «законный» ворик.

На следующий день этап распределили по бригадам: в основном все эстонцы оказались в бригадах, работающих на лесозаводе, а я попал в лесоповальную, вместе с Олегом и Сашкой. Это они так устроили, ходили к нарядчику, уговорили, чтобы вместе. И началось, так сказать, трудовое исправление моих преступлений. Всего в бригаде было 29 морд; взрослых воров, кроме Олега и Сашки, не было. Мы трое, конечно, не работали, хотя деньги получали наравне с другими. Да и какие это, к чертям, деньги! Только Сашка и Олег получали больше: бригадир в каждую получку забирал с бригадников почти половину зарплаты и отдавал ворам, они же передавали эти деньги дяде Мите. Дядя Митя – самый авторитетный вор, старый, с бородой: у него хранится воровской «общак», или «котел», – касса, в которую каждый вор отдавал деньги, собранные с бригад. Этими деньгами во всех воровских лагерях, а иногда и на воле, там, где воры еще живут организованно, распоряжается воровская сходка, она решает, кому из воров и сколько дать, куда послать и т. д. Из этих денег посылается помощь ворам, находящимся в тюрьмах, карцерах, особорежимных лагерях; из этих денег часть выделяют ворам, освобождающимся или собирающимся в побег. Воровской «общак», или «котел», – это сердцевина воровской жизни, организованности, вокруг этого «котла» и концентрируется деятельность уголовного мира. Администрация о существовании этого «котла», разумеется, знает, но изъять и ликвидировать его не так-то просто.

Я уже начал было привыкать к новым условиям – к ежедневным проверкам, раннему подъему, к враждебности «работяг», когда случилось непонятное.

«Мужики», конечно, находятся в заключении за разные «дела»: кто жену убил, кто что-то украл (у соседа или у государства), кто за хулиганства, кто за спекуляцию – за разное, но многие сидят по пятьдесят восьмой статье – идет пятьдесят первый год. Эти политические не то что не симпатизируют ворам – просто терпеть их не могут, держатся всегда особняком и смотрят на нашего брата уголовника волками. Но они вынуждены мириться с диктатурой воров. Однако работают они как проклятые, из этих не встретишь отказчиков, на развод к воротам собираются, словно работа в лесу не наказание для них, а праздник. Воры же держатся хотя и дипломатично, но внушительно, всячески подчеркивая свою организованность и силу. И работягам-заключенным, жившим до лагеря обычной трудовой жизнью, людям, чуждым всякого насилия, тем более кровопролития, приходится считаться с этой силой, этой организованностью матерых разбойников. Единственные, кто не хочет признавать власть воров, – политические. К одному такому – звали его Павел Дмитриевич – я как-то залез в барак.

Павел Дмитриевич к ворам относился дерзко, совсем не боялся их, да и воры старались не очень задевать его. Он здоровый, высокий, широкий в плечах, но опасались его воры из-за его авторитета среди «мужиков», боялись, как бы он не взбунтовал «мужиков» против воров. В бараке, где живет Павел Дмитриевич, расположен какой-то лесотехнический кабинет, которым он заведует. Там постель Павла Дмитриевича и книги, много книг, целые полки. Я наугад взял одну со стола и стал листать (читать по-русски не умею), были в ней картинки интересные, и я их вырвал. Тут вдруг пришел он и поймал меня. Я подумал, будет бить – не стал, выхватил у меня книжку и закричал, показывая на первый лист: «Варвар! Дикарь! Что ты наделал! Эту книгу написал я! Понимаешь?!» И он тыкал мне ею в нос.

В эту ночь я проснулся от крика и увидел Сашку, стоявшего в полный рост на нарах. Он отбивался ногами от каких-то людей с ножами. Среди нападавших я увидел Олега Румяного и ничего не мог понять: Олег и Сашка были друзьями – и вдруг… Сашка спрыгнул с нар и помчался к двери, она оказалась запертой. Словно обезумев, Сашка побежал, по бараку, выкрикивая: «За что? За что, братцы?! За что-о-о?!» Он уже не разбирал, куда бежит, налетел на стол и упал. Сразу несколько человек бросились на него. Он больше не встал. Вокруг, на всех нарах, закутанные в одеяла, сидели «мужики» и, словно загипнотизированные, широко раскрытыми глазами смотрели на происходящее. Я потихоньку спустился на пол и забрался под нары, подумав, что и меня могут убить, мы с Сашкой были друзьями. Но меня никто не стал искать.

Только это случилось, в дверь стали бить чем-то тяжелым. Дверь рухнула, и в секцию с палками, железными прутьями ворвались работяги. Они с ходу напали на тех, кто только что убил Сашку. Началось что-то совершенно непонятное: кто, кого, за что? Меня заметили под нарами и крикнули: «Вот спрятался один змееныш, этот тоже с ними», вытащили и начали избивать. Отступив к стенке, недалеко от окна, я увидел, как Олег Румяный головой вперед выпрыгнул в окно, унося с собой раму, я нырнул вслед за ним и влетел головой в сугроб за окном. Вылез из него и побежал к воротам, успев заметить, что в этом направлении, вслед за Олегом, бежали многие. По всей зоне слышались крики – жуткие и яростные, впереди пробежала кучка работяг, вооруженная кто чем, среди них я узнал и Павла Дмитриевича. С вышек зону просвечивали прожекторами, ворота были открыты настежь, за ними стояли солдаты, принимая выбегающих из зоны.

Мне не удалось добежать до них, какие-то люди, догнав меня, повалили и принялись дубасить ногами, потом, взявшись, раскачали и бросили через проволочную ограду в предзонник. Я упал на острый, торчавший из земли кол, стало нестерпимо больно. Боясь, что в меня выстрелит часовой на вышке, я закричал. Он не выстрелил, велел подняться и идти к воротам. Там меня приняли солдаты и втолкнули в толпу полураздетых, прыгающих, топчущихся, стонущих, проклинающих всех и вся людей. Потом нас всех одели и увезли на другой лагерный пункт – воровской штрафняк. За что я сюда угодил? Никому ничего плохого не сделал – и на тебе.

Когда я спросил об этом начальника колонии, он удивился: «А вы не догадываетесь?» Разумеется, я не догадывался. «Вы считаете, вас сюда привезли несправедливо?» – спросил он снова. Еще бы! Меня же избили, из зоны прогнали, на строгий режим привезли, а я же ничего не сделал, никого не тронул. «То, что вас побили работяги, понятно, – сказал капитан, – вы сидели на их шее, им надоело терпеть ваше паразитское отношение, вот они и выгнали вас. И правильно. Вот вы почему не работали? От вас ведь больше ничего не требуют: повиновения и работы. Но вам у костра понравилось сидеть. Почему вы связались с этими отбросами общества, с которыми нам мороки и без вас хватает? Потому что ищете легкой жизни. Но заключенные, работающие в лесу, не хотят, чтобы вы бездельничали. Теперь, когда вас нет, в зоне будет замечательный порядок. А вас сюда, здесь будете работать. Не захотите и здесь работать – на особый режим пошлем. Сколько бы вы ни вертелись, а работать все равно придется. И если вы не совсем дурак, дойдете до этого самостоятельно».

Он еще многое говорил и о молодости моей, о том, как им нелегко справляться с нами, мешающими нормально работать и жить другим заключенным; о том, что все это скоро искоренится, не будет со временем воров, и все такое. А Олег мне потом объяснил, что Сашка Ташкентский был, мол, «ершом» – предателем, значит. «Ерш» – человек, когда-то изгнанный из воровского сословия, так сказать, лишенный звания, но продолжающий выдавать себя за вора «в законе» там, где его не знают. Такое у воров карается смертью. А Олег все-таки сволочь. Он все насмехается надо мной:

– Говоришь, волком тебя прозвали? Да какой же ты волк! Смешно – барашек ты. Волком надо еще стать, милый… А это не так просто. Ты хоть кого-нибудь убил за всю свою жизнь? Нет? Ну, видишь, какой же ты волк?.. Ты еще и понятия не имеешь, что такое волчья жизнь…

Но мне казалось, что я имею о ней полное представление. Эта «волчья» жизнь мне страшно опротивела. И когда уже совсем потеплело, растаяли снега, я сбежал.

Бежал из-под конвоя, когда шли колонной с работы, и не один, нас было четверо. Произошло это совсем неожиданно, хотя я давно к этому готовился. Но каждый раз, когда я доходил до «окна» в лес – до места, где надо было рвануть, какая-то необъяснимая сила сковывала мои ноги, и я как миленький приходил в зону вместе со всеми.

Однажды мы шли с работы, я, как всегда, в первых рядах колонны. Шли по три человека в ряду. Еще за километр от «окна» в лес начинаю себя подбадривать. В горле делается сухо. И тут неожиданно впереди идущие стремглав бегут в лес. Бегу за ними. Кого-то догоняю, обошел. Сзади уже застрочили автоматы, слышны крики: «Ложись! Ложись!» – это колонне, «Стой! Стой!» – это нам. Вокруг свистят пули, щелкают о землю, режут ветки низеньких зарослей, кто-то из впереди бежавших, перекувырнувшись, упал; но уже кусты – лес. Лечу, как на крыльях, а сзади все стреляют. Теперь не опасно, нужно только отойти подальше. Вот и нужная поляночка, быстро достаю из карманов два пузырька с бензином, смазываю ботинки, ноги, чтобы сбить со следа собак, бегу дальше.

Я убежал, да. Но до реки не дошел, к утру догнала меня собака. Она, разумеется, не одна, компанию ей составили два длинноногих солдата-проводника. Конечно, встреча была радостная… Первой обнаружила меня, как я уже говорил, собака: она вырвалась от проводника, еще издали посылая мне свой «радостный» собачий привет. Проводник, видя, что я еле перебираю ногами, спустил ее с поводка. Это дало мне повод прибавить шагу, и, мобилизовав последние силы, я помчался со скоростью этой же собаки, не обращая внимания на хлеставшие по лицу ветки, на пни, об которые в кровь избил почти босые пальцы (ботинки за ночь превратились в отрепья). Но собака все-таки бежала немного быстрее меня, и скоро я вынужден был признать себя побежденным, остановился, повернулся к ней.

Конечно же, после того как меня привели в колонию, пришлось некоторое время разделять общество милых клопиков в карцере. Обошелся мне этот побег по вольному воздуху наперегонки со страхом в один год добавочного срока с обязательным переводом в колонию особого режима, где и записываю эти строчки.

Участь тех, кто бежал со мной, такова: двоих сразу же настигли пули, третий заблудился в тайге и к утру вернулся сам.

А карцер… вонючая все-таки штука, неприятная.

* * *

Впереди болото, сзади лес и еще «они». У меня нет выбора, надо идти через болото, потому что за ним река. А река – спасенье. Лес кончился как-то вдруг, на краю прекрасного зеленого луга. Это он только с виду прекрасный и только кажется лугом – под сочной высокой травой, я знаю, бездонная трясина, и как через нее пробраться, одному дьяволу известно. Страшно делать первый шаг, и страшно его не делать, «они» ведь все приближаются. Измотался я за эти три дня совсем, думал уже, что не доберусь до реки, а тут еще болото. Три дня беспрерывного бега по дикой тайге, если это можно назвать бегом, – через овраги и горы, через буреломы и трясины, иногда на четвереньках, иногда юзом на изодранном заде. «Их» я услышал рано утром, перед восходом солнца, когда в тайге еще совсем тихо и всякий звук несется далеко, словно эхо. Я услышал собачий лай и сразу понял, что это «они». А я уже совсем было успокоился, думал, что оторвался.

Следующие день и ночь бежал без отдыха, чтобы поскорее добраться до реки, где надеялся снова замести след. И вот – болото.

Долго выбирать было некогда. Правая нога сразу провалилась по колено. Перенес быстро тяжесть тела на левую, но поздно – она тоже провалилась. Недалеко, почти, рядом, спасительная твердыня – куст ольшаника. Но не достать. Стараясь ухватиться за ветку, протянул руку и от движения провалился в трясину до пояса. Но рука все же успела схватить ветку. Выдержит или нет? Все попытки выбраться из трясины кончаются неудачно. Чем сильнее барахтаюсь, тем глубже засасывает. А силы все убывают. И страх… Нельзя дать ему волю – иначе потону в этой липкой вонючей грязи, как гадина болотная. Что теперь стоит моя свобода? Говорят, когда человек тонет, вся минувшая жизнь проходит перед его мысленным взором. Но я вижу только солнце, которое поднимается все выше; вижу листья, деревья, траву, птиц и слышу стук собственного сердца. А оно бьется все спокойнее, отдохнуло и от напряжения, и от страха. Нет. Это еще не конец. Осторожно передвигаю ногу и вдруг ощущаю что-то твердое – камень. Потребовалось невероятное усилие, чтобы выбраться из трясины. Весь в липкой грязи, жадно, прерывисто дыша, ползу обратно в лес. Надо бежать вдоль болота, может, удастся где-то пробраться к реке. О, добраться бы к ней, к реке! Кажется, вся надежда в ней. Она – спасение. Пролаяла собака, Звонко, отрывисто, далеко, еле слышно. Может, снова показалось? Бегу изо всех сил, дыхание тяжелое, хриплое. А вот камыши и почва – слава богу, не болотистая. К реке! Быстрее! Сзади слышен визг – собака. Дошли, значит. Догнали. По спине бежит пот от страха, от усталости. Мерзкое ощущение.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14