«Всякий раз, когда я выхожу на цель и бросаю машину в пике, я вспоминаю тебя, любимая».
«Мы дышим воздухом любви, — так начал Лозовский свой репортаж из Ханкалы, — как ни странно это звучит здесь, в Чечне, где все пропитано ненавистью. Мы дышим воздухом любви, потому что ничем другим человек не может дышать».
Океан любви, ноосфера, без которой жизнь невозможна, как без кислорода,
— вот с чем он соприкоснулся, сидя в каптерке за раздолбанной пишущей машинкой «Москва».
Альбине он писал совсем другие письма, ля-ля-тополя, поддерживая принятый между ними тон легких, ни к чему не обязывающих отношений. Этому правилу он изменил только один раз, когда узнал из письма однокурсницы Альбины, с которой познакомился во время вступительных экзаменов, что у Альбины роман с Гариком Баранцевым, сыном ленинградского академика, генерального конструктора подводных лодок.
«Но ей ничего не обломится, так как его родители, особенно маман, категорически против».
Он спросил, правда ли это. Она ответила неожиданно быстро, гневно:
«Зачем ты об этом спрашиваешь? Зачем тебе эти грязные сплетни? Да, я люблю его, я думаю о нем каждый час, каждую минуту, все 8620 секунд в сутки. И мне нет никакого дела до его родителей».
Он получил письмо на поселковой почте вместе с письмами своей роты. Тут же прочитал. Перемножил в столбик 24 часа на 60 минут и еще на 60 секунд. Получилось 8640 секунд. Значит, двадцать секунд в сутки она думает не о сыне академика. А о ком?
Он разорвал письмо, выбросил в урну и бросил курить, чтобы твердо знать, от чего ему так хреново.
На ее письмо он решил не отвечать. Но вдруг ответил — избранными, самыми душещипательными местами из солдатских писем:
«Когда я веду свой „Ураган“ по серпантину высокогорной трассы и вровень со мной парят орлы...»
А закончил пассажем, тоже как бы взятым из тех же писем:
«Ты обещала меня ждать. Ты будешь ждать меня всю жизнь. Я — лучшее, что было у тебя в жизни. Всю жизнь ты будешь помнить обо мне, потому что со мной ты всегда была гордой и чистой, не тронутой никакой житейской грязью».
Она ответила:
«Не думай обо мне плохо. Помни обо мне. От тебя везет».
Нашла о чем просить. А то он мог не помнить о ней.
Через три года, когда он вернулся в Москву, исполнив гражданский долг и заработав в редакции «Ангренской правды» необходимый для поступления в МГУ журналистский стаж, все изменилось — словно бы обесцветилось, поскучнело. Она жила своей жизнью. Ему тоже пришлось думать о том, как жить. Не в смысле философском, а в смысле практическом — как прожить на стипендию в двадцать два рубля. Отец, принципиально не одобривший его измену химии в пользу щелкоперства, помогать из принципа отказался. Мать помогала, но брать у нее деньги было неловко, стыдно. Сначала он разгружал ночами вагоны с цементом на станции Москва-товарная, зарабатывал по пятнадцать рублей за смену, но потом на лекциях беспробудно спал. Стал писать заметки для ведомственных журналов о хозрасчете в коммунальном хозяйстве, клепал сценарии сельских праздников для областного Дома народного творчества. Праздников было много: первой борозды, весны, урожая, проводов в армию. За каждый сценарий платили по шестьдесят рублей. «Праздник урожая» получил премию, целых три сотни. Лозовского попросили дополнить сценарий методическими рекомендациями, чтобы сельские культпросветработники знали, как сделать, например, образ урожая. Он охотно дополнил: «Сделайте его в виде улыбающегося снопа».
С Альбиной он иногда встречался: доставал билеты, втридорога переплачивая, на Таганку и в «Современник», потом ужинали в ресторане ЦДЖ. Он балагурил, насмешничал, развлекал ее журналистским фольклором, в котором буйно реализовывалась творческая энергия журналистов, не имевшая другого выхода. Иногда она говорила, что пойти не может. И доверительно добавляла своим низким, сводившим его с ума голосом, трогая его руку и поднимая на него сводивший его с ума взгляд огромных серо-зеленых глаз из-под сводивших его с ума длинных густых ресниц:
— Ты ж понимаешь.
Она как бы давала ему возможность самому придумать причины, по которым она не может принять его приглашение, потому что и врать не хочет, и правды говорить тоже не хочет, чтобы лишний раз не травмировать его бедное влюбленное сердце.
Все он понимал. Конечно, понимал. Чего тут не понимать?
Главное было не в ее вялотекущем романе с сыном ленинградского академика, генерального конструктора подводных лодок, а в нем самом.
Кто он? Никто. Ни кола, ни двора. Какие у него перспективы?
Никаких. Что он мог ей дать? Ничего из того, что нужно любой нормальной молодой женщине. А Гарик или не Гарик — это двадцать пятое дело.
А на Гарика Баранцева он однажды посмотрел, издали.
Не понравился ему Гарик Баранцев.
Потом вдруг словно плотину прорвало, события последовали одно за другим. Гарик вернулся в Ленинград, через пару месяцев перевелась в ЛГУ и уехала к нему Альбина. Агентура донесла Лозовскому, что причина этой поспешности в том, что генеральный конструктор подводных лодок при смерти, и нужно срочно внедриться в академическую квартиру, пока на нее не наложили лапу родственники.
Они поженились, она родила дочь.
Лозовский почувствовал себя свободным той свободой, которая хуже любого рабства. Он женился на медсестре университетской поликлиники, где добывал справки для деканата, чтобы ездить в командировки. Девочка была миленькая. Он оказался у нее первым мужчиной, что его совсем не обрадовало, так как это налагало ответственность, от которой он всегда решительно уклонялся. В другое время он бы ее деликатно выпроводил, но теперь ему было все равно. И когда она забеременела, без колебаний повел ее в ЗАГС. Это решило его проблемы жизнеустройства, хотя он меньше всего об этом думал.
Он перешел на заочное, с московской пропиской его взяли в штат молодежного журнала, с которым до этого он нештатно сотрудничал.
Родился сын. Лозовский пытался уверить себя, что он счастлив.
Потом он развелся.
Потом она развелась.
Вот и все, что было.
И вот он сидит за рулем серебристого «Мерседеса-280 SL», с плотоядным урчанием мощного шестицилиндрового движка пожирающего километры на трассе Москва — Ленинград.
Известный журналист. И она знает об этом, знает, читала в «Известиях», в «Литературке», в «Комсомолке», в «Огоньке», в «Знамени», в «Смене». А также в журналах «Сельская новь»,
«Лесное хозяйство», «Мясомолочная промышленность» и в ежемесячнике Главного управления исполнения наказаний МВД СССР «К новой жизни», где его очерки печатались на отрывных страницах под рубрикой «Прочитай и передай товарищу».
«Я окружу тебя своим именем».
(Ты будешь спотыкаться об него, как о пустое ведро.)
Преуспевающий бизнесмен, совладелец двух солидных газет. В некотором роде даже политический деятель, способствовавший провалу ГКЧП, за что был удостоен письменной благодарности Президента Российской Федерации Бориса Николаевича Ельцина.
Человек, который может дать любимой женщине все, что ей нужно.
Так что же он скажет?
А черт его знает, что он скажет.
Что скажется, то и скажет.
Начало рассветать, пошел туман на болотах. По мере приближения к Ленинграду стало больше машин. Лозовский вдруг ощутил какую-то неуверенность, смутное чувство, что он делает что-то не то. До него вдруг дошло, что в Ленинград он приедет в восемь утра. А настроение, с которым он выехал из Москвы, которое нес в себе, это настроение ночное, предрассветное, для зари на золотом шпиле Петропавловской крепости и разведенных мостов. И разговор, к которому он готовил себя, никак не для серого будничного утра.
Но «мерседес» уже шел по Московскому шоссе.
Анников проспект оказался на другом конце города и не имел ничего общего ни территориально, ни архитектурно с Аничковым мостом, как почему-то, по сходности звучания, решил не знавший Ленинграда Лозовский. Никаких старинных домов здесь не было, а стояли кварталы обычных многоэтажек. Дом был угловым, но тоже самым обычным, блочным, с десятком подъездов, с мусорными баками на асфальтированных площадках, с детскими песочницами и качелями в чахлом сквере.
И что Лозовского особенно удивило, так это то, что квартира Альбины, судя по номеру, была на первом этаже. Как-то не вязалось это с тем, в каком доме и в какой квартире, по представлению Лозовского, должны жить невестка, пусть и бывшая, и внучка генерального конструктора подводных лодок. До него доходили слухи, что после смерти академика за его наследство шла грызня, и Альбине, так надо понимать, ничего не перепало, кроме этой «хрущобы».
Недаром ему не понравился Гарик Баранцев.
Лозовский стоял возле «мерседеса», не зная, что делать. В восемь утра в гости не ходят. Двери подъездов хлопали все чаще, полусонная ребятня с ранцами плелась в глубь квартала, к типовой школе, взрослые пересекали сквер и копились на автобусной остановке. Проходя мимо «мерседеса», машины по тем временам редкой, вызывающе роскошной, смотрели удивленно-осуждающе, даже брезгливо, как служивый утренний люд смотрит на компанию богатых бездельников с дорогими блядями, случайно заехавшую после ресторанной ночи в рабочий квартал.
Лозовский отошел в сторону, к мусорным бакам, и сделал вид, что не имеет никакого отношения к этому развратному «мерседесу». Рассудив, что правильнее всего позвонить, нашел две телефонные будки в торце дома, но оба автомата согласованно не работали. Он вернулся к подъезду. И тут увидел Альбину. Сначала даже не увидел, а почувствовал ее присутствие по теплому толчку крови.
Она вышла из подъезда с дочерью, третьеклассницей, как и сын Лозовского, заботливо подтянула ей молнию на курточке, чмокнула в щеку и подтолкнула по направлению к школе. Потом глянула на часы, как бы прикидывая, нужно ли бежать на работу или еще можно идти не спеша.
Она всегда одевалась неброско, точно бы маскируясь. Любила туфли без каблука, длинные свитера крупной ручной вязки. Сейчас на ней было черное долгополое пальто, красный шарф, сапоги на высоком каблуке. Пальто, как подметил въедливый утренний глаз Лозовского, привыкший к виду редакционных дам и праздничной московской толпы на Тверской, было модное, но будто вчерашнее. А сапоги, так те просто старые. Сука этот Гарик Баранцев, морду ему следовало бы набить. Все-таки о женах, даже бывших, нужно заботиться.
Торопливая утренняя косметика, озабоченное лицо.
Не вовремя он приехал. Но отступать было поздно.
— Гражданка! — окликнул Лозовский. — Вам телеграмма.
Она оглянулась:
— Мне? Телеграмма?
— Вам, срочная, — благодушно, сонно подтвердил он. — Текст:
«Имя твое — халва Шираза». Подпись: «Лозовский». Ответ оплачен.
Она засмеялась:
— Господи! Ты?!
И потянулась к нему, спросила с тревогой:
— Значит, ты уже знаешь?
— Что я знаю? — не понял Лозовский.
— Их хотят посадить!
— Отстаешь от жизни. Их уже посадили.
— Нет, нет! — испугалась она. — Откуда ты знаешь?
— Здрасьте. Об этом знает весь мир. Они сидят в Лефортово.
— Ты про кого говоришь?
— Про Янаева.
— Кто такой Янаев?
— Хорошо вы тут, в Ленинграде, живете! — восхитился Лозовский. — ГКЧП — не слышала?
— А, эти! Нет — Гарика хотят посадить!
«И поделом», — чуть было не сорвалось с его языка.
— Вы же, я слышал, развелись, — осторожно напомнил он, как бы спрашивая, почему ее так волнуют его проблемы.
— Да, развелись. Но... Это сложно, не будем об этом.
Значит, ты ничего не знал? А тогда... Почему ты здесь?
— Я и сам задаю себе этот вопрос.
— Как хорошо, что ты здесь! Как хорошо! Мне не с кем посоветоваться. Я тебе все расскажу. Не сейчас. Опаздываю.
— Я тебя подвезу, — предложил Лозовский, брелоком отключая охранную сигнализацию «мерседеса».
— Боже! Это твоя машина? — растерянно спросила она и даже поморщилась как бы болезненно, пытаясь совместить в сознании «мерседес» и Лозовского — белобрысого, небритого, с длинным, стертым после ночной гонки лицом, который в своих джинсах и заурядном светлом плаще никак с «мерседесом» не совмещался.
— Да нет, приятель попросил перегнать, — небрежно соврал он, чтобы не унижать ее своим неуместным благополучием.
Она сразу успокоилась, даже повеселела, как если бы ей сначала сказали, что она совершила огромную, непоправимую жизненную ошибку, а потом сказали, что никакой ошибки не было.
По дороге высыпала на Лозовского целый ворох подробностей, из которых он не без труда вычленил суть дела. Гарик Баранцев, оказывается, защитил кандидатскую диссертацию и заведовал лабораторией в НИИ лакокрасочной промышленности. Он разработал метод старения красок, состарил несколько картин, которые принес ему знакомый художник, тот продал их как неизвестных малых голландцев за огромные деньги. Подделку обнаружили, завели уголовное дело, взяли подписку о невыезде и грозят посадить, если Гарик не сделает чистосердечного признания и не отдаст деньги, а он не знал ни о каких деньгах.
Лозовский слушал, задавал уточняющие вопросы, а в душе у него разрасталась пустынька. Он вдруг перестал понимать, кто он, что он делает в Ленинграде, что это за женщина сидит рядом с ним и зачем она вешает ему на уши эту лапшу.
— Не вижу проблемы, — заметил он, когда она умолкла и тревожно, с ожиданием и надеждой посмотрела на него из-под густых ресниц огромными серо-зелеными глазами, которые когда— то, очень давно, в какой-то другой жизни, сводили его с ума. -
Пусть отдаст бабки.
— Ты что?! — ужаснулась она. — О чем ты говоришь?! Он ничего об этом не знал! Он ничего, ничего не знал!
— Послушай, как это звучит. Ему принесли картину и попросили состарить. Он состарил.
— Да, да! Так и было!
— Потом принесли еще одну картину. Малых голландцев. И попросили состарить. Потом еще одну. Сколько их было?
— Четыре.
— Все малые голландцы?
— Все.
— А он ничего не знал.
— Так ты думаешь...
— Нет, — перебил Лозовский. — Я ничего не думаю. Думать нужно тебе.
— Ты кто? — помолчав, спросила Альбина. — Я ничего о тебе не знаю. Я слышала, что ты ушел из университета, перешел на заочное. Больше ничего не знаю. Чем ты занимаешься?
— Да вот, перегоняю машины, — ответил известный журналист Лозовский.
— Но все равно хорошо, что ты приехал. Все равно хорошо.
Обязательно позвони вечером, — попросила она, когда он остановил «мерседес» на какой-то старой площади возле НИИ лакокрасочной промышленности, где она работала старшим инженером.
Лозовский виновато улыбнулся:
— Не получится. Вечером я буду уже очень далеко отсюда.
— Да? Как жалко. От тебя везет. Тогда — пока?
— Пока, — сказал он. — Пусть тебе повезет.
Дверца «мерседеса» звучно щелкнула.
Она ушла.
Он уехал.
Двери электрички закрылись, он уехал.
Теперь уже навсегда.
Он уже знал, где будет вечером.
В Тынде — вот где он будет.
Там, где потерялся след девушки с красными, грубыми от работы на бригадной кухни руками, которая однажды на рассвете сказала ему:
— Обними меня. Крепко.
А потом сказала:
— Этой ночью мы были свободными. Потому что больше мы не встретимся никогда.
Таня. Вот как ее звали. Таня.
Больше о ней он не знал ничего.
Нет. Он знал о ней все.
Вечером того же дня он был в Иркутске. Утром прилетел в Тынду. В клубе на улице Красная Пресня, возведенной московскими строителями по образу и подобию Черемушек и Строгино, кипели страсти: комсомольский актив выбирал нового начальника штаба ЦК ВЛКСМ. Прежнего сняли за нерасторопность: он сначала промедлил выразить поддержку ГКЧП, а потом выразил. Лозовский извлек из демократического шабаша секретаршу штаба и предъявил для опознания коллективный снимок передовых строителей БАМа, которые удостоились чести быть сфотографированными у Знамени Победы в Георгиевском зале Кремля. Отмеченную крестиком девушку, стоявшую недалеко от маршала, секретарша не знала, но подпала под скромное обаяние Лозовского и нашла список победителей социалистического соревнования в честь сорокалетия победы советского народа над фашистской Германией.
В списке было сто двенадцать человек. Из них Татьян восемь: две отделочницы из Жилстроя, три инженера из Главбамстроя, одна диспетчер автобазы, одна воспитательница детского сада, одна работница общепита.
Стоп.
Егорова Татьяна Егоровна, мостоотряд No4, работница общепита, руководитель агитбригады «Синяя блуза».
База мостоотряда — притрассовый поселок Могот.
В Моготе мостоотряда давно уже не было, он перебазировался в Беркакит. В Беркаките его тоже не было — перебросили в Куанду. Из Куанды десантировали в Балбухту.
Во всех поселках, куда Лозовский добирался на попутках, в кабинах тепловозов и на рабочих поездах-"бичевозках", стояли памятные знаки в честь трудовых побед строителей БАМа.
Большие победы приурочивались к съездам КПСС, победы помельче — к пленумам. Так что побед было много, во всех поселках были свои праздники — первых поездов, технических стыковок, укладок многогочисленных «серебряных звеньев» и одного, в Куанде, «золотого звена».
В Балбухте на бетонном постаменте стоял вездеход ГТС.
С его крыши по скошенным плоскостям скатывались, как с горки, дети. Надпись на защите двигателя гласила: «Мостоотряд No4. Мы здесь были».
Самого мостоотряда в Балбухте не было.
Неуловимый мостоотряд No4 Лозовский настиг в Северобайкальске, открывшимся за поворотом горной дороги — в в теплых соснах, в легком золоте лиственниц и берез, в голубом свечении Байкала. Лозовский почувствовал, что здесь ему повезет. Ему повезло. Мужеподобная усатая кадровичка мостоотряда сказала густым басом:
— Егорова? Танечка? Как же, как же! Была такая, была.
— Как — была?! — завопил Лозовский. — Что значит — была?!
— Ты чего, парень? — удивилась кадровичка. — Была значит была. А как еще можно сказать? Поработала и уехала.
— Когда?
— Чтобы не соврать... Мы еще в Моготе стояли. Или уже в уже в Беркаките? Не помню. Сейчас посмотрим...
Она долго рылась в шкафах, но нужную папку все же нашла.
— Вот, взяла отпуск с последующим увольнением и уехала.
В декабре восемьдесят пятого. Время-то как идет. Но у нас ее помнят. Веселая девочка была, заводная. Агитбригадой руководила, по всей трассе выступали. Так, поверишь ли, из всех соседних поселков ехали. Кто на чем, даже на бульдозерах «Катерпиллер», собачьи дети. И вот выйдет она с гитаркой, посмотреть не на что, соплей перешибешь, и так вот, тихонечко:
«Дорога железная, как ниточка тянется, а то, что построено, все людям останется». А то еще любила петь: «Шеф отдал нам приказ: лететь в Кейптаун». Ну и, понятное дело, наши, бамовские. Те уж все вместе, в пятьсот глоток: «И когда салют победный брызнет, ты поймешь, что в грозах и в пыли...» Ты и не слыхал таких песен.
— Слышал, — возразил Лозовский. — «Лучшую дорогу нашей жизни мы с тобою вовремя нашли».
— Смотри-ка, и вправду слыхал! Нынче уж так не поют на БАМе. Нынче митингуем, говна-пирога. А тогда пели, до ночи, бывало, не расходились. Так что помнят у нас Танюшку, хорошо помнят.
— Куда она уехала?
— А тебе зачем? — проявила бдительность кадровичка.
— Я с телевидения. Передача «Алло, мы ищем таланты».
— Врешь. Врешь?
— Вру.
— То-то же, меня не обманешь! Ох, молодежь! Ладно, записывай адрес. В Ярославле она живет, в поселке под Ярославлем...
Через день, потратив пол суток, чтобы пересечь на «Ракете» Байкал, шесть часов, чтобы долететь от Иркутска до Москвы, и еще три часа, самые длинные, самые нескончаемые, на дорогу от Домодедова до Ярославля, которую «мерседес» глотал, глотал и все никак не мог проглотить, Лозовский стоял возле двухэтажного деревянного барака, какими был застроен поселок, и смотрел, как во дворе сухонький старичок ловко, точными ударами топора колет дрова и аккуратно складывает их в поленницу. На вопрос, здесь ли живет Татьяна Егорова, покивал:
— Таньча-то? Здесь, здесь. Только она на работе. Она воспитательшей в интернате работает.
Он воткнул топор в полешко и поинтересовался:
— А вы, если спросить, кем ей будете?
— Не знаю, — сказал Лозовский.
— А вы, если спросить, не журналист?
— Журналист.
— Значит, возвернулись? — обрадовался старик и уважительно поздоровался с Лозовским за руку. — А она все смеется: оттудова не возвертаются, оттудова не возвертаются.
Дура ты, дочка, это я ей так говорю, отовсюдова возвертаются.
Долго вы, однако, там были. Так ведь и то сказать — далеко.
— Откуда я вернулся? — не понял Лозовский.
— Из Кейптауна. Нет?
— Да, — сказал Лозовский. — Да. Я вернулся. Из Кейптауна.
— Что ж это за местность такая, Кейптаун, интересуюсь спросить? — полюбопытствовал старик.
— Да как вам сказать? Кейптаун и Кейптаун.
— А какие там, если спросить, погоды? Жарко, небось?
— Жарко.
— Картошка, значит, не родит?
— Не родит.
— Плохо им без картошки. А у нас вот то ведро, а то дожжит, дожжит. И что характерно: все невпопад. Почему, как полагаете?
— Не знаю, — сказал Лозовский.
— А я так по этому вопросу думаю: погоды зависят от настроения народа!..
В учительской интерната Лозовскому сказали, что у Татьяны Егоровны занятия в старшей группе, она заканчивает работу через полчаса. Он вышел во двор. Это был обычный школьный двор, но почему-то весь заасфальтированный, а с крыльца, кроме ступенек, вели два широких пологих пандуса. По асфальту ветерок с Волги гонял красные кленовые листья.
Прогремел звонок. Двери раскрылись, во двор вылетел большой оранжевый мяч, по пандусам покатились инвалидные коляски, устремились к мячу, цепляясь друг за друга, сталкиваясь, двор наполнился воплями, криками — обычным гамом школьного двора на большой перемене. В колясках сидели дети с тоненькими, как спички, ногами.
Это был интернат для детей, больных полиомиелитом.
Она сбежала по ступенькам крыльца, на ходу затягивая поясок плаща, кого-то поправила в коляске, кому-то погрозила, кого-то помирила. И вдруг остановилась. Она стояла посреди двора, в мельтешении инвалидных колясок, в детских веселых криках и молча смотрела на Лозовского. Он подошел, уворачиваясь от мяча, лавируя между колясками, и взял ее руки в свои.
Она сказала:
— Ты вернулся.
— Да, — сказал он. — Из Кейптауна.
Она повторила:
— Ты вернулся.
И тогда он сказал ей те слова, которые приготовил и собирался сказать в какой-то совсем другой своей жизни какой— то совсем другой женщине:
— Я тебя люблю. Я любил тебя всю жизнь. Только не знал об этом.
— Идем, — перебила она. — Быстрей.
— Подожди, я не договорил.
— Потом, потом! А то автобус уйдет. Бежим!
— Я на машине.
— На какой?
— На этой.
— Это твоя машина? — поразилась она, и у Лозовского появилось ощущение, что все это уже было, весь этот разговор уже был, он плохо кончился, и сейчас тоже все кончится плохо, скучно, пошло.
— Нет, — сухо сказал он. — Взял у приятеля.
— Ты сошел с ума! А вдруг поцарапаешь? Мы же будем расплачиваться до конца жизни!
— Таньча. Я буду тебе хорошим мужем. Я буду хорошим отцом нашим детям.
— Нет, нет, не спеши. Не спеши, Володя. Потом скажешь. Если захочешь. Поехали.
Она попросила остановиться возле детского сада, молча ушла, через полчаса вернулась, ведя за руку мальчонку лет пяти-шести. Выставила его перед собой, как защиту:
— Вот. Теперь ты знаешь все. Ты что-то хотел сказать?
Лозовский присел на корточки:
— И сколько же нам лет?
— Пять с половиной, — ответила Таня. — В феврале будет шесть.
— Какие же мы белобрысенькие. А чего такой сонный? Не выспался? — спросил Лозовский.
И вдруг замер.
— Как же нас зовут?
— Ягор, — буркнул мальчонка.
— Да, Володя, Егор, — подтвердила она. — А вот отчество у нас — Владимирович...
IV
Станица Должанская обозначилась сначала темной полосой мусора, выброшенного штормом на берег, потом выяснились черные сады, красные черепичные крыши с крестами телевизионных антенн. В домах теплились огни, из ворот выплывали коровы, высыпали овцы, брели по широким выгонам с узким асфальтом посередине и грязными обочинами, блеяньем и мычаньем возвещая о наступлении дня.
Улица Новая, застроенная незатейливыми, как хаты, домами из серого ракушечника, оказалась на краю станицы со стороны степи. Здесь было тише, чем на взморье, дуло поверху, ровно и без тяжелой сырости, сухо. Дом под номером четыре ничем не выделялся среди других домов — с закрытыми на железные засовы ставнями, с палисадниками в шелестящих мальвах, с зацементированными дворами, укрытыми сверху, как маскировочной сетью, виноградными лозами. Утро еще не вошло в дома, улица медленно пробуждалась изнутри бряканьем ведер, скрипом колодезных воротов, горьковатым дымом печей.
Чем-то из детства пахнуло на Лозовского. Отец однажды повез его в затерянную в плавнях кубанскую станицу показать, откуда пошел род казаков Лозовских. Полстаницы были Лозовские с ударением на последнем слоге. Отец тоже был Лозовской, но после войны, когда он демобилизовался и получал гражданские документы, дура-паспортистка написала «Лозовский», так и пошло. Отец страшно злился, так как фамилия была похожа не еврейскую, но переделывать документы не стал — хлопотно, да и в те годы привлекать к себе внимание было небезопасно. После той поездки так и остались в глубинах памяти голубизна мазанок, прохлада глиняных полов под босыми ногами, арбуз с хлебом и особенно горьковатый запах кизячного дыма.
— Рано приехали, — отметил Лозовский. — И в адресе я не очень уверен.
— Родичи? — спросил водитель «шестерки».
— Нет.
— Тогда подождем. Стадо погонят, кто-нибудь выйдет.
Подошло стадо. Со скрипом открылась половинка ворот, высокая худая старуха в телогрейке выгнала хворостиной корову и равнодушно, мельком посмотрела на чужую машину.
Лозовский поспешно вышел из «Жигулей»:
— Бабуся! Не подскажете, Борис Федорович Христич...
Старуха обернулась. Лозовский умолк. Из-под черного монашеского платка на него смотрели нежные глаза газели.
— Наина Евгеньевна?!
Она улыбнулась.
— Володя. Здравствуйте, голубчик. Какими судьбами?
Глаза — вот и все, что осталось от прежней стройной красавицы, какой она была всего десяток лет назад. Темное лицо, ломкая, как сухая вишня, фигура. Сто лет — вот сколько ей было. Сто лет! Она уже не принадлежала этому миру. И оттуда, из другого мира, как с древней иконы, смотрела на Лозовского с мягкой улыбкой. От нехорошего предчувствия у него сжалось сердце.
— Да вот, оказался в ваших краях, решил заехать, — поспешно объяснил он. — Был недавно в Тюмени. Мне сказали, что Борис Федорович приболел. Как он себя чувствует?
Надеюсь, ничего серьезного?
— Заходите, Володя. У нас не бывает гостей. Борис Федорович вам обрадуется.
— Подожди, — кивнул Лозовский водителю и вошел во двор.
Хрипло взлаял, рванул цепь крупный кавказец. Из флигеля выглянул толстый заспанный малый в тельняшке, подозрительно уставился на Лозовского.
— Цыть! — прикрикнула Наина Евгеньевна на пса, а парню сказала: — Это ко мне. Племянник из Армавира. Съезди сменяй баллоны, газ еле идет. Сколько раз говорить?
— Ну съезжу, съезжу, — буркнул малый и скрылся во флигеле.
— Кто это? — спросил Лозовский.
— Та! Помогает по хозяйству.
На захламленной старыми вещами веранде она скинула телогрейку, предложила:
— Раздевайтесь, голубчик. Сейчас дам чувяки.
— Наина Евгеньевна, вы прямо казачка! — засмеялся Лозовский. — «Цыть», «та», «чувяки». Гуторите. Будто всю жизнь здесь живете.
— Всю не всю, но два года — тоже немало.
— Сколько? — переспросил он.
— Два года, третий пошел.
— Вы живете здесь третий год?
— Ну да. Как приехали из Нюды, так и живем. Что вас так удивило?
— Нет-нет, ничего, — растерянно пробормотал Лозовский К веранде примыкала большая комната, зала, с круглым столом посередине, с ковром над диваном, с прикрытым кружевной салфеткой телевизором на ножках в углу, с широкими, уютно поскрипывающими половицами. На стенах — старые семейные фотографии в деревянных рамках под стеклом: смуглые черноусые мужчины в сюртуках и черкесках с газырями, женщины в кружевных накидках.
— Это дом родителей Бориса Федоровича, — негромко объяснила Наина Евгеньевна. — Уже никого не осталось. Когда мы вернулись из Канады, Борис Федорович выкупил дом. И ничего не стал перестраивать. Сказал: пусть все будет, как было.
Одна дверь из залы вела на кухню, другая в дальнюю комнату, в спальню. Как во многих старых кубанских хатах, самих дверей между залой и смежными комнатами не было, проемы были завешены цветными портьерами. Полы блестели, каждая вещь стояла на своем месте. Это был дом, в котором нет детей.
И почему-то остро пахло мочой. В просторной кухне со старинным, во всю стену буфетом, запах перебивался чабрецом и лавандой, сухие пучки которых висели на стенах. Но запах был и здесь — странный, неуместный, тревожащий.
Наина Евгеньевна поставила чайник, захлопотала возле плиты.
— Садитесь, Володя. Сейчас я вас покормлю. Яишенку будете? Молодец, что приехали. Борис Федорович о вас вспоминал. Он всегда очень хорошо о вас говорил. Он говорил, что вы единственный журналист, который не побоялся написать правду. Он сейчас отдыхает. Какой вы стали представительный.
Женились?
— Да уж десять лет.
— Детки есть?
— Двое. Только они уже не детки. Старший на третьем курсе института, младший через год школу заканчивает.
— Как же это? — удивилась она. — Женаты десять лет, а дети такие большие?
— Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, — объяснил Лозовский. — Только я об этом не знал.
— Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей — сухое дерево.