Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Юдоль

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Юдоль - Чтение (стр. 2)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Кто хотел бы составлять себе представление о деревенском голоде, бывшем в сороковом году, по тем явлениям, какие можно было наблюдать прошлой зимой, 1892 года, когда народные страдания были облегчаемы дружными усилиями разумных: и добрых людей, тот получил бы очень неверное понятие о том, как страдал народ при тех порядках беспомощия, о которых вспомянул генерал Мальцев. Таких забот, какие прилагались теперь частными лицами, чтобы помочь голодающим крестьянам по одному человеколюбию и состраданию, тогда и в помине ни у кого не было, да никакое оказательство в смысле общей помощи было и невозможно; а само правительство, разумеется, не могло прокормить всех голодных. "Казенным" или так называемым "государственным крестьянам" тогда дали что-то из "запасных магазинов" на "обсеменение полей"; но это была помощь слабая и ничтожная: "казенные" люди из названной категории на этот "заимобраз" тоже не могли прокормиться. Но о том, чтобы кормить их до сытости, и не считал и, нужным заботиться: рассказывали, будто граф Киселев сказал кому-то, что "крестьяне не солдаты" и что "до новины они могут одну зиму как-нибудь перебиться", и это будто бы послужило достаточным успокоением чьей-то душевной тревоги. А казенные или государственные крестьяне в то время считались за "любимых детей" правительства. Что же касалось людей других сословий, то с этими было еще меньше хлопот: о мещанах нечего, было и говорить, так как они земли не пашут и хлеба не сеют - стало быть, у них неурожая и не было, и притом о них давно было оказано, что они "все воры", и, как воры, они, стало быть, могут достать себе все, что им нужно; а помещичьи "крепостные" люди были в таком положении, что о них нечего было и беспокоиться, - они со дня рождения своего навеки были предоставлены "попечению владельцев", и те о них пеклись... Злополучные крепостные люди были всех других несчастнее: они не только страдали без всякой помощи, но еще с связанными руками и с тряпицей во рту. Они даже не имели права отлучиться, и нередко их жалобы и стоны принимали за грубость, за которую наказывали. Лучшие исключения были там, где помещики скоро ужаснулись раскрывшегося перед ними деревенского положения и, побросав свои деревни, сбежали зимовать куда-нибудь в города и городишки, - "все равно куда, лишь бы избавиться от своих мужичонков" (то есть чтобы не слыхать их просьб о хлебе). Без господ крестьянам по крайней мере открывалась свобода брести куда глаза глядят и просить милостыню под чужими окнами. Впрочем, в некоторых больших экономиях "своим крестьянам" давали хлеба и картофеля в долг или со скидкой против цены, за которую отпускали "чужим людям", но и это все было недостаточно, так как и по удешевленной цене покупать было не на что.
      Разумеется, я говорю только о той местности, где я тогда жил, в Орловской губернии. Может быть, что в других местах было и иначе.
      Я говорю только о том, что сам видел или о чем слышал в тогдашнее время. Самым ужасным тогда казалось, что люди в нашем месте были связаны крепостною неволею: через это они не могли никуда отлучиться и ничего себе промыслить. Среди мелкопоместных владельцев в Курской и в некоторых уездах Орловской губерний по местам происходило так, что дети и старики "ходили в побор", а взрослые работали на барщине, и работали работы неспешные, как-то: секли про запас хворост или рыли канавы, - с чем со всем можно было подождать, а ели "сборное", то есть то, что старики или ребятишки где-нибудь "напросят Христа ради". В больших экономиях крестьянам было гораздо лучше, уже по тому одному, что там по крайней мере не стесняли людей, и мужики поползли "с топорами" (то есть плотничать) в Киев, в: Харьков и в Нежин и "с лошадем" подряжались везти "лагуны" (с салом) или "бунты" (с пенькою) в Таганрог и в Одест. И в первом и во втором отходе заработок их был самый ничтожнейший, или, лучше сказать, - никакого. Работали они больше только "из одного прокорма", и то считалось еще хорошо, если работник прокормится и назад домой вернется "с лошадем", а не с одним "кнутиком". А то случалось, что он придет да обрадует домашних, что "кобылу" или "мерина ободрал в ухабе". Крестьяне, которые "нашли ряду" и успели уехать ранее, пока лошади их еще не обессилели от изнурительной бескормицы, кое-как справлялись и на дороге, в самом пути, отъедались сами и откармливали лошадей: эти и возвращались благополучно; но которые не нашли рано работы, а тронулись тогда, когда давно уже стал санный путь и лошади давно заморены на бескормице, - у этих все "рушилось": лошади у них запрокидывались кверху ногами в первом раскате и "падали". Как бесподрезные сани пойдут в раскат и ударят клячу по исхудалым булдыжкам, - она тотчас же и упадет, и лежит. Ее "поднимают" мужики, кто за хвост, кто за плечи. Поднимут, установят и поддерживают, а потом тронут: "ну, матушка!" Но она пройдет несколько шагов и опять хлопнется, ноги вверх задерет и даже не бьется. Чуть только не просит, чтобы ее уж и не трогали - что "мне-де уже все равно как околеть; лишь бы только поскорее".
      Иногда, бывало, видишь, что как только лошадь поднимут, так она тут же сию минуту опять и падает.
      Мужики, даже самые жестокие, тут плакали, как дети, и жалели лошадей не били их, а все, бывало, уговаривают лошадку: "ну, матушка! ну, кормилица!", - да сами во всю дорогу то у одной, то у другой оглобли пыхтят и подсобляют, а сами все плачут.
      Страшное это представляло зрелище, как они, бывало, плетутся по дорогам длинными вереницами, и сами взъерошенные, истощенные и ободранные, а лошади уже совсем одни скелеты, обтянутые кожей...
      И не разберешь даже - кто кого жалче.
      Во всяком случае известная художественная группа Репина, изображающая поволжских бурлаков, представляет гораздо более легкое зрелище, чем те мужичьи обозы, которые я видел в голодный год во время моего детства.
      В глубоких ухабах или под раскатами столбовых дорог то и дело, бывало, валяются ободранные "падла", и над ними стаями веются черные птицы, высматривающие как бы им ухватить что-нибудь из того, что может остаться после зубов страшно освирепевших от голода собак. Собаки тогда рыскали очень далеко от домов и дичали совершенно как волки, Крестьяне, как известно, и в "довольное время" не любят кормить своих сторожевых собак и держатся того взгляда, что "пес сам о себе промыслитель", а в голодный год собак и нечем было кормить. На их собачье счастье лошадей околевало множество и трупы, их, или, по-мужичьи, "коневое падло", валялись без перевода и по, полям и по задворкам. Псам только, надо было иметь чутье да ноги, чтобы не пропасть с голода. Но удивительно было, как они далеко узнавали о каждой павшей скотине! Бывало, где ни выволокут, падло, собаки уж знают, и через час-два собачьи следы так и наплетут через все поля сеть по снегу. Люди удивлялись, этому и предполагали, что у собак непременно есть какое-то свое им свойственное средство сообщать друг другу новости о событиях, совершающихся за пределами их слуха, зрения и обоняния. В самом деле, чутье едва ли могло достигать на такие далекие расстояния, откуда сбегались собаки терзать падаль! Приходилось видеть знаемых деревенских собак, прибегавших верст за двенадцать и за пятнадцать. В начале зимы, когда лошадей дохло много, собаки так хорошо отъелись, что волки их боялись, и они не подпускали волков к пиру; но потом, когда все лошади переколели, голод собак стал ужасен, и волки пошли рвать их. Впрочем, псам все-таки было лучше, чем травоядным. Коров своих крестьяне "до последнего берегли" и "воспитывали крышами". Сгребут, бывало, с крыш давно почерневшую солому и иногда "попарят ее в корчажке" - вот и корм. Солить было нечем: тогда соль составляла "правительственную регалию" и была так дорога, что плоховатые мужики и в "ровные" - то года часто ели сныть несоленую. (У Тургенева мужик говорит, что надобно осиротелую девчонку взять. Баба отвечает: "Нам самим сныть посолить нечем". А мужик говорит: "А мы ее несоленую!" - и девчонку взяли). Коров "ходячих" не резали. Станет она "падать" или "заваливаться", идучи на водопой, - ее все еще поднимают и ведут до дому, "поддерживают" и опять "крышей воспитывают". И так водятся с ней до тех пор, пока у нее "титьки высохнут". Тут уже, значит, ждать от нее больше нечего - "воспитание" ее кончено, и остается ей "нож воткнуть". Зарезанную полуиздохшую корову поскорее "требушили" и потом волокли "в копоть", то есть разнимут ее труп на частички и повесят эти рассеченные части "над дымом", чтобы их "прокурило" н "дух отшибло", потому что у этого мяса даже до посмертного разложения был какой-то особенный, вероятно болезненный, запах, которого "утроба человеческая не принимала". А потом, когда дым все это "прокурит", - вонь несколько изменяла свой характер, и мясо воняло иначе - менее противно: тогда его, бывало, варят - и едят.
      Но все это еще было сравнительно благополучное время, когда было что "дымить", а впереди ждало положение гораздо более тяжкое.
      Здесь, однако, мне припоминается, какое горе бывало в крестьянском дворе, когда делалась очевидною: неминуемая надобность немедленно предать смерти "кормилицу".
      Как, бывало, доходит последний корм, так "бескормной корове" от мужиков выходит решение, что ее надо "приколоть"... Тогда все бабы принимаются "выть", а на них глядя, завоют все дети, и все стараются "коровушку покрыть"; то есть уверяют мужиков, будто она еще может жить; но мужики этому не внемлют, и как заметят, что подойник пуст, так сейчас же и берутся исполнять свое решение.
      Это ужасные минуты в крестьянской избе, которых нет средств описать, а их надо видеть.
      После ссоры и спора из-за коровы между бабами и мужиками - в избе вдруг пропадает хлебный нож!..
      Нет его, да и только! Бабы говорят: "ребята затащили", - мужики дерут ребят за виски; ребята говорят: "мамка скрала", - мужики мнут мамке потылицу... Всем дела много, а нож все-таки не отыскивается.
      Идут занимать нож к соседу, но и у соседа нож пропал! Бабы режут хлеб какими попало ножевыми "аскретками", а настоящие хлебные ножи все "пропали". Их ищут-ищут и не находят. Мужики понимают, что это значит, и долго не разговаривают, а идут за ножом на другой конец деревни и там где-нибудь пригодный нож находят. Тут же делают и уговор еще о живой корове: как делить ее "тушу", кому перед, кому зад, кому нутро или студни. Об этом уговариваются, чтобы не пропадала "убоина", и за раз несколько коров в деревне не режут. Сегодня режет один сосед, а другой поджидает, если есть чем издыхающую "воспитывать".
      Когда мужик добудет нож и возвращается в избу, он молча начинает водить нож по железистому кирпичу на загнетке. Вид у него тогда мрачный, и бабы начинают его бояться и уже не воют, а тихо плачут; но мужика и это выводит из терпения. К тому же мать или другая старуха, которая не боится тукманки, где-нибудь за углом причитает. Мужик спешит точить нож и, пощупав его на ладони, уходит звать на помощь соседа. С "уборкой" буренки надо опешить, потому что она того и гляди околеет, и тогда выйдет не "убоина", а "падло".
      Потом настает в избе жуткая тишина... Со двора все слышно, как мужики путают корову вожжами и потом бьют ее долбней по голове. Без этого они убить большую скотину не умеют. А потом, когда этот ужасный стук долбни по черепу прекратится, - мужик перекрестится и всунет корове нож в горло... И все стоят вокруг в тишине и смотрят, как кровь бьет и зарезанная еще дрыгает связанными ногами и смотрит. Потом тишина кончена, и закричат: "давай ночвы!" Тут всему делу развязка: бабы уже работают спокойно; носят разрубленные части своей буренки по избам и вешают их на деревянных крючьях и на лыковых веревках под потолками и над дверями черных изб (где дым идет). Тут это мясо коптилось, или как будто бы коптилось. На самом же деле орловские мужики мяса коптить не умели, да и негде было им его коптить, как надобно; а они только добивались, чтобы от него "не дюжо смердело".
      Так приели весь рогатый скот, и ко сретенью (2 февраля) во всем селе, о котором рассказываю, осталась только одна корова у старосты да две у дворовых; но лошадей еще оставалось на сорок дворов штук восемь, и то не у крестьян, а у однодворцев, которые жили в одном порядке с крепостными. Однако все эти лошади содержались на одной соломе и ни для какой работы не годились. Их даже нельзя было гонять на водопой к колодцу, потому что они завязали в сугробах и падали, и люди должны были их вытаскивать и волочь домой - что было очень трудно.
      Но не будем более говорить о скотах, а посмотрим, что случалося с самими сынами человеческими, отбывавшими здесь же беспомощно и безропотно все выпавшие на их долю злоключения "голодного года".
      VI
      Изобразить в общих чертах состояние духа деревенских людей за все время ужасной зимы сорокового года - я не умею. Была и унылость, и отчаяние, и стоны, и неимоверное мужество... все это "человеком" и "часом", то есть каждый человек переносил свое мучение сообразно своему характеру и не во всякую минуту одинаково. С виду даже, пожалуй, незаметно было, что люди переживают особенное страдание: жизнь в крестьянских избах плелась почти такая же безотрадная, как и всегда. Те же стоны и кряхтенье стариков, не слезающих с остылых печей; тот же дым и вонь, а часто и снег, пролезающий по углам с наружной стороны изб во внутреннюю; те же слабые писки голых и еле живых ребят со вспухшими животами и красными от дыма глазами; но зимняя картина в орловской деревне никогда и не была другою... Я ее всегда видел именно этакою. Мне гораздо легче вспомнить и удобнее, - кажется, передать некоторые особенные случаи, которые уцелели в памяти и которые я изложу один от другого в отдельности.
      Прежде всего вспоминается мне хилая девочка Васенка, которую "бог взял", и я с этого начну моя рапсодии, но так как мать Васенки жила на дворовом положении, то прежде я скажу коротко о положении людей дворовых, которое отличалось от крестьянского. Дворовым людям, - которые в обыкновенное время почитали себя несчастнее крестьян, в голодовку выходило лучше, чем крестьянам, - потому что дворовых, не имевших земли и состоявших на работе при помещичьих дворах, помещики должны были кормить, и кое-как кормили. В обыкновенное время им отпускали на мужчину 1 п. 30 ф. в месяц, а на женщину 1 п. 20 ф. и на детей (с пяти до пятнадцати лет) по 20 ф. ржаной муки. Более не давали ничего: приварок и соль они должны были припасти себе сами, и где-то - они этим действительно раздобывались. В голодный год во многих местах этим людям сделали страшную обиду: "сняли их с мучной месячины на печеный отвес", то есть стали давать им по 3 ф. хлеба в день на мужчину и по 2 ф. на женщину, а мальчикам и девочкам по полтора фунта. Притом если варили щи или кашу, то в эти дни: хлебный отвес уменьшался наполовину. Этим уже дворовые люди были страшно недовольны, потому, что они своим "отвесным хлебом" делились со своими родственниками, голодавшими на деревне, и это составляло их священное право "помогать на деревню".
      Дворовым и комнатной прислуге с Введения (21 ноября) месячину и отвес тоже стали выдавать не "чистым хлебом", а с примесью, но с примесью очень съедобною, по преимуществу с картофелем, и только в случае недостатка картофеля - с конопляным жмыхом, который если свеж и не горек, то вкус хлеба не очень портит. Во всем хозяйстве теперь только нам к столу подавали чистый и притом "обрушенный" ситный хлеб, муку для которого содержали в кади, в кладовой под замком, и отпускали ее, в кухню для выпечки.
      Хлеб этот был, конечно, гораздо лучше крестьянского пирога, и мы, дети, это знали и, евши такой хлеб, чувствовали, что-то вроде стыда по тому случаю, что мы пресыщались вкусным хлебом и даже кормили им нашу собачку Фидельку, тогда как на деревне дети сосали жмых...
      В детских сердцах наших как будто раздавался голос бога, вопрошающего о брате...
      Пекла наш "господский хлеб" та птичница Аграфена из однодворок, о которой упоминалось выше, - та, которая видела сны и первая запророчила быть голодному году. Она - напоминаю опять - имела право уйти от нас, но жила на положении крепостной, потому что у нее были дети, прижитые с крепостным мужем, и в числе их была та Васенка, которую "бог взял", о чем сейчас и будет предложено, как это случилось,
      Испеченный Аграфеною ситный хлеб опять принимали от нее по весу, требуя на каждый пуд муки определенное по опыту количество припеку, на что пекарки-бабы очень жаловались и находили это требование несправедливым, потому что "всякая мука дает свой припек неровно". Но им не верили и усчитывали их на золотники, точно дело шло о золоте. И "свой брат" и "своя сестра", такие же дворовые и крепостные, поддерживали в господах это недоверие, постоянно донося на пекарок, будто те "отнимают теста от господских хлебов своим детям на лепешки". По таким доносам ключницею делались внезапные обыски, и один раз у птичницы Аграфены, которая имела четырехлетнюю дочь Васенку, страдавшую "кишкою", действительно нашли "шматок теста с ладонь", спрятанный между грязными подушками постели, на которой стонала ее больная девочка. Я помню, как об этом "довела" девочка, бывшая в "выносушках", по имени Агашка, и перед матушкою стояли разом эта Агашка, и ключница, производившая обыск, и Аграфена, а на столе в виде поличья лежал "шматок теста", которое она отняла от барских хлебов и хотела спечь из него лепешку Васенке. Аграфену уличали Анна и Агашка, и Аграфена не отпиралась, а стояла гордая и "грубила". А грубость ее выражалась тем, что она очень страшно кляла свою девочку Васенку. Это зашло так далеко, что матушка забыла о деле по существу и начала сердиться на Аграфену за то, что она проклинала дитя. Матушка говорила ей, что она не имеет права так клясть девочку и желать ее смерти! Но Аграфена этому кощунственно не верила и, скребя ногтями свои локти, отвечала:
      - Что еще за право надо, когда я ей родительница! Возьму ее да и убью!
      - И судиться будешь.
      - Ну так и что же такое!
      - Тебя не помилуют.
      - Да и не надобно!.. И так-то уж у вас надоело!
      И проговорив это с дерзостью, Аграфена нетерпеливо повернулась и ушла.
      Ее не останавливали: ее однодворчество было для нее все равно что "римское гражданство".
      Матушка сказала, чтобы ей простили шматок теста и не попрекали ее этим, и тем дело о шматке в господском доме было окончено, но в птичной избе, где пекли хлебы, оно продолжалось и окончилось только накануне Николина дня (5 декабря), когда четырехлетняя Васенка была найдена над птичною избой возле трубы, в гнездильной плетушке, и совершенно закоченевшая. А нашла Васенку опять та же Агашка, которая в этот раз была послана ключницею наверх птичной избы обобрать в покинутых галочьих гнездах забытые "подкладухи" (каменные яички). Тут Агашка, шаря в полутьме руками под застрехою, нащупала в заиндевевшем хворосте что-то такое, что инстинктивно показалось ей чрезвычайно страшным. Агашка вскрикнула и, не попав на приставную лестницу, свалилась прямо с потолка избы на пол сеней, а когда прибежала в горницу, то заговорила, что "на птичной избе под застрехой в хворостинах, близко к трубе, сидит что-то страшное". Тогда послали наверх взрослую девушку с фонарем - и та нашла там Васенку... Девочка была в одной рубашке и босая, но ножки обвертела хлепочками, которые нашла в выставленном сюда из избы плетеном гнезде, на котором в свое время сидели на яйцах наседки. Васенка подвинула одно из таких гнезд под застреху, уселась в него, а головкою прислонилась к заиндевевшим хворостинным решетинам соломенной кровли и так закоченела, но она еще была жива, и когда ее принесли в избу, она даже как будто бы смотрела, но только глазки у нее были "как сонные".
      Когда ее принесли в избу, то сейчас же прибежали в господский дом сказать об этом случае барыне. Это, разумеется, произвело смятение, в котором всякий по-своему обнаруживал свою находчивость. А так как это произошло в то время, когда мы только отпили утренний чай и матушка перемывала в полоскательнице чайные чашки, посередине которых стоял чайник со спитым чаем и с двумя кусочками сахару, составлявшими "положенье" для няни и ключницы, то матушка велела отнести этот чай в птичную и сама поспешила туда же, а за нею, в общей суматохе, проникли туда и мы.
      Там мы увидели, что наша мать и несколько женщин стояли вокруг Аннушки, которая сидела на скамейке и держала на коленях застывшую девочку, а матушка, нагнувшись к ней, старалась влить Васенке в ротик с ложечки чаю.
      Стоя близко к самому центру действия, я видел, как матушка достигла, чего хотела, - она влила в ротик Васенки чайную ложечку тепловатого чаю, и девочка этот чай как будто проглотила, Но вдруг на губках у дитяти что-то запенилось, и затем все вылилось вон, а в горлышке что-то щелкнуло и в животике забурчало.
      Аннушка ослабила руки, которыми держала ребенка, и, вскинув на матушку испуганными глазами, прошептала:
      - Отходит!
      Послали как можно скорее принести из матушкина образника плисовую шапочку угодника Митрофания, но когда стали ее надевать на головку Васенки, увидали, что она уже умерла.
      Шапочку, однако, все-таки надели, и Анна в этой же шапочке положила девочку на лавку под образ, а возле нее поставили ковшик с водою, чтобы "душка ее обмылась".
      Это для меня было трогательно и занимательно, потому что до этой поры я еще не был при разлучении человеческой души с телом, и я не ожидал, чтобы это происходило так просто.
      Аграфены во все это время дома не было: она ходила на деревню к своей бедной сестре-солдатке, которая тоже умирала.
      Матушка послала за Аграфеной, а сама ушла, но я притаился и остался в птичной.
      VII
      Этот первый случай, "как дух уходил, и никто не видел, куда он идет", врезался у меня в памяти на всю мою жизнь, и тихая "смерточка" тихой Васенки тогда вдруг показалась мне страшным укором, вставшим против самых близких и дорогих мне людей, до которых сердце мое не желало было пустить никакой укоризны. Я бросился в угол, где стояли гусиные гнезда, и горько заплакал о Васенке... Я все вспоминал, как, бывало, зайдешь в эту избу среди дня, когда она жарко натоплена и в ней стоит густой запах свежеиспеченного хлеба, караваи хлеба лежат на столе, покрытые белым закатником, в кошелках гогочут гуси и тикают цыплятки, а Аграфены нет, и только одна терпеливая Васенка лежит на грязной постели под грубым веретьем и смотрит тихо и безропотно или вдруг скажет:
      - Мамки нет... она ушодцы! - и сама снова умолкнет и опять лежит тихо-претихо.
      Теперь она уже совсем умолкла и затихла навеки. Ей теперь хорошо; - но сколько она должна была перестрадать и перемучиться, пока застыла под застрехой! Какой ужас! И что такое могло ее побудить оставить постельку, на которой она всегда так терпеливо лежала, и лезть на холодный чердак, чтобы там закоченеть в страшной стуже?
      Я был твердо уверен, что тут есть какая-то тайна, которую отгадать страшно, и получил в этом еще большее удостоверение, когда в избу с надворья, в облаке морозного пара, вошла вдова Аграфена.
      Она посмотрела на свою умершую девочку и на всех, которые ее укладывали "под святые", и молча, с совершенно бесчувственным лицом, пошла в противуположную сторону к печи и стала греть возле нее руки.
      В это время опять вошла матушка, неся в руках детскую рубашечку с голубою лентою. Увидя Аграфену, матушка тронула ее за плечо и сердито показала ей на мертвого ребенка.
      Аграфена посмотрела и опять ни слова не отвечала.
      - Видишь или нет? - строго спросила матушка, и только тут Аграфена ответила ей дерзко:
      - Что видеть-то?.. Ну и вижу!
      - Это твой ведь ребенок?
      - Ну и мой! Что ж такое? Был мой, а теперь пускай будет божий! Господь его принял, и слава богу.
      - Ты бесчувственная!
      - Ну так что ж такое, хоть и бесчувственная!.. Бог взял дитя - что тут еще чувствовать! Его воля.
      Матушка покачала головою и, погрозив Аграфене пальцем, вышла и унесла с собою на груди шапочку Митрофания; а как только барыня ушла - Аграфена подошла к девушкам и, обхватив их всех трех сразу одной охапкой, толкнула к дверям и сказала:
      - Сгиньте, доносчицы!
      Я не трогался и не шевелился.
      Аграфена меня не замечала: она стала возле Васенки, послюнила пальцы и этими пальцами разгладила ей на лобике ее льняные волоса, потом вдруг икнула, опустилась на лавку, и у нее полились слезы; но это было недолго: она вытерла лицо грязной тряпкой и подошла к стоявшей в углу коробье.
      Здесь она увидала меня и, казалось, немного удивилась, но, однако, не сказала мне ни слова, а, порывшись в коробье, достала оттуда конец полотна, нитки и наперсток и пошла к столу, чтобы что-то кроить, но в это время в избу вбежала девочка Агашка и оказала, что мать моя сама пришлет Васенке саван и покровец.
      Аграфена ничего не ответила, но завернула нитки и ножницы опять в полотно и снова все это положила в коробью, и тут, нагнувшись над коробьею, вдруг зарыдала.
      Я робко приблизился к ней и, сам плачучи, обвил руками ее шею, но она меня отодвинула и сказала:
      - Не замай! не замай! - и опять заголосила. Мне показалось страшно с нею оставаться, и я пошел домой, где теперь все были заняты судьбою Васенки, и притом всякий по-своему: матушка отрезала холст на саван Васенке, а девушки шили эту никогда до той поры мною не виданную вещь "на живую нитку". Матушка каждой из них напоминала, чтобы непременно шить "на живую нитку".
      Я очень интересовался, почему девушки должны были шить на живую нитку, когда им в других случаях такое шитье ставилось в вину, и мне объяснили, что это такое правило, что "на мертвых всегда надо шить на живую нитку".
      Я тогда был в таком возрасте, когда дети "набираются впечатлений", и все новое меня очень интересовало.
      Я давно слыхал слово "саван" и привык чувствовать с его звуке что-то зловещее, но никогда савана не видал, и теперь напрасно всматривался, как его шили, потому что ничего не мог разобрать в кучке полотна, которая вертелась у швеи на коленях, но потом мне удалось его увидать. Когда большие девушки пошли обедать, резвая девчонка Роська, остававшаяся дежурной по девичьей комнате, наложила Васенкин саван на себя и стала перед отворенными дверями в нашу детскую, так что мы ее увидали, и сначала мне показалось, будто я вижу "козу", которая ходит плясать с медведями, но потом я понял, что это и есть саван... Я испугался и, закричав отчаянным голосом, убежал к старшим.
      Васенку я не видал в ее погребальном уборе, приготовленном для нее на живую нитку; но когда я лег спать, то, прежде чем заснуть, мне привелось услыхать разъяснение, как она попала на чердак. Всему делу виновницею оказалась ее мать, Аграфена, или, точнее сказать, ее "сибирный карахтер" (так доносила матушке старостиха Домна). "Аграфена узгордилась, чтобы никто на нее не смел думать, что она дочке шматок теста от господской дежки берет". И она будто Васенку взяла и выгнала, чтобы та шла в общую людскую избу, пока хлеб высидится, а сама Аграфена к сестре на деревню пошла и там задержалась, потому что сестре горшок накидывала; а Васенка побоялась идти в людскую избу, потому что там в сенях белая телка, которая бодалась, и спряталась на чердак в гнезда и там застыла.
      И Васенку схоронили, а на Аграфену не сердились, и даже, когда подходил Васенке девятый день, Аграфене велели выдать полпуда муки на блины и приказали дать ей лошадь, чтобы она могла поехать с сыном своим, девятилетним Егоркою, на кладбище; но Аграфена муку взяла и отнесла ее на деревню к сестре, а на лошади не поехала, а пошла с Егоркою пешком, хотя день был прескверный: холод и метель.
      Пошли они утром, но не возвратились засветло, а метель разыгралась, и думали, что вдова с сыном остались переждать погоду у кого-нибудь из дьячков. Но на другой дань ее не нашли на поповке, а потом и ее и сына отыскали в овражке - мать с сыном сидели обнявшись и оба замерзли.
      По-видимому, они шли домой и сбились с дороги; но некоторые думали, что Аграфена нарочно заморозила сына, чтобы его "ослобонить".
      Истину в этом деле открыть было невозможно, и дьячок Меркурий, которому заказывали делать надписи на крестах, написал на кресте, покрывшем семейство горделивой Аграфены: "Боговинися душа".
      Никто не мог понять в точности, что такое это значило, но все находили, что это "что-то значит".
      А дьячок Меркурий только кивал значительно головою и произносил: "гм!" - а внятнее ничего не сказывал.
      Смерть Васенки, Аграфены и Егорки была первым трагическим случаем из всех событий голодной зимы в нашей деревне, но драма эта совершилась втайне и "предана воле божией".
      Другие события, которые я припоминаю, случились позже и не так близко, как это. Но здесь еще надо вставить отрывок о хитром помещике.
      VIII
      Хитрый помещик был не кто иной, как майор Алымов, о котором вскользь уже упомянуто. Его почему-то не называли по имени и отчеству, а титуловали по чину: "майор". Он был молодой, холостой, бравый, сильный, плечистый, с огромнейшими черными усами "вразмет" и с бойкими, но неприятными манерами дурного тона, которыми он и оттолкнул от себя соседа-моряка при молебне о дожде для земли алчущей.
      Алымов служил в каком-то полку и вышел в отставку по какой-то "истории". Это, должно быть, имело общественное значение, потому что при всяком случае, когда мои родители знакомили с кем-нибудь майора Алымова, то непременно к громко произнесенной рекомендации его прибавляли потише, что он "вышел по истории". Майор был холост и постоянно "лытал и судьбы пытал", или, проще сказать - искал выгодных невест для законного брака, а до устройства себе искомого семейного положения он жил один в своей небольшой деревушке, где у него был очень скромный домик в пять комнат, и вся усадьба, устроенная его матерью "по-однодворчески", а не по-дворянски. То есть домик у Алымова был построен одним фасадом в сад, где не было никаких иных деревьев, кроме фруктовых, а всеми другими тремя сторонами этот домик выходил во двор, обнесенный всеми хозяйственными службами-закутами, сараями, амбарами и амбарушками.
      Такой способ постройки в наших местах назывался "в кольцо" и имел ту выгоду, что и люди и животные - все были у хозяина перед глазами; но зато кроме их уже ничего другого видно не было.
      От этого на таких усадьбах не ходит ветер - тепло, хозяйственно и очень скучно.
      Алымов, по выходе в отставку, уже несколько лет сидел на этой усадьбе и вел свое небольшое хозяйство аккуратно, почему у него было довольно всего, что только нужно в его положении домовитого холостого помещика и "женишка".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7