Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Юдоль

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Юдоль - Чтение (стр. 3)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


А женишок этот, по памятному мне определению моей няньки, был притом человек "довольно будто простенький, но и довольно будто хитренький". Он, например, не подражал большинству помещиков, которые бывали часто очень требовательны к своим людям и за всякую неисполнительность наказывали их сурово и даже жестоко. Алымов хотел быть "добрым барином"; он хотел "жить так, чтобы в деревне ему своих людей нечего было бояться" и "чтобы люди его хвалили". Но он достиг только одной половины этой программы, то есть он у себя в доме своих людей нимало не боялся, но похвал себе от них не дождался, а люди его говорили о нем, что он "шишимора".
      Алымов был очень скуп и из-за скупости будто бы и не женился, а только все сватался и на жениховском положении ездил из одного помещичьего дома в другой, заставляя принимавших его хозяев кормить его, с кучером, казачком Валеткой, тройкою лошадей и легавою собакою, которая называлась "Интендант". Она была замечательна тем, что везде умела отыскивать съестные припасы и везде их очень ловко крала. У Алымова, так же как и у нас, в этот год не уродилось в полях ничего, и надо было купить ржи, чтобы засеять озимые поля - свои и крестьянские.
      Это требовало больших расходов, и притом это была такая надобность, которой нельзя было отвести: но Алымов, однако, с этим справился: он уехал из дома в самый сев и возвратился домой "по грудкам", когда земля уже замерзла и была запорошена мелким снегом. А чтобы не нести покор на своей душе, что он бросил крестьян на жертву бескормицы, он их утешил:
      - Братцы! - сказал он "своим людишкам" по возвращении, - я об вас хлопотал - хотел найти озимых семян, да не нашел; но вы как-нибудь перебьетесь. Не правда ли? Я нашел отличные семена яровой ржи и купил целых десять четвертей. По осени их везти неспособно было из Дмитровки, а теперь готовьтесь: как санный путь встанет - поезжайте на пяти подводах, берите по две четверти на лошадь и привозите домой, ссыплем в один мой амбар, а по весне, что бог даст, - запашем и засеем все земли - мои и ваши, и будет чудесно... не правда ли?
      Мужики отвечали: "Может, и правда!" А сами подумали: "Верно, брешет, верно, что-нибудь крутит, шишимора!" - однако поехали и яровую рожь привезли.
      А какая она такая будет и годится ли - то им было неведомо, и потому они делали все это с неудовольствием.
      Прибыли на двор, выпрягли лошадей и оставили рожь на санках - ссыпать было поздно.
      А когда пришли ссыпать на другой день, то увидали нечто необыкновенное: господин их захотел божье зерно все перепортить.
      Алымов начитал в "Трудах Экономического общества" что-то необыкновенное о "навозной жиже", в которой рекомендовалось мочить семена и потом их высушить, и от посева таких семян урожай бывает отменный.
      Шишймора сейчас же устроил у себя на скотной избе ящик, величиною в два больших корыта, - навел там жижицы на мешаном конском и ином помете и велел в нем "зерно макать да просушивать" и тогда только в амбар ссыпать.
      Затея эта мужикам очень не понравилась и показалась глупою, а оттого и руки у них не поднимались, чтобы "добро незнамо в чем мочить"; но делать было нечего - власть господская выше, и мужики своему "шишиморе" повиновались, все помочили, обсушили и ссылали, - амбар заперли и ключ ему принесли и у самых образов на стенку повесили. А шишимора сейчас же опять велел заложить свою тройку в сани, взял казачка Валетку и собаку "Интенданта" и поехал свататься на целую зиму. И выезд этот он производил с повсеместным успехом, которому очень помогала его "продувная штука", "как он оплел мужиков".
      Оплетение же заключалось в том, что яровая рожь, припасенная на семя, была "припоганена" посредством замачиванья ее в навоэной жиже и что теперь за эту рожь уже бояться нечего, так как мужики ее, "поганую" от мочки в навозе, на снедь уже не украдут.
      - А что же они зимой будут есть? - спрашивали майора.
      - Сделайте вашу милость! - отвечал Алымов, - об них, пожалуйста, не беспокойтесь! Они свое дело знают. Но я их, впрочем, так не оставляю: я им сказал: "Братцы! ведь это всего только до весны... вы до весны как-нибудь перебейтесь!" Они, не беспокойтесь: они перебьются!
      И всем это казалось очень забавным: люди с воображением представляли себе - как там у него мужики придут к амбару, где ссыпана рожь, моканная в навозной жиже, и понюхают они, чем пахнет, и увидят, что рожь есть, а есть ее нельзя... Вот и смех! не правда ли? - вот они и пойдут прочь и "как-нибудь перебьются".
      Этого человека не презирали и не порицали, а, напротив, находили его шишиморский поступок очень забавным и продолжали всюду принимать Алымова и кормить его. Но мы теперь оставим майора путешествовать из дома в дом, а сами посмотрим, как обходились и что выдумывали те, кому было предоставлено: "как-нибудь перебиваться".
      IX
      Перед рождеством христовым прошла молва, что началось людоедство. Известно, что и в 1892 году в деревнях об этом пробовали говорить; но теперь писаря и старшины читают газеты и знают, что о таких событиях пишется, а потому ложь скоро опровергается; но тогда было другое дело. Пришел кто-то откуда-то и стал сказывать, будто бы с отчаяния и с голоду люди убивают других людей и варят их в золовых корчагах и съедают. По преимуществу такие проделки приписывали матерям, которые будто бы, делали это из сострадания. Глядит-глядит будто бы мать на своих детей, как они мучатся голодом, и заманит к себе чьего-нибудь чужого ребенка, и зарежет его, и сварит, и накормит своих детей "убоиной". Указывали даже очень недалекие селения, где будто наверное совершились все такие происшествия, и описывали подробности этих случаев. Так, в одном селе, которое было от нас в десяти верстах, одна баба будто бы долго терзалась, глядя на томление умиравших от голода четырех детей, да и говорит им с вечера в потемочках (огня в деревнях тогда многие по бедности "не светили"):
      - Спите, детки мои, голубяточки, и если вы спать будете, то я вам завтра сварю убоинки.
      Старшая из детей этой бабы уже понимала нужду своего бедного житья и говорит:
      - Где же ты, мамка, возьмешь нам убоинки? А мать отвечает:
      - Это не ваше дело: вы уже только засните, а я побегу либо у кого-нибудь выпрошу, либо впотьмах у волка вырву.
      Девочка и раздумалась о том, как мать будет впотьмах у волка из зубов мясо вырывать, и говорит: - Страшно, мамушка! А баба отвечает:
      - Ничего ие страшно: спите! Вот как вы не спите да голосите, так мне это гораздо страшнее! А было это как раз в сочельник.
      Дети же у бабы были погодочки - все мал мала меньше: старшей девочке исполнилось только пять лет, а остальные все меньше, и самый младший мальчишка был у нее у грудей. Этот уж едва жил - так он извелся" тянувши напрасно иссохшую материну грудь, в которой от голода совсем и молока не было. Очевидно, что грудной ребенок неминуемо должен был скоро умереть голодного смертью, и вот на него-то мать и возымела ужасное намерение, о котором я передам так, как о нем рассказывали в самом народе. Как только баба обманом угомонила детей и ее старшие ребятишки уснули с голодным брюхом, она взяла своего грудного мальчика, дрожавшего в ветошках, положила его к себе на колени и дала ему в ротик грудь, а возле себя положила на стол хлебный ножик. Изнуренный ребенок, несмотря на свою усталость, взялся за грудь, но как молока в груди не было, то он только защелкал губенками и сейчас же опять оторвался и запищал... Тогда мать пощекотала у него пальцем под шейкой, чтобы он поднял головку, а другою рукою взяла нож и перерезала ему горло.
      Убив дитя, она будто сейчас же положила его в ночвы, а потом разняла на части, посовала в горшок и поставила в печку, чтобы мясо сварилось, а "утробку" на загнетке в золе сожгла, и ночвы и стол вымыла, и тогда побудила старшую девочку и сказала ей:
      - Вот тут, в печи, стоит горшок - варится... В нем, гляди, для вас полно убоины... достаньте его и все мясушко съешьте, ничего не оставляйте. Слышишь ли?
      Девочка говорит:
      - Мамушка родная! ты зачем же одна в кусочки пойдешь, когда у нас убоинка варена! Съешь убоинки! Но мать только побледнела и руками замахала:
      - Нет, - говорит, - я не хочу - вы одни ешьте! - и с этим толкнула дверь ногой и ушла.
      А девочка сейчас же высунула емками горшок из печи, перебудила - своих младших, - сели за стол и начали есть.
      И всего своего братца они съели бы без остаточка, но только кому-то из них к концу стола попалась нераскинувшаяся в кипятке ручка или ножка ребенка, и они по этой ножке или ручке узнали, что едят "человечину"...
      Тут они бросились бежать вон из избы, но только что отворили дверь, как смотрят - мать их в сенцах висит удавившись, подцепив веревку за решетину в снятой крыше.
      В другом же селе вышло будто дело еще страшнее: там будто бы "внучки съели свою бабушку".
      Обе эти новости принес в деревню и рассказывал всем на удивленье и на страх сухорукий Ефим, у которого было особенное, очень приятное положение. Его называли "прощенник", потому что он когда-то, еще при прежних господах, сделал очень большой грех: украл и один, ни с кем не поделясь, съел целый артос, и за это он был три года скорчен, но потом госпожа ездила куда-то к святыне и возила этого Ефима с собой, и он там исцелился. "Бог его простил": корча от него была отнята, но для памяти о его грехе у него рука усохла, так что работать ему было невозможно. С тех пор Ефим не жил оседло, а все ходил по святым местам, "молился и презвищал". Ефим был мастер рассказывать, но в основе его рассказов часто бывало много вздора, и врал он, ничем не стесняясь, как будто ему и не было прощения. Точно так же он наврал и о сваренном ребенке и о старухе, которую съел и внучки. Но наврал он не все от своего ума, а взял нечто и от других людей, среди которых оба эти рассказа сложились эпически и в основу их фабулы легли некоторые действительные происшествия, которые в их натуральной простоте были гораздо более ужасны, чем весь приведенный вымысел с Ефимовой раскраской.
      X
      В действительности было вот что: довольно далеко от нас, - верст более чем за сто, - была деревня, где крестьяне так же голодали, как и у нас, и тоже все ходили побираться кто куда попало. А так как в ближних к ним окрестных селениях нигде хлеба не было, то многие крестьяне отбивались от дома в дальние места и разбредались целыми семьями, оставляя при избе какую-нибудь старуху или девчонку, которой "покидали на пропитание" ранее собранных "кусочков".
      Одна из таких крестьянских семей, удалившись в побор, оставила в избе девочку лет тринадцати, которую с собою нельзя было взять, потому что она недомогала и притом у нее совсем не было ни обуви, ни одежи.
      Ей "покинули" сколько могли корочек и охапки три хворосту, чтобы она могла им понемножку топить избу, и оставили ее на волю божью. Несчастная абандона коротала дни одинокая в пустой и почти холодной избе, для согревания которой было очень мало топлива. Она сидела днем - под окошечком, пряла какую-то посконь я томилась и от голода, и от стужи, и от немощи, и от одиночества, и в этом положении ее навещала только одна подруга - таких же лет девочка из соседней избы. Разумеется, и эта девочка была такая же бедная, но та, первая - была тихая и покорная, а эта, вторая - очень бойкая и, как увидим, слишком предприимчивая.
      Она и наделала бед, из которых сложились потом разнообразные легенды, ходившие по округу и еще сохраняемые, может быть, и доселе.
      У этой, второй девочки - "озорницы", недавно умерла мать, и отец ее отложил новую женитьбу "до урожая", а пока он сам уходил побираться с двумя мальчиками, а "озорницу" он жалел таскать, потому что ей было не во что одеться.
      Ей также "покидали кусочков и топливца", и она оставалась "при избе". А как одной в избе сидеть скучно, то "озорница" приходила скучать к смирной соседке.
      Вдвоем им было веселее и теплее и дни коротать и ночь спать.
      Девочки ладили между собою, несмотря на то, что резвая, приходя к тихой, не давала ей покоя и не раз ее забижала; но это все было ничто в сравнении с тем, что она один раз устроила.
      Однажды, в холодный и солнечный день, утром, когда обе девочки встали, - хворая хозяйка начала набивать хворостом печь, а озорница убежала "свою избу проведать" и долго не возвращалась; но потом хворая слышит, что кто-то отворил дверь, которая вела с надворья в сени, и сейчас же в сенях послышалось блеяние ягненка.
      Немощная девочка удивилась, потому что во всем их конце деревни давно уже ни ноги овечьей в живых не осталось, и ягненку взяться было неоткуда. Уцелело же несколько овец только у двух "богатеев", но это было в дворах на противоположном конце деревни. Оттуда сюда забежать ягненку было далеко, да и незачем.
      Но, однако, больной, ясно было, что у нее в сенях есть ягненок и что он пришел туда не своею охотою, а его кто-то тащит и в то же время запирает за собою дверь с надворья.
      Больная стоит у печи и смотрит на дверь, а дверь, вдруг распахнулась и с клубом холодного облака врывается в избу соседняя озорница, а перед собою толкает маленького черненького ягненочка. Больная спросила ее:
      - Чей это баранчик? А озорница ей отвечает:
      - Разве не видишь, что мой?!
      - Нет, исправди чей?
      - Да вот исправди и есть, что мой.
      - Чего ты врешь!
      - Ничего не вру: в моих руках, так, стало быть, мой. Давай мне, девушка, поскорей нож - я его зарежу! Та удивилась.
      - Что ты, - говорит, - выдумала!.. Уйди ты!
      - Ну как же, так я сейчас и ушла! - поддразнила озорница и добавила: Мы эту барашку сейчас обдерем, и спечем, и есть будем.
      А сама увидала в эту минуту на столе хлебный нож, схватила его, зажала барашка в колени и перерезала ему горло.
      Хворая было бросилась, чтобы отнять барашка, да уже поздно было: барашек трепетал и фыркал кровью.
      Девочки побранились, и хозяйка хотела выгнать гостью вон из избы вместе с зарезанным ягненком; но озорница ее не послушалась и не пошла вон, а схватила из-под лавки рогожу и хотела закрыть ею окно, чтобы никто случайно не заглянул в это окно и не увидал, что тут делается; но едва она зацепила на веретено один угол рогожи, как заметила, что к окну снаружи прильнуло детское лицо в огромной шапке, и шепелявый полудетский голос проговорил:
      - А я все видел, что вы, сибирные, сделали! Робкая хозяйка так и замерла, а бойкая виновница всего происшествия дала ей знак, чтобы она молчала, а сама закричала на говорившего:
      - Ан врешь, ты ничего и не видел!
      - А вот же, убей меня бог, видел! - отвечал мальчик, в котором обе девочки теперь могли узнать картавого хозяйского сына из того самого двора, чьего ягненка озорница заколола.
      - Ну, а если видел - так скажи: что же ты видел?.. - переговаривалась она, продолжая держать против окна рогожу. - Я видел, что вы нашего ягненка зарезали, - отвечал мальчик.
      - Ну вот ты и врешь!
      - Нет, видел... я сейчас побегу и тятьке скажу. Тут озорница не стала больше спорить, а переменила тон:
      - Нет, ты слушай... ты, хороший мальчик, - этого пустого не сказывай!
      - Ан скажу... Зачем вы зарезали?!
      - Да на, посмотри, - барашек жив еще.
      - Не ври, не ври! Я видел, как ты на - него верхом села да по горлу его полоснула!..
      - Ну, а вот поди же, посмотри, - он жив.
      - А зачем он не кричит?
      - А зачем ему кричать, когда ему хорошо. Бяшка! бяшка! Ишь, смотри... хвостиком махает! Поди посмотри, как ему хорошо, - тебе и самому так захочется.
      Мальчик хотел посмотреть в окно, но девочка не отвела рогожи, а упорно звала его в избу,
      - Поди, - говорила она, - поди сюда в избу... Ишь ты какой молодчик! И чья это только на тебе такая шапка ухастая?
      - Шапка дедкина.
      - То-то, ты в ней ишь... как купец, пригожий. Она у тебя, гляди, в середке-то еще, должно быть, пуховая?
      - С перьями. - Тот-то я и вижу, что из нее из середки перо куриное лезет... Поди, я тебе эту дырку в шапке иглой зашьют
      - Не надобно.
      - Отчего же так не надобно? Иди, дурачок - я зашью.
      - Свои бабы зашьют.
      Девчонка бойко его передразнила:
      - "Свои бабы зашьют"... Легко ли радость какая в своих бабах! К нам иди - у нас лучше.
      - Не надобно.
      - Зарядил одно: "не надобно"! Иди говорю тебе, - увидишь, что надобно будет:
      Мальчик стал водить по снегу хворостиною и, - заминаясь, повторил:
      - А что будет?
      - Хорошо поиграем с тобою... Иди скорее!
      Мальчик еще больше заколебался и глухо протянул:
      - Не надо было барана резать... Зачем зарезала?
      - Да полно тебе все про одно, дурак!.. Иди... я за тебя замуж выйду, а она будет свахою, а потом я тебя на ней женю... Иди... хорошо поиграемся.
      Маленькая сирена восторжествовала, и еще меньший сатир, в дедкиной шапке на курином пере, будто нехотя пополз к двери избы, куда его поманили на обещанные забавы, а чуть только он отворил дверь и перелез через порог, в дедкином треухе и с огромною хворостиною, озорная девочка сейчас же схватила его за руку и говорит:
      - На-ка, игрунок, смотри-ка, где ваш ягненок-то!
      - А где же он?
      - Вон, вон, - гляди, он сигает вверху на полочке!
      Мальчик этот был моложе обеих девочек - ему всего было лет десять, но он понимал, что барашек не птица и что ему наполице быть не пристало; однако мальчик поднял вверх голову, а девочка в ту же секунду нахлобучила ему шапку до подбородка, - воткнула ему в горло ножик и толкнула его коленом в спину так сильно; что он упал ниц, и ножик еще глубже вонзился в его горло.
      Мальчик лежал ниц, замирал в тихих, но сильных содроганиях и захлебываясь собственною горячею кровью, которая лилась из раны прямо в шапку и, наполняя ее, быстро задушила его через рог и ноздри. Он не вскрикнул и даже не подал стона, и можно сказать был убит мастерски, да и сам себя вел молодецки: придя сюда поиграть в мужья, он в самом деле вел себя мужественно - не плакал и не жаловался на женское предательство, а лежал, как жертва коварства и любви, распластав руки вразмет в разные стороны и не выпуская из крепко сжатой ладони ореховой хворостины.
      Как шел на свидание, так и умер во всей своей пышной представительности.
      Больная девочка, увидя такое происшествие, заголосила и хотела выбежать из избы, но гостья погрозила и ей ножом и сказала:
      - Чего ты боишься?.. Он сам наткнулся. Хотел играть - вот и поиграл... Слушай меня, а то и тебе то же будет. Пихай больше хворосту в печь... Мы этого мальчонку сожжем - и знать ничего не будут, а барашка спечем и поедим убоины.
      Больная девочка, дрожа от страха, стала исполнять распоряжения своей гостьи: они с очень большим трудом запихали убитого мальчика в печь, потому что растопыренные руки ребенка и хворостина, которую девочки никак не могли вырвать из окоченевшей руки, давали мальчику самооборону; он растопырился в самом устье печи и не хотел лезть, так что с ним, с мертвым, пришлось бороться и драться. Только после многих трудов и усилий его, наконец, одолели и пропихали в печь, и завалили его хворостом, и зажгли этот хворост, а потом принялись свежевать барана; но дело это тоже пришлось им не по силам.
      Чтобы снять кожу с убитого животного, для этого нужно известное уменье, которого у девочек не было, и притом они сделали упущение, дав трупу барашка закоченеть, после чего освежевать его стало еще труднее. А потому они все перепортили и бросили, а откромсали кое-как, вместе со шкурою, одну ляжку и принялись ее печь без всякой приправы и в той же самой печи, где теперь сожигался убитый мальчик.
      Мальчик горел, запихнутый в печь подальше, а баранья ляжка пеклась в той же печи, только поближе к устью, и у загнетки стояла робкая девочка-хозяйка, подбивая к огню хворост, а озорная гостья убирала хату, то есть засыпала сором и золою кровь, пролитую на земляной пол, и металась, не зная, куда сбыть с глаз долой выпущенную из барана утробу.
      В конце она решила закопать ее под лавкою и принялась за это дело.
      Простота всех побуждений и приемов этого двойного и прогрессивно восходившего преступления двух малолетних была изумительна! Обе девочки убивали и прятали следы своего преступления чисто по-детски - точно будто играючи... И пока на дворе был свет, они чувствовали себя бодро; но когда короткий зимний день померкнул, на них тотчас же напал страх и они стали соображать, что печку пора бы закрыть и избу "укутать", но этого нельзя было сделать, потому что мальчик еще далеко не сгорел, и казалось, что он будто даже и не горит, а словно он еще жив и в пылавшем хворосте "ежится". Девочки старались избавиться от него как можно скорее и спешили набивать в печь нового топлива, и не заметили, как сожгли весь бывший у них запас хвороста, и печь угрожала потухнуть; а между тем в доме, где пропали баранчик и мальчик, к ночи хватились того и другого и начали их искать по дворам, причем искавшие пришли и в избу, где были девчонки, и преступление их было открыто: убитого мальчика отыскали "по гари", то есть по пригорелому запаху из печи.
      Барашек был еще цел под лавкою, а в печи под пеплом нашли обгорелое туловище ребенка, от которого даже не отпали ни голова, ни оконечности. Девочки во всем признались и были отправлены в острог, а из того, что они сделали, посредством пересказа из уст в уста, составилась та басня, которую принес к нам в деревню исцеленный Ефимка.
      XI
      Другой из рассказов Ефимки о том, будто "внучки живую бабку съели", имел в основе своей иное, трогательное происшествие: в вольном селе Мотылях доживала век одинокая старушка, которая много лет провела в господских и купеческих домах, в нянюшках, и "нажила капитал" - целую тысячу рублей (ассигнациями, то есть на нынешние деньги около 280 руб.).
      Под старость ей стало тяжело нянчить хозяйских детей, и она захотела уйти "на покой", для чего и решила уехать из города в то село, откуда была родом и где у нее оставались еще какие-то родственники.
      Опытные люди отговаривали ее от этого: они представляли ей давно известную опасность, - что тем, кто жизнь прожил в городе, в старых летах возвращаться в село небезопасно. Про такого человека сейчас прославят, что он богач или она "богатея", и тогда того и гляди, что кто-нибудь из родных "соскучится дожидаться" и "приспешит смерти"; но старуху предупреждали напрасно - она этого дельного предостережения не послушалась.
      - Легкое ли дело, что у меня за богатство! - рассуждала она. - Местечко у мира выпрошу, сколько-нибудь денег на вино для старичков испою, а потом избенку себе поставлю да коровенку куплю, - вот всего ничего у меня и останется на овсяный кисель да на еловую домовину... За что меня и убить-то?.. И греха взять не стоит!
      Так она и съехала из Орла, от своих почтенных купцов, на деревню, пропоила старичкам три ведерка вина, получила место для хаты, построила избу завела коровенку и стала жить.
      Старушка была хорошая, и добрая; она привечала всех и давала от своей коровки молочка бескоровным ребятишкам, а особенно ласкала дочерей своей племянницы, из которых одна, самая младшая, была ее любимицею.
      Эту девочку старушка совсем забрала к себе жить и обещала отказать ей по смерти своей и избу, и корову, и "все богатейство".
      А сколько было того "всего богатейства", - то было не считано и "не сметно".
      Когда настал голодный год, к старушке стало приходить так много ребятишек, что она не могла уже всем им дать молока от своей коровы. Трем-четырем даст, а больше и нет, и самой похлебать ничего не оставалось. Не привыкла старушка отказывать, да делать нечего - поневоле отказывает, и бедные ребятишки отходят с пустыми плошками... А такие они все жалкие, испитые, даже и не плачут, а только глядят жадно... Думать о них больно. И не знает старушка, как ей быть и как между всеми молочко делить...
      Но вдруг все это ее затруднение сразу покончилось: в одну из темных зимних ночей, перед праздником, кто-то увел из сеней ее корову, и следы ее на улице с другими такими же следами попутались, и стало негде искать коровы.
      Старуха не согласилась и явку подавать, - сказала:
      - Боюся я, не поклепать бы невинного!
      Говорили ей, будто коровка ее по частям разнята и солится в корчагах на большой дороге у постоялого дворика, но старуха таки выдержала себя - не жаловалась.
      Шуняли ее и племянники, и поп при встрече ей выговаривал, что нехорошо не заявлять, - что "кто вору потакает, тот сам если и не тать - то на ту же стать", но старушка все отвела тем, что "бог все знает, - и она не письменная!"
      Теперь она осталась при одном киселе и не уставала киселем делиться, но и это по тогдашней всеобщей нужде много значило, и стало это беспокоить старушкину племянницу.
      - Кормит-де она мою девочку и обещала ей отказать избу и корову, а вот коровы уже и нетути. Того гляди то же самое выйдет и со всем ее богачеством. Все она истравит на чужих ребят, а тогда мне с моими детями уж ничего и не останется... Лучше бы она, старушка, сделала, если бы теперь поскорей померла!.. Чего ей?.. ведь уж пожила! А то все будет жить да раздавать, и раздаст все так, что после, как помрет, то и попу за похороны дать будет нечего, еще с нею, с мертвою-то, тогда и наплачешься.
      И стала племяннинька о своей тетке все больше печалиться и даже начала говорить ей:
      - Ты то вздумай-ка, баунька, что ты ведь уже стар человек...
      - Стара, дитятко!
      - Гляди, уж тебе еще немного на свете маяться.
      - День мой - век мой, касатка.
      - То-то и есть, а осталось бы, на что тебя схоронить и чем помянуть.
      А старуха вдруг оказалась невозмутимо беззаботною.
      - И-их-ма! - говорит, - есть про что сгадывать! Умру, так похоронят, наверху земли валяться не оставят!
      Так солдатке и не удалось унять старуху от того, чтобы она никого чужих детей не привечала, а благодетельствовала киселем только одним ее солдаткиным детям, и задумала солдатка поправить это на другой манер, пришла к старухе в сумерки и стала опять плакаться:
      - Ходила, - говорит, - я нынче весь день - страсть как иззябла вся: в трех деревнях была, а трех ломтей жмыхового хлеба не выпросила... Везде говорят: "Бог подаст, - сами втроем в побор ушли..."
      - Тяжко, болезная! - отозвалась старушка. - Всем равно сослано ноне тяжко от господа! А солдатка отвечает: - Нет, баунька, не всем равно - вот у тебя еще есть!
      - Да, пока еще малость есть... да уж теперь... осталось немножечко.
      - Что это?.. Денежек, что ль, остается-то у тебя немножечко?
      - Да-а... денежек!.. Немножечко!
      - А что же ты будешь делать, когда все сойдет?
      - Когда все сойдет-то, что буду тогда делать?
      - Да.
      - А не знаю еще... не думала.
      - Как же так!.. Надо думать... смерть-то ведь за плечами!
      - А знамо дело, что за плечами; да что думать-то... думать-то нечего! Ничего, касатка моя, не выдумаешь... Только и есть на свете всех помогаев, что один господь-батюшка... Он же ведь зато и милостив!.. И-и-их сколь милостив!.. Может, он даст... по своей милости, еще и так со мною сотворит, что я еще всего и что есть, и того не доем, а он и по мою по душу пошлет, вот ничего думать тогда и не стоит.
      - Это хорошо, бабушка, как помрешь!
      - А то что ж!.. Я то и говорю... Бог с милостью! Он создает хорошо: помру, и ничего мне не надобно!
      - А если как все изведешь да не помрешь?
      - Ну так что ж такое: я тогда себе средство найду.
      - А какое же теперь средство, когда изо всякого двора все сами в побор тронулись, и не знать, у кого можно корку выпросить.
      - Ну, это так только в деревнях в однех... издыхают-то!.. да!.. в деревнях в однех... А в городах-то, касатка, не так... там хлеб-то есть у купцов... Там припасено у купцов-то... всего... гляди-ко сколько!..
      - Что же ты, в город, что ли, хочешь?
      - А что ж! в город сойду... К хозяевам-то к старым приду, да и попрошусь на кухне жить... Пустят!.. Неужли таки выгонят?!. Чай, не выгонят... Проживу, пока надобно.
      - То-то, - отвечает солдатка, - вот оттого ты такая и щедрая, что тебе хорошо.
      - Да, - говорит старуха, - мне, касатка, всю жизнь мою все жилось хорошо. Я не щедрая, а... хорошо мне.
      - А нам-то вот худо, а не хорошо, - Потерпеть надо, касатушка! Нонче все терпят... Голодный год настал!
      - Поди-ко ребята-то воют, так не утерпишь... и самому есть хочется... и животе как веретеном сучит... Нам
      хуже собак... те падло лопают да еще нас за лытки рвут... Воя меня искусали всю!
      - Надо с палочкой,
      Тут нетерпеливая племянница на тетку и осердилась, что та все ей советы дает, когда той так горько жить!
      - Перестань, - говорит, - ты мне тоску отводить; через эти твоя слова еще хуже мне; ведь у нас знакомых купцов нет, нам идти не к кому, а ты вон еще мою девчонку всю избаловала.
      - Ну зачем пустое говорить: чем я ее избаловала?
      - Как же чем?.. все ее чистым хлебом кормила и побираться не пущала!
      - Что ж, где ей побираться, когда она махонькая!.. А ты ее отпусти со мной: я и ее с собой в город сведу... у меня есть там хозяева добрые... мои вынянченные; они.
      велят нам с ней и вдвоем жить... будем вдвоем садиться с прислугами.
      - А другие-то мои детушки мне, думаешь, разве не жалобны? - говорит солдатка. Тут старушка и задумалась.
      - Другие! - говорит. - Да... вот то-то и есть... Еще и другие есть!
      Развела руки, и опять задумалась, и стала сама к себе втишь приговаривать:
      - Ox, ox-ox-ox!.. Одни да и другие есть... да и много их... Вот и горюшко! А что сделать-то?
      А солдатка, не долго думая, отвечает ей:
      - А ты не знаешь, баунька, что сделать?
      - Не знаю, касатынька,
      - Вот то-то и оно.
      - А ты разве знаешь что-нибудь?
      - Я знаю.
      - Так ты скажи.
      Солдатка задумалась, слов у нее не находилось для выражения того, что она придумала,
      И старушка молчит.
      Тягостно-тягостно стало в темной избе, как будто сатана взошел. Старушка вздохнула и сказала:
      - Встань-ка, касатка, подойди к печке, вздуй огня. А племянница ей грубо ответила:
      - А на что тебе огонь - вовсе не надобно,
      - Как же не надобно... темно совсем.
      - Ну так что ж, что темно?.. Нонче... все без огня... Ложися спать, баунька!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7