Обойденные
ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Обойденные - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Лесков Николай Семёнович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(589 Кб)
- Скачать в формате fb2
(238 Кб)
- Скачать в формате doc
(246 Кб)
- Скачать в формате txt
(236 Кб)
- Скачать в формате html
(239 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|
Совесть я уношу чистую. По моим нравственным понятиям, то есть понятиям, которые у меня были, я ничем не оскорбила ни людей, ни человечество, и ни в чем не прошу у них прощения. Но есть, голубчик-сестра, условия, которые плохо повинуются рассудку и заставляют нас страдать крепко, долго страдать, наперекор своей уверенности в собственной правоте. Одно такое условие давно стало между мною и тобою; оно поднималось, падало, опять поднималось, росло, росло, наконец, выросло во всю свою естественную или, если хочешь, во всю свою уродливую величину, и теперь, с моею смертью оно, слава богу, исчезает. Я говорю, Аня, о нашей любви к Долинскому... Пора это выговорить... Зачем мы его полюбили обе - я не разрешу себе точно так же, как не могла себе разрешить никогда, что такое мы в нем полюбили? Что такое в нем было?.. Увлеклись своими опекунскими ролями, или это - сила добра и честности? Да бог с ними, с этими вопросами! поздно уж решать их. Я себе свою начальную любовь к этому Долинскому, к этой живой слабости, объясняю, во-первых, моей мизерикордией, а, во-вторых... тем, что ли уж, что нынешние сильные люди не вызывают любви, не могут ее вызвать. Я не знаю, что бы со мной было, если бы я рядом с Долинским встретила человека сильного как-то иначе, сильного любовью, но люди, сильные одною ненавистью, одним самолюбием, сильные уменьем не любить никого, кроме себя и своих фраз, мне были ненавистны; других людей не было, и Долинский, со всеми его слабостями, стал мне мил, как говорят, понравился. Ты знаешь, что я его люблю едва ли не раньше тебя, едва ли не с первой встречи в Лувре перед моей любимой картиной. Но он тебя, а не меня полюбил. Вы это искусно скрывали, но недолго. Сердце сказало мне все; я все понимала, и понимала, что он считает меня ребенком. Это меня злило... Да, не будь этого, может быть, и ничего бы не было остального. Сначала я заставляла молчать мое странное, как будто с зависти разгоравшееся чувство; я сама уверяла себя, что я не могла бы успокоить упадший дух этого человека, что ты вернее достигнешь этого, и таки-наконец одолела себя, отошла от вас в сторону. Вы не видали меня за своею любовью, и я вам не мешала, но я наблюдала вас, и тут-то мне показалось, что я поняла Долинского гораздо вернее, чем понимала его ты. Тебе было жаль его, тебе хотелось его успокоить, дать ему вздохнуть, оправиться, а потом... жить тихо и скромно. Так я это понимала. Я была очень молода, совсем неопытна, совсем девочка, но я чувствовала, что в нем еще много жизни, много силы, много охоты жить смелее, тверже. Я видела, что силе этой так не должно замереть, но что у него воля давно пришибена, а ты только о его покое думаешь. Я почувствовала, что если б он любил меня, то я бы могла дать ему то, чего у него не было, или что он утратил: волю и смелость. Это льстило моей детской гордости, этим я хотела отметить мою жизнь на свете. Но вы любили друг друга, и я опять отошла в сторону и опять наблюдала вас, любя вас обоих. А тут я заболела, собиралась умирать. Занося ногу в могилу, я еще сильнее почувствовала мою любовь - в страсть она переходила во мне. Это было для меня чувство совершенно новое, и я, право, в нем не виновата. Это как-то сделалось совсем мимо меня! Мне не хотелось умирать не любя: мне хотелось любить крепко, сильно. Это было ужасное чувство, мучительное, страшно мучительное! Тут поехали мы в Италию; все вдвоем да вдвоем. Сил моих не было с собою бороться - хоть день, хоть час один я хотела быть любимою во что бы то ни стало. Ах, сестра, ты простила бы мне все, если бы знала, какое это было мучительное желание любви... обожания, чьего-то рабства перед собою! Это что-то дьявольское!.. Это гадко, но это было непреодолимо. Я хотела уехать, и не могла. Сатана, дух нечистый один знает, что это было за ненавистное состояние! Порочная душа моя в нем сказалась что ли, или это было роковое наказание за мою самонадеянность! Мало того, что я хотела быть любимой, я хотела, чтобы меня любил, боготворил, уничтожался передо мною человек, который не должен меня любить, который должен любить другую, а не меня... И чтоб он ее бросил; и чтоб он ее разлюбил; чтоб он совсем забыл ее для меня - вот чего мне хотелось! Дико!.. Гнусно!.. Твоя кроткая душа не может понять этого злого желания. Правда, я давно любила Долинского, я любила в нем мягкого и честного человека, ну, пожалуй, даже любила его так-таки, по всем правилам, со всеми онерами, но... все-таки из этого, может быть, ничего бы не было; все-таки жаль мне было тебя! Любила же я тебя, Анечка! Знала же я, сколько тебе обязана! Все против меня было! Но какая-то лукавая сила все шептала: "перед тобой и это все загремит и рассыплется прахом". Ты знаешь, Аня, что я никогда не была кокеткой; это совершенная правда, я не кокетка; но я, однако, кокетничала с Долинским и бессовестно, зло кокетничала с ним. Не совсем это бессовестно было только потому, что я не хотела его влюбить в себя и бросить, заставить мучиться, я хотела... или, лучше сказать тебе, в то время, при самом начале этой истории, я ничего не объясняла себе, зачем я все это делаю. Но все-таки я знала, я чувствовала, что это... нехорошо. Иногда я останавливалась, вела себя ровно, но это было на минуту, да, все это бывало на одну минуту... Я опять начинала вертеть его, сбивать, влюблять в себя до безумия, и, разумеется, влюбила. Клянусь тебе всем, что это открытие не обрадовало меня; оно меня испугало! Я в ту минуту не хотела, чтобы он разлюбил тебя. Голубчик мой! Поверь мне, что этого я не хотела... но... потом вдруг я совсем обо всем этом забыла, совсем о тебе забыла, и моя злоба взяла верх над твоею кроткою, незлобивою любовью, моя дорогая Аня: человек, которого ты любила, уже не любил тебя. Он не смел сказать мне, что он любит меня; не смел даже сам себе сознаться в этом, но он был мой раб, а я хотела любить, и он мне нравился. Тут уж не было места прежней мизерикордии, я только любила. Ах, Аня! Не обвиняй его хоть ты ни в чем: все это я одна, я все это наделала! Я уж не думала ни о ком, ни о тебе, ни о нем, ни о себе: быть любимой, быть любимой - вот все, о чем я думала. Я знаю, что если б я жила, он бы со мною не погиб; но я знала, что я недолго буду жить и что это его может совсем сбить с толку и мне его не было даже жалко. Пусть полюбит меня, а потом пусть гибнет. Разве я этого не стоила? Губят же люди себя опиумом, гашишем, неужто же любовь женщины хуже какого-нибудь глупого опьянения? Ужасайся, Аня, до чего доходила твоя Дора! Я непременно хочу рассказать тебе все, что должно служить к его оправданию в этой каторжной истории". Тут Даша довольно подробно изложила все, что было со дня их приезда в Ниццу до последних дней своей жизни и, заканчивая свое длинное письмо, писала: "Теперь я умираю, ничего собственно не сделав для него хорошего. Но я, сестра, в могилу все-таки уношу убеждение, что этот человек еще многое может сделать, если благородно пользоваться его преданною, привязчивою натурою; иначе кто-нибудь станет ею пользоваться неблагородно. Он один жить не может. Это уж такой человек. Встретитесь вы, что ли... но я тут ровно ничего не понимаю. Я и хочу, и не хочу этого. Все это, понимаешь, так странно и так неловко, что... Господи, что это я только напутала!" (Тут в письме было несколько тщательно зачеркнутых строчек и потом снова начиналось): "Я бы доказала, что я могу сделать этого человека счастливым и могу заставить его отряхнуться. Да, это дело возможное; поверь, возможное. От того, что я умираю, оно не делается невозможным. Вдумайся хорошенько, и ты увидишь, что я не говорю ничего несообразного. Не зови его из Италии. Пусть поскучает обо мне вволю. Это для него необходимо. Я вижу, что я для него буду очень серьезною потерею, и надо, чтобы он сумел с собою справиться, а не растерялся, не бросился бог весть куда. Я велела ему перевезти мое тело в Россию. Для нас, небогатых людей это, разумеется, затея совершенно лишняя и непростительная (хотя, каюсь тебе, и мне как-то приятнее лежать в родной земле, ближе к людям, которых я любила). Я сделала это, однако, не для себя. Он будет очень тосковать обо мне, а все-таки лучше ему оставаться здесь. Куда ему ехать в Россию?.. Все так свежо будет... так больно... Зачем встреча без радости? Я ему сказала, чтобы он перевез меня на трудовые деньги. Это его заставит работать и будет очень хорошо, если никто не станет в него вступаться, звать его. Все должно быть оставлено времени и моей памяти. Я еще из-за гроба что-нибудь сделаю... А ты, Аня, не увлекайся своими фантазиями и поступай так, как тебе укажут твое чувство и благоразумие. Что, мой друг, делать, бывает всякое на свете!" Тут опять было несколько тщательно зачеркнутых строчек и потом стояло: "Только опять нет! Все мне что-то кажется, я как-то предчувствую, что все это будет как-то не так, что будет какая-то иная развязка и вообрази... я буду рада, если она будет иная... Кажется, любила и сгубила... Что же делать? Дам ответ, если спросится... А, впрочем, не слушай лучше ты, Аня, меня - я, должно быть, совсем сошла с ума перед смертью. Старайся, чтоб было так, как мне не хочется. Лучшего я ничего не придумаю. Все это мне представляется теперь, как объявляют на афишах, каким-то великолепным, брильянтовым фейерверком, и вот этот фейерверк весь сгорел дотла и около меня сгущается мрак, серый, непроглядный мрак, могила... А нельзя было не сжечь его! Он так хорошо, так дивно хорошо горел!.. Говорю тебе одно, что если бы ты умерла прежде меня, я бы... нет, я ничего не знаю. Я ничего не знаю, и это выходит все, что я сумела сказать тебе в этой последней попытке, моя мать, сестра и лучший земной друг мой! Я умираю, однако, в полном убеждении, что ты поняла мою исповедь и простила меня. Прощай, мой добрый ангел! Прощай издалека. Как бы я хотела тебя видеть в мои последние минуты!.. Как я хочу верить, что я увижу тебя! Да, я тебя увижу: я вызову тебя. Я верю в души, в силу душ, и я тебя вызову! Расстояний нет. Их нет, потому что ты теперь со мною! Я вижу, как ты меня прощаешь. Ты благословляешь твою безнравственную сестру... спасибо. Совсем мне плохо; едва дописываю эти строки. Пора в поход безвестный... Вот она когда близится роковая загадка-то! Иду смело, смело иду! Интересно знать, что там такое? Может быть, в самом деле, буду ждать вас? Но хочу, чтобы ждала как можно дольше и боюсь только, что "в мире ином друг друга уж мы не узнаем". Любите же и помните вашу мертвую Дору. Ницца. P. S. Если бы слепою волею рока это письмо мое когда-нибудь стало известно высоконравственному миру, боже, как бы перевернули высоконравственные люди в могиле мои бедные кости! С какими бы процентами заплатили мне все опять-таки высоконравственные дамы за все презрение, которое я всегда чувствовала к их фарисейской нравственности. Разве одна ты, милосердая, вдохновительная, всесильная любовь, вложишь в чьи-нибудь грешные и многолюбящие или многолюбившие уста слово в мое оправдание! Сорвалась с петлей! Не умела любить вполовину сердца, а всем полюбишь - на полдороге не остановишься. Прощай, и еще раз прости меня, мертвеца, бедного и более никому уже не вредящего. Совсем забыла про Журавку - не обидится. Поцелуй его за меня: он любил меня, наш добрый, маленький человечек с большим сердцем. Анне Анисимовне, всему нашему маленькому, тихому мирку, всем девушкам, всем кланяюсь и у всех прошу себе всякого прощенья". Анна Михайловна поплакала, еще раз перечитала письмо и легла в постель. Много горячих и добрых слез ее упало этою бесконечною для нее ночью. - Что теперь впереди? Кому, на что нужна моя жизнь и зачем она самой мне, эта жизнь, в которой все милое пропало, все вымерло? - спрашивала себя она, обтирая заплаканное лицо. Совершенно разбитая, Анна Михайловна рано утром встала и написала Долинскому. "Печальное известие о смерти Дорушки меня поразило, потому что ни один из вас даже не извещал меня, что ей сделалось хуже. Однако, я давно была к этому готова и желаю, чтобы ты как можешь спокойнее перенес нашу потерю. Я прошу тебя остаться в Ницце, пока я выхлопочу позволение перевезти в Петербург тело Доры. Это не будет очень долго, и ты верно не откажешь в новом одолжении мне и покойнице. Я очень скучаю теперь и вдвое буду рада каждой твоей строчке. Извини, что я пишу так мало сам, верно, понимаешь, что мне не до слов". Глава восьмая СЛАДКИЕ НАЧАЛА ЗЛОГО НЕДУГА Долинский все грустил о Доре и никуда не выходил. Аристократ-ботаник два раза заходил к нему, но, заметив, что его посещения в тягость одичавшему хозяину, перестал его навещать. Старуха несколько раз посылала приглашать Долинского к себе обедать - он всякий раз упорно отказывался и даже сердился, что его трогают. Дома он все ходил в раздумье по Дашиной комнате и ровно ничем не занимался. Ночами спал мало и то все Дору беспрерывно видел во сне. Это его радовало. Он очень полюбил свои сновидения, он жил в них и незаметно стал отыскивать в них какой-то таинственный смысл и значение. Долинский незаметно начал строить такие положения, что Даша не вся умерла для него; что она живет где-то и вовсе не потеряла возможности с ним видеться. Ему начало сниться, что она откуда-то приходит ночами, сидит у его изголовья и говорит ему живые ласковые речи, и он сердился, когда разум говорил ему, что это только сон, только так кажется. Он всегда слово от слова помнил все, что ему говорила ночью Дора, и всегда находил в ее речах тот же ум и тот же характер, которыми дышали ее прежние разговоры. Странно и неестественно было теперешнее состояние Долинского, и в таком состоянии он получил знакомое нам письмо Анны Михайловны, а ночью ему опять снилась Дора. Она вошла в комнату, тихо села возле Долинского на краю кровати и положила ему на лоб свою исхудалую ручку. Лицо Доры было так же прекрасно, но сделалось совсем прозрачным. Она была в том же белом платьице, в котором ее схоронили; у ее голубого кушака был высоко отрезан один конец, а с левой стороны над виском выбивались из-под белых роз неровно остриженные рукою Веры Сергеевны волосы. Долинскому казалось, что все существо Доры блестит каким-то фосфоричным светом, и он закрытыми глазами видел, как она ему улыбнулась, слышал, как она сказала: здравствуй, мой милый! - и чувствовал, что она положила ему на голову свою ручку.- Я на тебя сердита теперь!- говорила Дора.- Я тебя просила работать для меня, а ты все скучаешь, все ничего не делаешь. Нехорошо! Скучать нечего, я всегда с тобой. Мне хорошо, я вас вижу всех теперь. Встань, мой друг, пиши, я хочу, чтоб ты писал, чтоб ты отвез меня в Россию. Здесь у нас все чужие в могилах. Встань же! Встань! Работай,- звала она, потряхивая его за плечо. Долинский вскакивал, открывал глаза - в комнате ничего не было. Он вздыхал и засыпал снова, и Даша немедленно слетала к нему снова и успокоивала его, говорила, что ей хорошо, что она всех любит.- А глазами,- говорила она,- на меня смотреть нельзя; никогда не смотри на меня глазами! - Возьми же, возьми меня с собой! - вскрикивал во сне Долинский.- Нельзя, мой друг, нельзя,- тихо отвечала Даша.- Я не пущу тебя,- опять вскрикивал Долинский в своем тревожно-сладком сне, протягивал руки к своему видению и обнимал воздух, а разгоряченному его воображению представлялась уносившаяся вдалеке по синему ночному небу Дора. Сновидения эти не прекращались. Наконец, раз как-то Даша явилась Долинскому со сморщенным лбом, сказала: работай, или я в наказание тебе не буду навещать тебя и мне будет скучно. Прошло три ночи и Даша сдержала свое слово: ни на одно мгновение не привиделась она Долинскому. Нестор Игнатьич очень серьезно встревожился. Он на четвертый день вскочил с рассветом и сел за работу. Повесть сначала не вязалась, но он сделал над собой усилие и работа пошла удачно. Он писал, не вставая, весь день и далеко за полночь, а перед утром заснул в кресле, и Дора тотчас же выделилась из серого предрассветного полумрака, прошла своей неслышной поступью, и поцеловав Долинского в лоб, сказала: умник, умник - работай. Глава девятая ПТИЦЫ ПЕВЧИЕ Дней десять кряду Долинский работал. Повесть подвигалась вперед, и, по мере того как он втягивался в работу, мысли его приходили в порядок и к нему возвращалось не спокойствие, а тихая грусть, которая ничему не мешает и в которой душа только становится выше, чище, снисходительнее. Проработав одну такую ночь до самого рассвета, совершенно усталый, он взглянул в открытое окно Дашиной спальни. Занавеска не была опущена, и робкий свет вместе с утренней прохладой свободно проникал в комнату. Нестор Игнатьевич задул свечу и, прислонясь к креслу, стал смотреть в окно. Свежий ветерок тихо скользил несмелыми порывами, слегка шевелил волосами Долинского и скоро усыпил его. В окне, по обычаю, тотчас же показалась Дора. Она нынче была как-то смелее обыкновенного; смотрела на него в окно, улыбалась и, шутя, говорила: - Неудобь, Бука! - Долинский рассмеялся. Во время этого сна, по стеклам что-то слегка стукнуло раз-другой, еще и еще. Долинский проснулся, отвел рукою разметавшиеся волосы и взглянул в окно. Высокая женщина, в легком белом платье и коричневой соломенной шляпе, стояла перед окном, подняв кверху руку с зонтиком, ручкой которого она только стучала в верхнее стекло окна. Это не была золотистая головка Доры это было хорошенькое, оживленное личико с черными, умными глазками и французским носиком. Одним словом, это была Вера Сергеевна. - Как вам не стыдно, Долинский! Пропадаете, бегаете от людей и спите в такое прекрасное утро. - Ах, простите, Вера Сергеевна! - отвечал, скоро поднимаясь, Долинский.- Я знаю, что я невежа и много виноват перед вашим семейством и особенно перед вами за все... - Да все хандрите? - Да, все хандрю, Вера Сергеевна. - Чего же вы прячетесь-то? - Нет, я, кажется, не прячусь. - Помилуйте! Посылала за вами и брата, и людей - как клад зачарованный не даетесь. Чего вы спите в такое время, в такое прелестное утро? Вы посмотрите, что за рай на дворе: Я пришла сюда с приветом Рассказать, что солнце встало, Что оно горячим светом По листам затрепетало проговорила весело Вера Сергеевна. - Да, очень хорошо,- отвечал Долинский, застенчиво улыбаясь. - Но вы все-таки не подумайте, что я пришла к вам собственно с докладом о солнце! Я - эгоистка и пришла наложить на вас обязательство. - Приказывайте, Вера Сергеевна. - Вы непременно должны сейчас проводить меня. Мне хочется далеко пройтись берегом, а брата нет: он в Виши уехал. - Вера Сергеевна! Я ведь никуда не хожу. - Ну, так пойдемте. - Право... - Право, невежливо держать у окна даму и торговаться с нею. Vous comprenez, c'est impoli! Un homme comme il faut ne fait pas cela. {Вы понимаете, это невежливо! Порядочный человек так не поступает (франц.)} - Да что же делать, если я не un homme comme il faut. - Ну, однако, я буду ждать вас на бульваре,- сказала Вера Сергеевна и, поклонясь слегка Долинскому, отошла от его окна. Нестор Игнатьевич освежил лицо, взял шляпу и вышел из дома в первый раз после похорон Даши. На бульваре он встретил m-lle Онучину, поклонился ей, подал руку, и они пошли за город. День был восхитительный. Горячее итальянское солнце золотыми лучами освещало землю, и на земле все казалось счастливым и прекрасным под этим солнцем. - Поблагодарите меня, что я вас вывела на свет божий,- говорила Вера Сергеевна. - Покорно вас благодарю,- улыбаясь, ответил Долинский. - Скажите, пожалуйста, что это вы спите в эту пору? - Я работал ночью и только утром вздремнул. - А! Это другое дело. Выходит, я дурно сделала, что вас разбудила. - Нет, я вам благодарен! Долинский проходил с Верой Сергеевной часа три, очень устал и рассеялся. Он зашел к Онучиным обедать и ел с большим аппетитом. - Вы простите меня, бога ради, Серафима Григорьевна,- начал он, подойдя после обеда к старухе Онучиной - Я вам так много обязан и до сих пор не собрался даже поблагодарить вас. - Полноте-ка, Нестор Игнатьевич! Это все дети хлопотали, а я ровно ничего не делала,- отвечала старая аристократка. Долинский хотел узнать, сколько он остался должным, но старуха уклонилась и от этого разговора. - Кирилл,- говорила она,- приедет, тогда с ним поговорите, Нестор Игнатьевич,- я право, ничего не знаю. Вера Сергеевна после обеда открыла рояль, сыграла несколько мест из "Нормы" и прекрасно спела: "Ты для меня душа и сила" Долинскому припомнился канун св. Сусанны, когда он почти нес на своих руках ослабевшую, стройную Дору, и из этого самого дома слышались эти же самые звуки, далеко разносившиеся в тихом воздухе теплой ночи. "Все живо, только ее нет",- подумал он. Вера Сергеевна словно подслушала думы Долинского и с необыкновенным чувством и задушевностью запела: Ах, покиньте меня, Разлюбите меня, Вы, надежды, мечты золотые! Мне уж с вами не жить, Мне вас не с кем делить, Я один, а кругом все чужие. Много мук вызнал я, Был и друг у меня, Но надолго нас с ним разлучили. Там под черной сосной, Над шумящей волной Друга спать навсегда положили. - Нравится это вам? - спросила, быстро повернувшись лицом к Долинскому, Вера Сергеевна. - Вы очень хорошо поете. - Да, говорят. Хотите еще что-нибудь в этом роде? - Я рад вас слушать. - Так в этом роде, или в другом? - Что вы хотите, Вера Сергеевна. В этом, если вам угодно,- добавил он через секунду. Вьется ласточка сизокрылая Под моим окном одинешенька; Под моим окном, под косящатым, Есть у ласточки тепло гнездышко. Вера Сергеевна остановилась и спросила: - Нравится? - Хорошо,- отвечал чуть слышно Долинский. Вера Сергеевна продолжала: Слезы горькие утираючи, Я гляжу ей вслед вспоминаючи... У меня была тоже ласточка, Сизокрылая душа-пташечка, Да свила уж ей судьба гнездышко, Во сырой земле вековечное. - Вера! - крикнула из гостиной Серафима Григорьевна. - Что прикажете, madam? - Терпеть я не могу этих твоих панихид. - Это я для m-r Долинского, maman, пела,- отвечала Вера Сергеевна, и искоса взглянула на своего вдруг омрачившегося гостя. - Другого голоса недостает, я привыкла петь это дуэтом,- произнесла она, как бы ничего не замечая, взяла новый аккорд и запела: "По небу полуночи". - Вторите мне, Долинский,- сказала Вера Сергеевна, окончив первые четыре строфы. - Не умею, Вера Сергеевна - Все равно, как-нибудь. - Да я дурно пою. - Ну, и пойте дурно. Онучина взяла аккорд и остановилась. - Тихонько будем петь,- сказала она, обратясь к Долинскому.- Я очень люблю это петь тихо, и это у меня очень хорошо идет с мужским голосом. Вера Сергеевна опять взяла аккорд и снова запела; Долинский удачно вторил ей довольно приятным баритоном. - Отлично! - одобрила Вера Сергеевна. Она артистично выполнила какую-то трудную итальянскую арию и, взяв непосредственно затем новый, сразу щиплющий за сердце аккорд, запела: Ты не пой, душа девица, Песнь Италии златой, Очаруй меня, певица, Песнью родины святой. Все родное сердцу ближе, Сердце чувствует сильней. Ну, запой же! Ну, начни же! "Соловей, мой соловей". Долинский не выдержал и сам без зова пристал к голосу певицы, тронувшей его за ретивое. - Charmant! Charmant! {Восхитительно! Восхитительно! (франц.)} произнес чей-то незнакомый голос, и с террасы в залу вступила высокая старушка, со строгим, немножко желчным лицом, в очках и с седыми буклями. За нею шел молодой господин, совершеннейший петербургский comme il faut настоящего времени. Это была княгиня Стугина, бывшая помещица, вдова, некогда звезда восточная, ныне бог знает что такое - особа, всем недовольная и все осуждающая. Обиженная недостатком внимания от молодой петербургской знати, княгиня уехала в Ниццу и живет здесь четвертый год, браня зауряд все русское и все заграничное. Молодой человек, сопровождающий эту особу, был единственный сын ее, молодой князь Сергей Стугин, получивший место при одном из русских посольств в западных государствах Европы. Он ехал к своему месту и завернул на несколько дней повидаться с матерью. Онучины очень обрадовались молодому князю: он был свежий гость из России и, следовательно, мог сообщить самые свежие новости, что и как там дома. Сергей Стугин был человек весьма умный и, очевидно, не кис среди мелких и однообразных интересов своей узкой среды бомонда, а стоял au courant {в курсе (франц.)} с самыми разнообразными вопросами отечества. - Крестьяне даже мои, например, крестьяне не хотят платить мне оброка,-жаловалась Серафима Григорьевна.- Скажите, пожалуйста, отчего это, князь? - Вероятно, в том выгод не находят,- отвечала вместо сына старуха Стугина. - Bon {хорошо (франц.)}, но что же делать, однако, должны мы, помещики? Ведь нам же нужно жить? - А они, я слышала, совсем не находят и в этом никакой надобности,-опять спокойно отвечала княгиня. Молодой Стугин, Вера Сергеевна и Долинский рассмеялись. Серафима Григорьевна посмотрела на Стугина и понюхала табаку из своей золотой табакерки. - Ваша maman иногда говорит ужасные вещи,- отнеслась она шутливо к князю.- Просто, самой яростней демократкой является. - Это неудивительно, Серафима Григорьевна. Во-первых, maman, таким образом, не отстает от отечественной моды, а во-вторых, и, в самом деле, какой же уж теперь аристократизм? Все смешалось, все ровны становимся. - Кнутьями более никого, славу богу, не порют,- подсказала старая княгиня. - Мужики и купцы покупают земли и становятся такими же помещиками, как и вы, и мы, и Рюриковичи и Гедиминовичи,- досказал Стугин. - Ну... ведь в вас, князь, в самом есть частица рюриковской крови,-добродушно заметила Онучина. - У него она, кажется, в детстве вся носом вытекла,- сказала княгиня, не то с неуважением к рюриковской крови, не то с легкой иронией над сыном. Старая Онучина опять понюхала табаку и тихо молвила: - Говорят... не помню, от кого-то я слышала: разводы уже у нас скоро будут? - Едва ли скоро. По крайней мере, я ничего не слыхал о разводах,-отвечал князь. - Это удивительно! Твой дядюшка только о них и умеет говорить,- опять вставила Стугина. Князь улыбнулся и ответил, что Онучина говорит совсем не о полковых разводах. - Ах, простите, пожалуйста! - серьезно извинялась княгиня.- Мне, когда говорят о России и тут же о разводах - всегда представляется, плацпарад, трубы и мой брат, Кесарь Степаныч, с крашеными усами. Да и на что нам другие разводы? Совсем не нужно - Совершенно лишнее,- поддерживал князь.- У нас есть новые люди, которые будут без всего обходиться. - Это нигилисты? - воскликнула m-lle Вера.- Ах, расскажите, князь, пожалуйста, что вы знаете об этих забавных людях? Князь не имел о нигилистах чудовищных понятий, ходивших насчет этого странного народа в некоторых общественных кружках Петербурга. Он рассказывал очень много курьезного о их нравах, обычаях, стремлениях и образе жизни. Все слушали этот рассказ с большим вниманием; особенно следил за ним Долинский, который узнавал в рассказе развитие идей, оставленных им в России еще в зародыше, и старая княгиня Стугина, Серафима Григорьевна, тоже слушала, даже и очень неравнодушно. Она не один раз перебивала Стугина вопросом: - Ну, а позвольте, князь... Как же они того, что, бишь, я хотела это спросить?.. Стугин останавливался. - Да, вспомнила. Как они этак... - Живут? - Нет, не живут, а, например, если с ними встретишься, как они... в каком роде? Князь не совсем понял вопрос; но его мать спокойно посмотрела через свои очки и подсказала: - Я думаю, должно быть что-нибудь в роде Ягу, которые у Свифта. - Что это за Ягу, княгиня? - Ну, будто не помните, что Гулливер видел? На которых лошади-то ездили? Ну, люди такие, или нелюди такие лохматые, грязные? - Ну, что это? - воскликнула Серафима Григорьевна. - Неужто, князь, они, в самом деле, в этом роде? - Немножко,- отвечал, смеясь, Стугин. - Полагаю, трудно довольно отличить коня от всадника,- поддержала сына княгиня. - Ну, что это! Это уж даже неприятно! - опять восклицала Онучина, воображая, вероятно, как косматые петербургские Ягу лазят по деревьям в Летнем саду, или на елагинском пуанте и швыряют сверху всякими нечистотами.-И женщины такие же бывают? - спросила она через секунду. - Два пола в каждом роде должны быть необходимо - иначе род погибнет. - Это ужасно! А, впрочем, ведь я как-то читала, что гориллы в Африке, или шампаньэ, тоже будто уносят к себе женщин? Серафима Григорьевна вся содрогнулась. Князь Сергей очень распространился насчет отношений нигилисток к нигилистам и, владея хорошо языком, рассказал несколько очень забавных анекдотов. - Дуры! - произнесла, по окончании рассказа, Серафима Григорьевна. - И пожить-то как следует не умеют! - смотря через очки, добавила княгиня. - Но это все презабавно,- заметила Вера Сергеевна и вышла с молодым князем на террасу. - Довоспиталась сторонушка! Дозрела! Скотный двор настоящий делается! презрительно уронила Стугина. Серафима Григорьевна понюхала с особенным удовольствием табачку и, улыбнувшись, спросила: - Вы, Елена Степановна, помните Вастилу? - Княжну Палагею Никитишну? - спросила, немножко надвинув брови, Стугина. - Да. - Ну, кто ж ее не помнит. - Но, впрочем, та ведь... то все-таки совсем в другом роде? - Ну, еще бы! Старушки обе задумались. - Или княгиню Марфу Викторовну в ту пору, как она со своим мужем рассталась? - спросила Серафима Григорьевна опять через минуту. - Уж именно! - отвечала, покачав головой, Стугина? - Бес в нее вселился. Очень уж проказила! - Проказила, княгиня; но как хороша-то была! Серафима Григорьевна с умилением смотрела на стену, вообразив перед собою воспоминаемую княгиню Марфу Викторовну.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|