Пользуясь слабостью Бодростина к его уму и талантам, он тотчас же, по прибытии в Петербург, возобладал и двумя другими его слабостями. Он раздражил и раздул в нем дух промышленной предприимчивости, игравший в Михаиле Андреевиче всегда и особенно возбужденный в последние годы при безобразном разгаре всеобщей страсти к быстрой наживе. Но особенно посчастливилось Павлу Николаевичу сблизиться с мужем Глафиры, благодаря княгине Казимире, которая очаровала Бодростина с первой же встречи у Кишенского, залучившего к себе Михаила Андреевича для ознакомления с одною из тех афер, которыми ловкие столичные люди как сетями улавливают заезжих в столицу предприимчивых людей провинциальных. Волокитство старика за Казимирой началось с первых же дней их встречи, и Ципри-Кипри очень мало преувеличивала положение дел, описанных ею в известном нам письме ее к Иодозерову. Но ухаживанье Бодростина за великолепною княгиней до приезда Горданова ограничивалось стороной чисто художественной. Михаил Андреевич, изживший весь свой век то в доморощенном помещичьем разврате, то в легких победах над легкими же дамами губернского бомонда, где внимание Бодростина всегда высоко ценилось, сохранил очень много охоты к делам этого сорта и, встретив красивую и шикарную княгиню, почувствовал неодолимое влеченье поклоняться ее красоте. Кишенский заметил это и не дал этой искре погаснуть. Он немедленно же появился в небогатом нумере, куда Казимира приехала с железной дороги вместе с польским скрипачом и с золотою рыбкой, которую привезла в маленьком изящном акварие. Кишенский, окинув взором занимаемое Казимирой помещение и ее необременительный багаж и выждав минуту, когда скрипач оставил их вдвоем tete-a-tete, прямо и бесцеремонно спросил:
– Вы вся тут, ваше сиятельство?
– Вся, – отвечала княгиня.
– Так надо, значит, у кого-нибудь перехватить.
– Ну, у кого же? – полюбопытствовала княгиня. – У вас ведь не перехватишь, не дадите.
– У меня!.. про меня и говорить нечего: я и не дам, да у меня и нет сумм, которые были бы достойны такой дамы, как вы, а вот вчерашнего барина у меня вы не заприметили ли?
– Да это, кажется, Бодростин?
– Кажется, – повторил, улыбаясь, Кишенский. – Ах матушка, ваше сиятельство: разве можно так говорить про такой кусочек?
– А что такое?
– Да как же-с: это именно Бодростин; то есть он сам, настоящий. – Бодростин, старой подруги вашей Глафиры Акатовой законный супруг и обладатель ее прелестей, которые, между нами говоря, все одного вашего мизинчика не стоят и… кроме того, обладатель целых двутьму динариев, пенязей, злотниц и ворохов зерна бурмитского.
– Что же ему здесь нужно?
– Да вот подите же: еще богаче быть хочет. Это уж такова человеческая алчность вообще, а у него в особенности. Он на все жаден, и его за это Бог накажет.
– А что такое?
– Да как же, разве вы вчера ничего не заметили?
– Решительно ничего. А что же такое, скажите пожалуйста.
– Как вы вчера не заметили, как он в вас стрелял взорами?
– Ну уж это сочинение! – молвила, закрасневшись, Казимира. Она живо сознавала и чувствовала, что Кишенский говорит правду и что он заметил именно то самое, что она и сама заметила, и идет именно прямо к тому, что ее занимало в ее затруднительнейшем положении, без гроша денег и со скрипачом и золотою рыбкой.
Кишенскому не было ни малейшего труда прочесть и истолковать себе смущение Казимиры, и он, нимало не медля, тронул ее слегка за руку и сказал самым кротким тоном.
– Ну так, матушка-княгиня, и прекрасно. Этой первой мысли, теперь вас посетившей, и не переменяйте. Так и будет сделано. Понимаете: сделано честно, бескорыстно, без всякого куртажа.
Казимира еще более покраснела и пролепетала:
– Что вы это такое?.. почему вы знаете мои теперешние мысли?
– Знаю-с, – отвечал смело жид.
– Я вовсе и не думаю о Бодростине, и что он мне такое?
– Он?.. он ничего, дрянь, старый мешок с деньгами, а… ваше сиятельство – женщина с сердцем, и тот, кого вы любите, беден и сир… Правду я говорю? Надо чем-нибудь пожертвовать, – это лучше, чем все потерять, матушка-княгиня.
Матушка-княгиня не возражала, но благодарно пожала мошенническую руку Кишенского, а тот позже внушал Михаилу Андреевичу, что для приобретения настоящего апломба в среде крупных дельцов Петербурга надо не пренебрегать ничем, на чем можно основать свою силу и значение. Перечисляя многоразличные атрибуты такой обстановки, Кишенский дошел и до совета Бодростину блеснуть блестящею женщиной.
– Эта статья нынче много весит и заставляет говорить о человеке, – решил он и затем смело посоветовал Бодростину не пренебрегать этой статьей тем более, что она может доставлять приятное развлечение.
– Согласен, батюшка, с вами, – отвечал ему Бодростин, – но, во-первых, я стар…
– Ну это не резон, – перебил его Кишенский, – старому утеха нужнее, чем молодому.
– Пожалуй, что вы и правы, но ведь я, как знаете, женат.
– Ну, помилуйте, кто же в наше время из порядочных людей с женами живет? У нас в Петербурге уж и приказные нынче это за моветон считают.
– Канальи!
– Да что канальи, ни они в том виноваты, а это уж таков век. А к тому же ведь я это советую вам не всерьез, а только для блезиру и притом имея в виду одно случайное обстоятельство.
– Случайное обстоятельство!
– Да.
– В этом роде?
– Да, в этом роде.
– Что же это такое: уж не ту ли вы француженочку хотите отбить у графа, что была с ним вчера на пуанте?
– Ну вот: нашли что отбивать: – француженку! Что она такое значит?
– Ну нет, вы этого не говорите: она хороша.
– Хороша-с, черт ее знает что она такое: без рода, без племени. Нет, надо изловить знаменитость.
– Певицу или танцовщицу, что ль?
– Ну что за танцовщицы! Нет, надо блеснуть дамочкой из света, с именем и, пожалуй, с титулом, и я в том смысле веду с вами и речь. Вы видели у меня вчера княгиню Вахтерминскую?
– Прелесть!
– Надеюсь, что прелесть, а у нее, кажется, дорожный баул пустенек и…
– Да будто вы это считаете возможным? – вопросил в недоумении Бодростин.
– То есть я ничего особенного не считаю возможным, но вполне уверен в одной возможности крайне обязать и разодолжить ее при ее нынешних обстоятельствах и сделать ее своею attachee
, бывать с нею, где с такими дамами принято быть, принимать в ее доме…
– Но позвольте, – возразил Бодростин, – я заметил, что при ней этот польский скрипач.
– Ага, вы это заметили! Я тоже заметил, что вы это взяли на примечание. О, да вы ходок по этой части!
– Да как же не заметить: ведь это сейчас видно.
– Ну и пускай себе будет видно: этими господами стесняться нечего, да и это, наконец, уж ее дело или их общее дело, а не наше. Мы же свое начнем по порядку, оно у нас порядком тогда и пойдет. Вот она теперь третью неделю живет в нумерке, и ведь она же, не видя этому никакого исхода, конечно, о чем-нибудь думает.
– Конечно.
– То-то-с что «конечно». А о чем в таком положении думают дамы, у которых нить благодатного притока оборвалась – это вам тоже должно быть известно.
– По крайней мере догадываться можно.
– Да-с, можно даже и не ошибаться. Так вот у нее теперь первое и даже самое страстное, пожалуй, желание иметь свой ложемент, то есть хорошенькую уютную квартирку и пару сереньких лошадок с колясочкой, хоть не очень сердитой цены. И все это она, разумеется, примет с нежнейшею благодарностью.
– Вы думаете?
– Да непременно так-с, примет и еще с нежнейшею благодарностью и обязательством, чтоб этот ее скрипач поселился отдельно, и она вошла бы в приготовленный нами для нее уголок с одною золотою рыбкой. И мы будем навещать ее в одиночестве и любоваться, как ее золотая рыбочка плещется, потом иногда прокатимся с ней на ее коняшках попросту: вы рядком с ней, а я на передней лавочке.
– Что же, это все ничего… то есть это очень приятно.
– Да и воистину-с, чтобы вы знали, приятно и вам и мне, потому что я по всем этим местам рыщу по своей обязанности фельетониста. Знаете, ведь «эпиграмма-хохотунья трется, вьется средь народа, и тут, увидевши урода, ему и вцепится в глаза».
Таков наш хлеб, и вот как собаке снится хлеб, а рыбка – рыбаку
, я и проектирую наши будущие parties de plaisir
: мне хлеб, а вам рыбка. Идет, что ли? Надо пользоваться обстоятельствами и временем, иначе, извините меня, я знаток в таких делах: этакая женщина, как Казимира с ее наружностью, именем и ласками, долго в запамяти в Петербурге не останется и далеко пойдет.
Бодростин, которому Казимира нравилась безмерно и который млел от одной мысли завладеть ею на тех или других основаниях, разрешил Кишенскому пользоваться и временем, и обстоятельствами, и не прошло недели, как прекрасная Казимира приехала к Михаилу Андреевичу на своих лошадях и в своей коляске просить его о каком-то ничтожном совете и тут же пригласила его в свой салон и при этом нежно, нежно и крепко пожала его руку.
Глава третья
Собаке снится хлеб, а рыба – рыбаку
С тех пор Михаил Андреевич сделался хозяином Казимириных апартаментов и опекуном жизни «маленькой княгини»; но все это ограничивалось для него лишь правом беседовать с нею вдвоем, целовать ее ручки, щекотать перышком ее шейку и платить ее большие, большие расходы по счетам, шедшим через руки Кишенского и непомерно возраставшим от его прикосновения.
Механика, устроенная Кишенским, шла прекрасно: Бодростин не успел оглянуться, как Казимира сделалась его потребностью: он у нее отдыхал от хлопот, она его смешила и тешила своею грациозною игривостью и остроумием, взятыми на память из Парижа; у нее собирались нужные Бодростину люди, при посредстве которых старик одновременно раскидывал свои широкие коммерческие планы и в то же время молодел душой и телом.
Скрипач не мешал ничему. Кишенский, бывший душой всего этого дела, все обставил безукоризненно, и сам пил, ел, золотил руки и наслаждался, лелея дальновидный план обобрать Бодростина вконец. Плана этого Кишенский, разумеется, не открывал никому, а тем менее Казимире, которая с первого же шага сметила, что верткий фельетонист, шпион, социалист и закладчик, хлопочет недаром и не из-за того, чтобы только попить и поесть у нее на бодростинский счет. Но она не шла далее предположения, что Кишенский устроил ее карьеру с тем, чтобы поживиться от счетов и расходов. Она легко смекнула, что если это дело пойдет таким течением на год, на два, то Кишенский может нажить с этой сделки шесть-семь тысяч рублей. Казимире было жаль этих денег, но, с другой стороны, она не могла рассчитывать, чтоб история эта потянулась на год, на два. Она понимала, что как ни очаровался ею Бодростин и как заботливо ни станет она охранять это очарование, старик все-таки не поставит ради ее на карту все свое положение, и недалеко время, когда серым лошадям станет нечего есть и нечем будет платить за роскошный ложемент, и не на что станет жить бедному скрипачу, изгнанному из квартиры княгини и удостоивавшемуся от нее ласки и утешения в уютных двух комнатках, нанятых им отдельно vis-a-vis
с квартирой Казимиры.
Скрипач, взирая по вечерам на освещенные окна княгининых апартаментов, тоже смекал, что все это непрочно, что все это может кончиться прежде, чем успеешь спохватиться.
При таком согласии во взгляде влюбленных они нашли случай друг с другом объясниться и результатом их переговоров у Казимиры явилось решение попросить у Бодростина тысячу рублей взаймы без посредства Кишенского. Решение это удалось без малейшего затруднения и притом с соблюдением полнейшего достоинства. Через месяц заем повторился еще на одну тысячу, а немного спустя встретился еще экстренный случай, по которому потребовалось три тысячи… Бодростин все давал, но наконец и ему наскучило давать, да и Казимире стало неловко просить. Тогда в один прелестный день Кишенский, посетив свои редакции, где в одной он гремел против распущенности современных нравов, а в другой – настрочил сквозной намек о некоей очаровательной княгине В., возвратился домой и, сидя за ширмой в закладной комнате, слышал, как кто-то толкнулся с просьбой ссуды под вексель г. Бодростина.
Кишенского это изумило. Никак не думая, чтобы Бодростин мог нуждаться в наличных деньгах, Кишенский принял из рук дамы-посредницы вексель, списал его в памятную книжечку и возвратил с отказом в дисконте.
Ему, может быть, следовало бы известить об этом Бодростина, но долговременная жизнь на ножах отуманила его прозорливость и отучила его от всякой искренности.
– Чего доброго, может быть, и в самом деле Бодростин совсем не так благонадежен, как говорят, – думал Кишенский и продолжал помалкивать.
Время шло. Михаил Андреевич расходовался сам на свои предприятия и платил расходы Казимиры, платил и расходы Кишенского по отыскиванию путей к осуществлению великого дела освещения городов удивительно дешевым способом, а Кишенский грел руки со счетов Казимиры и рвал куртажи с тех ловких людей, которым предавал Бодростина, расхваливая в газетах и их самих, и их гениальные планы, а между тем земля, полнящаяся слухами, стала этим временем доносить Кишенскому вести, что то там, то в другом месте, еще и еще проскальзывают то собственные векселя Бодростина, то бланкированные им векселя Казимиры.
Кишенский заподозрил, что дело что-то нечисто, и сообщил о том жене Висленева, которая поэкзаменовала Казимиру и, заметив в ней некоторое смущение, пришла к тем же самым заключениям, что и Кишенский. Тут непременно должна была крыться какая-нибудь темная штука. Тихон Ларионович понял, что княгиня хотела его одурачить, и решился наказать ее. Он мог бы наказать ее и больно, открыв всю эту историю Бодростину, но этим бы все расстроилось, и сам Кишенский лишился бы хороших доходов. Он предпочел только проучить «маленькую княгиню» и, удалясь под различными предлогами от участия в ее делах с Бодростиным, поговорил о своих подозрениях при Ципри-Кипри, результатом чего явилось известное письмо последней к Подозерову. Кишенский думал пугнуть их Глафирой и промахнулся, – той это было только на руку.
Глава четвертая
Другой рыбак с иною отвагой
Командированный в силу этих известий Горданов застал дело в тяжком кризисе. Кишенский прятался и писал в своих фельетонах намеки на то самое мошенничество, которое сам устроил; Михаил Бодростин был смущен полученными им по городской почте анонимными письмами, извещавшими его, что указываемое в такой-то газете дело о фальшивых векселях непосредственно касается его. С одной стороны, угрожающий по этому случаю скандал, а с другой – подрыв кредита раздражал его безмерно, и смущенный старик доверял свою досаду одной Казимире, но та на эту пору тоже не находила у себя для него запаса утешений.
Внезапное прибытие Горданова в Петербург в эти смятенные дни было для Михаила Андреевича величайшею радостию. Он все рассказал Горданову и попросил его разыскать, в чем может заключаться дело, и вывесть все на чистую воду, если можно, однако, без всякой огласки.
Горданов взялся все обделать и поскакал. Он побывал, где знал, в разных местах и потом у Кишенского, который, при виде его, улыбнулся, сгас и напомнил ему о долге.
– Мой долг будет красен платежом, – отвечал ему с презрением Горданов, – а вы вот скажите мне: что за слухи ходят о бодростинских бланках и векселях?
Кишенский отозвался болезнью и полным об этом неведением, но присоветывал, однако же, Горданову толкнуться к начальнику сыскной полиции, или к обер-полицейместеру, а также поговорить с Казимирой и кстати подумать о долге. Горданов на первый совет, куда ему толкнуться, ничего не ответил, а о долге обещал поговорить послезавтра и прямо отправился к княгине Казимире.
Конфиденции, которые имел Павел Николаевич с очаровательною, беспаспортною княгиней, повели к тому, что Михаил Андреевич видел ее милые слезы, приял ее раскаяние в увлечении недостойным человеком и, разжалобясь, остался сам ее единственным утешителем, тогда как Горданов отправился немедленно переместить скрипача, так чтобы не было и следа. С этих пор отношения Бодростнна к красавице-княгине вступили в совершенно новую фазу, причем немало значения имели усердие и талант Горданова.
Княгиня ни за что не хотела расстаться со своим скрипачом. Даже сознавшись, под страшными угрозами Горданова, в том, что фальшивые векселя от имени Бодростина фабриковал скрипач и что он же делал от его имени ручательные подписи на обязательствах, которые она сама писала по его просьбам, княгиня ни за что не хотела оставить своего возлюбленного.
– Мы лучше бежим оба из России, – сказала она Горданову, ломая свои руки.
– Постойте, постойте! – отвечал ей спокойно, соображая и обдумывая, Горданов. – Бежать хорошо, но именно, как вы сказали, надо «лучше бежать», а не кое-как.
И он предложил ей короткий ясный план выпроводить артиста одного.
Княгиня отвечала отрицательно.
– Отчего же-с? – допрашивал Горданов. – Если любите его, так и будете любить: пусть он подождет вас где-нибудь за границей, а вы пока – здесь… хорошенько подкуетесь на золотые подковки.
– Нет, это невозможно.
– Ревнуете, что ли, вы его?
– Да, и ревную, и…
– Вы, пожалуйста, договаривайте, а то ведь время дорого, и каждую минуту на след этой проделки может накинуться полиция. Почему вы не можете с ним разлучиться?
Княгиня молчала.
– Залог его любви, что ли, вы, может быть, храните? – отбил бесцеремонно Горданов.
Княгиня вспыхнула и взглянула на дельца умоляющим взглядом.
– Понимаю вас, понимаю, – успокоил ее Горданов. – Но, вероятно, еще не скоро?.. Ну, так мы вот что… Что у вас есть залог его любви – это даже прекрасно, но сам он здесь теперь не у места и делу мешает: он вас тоже верно ревнует?
– Ну, конечно… разве ему приятно? – отвечала сквозь слезы княгиня.
– Да, да, разумеется, я так и думал, но, впрочем, это уж всегда так бывает. Оттого все у вас до сих пор вяло и шло, что вы связаны его мучениями.
Княгиня вдруг вздрогнула и зарыдала.
– Ну-с, не убивайтесь, – утешал ее Горданов, – положитесь на меня. Я так устрою, что вам никакого труда не будет стоить приласкать старичка. Что в самом деле: он ведь тоже, что дитя… чем тут терзаться-то?
Княгиня молчала.
– Да, приласкайте его родственно, но хорошенько, – повторил Горданов, – так, чтоб у него ушки на макушке запрыгали, и всю эту беду с векселями мы сбудем и новую добудем… а того молодца мы пока припрячем от глаз подалее. Хорошо?.. ну и прекрасно! А вы тем временем позакрепитесь, позаручитесь капитальцем на свjю и на младенцеву долю…
Княгиня не выдержала и произнесла с омерзением:
– Фуй, Горданов, что вы говорите!
– Дело говорю-с, дело. И главное, все это будет сделано без посредства этого подлого жида Тишки.
– Ах да! уж Бога ради только без него!
– Да уж об этом вы не хлопочите: я его сам ненавижу, поверьте, не менее вашего.
– Он такой негодяй!.. мне даже один вид его вселяет отвращение.
– Конечно, вид его прегнусный.
– Ну уж я не знаю, но я его всегда терпеть не могла, а в теперешнем моем положении…
– Да, в теперешнем вашем положении это совсем не годится. Ну, вы его зато более и не увидите. А во всем остальном прошу вас не того… не возмущаться. Что делать, судьба! помните, как это говорит прекрасная Елена: «Судьба!»
Княгиня покачала головой и хрустнула энергически пальцами, оглянулась по сторонам покоя и тяжело вздохнула, как бы от нестерпимой боли.
– Что-с? – шепнул ей в это время Горданов.
– Да ничего… «судьба… судьба!» Горданов встал и проговорил:
– А судьбе благоразумие велит покоряться. – Он протянул княгине руку.
– Я покоряюсь, – молвила в ответ княгиня.
Затем, когда был доставлен Бодростин и когда он был оставлен при требующей прощения и утешения княгине, Павел Николаевич в самые часы их нежных излияний друг пред другом предался неожиданному коварству.
Глава пятая
Рыбак рыбака видит
Горданов обещал княгине, что спрячет ее скрипача где-нибудь неподалеку за чертой Петербурга, но спрячет так удобно, что для влюбленных останется еще возможность хотя редких свиданий, но устроил все иначе.
Вместо того, чтобы хлопотать о перевозе счастливого артиста за городскую черту, Горданов, явясь к нему на другое утро, предъявил ему бумагу, по силе которой всякая полицейская власть обязана была оказывать Павлу Николаевичу содействие в поимке названного в ней артиста.
Тот оторопел и. растерявшись, только осматривал Горданова с ног до головы. Он, очевидно, никогда не видал птиц такого полета.
– Вы не выдумайте, однако, защищаться, – заговорил тихо Горданов, заметив, что артист, собравшись с мыслями, озирается по сторонам: – это будет бесполезно, потому что, во-первых, я не позволю вам сойти с места и у меня в кармане револьвер, а во-вторых, я совсем не то, за что вы меня принимаете. Вам этого не понять; я Федот, да не тот: а пришел вас спасти. Поняли теперь?
– Н… н… е… т, – беззвучно уронил потерявшийся артист.
– Нет? очень жаль, а мне разъяснять вам это некогда, но, впрочем, странно, что вы, будучи поляком, этого не понимаете: я иду дорогой, проложенною вашими же соотчичами, служу и вашим, и нашим. Бегите пока можете, я вас отпускаю, но бегите ловко, не попадайтесь под мой след, за вами могут пуститься другие охотники, не из наших… Те уж не будут так милостивы, как я.
– Но за что же вы ко мне так милостивы?
– Ну уж это мое дело. Я знаю, что вам меня вознаграждать нечем.
– Совершенно нечем.
– Но, однако, вы мне отдадите что у вас есть готового?
– То есть, что же такое вы желаете получить?
– То есть я желаю получить векселя княгини с бодростинскими надписями.
Артист начал было уверять, что у него ничего подобного нет, но когда
Горданов пугнул его обыском, то он струсил и смятенно подал два векселя, которые Павел Николаевич прочел, посмотрел и объявил, что работа в своем роде совершеннейшая, и затем спрятал векселя в карман, а артисту велел как можно скорее убираться, о чем тот и не заставлял себе более повторять.
Он одевался, лепеча Горданову, что, едучи в Россию, он никак не думал заниматься здесь подобными делами, но что его неудачи шли за неудачей, музыки его никто не хотел слушать и вот…
Горданов этому даже пособолезновал и сказал, что наша петербургская публика в музыкальном отношении очень разборчива, и что у нас немало европейских знаменитостей проваливалось, а затем дал артисту нотацию не бросаться ни на одну железную дорогу, ибо там ему угрожал бы телеграф, а посоветовал ему сесть на финляндский пароход и благополучно удирать в Стокгольм, а оттуда в любое место, где могут найтись охотники слушать его музыку.
Артист так и сделал. О княгине он было заикнулся, но Горданов так веско и внушительно помахал пальцем, что тот и язык потерял.
– Вы об этом и думать не смейте! И писать ей не смейте, иначе вы погибли, – наказывал Горданов.
– А она?
– О ней не беспокойтесь. Разве вы не понимаете, в чем дело и почему вас только высылают?
Артист при всем горестном своем положении осклабился.
– Она остается здесь, потому что ее присутствие тут доставляет удовольствие… – Тут Горданов пригнулся и шепнул что-то на ухо артисту. Тот даже присел. Через час он уже плыл под густым дымом финляндского парохода.
Выпроводив артиста с такими напутствиями, Павел Николаевич стройно установлял отношения Бодростина с княгиней Казимирой, которая хватилась скрипача на другой день, но, пометавшись всюду, убедилась, что его нет и искать его негде. Кризис разрешился у ней обилием нервных слез и припадком отчаянной раздражительности, которую Бодростин не знал как успокоить и искал в этом случае помощи и содействия Горданова, но тоже искал напрасно, потому что и Ропшин, и слуги, разосланные за Павлом Николаевичем, нигде его не могли отыскать.
Его лишь случайно нашел Кишенский на станции Варшавской железной дороги. Они оба столкнулись, отвернулись друг от друга и разошлись, но потом снова столкнулись и заговорили, когда поезд отъехал и они остались на платформе.
– Вы, верно, кого-нибудь хотели проводить? – спросил Кишенский, здравствуясь с Гордановым.
– Да-с, я-с хотел-с кого-то проводить; а вы тоже проводить желали? – отвечал не без насмешки в голосе Горданов.
– Да, и я.
– Только не удалось?
– Не удалось.
– Представьте, и мне тоже! Как вы думаете, где он теперь, каналья?
– Вы о ком же говорите?
– Да все о нем же, о нем.
– То есть…
– То есть о том, кого вы хотели встретить или проводить, да не проводили и не встретили. Скажите, дорого вам платят за вашу службу по этой части?
– Я думаю, столько же, сколько и вам.
– Столько же!.. ну, этого быть не может.
– А отчего вы так думаете?
– Да вы не стоите столько, сколько я.
– Вот как!
– Конечно! Я о вас полюбопытствовал: вы ведь употребляетесь для дел грязненьких, грубых этаких… да?
– Да-с; я языков не знаю, – отвечал спокойно Кишенский.
– Ну, не одно это только, что вы языков не знаете, а у вас… вообще, я думаю, очень многого недостает для тонких сношений.
– Например-с, чего же бы это еще мне недостает?
– Например? Нечего тут например! Например, вы вот совсем для хорошего общества не годитесь.
– Да я и не гонюсь-с за этим обществом-с, и не гонюсь-с; но вы напрасно тоже думаете, что вас озолотят. Надуют-с! Уж много таких же, как вы, франтов разлетались: думали тоже, что им за их бонтон невесть сколько отсыпят. Вздор-с! и здесь есть кому деньги-то забирать…
– Да вы много понимаете! – ответил с презрением Горданов.
– Я-то понимаю. Я знаю, из-за чего вы сюда ударились. – При этих словах Кишенский побагровел от досады и молвил: – но вы не беспокойтесь, кто бы вас ни защищал за ваши обещания открыть что-то важное, вы мне все-таки отдадите деньги, потому что вы их должны.
– Да, должен, не спорю, но отдам не скоро, – отвечал, насмехаясь над ним, Горданов.
– Да-с, отдадите.
– Только не скоро.
– И это же подло. Чем же вы хвастаетесь? Тем, что вам удалось представиться важным деятелем, способным обнаружить неведомо какие махинации, и что я принужден долг вам отсрочить как нужному человеку, я отсрочу-с, отсрочу; но… но мы с вами, господин Горданов, все-таки сочтемся.
– Как же, как же: непременно сочтемся, я вот удостоверюсь, правду ли вы мне все это сказали, и тогда сочтемся.
– Да, сочтемся-с, потому, знаете ли, что я вам скажу: я видел много всяких мошенников и плутов, но со всеми с ними можно вести дело, а с такими людьми, какие теперь пошли…
– И плутовать нельзя?
– Именно.
– Это значит, близка кончина мира.
– И я то же думаю.
– Ну, так советую же вам прочее время живота вашего скончать в мире и покаянии, – сказал ему насмешливо Горданов и, крикнув кучера, уехал, взметая пыль в глаза оставшемуся на тротуаре ростовщику.
– Ослушаться и представить на него ко взысканию? – думал, идучи в одну из своих редакций, Кишенский, но… во-первых, у него ничего нет и он отсидится в долговом, да и только, и кроме того… беды наживешь: разорвать все эти связи, станут на каждом шагу придираться по кассе… Вот, черт возьми, что страшно-то и скверно, а впрочем, дьявол меня дернул разоблачать пред ним тайны учреждения! Все это несдержанное зло закипело, а он этим может воспользоваться и перессорить меня с начальством… Да! Как бы не так: сейчас и перессорит? Да кто же ему поверит?.. Кто же у нас кому-нибудь верит? и мне не верят, и ему не поверят, как я сам никому не верю… Кругом пошло!
Но мы оставим на время и Кншенского, как оставили артиста, и поспешим к позабытой нами Глафире Васильевне, которая во все это время, как мы окидывали беглым взором операции наших достойных деятелей, продолжает оставаться сидя в своей постели пред ларцом, из которого на ее колени высыпана куча пестрых листков почтовой бумаги.
Глава шестая
Отбой
Глафира Васильевна имела пред собою обстоятельную летопись всех петербургских событий и притом с различных сторон. Помимо вести от Горданова, Ропшина и самого Бодростина, были еще письма Ципри-Кипри (она получала по десяти рублей за каждое письмо с доносом на Горданова), и наконец вчера Глафира получила два письма, из которых одно было написано почерком, заставившим Висленева затрепетать.
Бодростина это заметила и спросила Жозефа о причине его замешательства, но он мог только молча указать рукой на пакет.
Глафира разорвала конверт и, прочтя внизу исписанного листка имя «Кишенский», махнула Висленеву рукой, чтоб он вышел.
Это было час за полночь по возвращении Бодростиной и состоявшего при ней Висленева со спиритской беседы у Аллана Кардека, куда Бодростина учащала с неизменным постоянством и где давно освоилась со всеми прибывающими медиумами, видящими, слышащими, пишущими, рисующими или говорящими, со всеми «философами», убежденными в истине спиритской системы, но ничего необыкновенным путем не видящих, не слышащих и не говорящих. Глафира Васильевна принадлежала к последним, то есть к спиритам, не одаренным необыкновенными способностями, а только «убежденным в учении спиритизма и в способности медиумов». Висленев же был медиум видящий, слышащий, пишущий и говорящий. Способности эти обнаружились в нем быстро и внезапно, сначала предчувствиями, которые он имел, поджидая Бодростину в пограничном городишке, откуда после своего побега прислал Горданову письмо, подписанное псевдонимом Esperance, а потом… потом духи начали писать его рукой увещания Бодростиной полюбить Иосафа Платоновича. Глафира Васильевна читала эти «обещания» духа и, по-видимому, внимала им и верила, но… но для Висленева все еще не наступало счастливого времени, когда подобные увещания духа были бы излишними.
Так было во все время состояния Висленева за границей при особе Бодростиной и так стояло дело и в минуту, когда Глафира, прочтя подпись Кишенского под полученным ею письмом, дала Висленеву рукой знак удалиться.