Собрание сочинений в одиннадцати томах - Том 6
ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Том 6 - Чтение
(стр. 17)
Автор:
|
Лесков Николай Семёнович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
Серия:
|
Собрание сочинений в одиннадцати томах
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(514 Кб)
- Скачать в формате doc
(1 Кб)
- Скачать в формате txt
(1 Кб)
- Скачать в формате html
(16 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40
|
|
Все, что заработал, — вот все оно цело — деткам везу; а еще захочу, так и в церкву дам за свое здоровье. Понимаешь?» — «Глупо, говорю, в церковь давать». — «Ну, этого говорить ты не смей, а то вот что…» И кулак мне к носу. — Что за народ! что за народ! — воскликнул Шерамур и даже впотьмах весь расцветился. — Я,— говорит, — не вытерпел: «Молодец, говорю, пойдем, я тебя угощу в трактире». А он сейчас кошель скорей прятать и стал уходить. Я за ним, а он от меня еще шибче, да на углу хлоп, упал и растянулся. «Чего ты, говорю, дурак, бежишь?» — «А ты чего, говорит, меня гонишь: я ведь твоего не прошу». — «Чего же ты меня боишься?» — «Ты деньги увидал и скрасть хочешь», и с этим как дернет во всю мочь: «Каррраул!» Нас обоих и забрали.
— Куда?
— В часть.
— Выпустили?
— Да; на другой день пристав приехал, расспросил обо мне и послал к графине: действительно ли я с нею? Оттуда дворник их знакомого художника прислал, тот поручился, меня и отпустили. А у мужика там, в части, рубль пропал. Он после сказал мне: «Это твоя вина, — я за тебя заключался, — ты должен мне воротить», — я отдал…
— Вы, значит, на него не сердились?
— Нет, да ведь он умен, он мне сказал: «Я бы, говорит, от тебя и не бежал, да боялся, что у тебя вумственные книжки есть
. А то, сделай милость, буду на угощении благодарен». Чай с ним вместе пили. Отличный мужик. «А если еще остача есть, говорит, купи моим детькам пряничного конька да рыбинку. Я свезу — скажу: дядька прислал, — детьки малые рады будут». Хороший мужик. Мы поцеловались.
— Значит, он вас до грошика обобрал?
— Я сам отдал.
— А зачем?
— Отдал, да и все.
— А сами куда и с чем пошли?
Шерамур только рукой махнул.
— Тут, — говорит, — у меня началась самая тяжкая пора, я едва рассудок не потерял.
— Отчего же собственно?
— От ужасного божества… беда что такое было.
— Верно, опять графиня?
— Да; и другие, — если бы англичанка моего этого спасения верою не подкургузила, так я погиб бы от святости.
— Валяйте, валяйте, — говорю, — разве можно на таком интересном месте останавливаться: сказывайте, что такое было?
Глава десятая
В московском доме графини, где она провела сутки и уехала далее, по-видимому совсем позабыв о Шерамуре и не сделав на его счет никаких распоряжений, он нашел того профессора живописи, который за него поручился.
Это был единственный человек, к которому наш герой мог обратиться в своем положении. Он так и сделал. Считая имена недостойными человеческого внимания пустяками, Шерамур не знал, как звали художника, но, по его словам, это был человек пожилой и больной. Он жил со своим семейством, занимая один из флигелей в доме графа, который считал себя покровителем какого-то московского художественного учреждения. Остальной дом был пуст и оберегался одним старым лакеем. Лакей этот питал какие-то особенные чувства к профессору и свел к нему Шерамура. Тот выслушал чудака и говорит:
— По-моему, вам не стоит за графиней ехать.
— Я, — говорит Шерамур, — спросил, отчего? А он не отвечает. Большущее что-то пишет и все помазикает кистями и отскочит: высматривает.
«Я, — говорит, — не советую… — И опять мазикает. — Графиня, я думаю… вами тяготится».
«Сама, — говорю, — пригласила».
«Это ничего. — И опять помазикал, отскочил и смотрит в кулак на картину, и говорит: — Это ей все равно; они люди особенные, у них это ничего-с».
И еще помазикал, помазикал, а потом положил свои снасти, закурил трубочку и сел против картины.
«Вы, — спрашивает, — «Эмиля» Руссо читали?
»
«Не читал, а слышал: опыт какой-то делали — воспитать человека».
«Вот, вот, вот! — вот и вы на этот опыт взяты: вы лучше удирайте».
«А что она мне сделает?»
«Да нехорошо, — говорит, — с ними возиться. Ведь ей делать нечего — вот ее забота. Ее отец, бывало, для собственной потехи все лечил собственных людей, а эта от нечего делать для своей потехи всех ко спасению зовет. Только жаль — собственных людей у них теперь нет, все искать надо, чтобы одной перед другой похвастать: какая кого в свою веру поймала. Всякая дрянь нынче их этою глупою потехою пользуется: «я, дескать, уверовал — дайте поесть», а вы студент, — вам это стыдно».
Я говорю:
«Мне это все равно, — я религии не признаю; а если можете пять рублей мне занять, так я поеду, потому что она мне сулила дать школу».
Он говорит:
«Нате вам пять рублей, а школы она вам не даст, а если даст, так вас оттуда скоро выгонит».
А когда я хотел расспросить, отчего не даст? — Он вдруг закашлялся и говорит:
«Ну вас совсем! Если вы такой бестолковый, — ступайте куда хотите: у меня чахотка; а вы… ничего не понимаете».
Шерамур взял пять рублей и отправился к месту своего призвания, где его осетили трагикомические случайности, которые имели на него роковое влияние и довели его до эмиграции.
Глава одиннадцатая
Во-первых, его не ждали и, как художник отгадал, — не желали видеть в имении, куда он явился не то педагогом, не то Эмилем. Встречен он был сухо, как человек никому не нужный; даже помещения ему не дали, и благодетельницы своей графини он не видал. В этом, по его словам, был виноват тот же враг студентов, буфетчик, способный за три целковых отравить кого угодно. Он сбил Шерамура сначала в чулан при конторе, а потом в каморку при прачечной. У его выломанного порога была ямина, а под окном зольная куча, на которую выбрасывали из кухни всякую нечисть, и тут, как говорил Шерамур, постоянно «ходили пешком три вороны и чьи-то птичьи кишки таскали». В самой же храмине здесь была такая жара и духота, что Шерамур, к великому своему удивлению и благополучию, — тяжко заболел: у него сделался карбункул, который он называл: злой чирей. Ему не дали умереть и прислали к нему фельдшера — молодого еврея, который здесь тоже был и врачом и религиозным Эмилем: графиня его второй год воспитывала к христианству. Главный труд обращения его уже был окончен, и по осени он назначался на короткое время на выставку в религиозные салоны Петербурга, а оттуда к отсылке за границу для крещения по наилучшему образцу какой-то из неизвестных сект. Еврей был такой же горький человек, как Шерамур, — он был вырван из солдатчины благодаря тому, что решился оказать склонность к христианству. Он уже второй год жил здесь неизвестно по какому праву и, чувствуя свое рискованное положение, пел стишки и читал «трактатцы», — но он был, разумеется, гораздо находчивее Шерамура и сделал ему важную услугу — спас ему жизнь.
Шерамур лежал без всякого присмотра — его дверь часто некому было затворить, и вороны заходили к нему пешком даже в самую комнату, но фельдшер нашел, что случай этот достоин иного внимания. Он доложил о больном графине и удостоверил ее, что болезнь опасна, но не заразительна. Он знал, что это был для нее бенефисный случай: она сейчас же пришла с книжечками и флаконом разведенной водою мадеры и читала Шерамуру о спасении верою. Он ничего не понял, а она ушла, оставив ему трактатцы, но флакон унесла. Еврей ему сделал выговор:
— Что вам такого, — говорит, — понимать, — спросит: «погиб?» — говорите: «погиб», — а если «спасен», так «спасен».
— А что это значит? — добивался Шерамур.
— Ничего не значит, — один разговор, а за то вам будут хорошую пищу присылать и мадеры, — а вы еще слабы. — Он взял оставленные трактатцы, посмотрел и говорит: — Вот по этой погиб, а по этой спасен. Я скажу, что вы читали и пошли на спасенье.
Прием оказался хорош. В тот день Шерамуру, наперекор всем проискам буфетчика, прислали супу и котлет, а после обеда пришла графиня и принесла новых трактатцев и флакон. Еврей сказал, что больной слаб, и графиня его не утруждала; она спросила его только: «Видите, что вы погибли…» Он отвечал: «Погиб». Она стала на колени и долго молилась. Шерамур из всей молитвы запомнил только: «еще молим тебя, господи, и еще молим тебя». Она спросила: имеет ли он сколько-нибудь Христа? Он поморщился, но сказал: «Немножко имею». Она еще помолилась, а потом ушла, но флакон оставила. С тех пор его стали отлично кормить, и графиня к нему приходила с трактатцами и флаконом, а также приводила раза два англичанку, и обе возле него молились. Он вел себя, как учил еврей: но все путал, говорил то «погиб», то имеет Христа.
Еврей заметил по своим приметам, что это долго стоит на лизисе
,— вскрыл Шерамуру нарыв и сказал: «Ну, теперь скажите: «спасен». Шерамур так и сделал. Он был «спасен», графиня утешалась; она приобрела Христу первого нигилиста и велела Шерамуру по выздоровлении приходить к ней, чтобы петь с верными и учить детей писать и закону божию. И как с этих пор лично ей он уже был неинтересен, то она его бросила, а буфетчик опять стал ему посылать вместо «куричьего супу» — «свинячьи котлеты» и вместо «кокайского вина» — «подмадерный херес». Продолжали навещать Шерамура только фельдшер да англичанка, которая в эту пору и явилась изобретательницею его нынешней клички. Графиня при первом взгляде на него назвала его «Черномор» — что ему и очень шло, графинины горничные сделали из этого «черномордый», — но и это было кстати, а англичанка по-своему все перековеркала в «Шерамур». Однако, впрочем, и это тоже имело свою стать, хотя в смысле иронии.
Впрочем, началось это без иронии. Никому не благодарный и ни на кого не жаловавшийся, Шерамур при воспоминании об этой даме морщил брови.
— С губкою, — говорит, — все приходила и с теплой водичкой, — чирей размывать. Я сяду на край кровати, а она стоит, — на затылке мне мочит, а лицо мое себе в грудь прижмет — ужасно неприятно; она полная и как зажмет лицо, совсем дышать нельзя, а она еще такие вопросы предлагает, что видно, какая дура.
— Какие же вопросы, Шерамур?
— «Приятно ли?» — «Разумеется, говорю, от теплой воды хорошо, а дышать трудно». Или: «Ти ни о чем не дюмаешь?» Говорю: «О чем мне думать?» — «А ти, говорит, дюмай, ти дюмай!» После было выдумала еще мне лицо губкой обтирать, но это я сразу отбил — говорю: «Уж это, пожалуйста, не надо: у меня здесь не болит».
— Да она, верно, в вас влюбилась?
— Ну вот еще! Просто дура.
— А чем же у вас с нею все кончилось?
— Еще что скажете!
— А что?
— Да никогда ничего и не начиналось; а просто как я выздоровел и сунулся в это божество — сейчас пошли отовсюду неприятности.
— Вы не умели петь или не умели преподавать?
— Я не пел, а там чай с молоком давали, так я просто ходил сидеть, чтоб чаю дали.
— Вам не нравилось, как графиня говорит?
— Глупости.
— Однако хуже попов или лучше, толковее?
— У попов труднее.
— Чем?
— У них, как тот мужик говорил, «вумственнее» — они подите-ка какие вопросы закатывают.
— Я, — говорю, — не знаю, о чем вы говорите.
— Ко мне раз поп пришел, когда я ребят учу: «Ну, говорит, отвечай, что хранилось в ковчеге завета
!» Мальчик говорит: «расцветший жезл Аваронов, чашка с манной кашей и скрыжи
». — «А что на скрыжах?» — «Заповеди», — и все отвечал. А поп вдруг говорил, говорил о чем-то и спрашивает: «А почему сие важно в-пятых?» Мальчонко не знает, и я не знаю: почему сие важно в-пятых. Он говорит: «Детки! вот каков ваш наставник — сам не знает: почему сие важно в-пятых?» Все и стали смеяться.
— Ученики ваши?
— Ребятишки отцам рассказали: «Учитель, мол, питерский, а не знает: почему сие важно в-пятых? Батюшка спросил, а он и ничего». А отцы и рады: «какой это, подхватили, учитель, это — дурак. Мы детей к нему не пустим, а к графинюшке пустим: если покосец даст покосить — пусть тогда ребятки к ней ходят, поют, ништо, худого нет». Я так и остался.
— Ни при чем?
— Да, так ходил, думал до осени, но тут… подвернулось…
— Новая история?
— Да, из-за пустого лакомства.
Понятно, нетерпение знать: как и какая сладость сей жизни соблазнила Шерамура? Почему сие было важно в-пятых?
Дело это содержалось в англичанке.
Глава двенадцатая
Пожилая дама, о которой заходит речь, была особа, описания которых не терпит английская литература, но которых зато с любовью разработывает французская. Смелейшие из английских писателей едва касаются одной стороны — их ипокритства
, но Тэн обнаружил и другие свойства этих тартюфок
. Их вкус мало разборчив, их выбор падает на то, что менее афиширует. В большинстве случаев это бывает собственный кучер или собственный лакей. Внешняя фешионабельность и гадкая связь идут, ничего не нарушая и ничему не препятствуя. Если нет собственного кучера и лакея, тогда хорош и католический монах. Эти лица пользуются очень хорошею репутациею во многих отношениях, особенно со стороны скромности. Вообще английский культ дорожит в таких обстоятельствах скромностью субъекта и таким его положением, которое исключало бы всякое подозрение. Шерамур был в этом роде. Но тут дело было несколько лучше: по тонким навыкам старой эксцентрички Шерамур ей даже нравился. Она была свободна от русских предрассудков и не смотрела на него презрительными глазами, какими глядела «мизантропка», опрокидывающая свою ипохондрию, или се камеристки, этот безвкуснейший род женщин в целой вселенной. Крепкий, кругленький, точно выточенный торс маленького Шерамура, его античные ручки, огневые черные глаза и неимоверно сильная растительность, выражавшаяся смолевыми кудрями и волнистою бородою, производили на нее впечатление сколько томное, столько же и беспокоящее. Он представлялся ей маленьким гномом, который покинул темные недра гор, чтобы изведать привязанность, — и это ничего, что он мал, но он крепок, как молодой осленок, о котором в библии так хорошо рассказано
, как упруги его ноги и силен его хребет, — как бодро он несется и как неутомимо прыгает. Она знала в этом толк. Притом он был franc novice
— это возбуждало ее опытное любопытство, и, наконец, он молчалив и совершенно не подозрителен.
И вот мало-помалу, приучив его к себе во время его болезни, англичанка не оставляла его своим вниманием и тогда, когда он очутился без дела и без призора за то, что не знал: «почему сие важно в-пятых?»
Она была терпеливее графини и не покидала Шерамура, а как это делалось на основании какого-то текста, то графиня не находила этого нимало странным. Напротив: это было именно как следует, — потому что
онине так как мы — примемся да и бросим, а
онидо конца держатся правила: fais се que tu dois.
И та действительно держалась этого правила: она учила Шерамура по-французски, употребляла его для переписки «стишков» и «трактатцев» и часто его подкармливала, спрашивая на его долю котлетку или давая ему каштаны или фисташки, которые он любил и ел презабавно, как обезьяна.
Все это шло в своем порядке, пока не пришло к развязке, самой неожиданной, но вполне соответственной дарованиям и такту Шерамура. Но это замечательнейшее из его приключений нельзя излагать в моих сокращениях, оно должно быть передано в дословной форме его собственного рассказа, насколько он сохранился в моей памяти.
— Она, — говорит Шерамур, — раз взяла меня за бороду, — и зубами заскрипела. Я говорю: «Чего это вы?»
«Приходи ко мне в окно, когда все уснут».
Я говорю:
«Зачем?»
«Я, — говорит, — тебе сладости дам».
«Какой?»
Она говорит:
«Кис-ме-квик
».
Я говорю:
«Это пряник?»
Она говорит:
«Увидишь».
Я и полез. Из саду невысоко: она руку спустила и меня вздернула.
«Иди, — говорит, — за ширмы, чтобы тень не видали».
А там, за ширмой, серебряный поднос и две бутылочки: одна губастая, а одна такая.
Она спрашивает:
«Чего хочешь: коньяк или шартрез?»
«Мне, — говорю, — все равно».
«Пей что больше любишь».
«Да мне все равно, — а вот зачем вы так разодеты?»
«А что такое?»
«То, — говорю, — что мне совестно — ведь вы не статуя, чтоб много видно».
— А она, — вмешиваюсь, — как была разодета?
— Как! скверно, совсем вполодета, рукава с фибрами и декольте до самых пор, везде тело видно.
— Хорошее тело?
Ну вот, я будто знаю? Мерзость… по всем местам везде духами набрыськано и пудрой приляпано… как лишаи… «Зачем, говорю, так набрыськались, что дышать неприятно?»
«Ты, — говорит, — глупый мальчик, не понимаешь: я тебя сейчас самого набрыськаю», — и стала через рожок дуть.
Я говорю:
«Оставьте, а то уйду».
Она дуть перестала, а заместо того мокрую губку с одеколоном мне прямо в лицо.
«Это, — говорю, — еще что за подлость!»
«Ничего, — говорит, — надо… личико чисто делать».
А, — говорю, — если так, то прощайте!» — Выскочил из-за ширмы, а она за мною, стали бегать, что-то повалили; она испугалась, а я за окно и спрыгнул.
— Только всего и было с англичанкой?
— Ну, понятно. А буфетчик из этого вывел, что я будто духи красть лазил.
— Как духи красть? Отчего он это мог вывесть?
— Оттого, что когда поймал, от меня пахло. Понимаете?
— Ничего не понимаю: кто вас поймал?
— Буфетчик.
— Где?
— Под самым окном: как я выпал, он и поймал.
— Ну-с!
— Начал кричать: «энгелиста поймал!» Ну тут, разумеется, люди в контору… стали графу писать: «пойман нигилист».
— Как же вы себя держали?
— Никак не держал — сидел в конторе.
— Сказали, однако, что-нибудь в свое оправдание?
— Что говорить — от нигилиста какие оправдания.
— Ну, а далее?
— Убежал за границу.
— Из-за этого?
— Нет; поп подбавил: когда графиня его позвала сочинять, что нигилисты в дом врываются и чтобы скорее становой приезжал, поп что-то приписал, будто я не при знаю: «почему сие важно в-пятых?» Фельдшер это узнал и говорит мне: что это такое — «почему сие важно в-пятых?»
Я говорю: «Не знаю».
«Может быть, это чего вышнего касается? Вам теперь лучше бежать».
Я и побежал.
Глава тринадцатая
Как он бежал? — Это тоже интересно.
— Пешком, — говорит, — до самой Москвы пер, даже на подметках мозоли стали. Пошел к живописцу, чтобы сказать, что пять рублей не принес, а ухожу, а он совсем умирает, — с кровати не вставал; выслушал, что было, и хотел смеяться, но поманул и из-под подушки двадцать рублей дал. Я спросил: «На что?» А он нагнул к уху и без голосу шепнул:
«Ступайте!»
С этим я ушел.
— Куда же?
— В Женевку
.
— Там были рады вам?
— Ругать стали. Говорят: «У англичанки, верно, деньги были, — а вы — этого не умели? Дурак вы».
— Неужто даже не приютили?
— Ничего не приючали: я им не годился, — говорят: «вы очень форменный, — нам надо потаенные».
— Тогда вы сюда?
— Да: здесь вежливо.
Он сказал это с таким облегченным сердцем, что даже мне легко стало. Я чувствовал, что здесь —
период;что здесь замысловатая история Шерамура распадается, и можно отдохнуть.
Я его спросил только: уверен ли он, что ему в России угрожала какая-нибудь опасность? Но он пожал плечами, потянул носом, вздохнул и коротко отвечал:
— Все же уйти — безопаснее.
Мы встали с края оврага, в котором Шерамур начал волчьим вытьем, а кончил божеством. Пора было вернуться в Париж — дать Шерамуру жрать.
Глава четырнадцатая
Если бы я не имел перед собой примера «старца Погодина», как он скорбел и плакал о некоем блуждавшем на чужбине соотчиче
, то я едва ли бы решился сознаться в неодобрительном поступке: мне было жаль Шерамура, и я даже положил себе им заняться и довести его до какого-нибудь предела. Словом: я вел себя совсем как Погодин. Разбирая рапсодии
Шерамура, я готов был иногда подозревать его в сумасшествии, но он не был сумасшедший; другой раз мне казалось, что он ленивый негодяй и дармоед, но и это не так: он всегда ищет работы, и что вы ему поручите, — он сделает. Не плут он уже ни в каком случае, — он даже несомненно честен. Он так, какой-то заморух: точно цыпленок, который еще в яйце зачичкался
. Таких самые сердобольные хозяйки, как только заметят, — обыкновенно «притюкивают» по головешке и выбросят, — и это очень милостиво; но Шерамур был не куриный выводок, а человек. Родись он в селе, его бы считали «ледащеньким
», но приставили бы к соответственному делу — стадо пасти или гусей сгонять, и он все-таки пропитался бы и даже не был бы в тягость; но среди культурного общества — он никуда не годился.
Однако все-таки его лучше увезть в Россию, где хоть сытнее и много дармоедов не умирает с голоду. Поэтому самое важное было дознаться, тяготит ли над ним какое обвинение и нельзя ли ему помочь оправдаться?
Но как за это взяться? К счастию, однако, явился такой случай. Но прежде, чем дойти до него, надо сказать два слова о том, как Шерамур жил в Париже.
Глава пятнадцатая
С первого дня своего прибытия в Париж он был так же обеспечен, как нынче.
Никогдау него не было ни определенного жительства, ни постоянных занятий. Он иногда что-то заработывал, нося что-то в гаре
, иногда катал какие-то бревна. Что ему за это платили — не знаю, но знаю, что иметь столько денег, чтобы пообедать за восемьдесят сантимов и выспаться в ночлежном доме, — это было его высшее благополучие. В большинстве же случаев у него не было никакой работы, тем более что, перекатывая бревна, он сломал ногу, а от носки тяжестей протирал свои очень хорошенькие дамские плечи, пленившие англичанку. Очевидно, в работе у него ни на что недоставало сноровки. Отдыхал же он днем и ночью на бульварах. Это трудно, но можно в Париже, а по привычке Шерамуру даже не казалось трудно.
— Я, — говорил он, — ловко спать могу.
То есть, он мог спать сидя на лавочке, так, чтобы этого? не заметил sergent de ville.
— А если он вас заметит?
— Я на другую иду.
— Ведь и с другой сгонят?
— Не скоро, — с полчаса можно поспать. Надо только переходить на ту сторону, откуда он идет.
Но теперь обращаемся к
случаю.
Раз, выйдя из русской церкви, я встретился в парке Монсо с моею давнею знакомою, г-жою Т
. Мы сидели на скамеечке и говорили о тех, кого знали и которых теперь хотелось вспомнить. А нам было о ком побеседовать, так как знакомство наше с этою дамою началось еще во дни восторгов, пробужденных псковскою историею Гемпеля с Якушкиным
и тверскою эпопеею «пяти дворян»
. Мы вместе перегорали в этих трепетаниях — потом разбились: она, тогда еще молодая дама с именем и обеспеченным состоянием, переселилась на житье в Париж, а я — мелкая литературная сошка, остался на родине испытывать тоску за различные мои грехи
, и всего более за то, чего во мне никогда не было, то есть за какое-то
направление.
С тех пор минуло без малого четверть столетия, и многое изменилось — одних не стало, другие очутились слишком далеко, а мы, которых здесь свел случай после долгой разлуки, могли не без интереса подвергнуть друг друга проверкам: что в ком из нас испарилось, что осталось и во что переложилось и окрасилось. Она в это время видела больше меня людей интересных, и притом таких, о которых я имел только одни книжные понятия. В дни ее отъезда я помню, что она горела одним постоянным и ни на минуту не охлажденным желанием стать близко к Гарибальди
и к Герцену. О первом она писала, что ездила на Капреру, но Гарибальди ей не понравился: он не чуждался женского пола, но относился к дамам слишком реально. Он ей показался лучше издали, но почему и как — я ее о том не расспрашивал. Герцен тоже не выдержал критики: он сделался под старость «не интересен как тайный советник» и очень капризен и придирчив. Дама весьма хорошо умела представлять, как она краснела за него в одном женевском ресторане — где он при множестве туристов «вел возмутительную сцену с горчичницей» за то, что ему подали не такую горчицу. Он был подвязан под горло салфеткою и кипятился совершенно как русский помещик. Все даже оборачивались… И это был тот, чьи остроумные клички и прозвища так смешили либеральный Петербург шестидесятых годов! Это невозможно было снести: дама махнула рукой на подвязанного салфеткой старца и даже в виде легкой иронии отыгралась с ним на его же картах: она называла его «салфеточным». Затем ее внимание занимали Клячко
, Лангевич
, Пустовойтова
, наконец, папа Пий IX, от которого она тогда только что возвратилась и была в восторге по причине его «божественного лица».
— Кротость, ласковость и… какое обхождение, — говорила она, — всякому он что-нибудь… Пусть его бранят, что он выдумал непогрешимость и зачатие
, но какое мне дело! Это все в догматах… Боже мой! кто тут что-нибудь разберет, а не все ли равно, как кто верит. Но какая прелесть… В одном представлении было много русских: один знакомый профессор с двумя женами, то есть с законной и с романической, — и купец из Риги, раскольник, — лечиться ездил с дочерью, девушкою… Всех приняли — только раскольнику велели фрак надеть. Старик никогда фрака не надевал, но купил и во фраке пришел… И он со всеми, со всеми умел заговорить — с нами по-французски, а раскольнику через переводчика напомнил что-то такое, будто они государю говорили, что «в его новизнах есть старизна»
, или «старина». Говорят — это действительно так было. Раскольник даже зарыдал: «Батюшка, говорит, откуда износишь сие, отколь тебе все ведомо?» — упал в ноги и вставать не хочет. «Старина, старина», говорит… Мне это нравится: с одной стороны находчивость, с другой простота… Здесь теперь в моде Берсье
: он изменил католичеству, сделался пастором и всё против папы… Я и его не осуждаю — у него талант, но он не прав, и я ему прямо говорю: вы не правы; папу надо видеть; надо на него глядеть без предубеждения, потому что с предубеждением все может показаться дурно, — а без предубеждения…
Но только что она это высказала, — на повороте аллеи как из земли вылупился Шерамур — и какой, — в каком виде и убранстве! Шершавый, всклоченный, тощий, Весь в пыли, как выскочивший из-под грязной застрехи кот, с желтым листом в своей нечесаной бороде и прорехами на блузе и на обоих коленах.
При появлении его я просто вздрогнул, перервал оживленный рассказ моей дамы и, пользуясь правами короткого знакомства, взял ее за руку и шепнул:
— А вот посмотрите-ка без предубеждения.
— На кого? Вот на этого монстра?
— Да; я после расскажу вам, какое под этим заглавием содержание.
Она прищурилась, рассмотрела и… тоже вздрогнула.
— Это ужасно! — прошептала она вслед Шерамуру, когда он минул нас, не удостоив не единого взгляда, с понурою, совершенно падающею головою. Надо было думать, что нынешнюю ночь, а может быть и несколько ночей кряду, его мало пожалел sergent de ville.
Моя дама схватилась за карман, достала портмоне и, вынимая оттуда десять франков, сказала:
— Вы можете ему передать это?..
— О, да, — говорю, — с удовольствием. Но, позвольте, вот что мне пришло в голову: вы ведь, верно, знакомы с кем-нибудь из здешних наших дипломатов?
— Еще бы — даже очень дружески.
— Помогите же этому бедняку.
— В чем?
— Надо узнать: преступник он или нет?
— Охотно, только если они знают. Но они, кажется, о русских никогда ничего не знают.
— Они, — говорю, — могут узнать.
Она вызвалась поговорить с одним из близких ей людей в посольстве и через два дня пишет мне, чтобы я прислал к ней Шерамура: она хотела дать ему рекомендательную карточку, с которою тот должен пойти к г. N.N. Это был видный чиновник посольства, который обещал принять и выслушать Шерамура, и, если можно, помочь ему очистить возвратный путь в отечество.
— А тогда, — прибавила дама, — я беру на себя собрать ему средства на дорогу, буду просить в Петербурге… — и проч., и проч.
Думаю, чего же еще лучше надо?
Передаю все это Шерамуру и спрашиваю:
— Что вы на это скажете?
— Да я, — отвечает, — не понимаю: зачем это?
— Вы разве не хотите в Россию?
— Нет; отчего же — могу; там пищеварение лучше.
— Так идите к этой даме.
— Хорошо. Она дура?
— С какой же стати она будет дурою?
— Аристократка.
— А они разве все дураки?
— Да я не знаю, я так спросил: какая она?
— Это вам все равно, какая она, — она очень добрая, принимает в вас участие и в силах вам помочь, как никто другой. Вот все, что вам достаточно знать и идти.
— И ничего из этого не будет.
— Почему не будет?
— Ведь я сказал.
— Нет, не сказали.
— Аристократка.
— Так вы не пойдете?
Он помолчал, поводил носом и протянул:
— Ну, черт с ней, — пожалуй, схожу.
Он это делал совершенным grande signore
— чтобы отвязаться. Ну да и то слава богу, что хоть мало на лад идет. Моя знакомая женщина с душою — она его поймет и на его невежество не обидится.
Другое дело — как он аттестует себя в самом посольстве перед русским дипломатом, которого чувства, конечно, тоньше и который, по уставам своего уряда, «по поступкам поступает», а не по движению сердца.
Глава шестнадцатая
Я ждал развязки дипломатических свиданий Шерамура с нетерпением, тем более что все это затеялось накануне моего отъезда, и вот мне не терпится: вечерком в тот день, как он должен был представиться своей патронессе, я еду к ней и не могу отгадать: что застану? Но застаю ее очень веселую и довольную.
— Ваш Шерамур, — говорит, — презабавное существо. Как он ест! — как звереныш.
— Вы его кормили?
— Да; я его брала с собой…
— Вот как, я всегда знал, что у вас предоброе сердце, но это еще шаг вперед.
— Отчего?
— Оборвыш он этакой, а вы его водили и вместе обедали.
— Ах, это-то! Ну полноте, ведь здесь не Россия. Не беспокойтесь меня хвалить: в Петербурге я бы этого ни за что не сделала, а здесь что же такое… Я такая, как все, и могу делать, что хочу. Гарсоны на него только всё удивлялись. Я им сказала, что это дикий из русской Сибири, и они его всё рассматривали и были к нему очень вежливы. А кстати: вы заметили, как он кости грызет?
— Нет, — говорю, — что-то не заметил.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40
|
|