Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На ножах

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / На ножах - Чтение (стр. 3)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – Да, все стареем, – отвечал Подозеров.
      – «Стареем»! Рано бы еще стареть-то!
      – Ну нет, пожалуй, и пора.
      – Вот и пора! чуть стукнет тридцать лет, как мы уж и считаем, что мы стареем. Вам ведь, я думаю, лет тридцать пять, не больше?
      – Мне тридцать два.
      – Изволите ли видеть, век какой! Вон у вас уже виски седые. А у меня будет к вам просьба.
      – Очень рад служить.
      – То есть еще и не своя, а приятеля моего, с которым я приехал, Павла Николаевича Горданова: с ним по лености его стряслось что-то такое вопиющее. Он черт знает что с собой наделал: он, знаете, пока шли все эти пертурбации, нигилистничанье и всякая штука, он за глаза надавал мужикам самые глупые согласия на поземельные разверстки, и так разверстался, что имение теперь гроша не стоит. Вы ведь, надеюсь, не принадлежите к числу тех, для которых лапоть всегда прав пред ботинком?
      – Решительно не принадлежу.
      – Вы за крупное землевладение?
      – Ни за крупное, ни за дробное, а за законное, – отвечал Подозеров.
      – Ну в таком случае вы наша опора! Вы позволите нам побывать у вас на днях?
      – Сделайте милость, я дома каждое утро до одиннадцати часов.
      – Впрочем… сестра! – обратился Висленев к Ларисе, удерживая в своей руке руку Подозерова, – теперь всего ведь семь часов, не позволишь ли попросить тебя велеть приготовить что-нибудь часам к одиннадцати?
      – Охотно, брат, охотно.
      В это время они прошли весь сад и стояли у террасы.
      – Право, – продолжал Висленев, – что-нибудь такое, что Бог послал, что напомнило бы святой обычай старины. Можно?
      Лариса кивнула в знак согласия головою:
      – Я очень рада.
      – Так вот, Андрей Иваныч, – отнесся Висленев к Подозерову, – теперь часочек я приберусь, сделаю кое-как мой туалет, отправлюсь и привезу с собой моего приятеля, – он тут сирота, а к десяти часам позвольте вас просить прийти побеседовать, вспомнить старину и выпить рюмку вина за упокой прошлого и за многие лета грядущего.
      – От таких приглашений, Иосаф Платонович, не отказываются, – отвечал Подозеров.
      – Вашу руку! – и Висленев, взяв руку Подозерова, крепко сжал ее в своей руке и сказал: «До свидания».
      Всем остальным гостям он поклонился общим поклоном и тоже от всех взял слово вечером прийти к Ларисе на ужин.
      Гости ушли.
      Висленев, взойдя с сестрою и теткою в дом, направился прямо в свой кабинет, где еще раз умылся и переоделся, прихлебывая наскоро поданный ему сюда чай, – и послал за извозчиком.
      – Брат! – сказала ему Лариса, когда он вышел в зал и оправлялся перед большим зеркалом, – не дать ли знать Бодростиной, что ты приехал?
      – Кому это? Глафире Васильевне?
      – Да.
      – Что ты это! Зачем?
      – Да, может быть, и она захотела бы приехать?
      – Бог с ней совсем!
      – За что же это?
      – Да так; на что она здесь?
      – Она очень умная и приятная женщина.
      – Ну, мне она вовсе не приятная, – пробурчал Висленев, обтягивая воротник рубашки.
      – А неприятна, так и не надо, но только как бы она сама не заехала.
      – Будет предосадно.
      – И еще вот что, Жозеф: ты позвал вечером Синтянину?
      – Кажется… да.
      – Нет, наверное да. Так зайди же к ним, позови генерала Ивана Демьяныча.
      Висленев оборотился к сестре и сморщился.
      – Что такое? – проговорила Лариса.
      – Так, знаешь, там доносом пахнет, – отвечал Висленев.
      Лариса вспыхнула и нетерпеливо сказала:
      – Полно, пожалуйста: мы об этом никогда не говорим и не знаем; а Александрина… такая прекрасная женщина…
      – Но дело-то в том, что если вы чего не знаете, то я это знаю! – говорил смеясь, Висленев. – Знаю, дружок, Ларушка, все знаю, даже и то, какая прекрасная женщина эта Александра Ивановна.
      Лариса промолчала.
      – Да, сестра, – говорил он, наклонив к Ларисе голову и приподняв на виске волосы, – здесь тоже в мои тридцать лет есть серебряные нити, и их выпряла эта прекрасная белая ручка этой прекрасной Александры Ивановны… Так уж предоставь мне лучше вас знать эту Александру Ивановну, – заключил он, ударяя себя пальцем в грудь, и затем еще раз сжал сестрину руку и уехал.
      Лариса глядела ему вслед. «Все тот же самый! – подумала она, – даже десять раз повторяет, что ему тридцать лет, когда ему уж тридцать пятый! Бедный, бедный человек!»
      Она вздохнула и пошла распорядиться своим хозяйством и туалетом к встрече приезжего гостя.

Глава пятая
На все ноги кован

      Павел Николаевич Горданов, которого Висленев назвал «сиротою», не терпел никаких недостатков в своем временном помещении. Древняя худая слава губернских пристанищ для проезжающих теперь уже почти повсеместно напраслина. В большинстве сколько-нибудь заметных русских городов почти всегда можно найти не только чистый номер, но даже можно получить целый «ложемент», в котором вполне удобно задать обед на десять человек и вечерок на несколько карточных столов.
      Такой ложемент из трех комнат с передней и ванной, и с особым ходом из особых сеней занял и Павел Николаевич Горданов. С него спросили за это десять рублей в сутки, – он не поторговался и взял помещение. Эта щедрость сразу дала Горданову вес и приобрела ему почтение хозяина и слуг.
      Павел Николаевич на первых же порах объявил, что он будет жить здесь не менее двух месяцев, договорил себе у содержателя гостиницы особого слугу, самого представительного и расторопного изо всего гостиничного штата, лучший экипаж с кучером и парою лошадей, – одним словом, сразу стал не на обыкновенную ногу дюжинного проезжающего, а был редким и дорогим гостем. Его огромные юфтовые чемоданы, строченные цветным шелком и изукрашенные нейзильберными винтами и бляхами с именем Горданова; его гардероб, обширный как у актрисы, батистовое белье, громадные портфели и несессеры, над разбором которых отряженный ему слуга хлопотал целый час, проведенный Висленевым у сестры, все это увеличивало обаяние, произведенное приезжим.
      Через час после своего приезда Павел Николаевич, освежившись в прохладной ванне, сидел в одном белье пред дорожным зеркалом в серебряной раме и чистил костяным копьецом ногти.
      Горданов вообще человек не особенно представительный: он не высок ростом, плечист, но не толст, ему тридцать лет от роду и столько же и по виду; у него правильный, тонкий нос; высокий, замечательно хорошо развитый смелый лоб; черные глаза, большие, бархатные, совсем без блеска, очень смышленые и смелые. Уста у него свежие, очерченные тонко и обрамленные небольшими усами, сходящимися у углов губ с небольшою черною бородкой. Кисти ослепительно белых рук его малы и находятся в некоторой дисгармонии с крепкими и сильно развитыми мышцами верхней части. Говорит он голосом ровным и спокойным, хотя левая щека его слегка подергивается не только при противоречиях, но даже при малейшем обнаружении непонятливости со стороны того, к кому относится его речь.
      – Человек! как вас зовут? – спросил он своего нового слугу после того, как выкупавшись и умывшись сел пред зеркалом.
      – Ефим Федоров, ваше сиятельство, – отвечал ему лакей, униженно сгибаясь пред ним.
      – Во-первых, я вас совсем не спрашиваю, Федоров вы или Степанов, а во-вторых, вы не смейте меня называть «вашим сиятельством». Слышите?
      – Слушаю-с.
      – Меня зовут Павел Николаевич.
      – Слушаю-с, Павел Николаевич.
      – Вы всех знаете здесь в городе?
      – Как вам смею доложить… город большой.
      – Вы знаете Бодростиных?
      – Помилуйте-с, – отвечал, сконфузясь, лакей.
      – Что это значит?
      – Как же не знать-с: предводитель!
      – Узнайте мне: Михаил Андреевич Бодростин здесь в городе или нет?
      – Наверное вам смею доложить, что их здесь нет, – они вчера уехали в деревню-с.
      – В Рыбецкое?
      – Так точно-с.
      – Вы это наверно знаете?
      – У нас здесь на дворе почтовая станция: вчера они изволили уехать на почтовых.
      – Все равно: узнайте мне, один он уехал или с женой?
      – Супруга их, Глафира Васильевна, здесь-с. Они, не больше часу тому назад, изволили проехать здесь в коляске.
      Горданов лениво встал, подошел к столу, на котором был расставлен щегольской письменный прибор, взял листок бумаги и написал: «Я здесь к твоим услугам: сообщи, когда и где могу тебя видеть».
      Запечатав это письмо, он положил его под обложку красиво переплетенной маленькой книжечки, завернул ее в бумагу, снова запечатал и велел лакею отнести Бодростиной. Затем, когда слуга исчез, Горданов сел перед зеркалом, развернул свой бумажник, пересчитал деньги и, сморщив с неудовольствием лоб, долго сидел, водя в раздумьи длинною ручкой черепаховой гребенки по чистому, серебристому пробору своих волос.
      В это время в дверь слегка постучали.
      Горданов отбросил в сторону бумажник и, не поворачиваясь на стуле, крикнул:
      – Войдите!
      Ему видно было в зеркало, что вошел Висленев.
      – Фу, фу, фу, – заговорил Иосаф Платонович, бросая на один стул пальто, на другой шляпу, на третий палку. – Ты уже совсем устроился?
      – Как видишь, сижу на месте.
      – В полном наряде и добром здоровье!
      – Даже и в полном наряде, если белье, по-твоему, составляет для меня полный наряд, – отвечал Горданов.
      – Нет, в самом деле, я думал, что ты не разобрался.
      – Рассказывай лучше, что ты застал там у себя и что твоя сестра?
      – Сестра еще похорошела.
      – То была хороша, а теперь еще похорошела?
      – Красавица, брат, просто волшебная красавица!
      – Наше место свято! Ты меня до крайности интересуешь похвалами ее красоте.
      – И не забудь, что ведь нимало не преувеличиваю.
      – Ну, а твоя, или ci-devant твоя генеральша… коварная твоя изменница?
      – Ну, та уж вид вальяжный имеет, но тоже, черт ее возьми, хороша о ею пору.
      – За что же ты ее черту-то предлагаешь? Расскажи же, как вы увиделись, оба были смущены и долго молчали, а потом…
      – И тени ничего подобного не было.
      – Ну ты непременно, чай, пред ней балет протанцевал, дескать: «ничтожество вам имя» , а она тебе за это стречка по носу?
      – Представь, что ведь в самом деле это было почти так.
      – Ну, а она что же?
      – Вообрази, что ни в одном глазу: шутит и смеется.
      – В любви клянется и изменяет тут же шутя?
      – Ну, этого я не сказал.
      – Да этого и я не сказал; а это из Марты , что ли, – не помню. А ты за которой же намерен прежде приударить?
      Висленев взглянул на приятеля недоумевающим взглядом и переспросил:
      – То есть как за которою?
      – То есть за которою из двух?
      – Позволь, однако, любезный друг, тебе заметить, что ведь одна из этих двух, о которых ты говоришь, мне родная сестра!
      – Тьфу, прости, пожалуйста, – отвечал Павел Николаевич: – ты меня с ума сводишь всеми твоими рассказами о красоте, и я, растерявшись, горожу вздор. Извини, пожалуйста: а уж эту последнюю глупость я ставлю на твой счет.
      – Можешь ставить их на мой счет сколько угодно, а что касается до ухаживанья, то нет, брат, я ни за кем: я, братец, тон держал, да, серьезный тон. Там целое общество я застал: тетка, ее муж, чудак, антик, нигилист чистой расы…
      – Скажи, пожалуйста! а здесь и они еще водятся? Висленев посмотрел на него пристально и спросил:
      – А отчего же им не быть здесь? Железные дороги… Да ты постой… ведь ты его должен знать.
      – Откуда и почему я это должен?
      – А помнишь, он с Бодростиным-то приезжал в Петербург, когда Бодростин женился на Глафире? Такой… бурбон немножко!
      – Hoc с красниной?
      – Да, на нутро немножко принимает.
      – Ну помню: как бишь его фамилия?
      – Форов.
      – Да, Форов, Форов, – меня всегда удивляла этимология этой фамилии. Ну, а еще кто же там у твоей сестры?
      – Один очень полезный нам человек.
      – Нам? – удивился Горданов.
      – Да; то есть тебе, самый влиятельный член по крестьянским делам, некто Подозеров. Этого, я думаю, ты уж совсем живо помнишь?
      – Подозеров?.. я его помню? Откуда и как: расскажи, сделай милость.
      – Господи! Что ты за притворщик!
      – Во-первых, ты знаешь, я все и всех позабываю. Рассказывай: что, как, где и почему я знал его?
      – Изволь: я только не хотел напоминать тебе неприятной истории: этот Подозеров, когда все мы были на четвертом курсе, был распорядителем в воскресной школе.
      Горданов спокойно произнес вопросительным тоном:
      – Да?
      – Ну да, и… ты, конечно, помнишь все остальное?
      – Ничего я не помню.
      – История в Ефремовском трактире?
      – И никакой такой истории не помню, – холодно отвечал Горданов, прибирая волосок к волоску в своей бороде.
      – Так я тебе ее напомню.
      – Сделай милость.
      – Мы зашли туда все вчетвером: ты, я, Подозеров и Форов, прямо с бодростинской свадьбы, и ты хотел, чтобы был выпит тост за какое-то родимое пятно на плече или под плечом Глафиры Васильевны.
      – Ты, друг любезный, просто лжешь на меня; я не дурак и не могу объявлять таких тостов.
      – Да; ты не объявлял, но ты шепнул мне на ухо, а я сказал.
      – Ах ты сказал… это иное дело! Ты ведь тоже тогда на нутро брал, тебе, верно, и послышалось, что я шептал. Ну, а что же дальше? Он, кажется, тебя побил, что ли?
      – Ну, вот уж и побил! ничего подобного не было, но он заставил меня сознаться, что я не имею права поднимать такого тоста.
      – Однако он, значит, мужчина молодец! Ну, ты, конечно, и сознался?
      – Да; по твоему же настоянию и сознался: ты же уговорил меня, что надо беречь себя для дела, а не ссориться из-за женщин.
      – Скажи, пожалуйста: как это я ничего этого не помню?
      – Ну полно врать: помнишь! Прекрасно ты все помнишь! Еще по твоему же совету… ты же сказал, что ты понимаешь одну только такую дуэль, по которой противник будет наверняка убит. Что, не твои это слова?
      – Ну, без допроса, – что же дальше?
      – Пустили слух, что он доносчик.
      – Ничего подобного не помню.
      – Ты, Павел Николаич, лжешь! это все в мире знают.
      – Ну да, да, Иосаф Платоныч, непременно «все в мире», вы меньшею мерой не меряете! Ну и валяй теперь, сыпь весь свой дикционер : «всякую штуку», «батеньку» и «голубушку»… Эх, любезный друг! сколько мне раз тебе повторять: отучайся ты от этого поганого нигилистического жаргона. Теперь настало время, что с порядочными людьми надо знаться.
      – Ну, так просто: все знают.
      – Ошибаешься, и далеко не все: вот здешний лакей, знающий здесь всякую тварь, ничего мне не доложил об этаком Подозерове, но вот в чем дело: ты там не того?..
      – Что такое?
      – Балет-то танцевал, а, надеюсь, не раскрывался бутоном?
      – То есть в чем же, на какой предмет, и о чем я могу откровенничать?
      Ты ведь черт знает зачем меня схватил и привез сюда; я и сам путем ничего иного не знаю, кроме того, что у тебя дело с крестьянами.
      – И ты этого, надеюсь, не сказал?
      – Нет, это-то, положим, я сказал, но сказал умно: я закинул только слово. Горданов бросил на него бархатный взгляд, обдававший трауром, и внятно, отбивая каждое слово от слова, протянул:
      – Ты это сказал? Ты, милый, умен как дьякон Семен, который книги продал, да карты купил. И ты претендуешь, что я с тобой не откровенен» Ты досадуешь на свою второстепенную роль. Играй, дружок, первую, если умеешь.
      – Паша, я ведь не знаю, в чем дело?
      – Дело в истине, изреченной в твоей детской прописи: «истинный способ быть богатым состоит в умерении наших желаний». Не желай ничего знать более того, что тебе надо делать в данную минуту.
      – Позволь, голубушка, – отвечал Висленев, перекатывая в руках жемчужину булавки Горданова. – Я тебя очень долго слушал.
      – И всегда на этом выигрывал.
      – Кроме одного раза.
      – Какого?
      – Моей женитьбы.
      – Что же такое? и тут, кажется, обмана не было: ты брал жену во имя принципа. Спас женщину от родительской власти.
      – То-то, что все это вышло вздор: не от чего ее было спасать.
      – Ну ведь я же не мог этого знать! Да и что ты от этого потерял, что походил вокруг аналоя? Гиль!
      – Да, очень тебе благодарен! Я и сам когда-то так рассуждал, а теперь не рассуждаю и знаю, что это содержания требует.
      – Ну вот видишь, зато у тебя есть один лишний опыт.
      – Да, шути-ка ты «опыт». Запрягся бы ты сам в такой опыт!
      – Ты очень добр ко мне. Я, брат, всегда сознавался, что я пред тобою нуль в таких делах, где нужно полное презрение к преданию: но ведь зато ты и был вождь, и пользовался и уважением и славой, тобой заслуженными, я тебе незавидовал.
      – Ах, оставь, пожалуйста, Павел Николаевич, мне вовсе не весело. Горданов оборотился к Висленеву, окинул его недовольным взглядом и спросил:
      – Это еще что такое значит? Чем ты недовольна, злополучная тень, и чего еще жаждешь?
      – Да что ж ты шутишь?
      – Скажите, пожалуйста! А чего бы мне плакать?
      – Не плачь, но и не злорадствуй. Что там за опыт я получил в моей женитьбе? Не новость, положим, что моя жена меня не любит, а любит другого, но… то, что…
      – Ну, а что же новость?
      – Что? – крикнул Висленев. – А то, что она любит черт знает кого да и его не любит.
      – А тебе какое дело?
      – Она любит ростовщика, процентщика.
      – А тебе, повторяю, какое до этого дело?
      – Какое дело? такое, что это подлость… тем более, что она и его не любит?
      – Так что же ты за него, что ли, обижаешься?
      – За кого?
      – За Тихона Ларионовича?
      – О, черт бы его побрал! еще имя этого проклятого здесь нужно.
      – Шут ты, – сказал мягко Горданов и, встав, начал одеваться. – Шут и» более ничего! Какое тебе до всего этого дело?
      – Ах, вот, покорно вас благодарю: новый министр юстиции явился и рассудил! Что мне за дело? А имя мое, и ведь все знают, а дети, черт их возьми, а дети… Они «Висленевы», а не жиды Кишенские.
      – Скажите, какая важная фамилия: «Висленев»! Фу, черт возьми! Да им
      же лучше, что они не будут такие сумасшедшие, как ты! Ты бы еще радовался, что она не на твоей шее, а еще тебе же помогала.
      Висленев не отвечал и досадливо кусал ногти. Горданов продолжал одеваться: в комнате минут пять продолжалось молчание.
      – Ты ему сколько должен, Кишенскому-то? Висленев промолчал.
      – Да что же ты это на меня, значит, сердишься за то, что женился нехорошо, или за то, что много должен?
      Висленев опять промолчал. —
      – Вот престранная, ей-Богу, порода людей! – заговорил, повязывая пред зеркалом галстук, Горданов, – что только по ихнему желанию ни случится, всем они сами же первые сейчас недовольны. Захотел Иосаф Платонович быть вождем политической партии, – был, и не доволен: подчиненные не слушаются; захотел показать, что для него брак гиль, – и женился для других, то есть для жены, и об этом теперь скорбит, брезговал собственностью, коммуны заводил , а теперь душа не сносит, что карман тощ; взаймы ему человек тысчонок десяток дал, теперь, зачем он дал? поблагородничал, сестре свою часть подарил, и об этом нынче во всю грудь провздыхал; зачем не на общее дело отдал, зачем не бедным роздал? зачем не себе взял?
      – Ну извини, пожалуйста: последнего я никогда не говорил.
      – Ну полно, брат Жозеф, я ведь давно читаю тебя насквозь. А ты скажи, что это у вас, родовое, что ли? И сестра твоя такая?
      – Оставь мою сестру; а читать меня немудрено, потому что в таких каторжных сплетениях, в каких я, конечно, пожалеешь о всяком гроше, который когда-нибудь употреблял легкомысленно.
      – Ну вот то-то и есть!
      – Да, но все-таки, я, конечно, уж, если за что на себя не сетую, так это за то, что исполнил кое-как свой долг по отношению к сестре. Да и нечего о том разговаривать, что уже сделано и не может быть переделано.
      – Отчего же не может быть переделано? дар дарится и возвращается.
      – Какой вздор!
      – Не смей, Иосафушка, закона называть вздором.
      – И неужто ты думаешь, что я когда-нибудь прибегнул бы к такому средству?
      – Ни за что не думаю.
      – Очень тебе благодарен хоть за это. Я нимало не сожалею о том, что я отдал сестре, но только я охотно сбежал бы со света от всех моих дел.
      – Да куда, странничек, бежать-то? Это очень замысловатая штучка! в поле холодно, в лесу голодно. Нет, милое дитя мое Иосаф Платоныч, не надо от людей отбиваться, а надо к людям прибиваться. Денежка, мой друг, труд любит, а мы с тобой себе-то хотя давай не будем лгать: мы, когда надо было учиться, свистели; когда пора была грош на маленьком месте иметь, сами разными силами начальствовали; а вот лето-то все пропевши к осени-то и жутко становится.
      – Ах, жутко, Поль, жутко!
      – То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только на кусок хлеба дает, а люди на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь на Бодростину… Та ли это Бодростина, что была Глаша Акатова, которая, в дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это не та!
      – И как она в свою роль вошла! говорят, совсем природная дюшесса, герцогиня.
      – Да и удивляться нечего; а почему? А потому что есть царь в голове. Чего ей не быть дюшессой? Она всем сумела бы быть. Вот это-то и надо иметь в уме таким людям, как мы с тобой, которые ворчали, что делать состояние будто бы «противно природе». Кто идет в лес по малину спустя время, тому одно средство: встретил кого с кузовом и отсыпь себе в кузовок.
      – А что если бы твои эти слова слышал бы кто-нибудь посторонний? – спросил, щуря глаза и раскачивая ногою, Висленев.
      – Что же: сказал бы, что я подлец?
      – Наверно.
      – И наверно соврал бы; потому что сам точно так же, подлец, думает. Ты хочешь быть добр и честен?
      – Конечно.
      – Так будь же прежде богат, чтобы было из чего добрить и щедрить, а для этого… пересыпай, любезный, в свой кузов из кузова тех, от кого, как от козла, ни шерсти, ни молока. А что скажут?.. Мы с тобой, почтенный коллега, сбившись с толку в столицах, приехали сюда дела свои пристраивать, а не нервничать, и ты, пожалуйста, здесь все свои замашки брось и не хандри, и тоже не поучай, понимаешь… соглашайся. Время, когда из Петербурга можно было наезжать в провинции с тем, чтобы здесь пропагандировать да развивать свои теории, прошло безвозвратно. Вы, господа «передовые», трунили, что в России железных дорог мало, а железные дороги вам первая помеха; они наделали, что Питер совсем перестает быть оракулом, и теперь, приехав сюда из Петербурга, надо устремлять силы не на то, чтобы кого-нибудь развивать, а на то, чтобы кого-нибудь… обирать. Это одно еще пока ново и не заезжено. Висленев молчал.
      – Но только вот что худо, – продолжал Горданов, – когда вы там в Петербурге считали себя разных дел мастерами и посылали сюда разных своих подмастерьев, вы сами позабывали провинцию, а она ведь иной раз похитрей Петербурга, и ты этого, пожалуйста, не забывай. В Петербурге можно, целый век ничего умного не сделавши, слыть за умника, а здесь… здесь тебя всего разберут, кожу на тебе на живом выворотят и не поймут…
      – Да я это сто раз проводил в моих статьях, но ты, с твоим высоким о себе мнением, разумеется, ничего этого не читал.
      – Напротив, я «читал и духом возмутился, зачем читать учился». Ты все развиваешь там, что в провинции тебя не поймут. Да, любезный друг, пожалуй что и не поймут, но не забудь, что зато непременно разъяснят. Провинция – волшебница Всеведа; она до всего доберется. И вы вот этого-то именно и не чаете, и оттого в Петербурге свистите, а здесь как раз и заревете. Советую тебе прежде всего не объявляться ни под какою кличкой, тем более, что, во-первых, всякая кличка гиль, звук пустой, а потом, по правде тебе сказать, ты вовсе и не нигилист, а весьма порядочный гилист. Гиль заставила тебя фордыбачить и отказываться от пособия, которое тебе Тихон Ларионыч предлагал для ссудной кассы, гиль заставила тебя метаться и искать судебных мест, к которым ты неспособен; гиль загнала тебя в литературу, которая вся яйца выеденного не стоит, если бы не имела одной цели – убить литературу; гиль руководит тобой, когда ты всем и каждому отрицаешься от нигилизма; одним словом, что ты ни ступишь, то это все гиль. Держись, пожалуйста, умней, мой благородный вождь, иначе ты будешь свешен и смерян здесь в одну неделю, и тебя даже подлецом не назовут, а просто нарядят в шуты и будут вышучивать! а тогда уж и я не стану тебя утешать, а скажу тебе: выпроси, друг Иосаф Платоныч, у кого-нибудь сахарную веревочку и подвесся минут на десять.
      – Ты, однако, очень своеобразно утешаешь.
      – Да, именно очень своеобразно; я не развожу вам разводов о «силе и материи», а ищу действующей силы, которая бы нашу голову на плечи поставила. Висленев в отчаянии всплеснул руками.
      – Да где же эта сила, Поль? – воскликнул он почти со слезами на глазах.
      – Вот здесь, в моем лбу и в твоем послушании и скромности. Я тебе это сказал в Москве, когда уговорил сюда ехать, и опять тебе здесь повторяю то же самое. Верь мне; вера не гиль, она горы двигает; верь в меня, как я в тебя верю, и ты будешь обладать и достатком, и счастием.
      – Полно, пожалуйста, где ты там в меня веришь?
      – А уж я другому наверно бы не отдал портфеля с полусотней тысяч денежных бумаг.
      – А я кстати не знаю, зачем ты их мне отдал? Возьми их Бога ради!
      – Нельзя, мой милый; я живу в гостинице.
      – Да все равно, конечно: ключ ведь у тебя?
      В это время в комнату явился слуга, посланный Гордановым с книгою к Бодростиным, и вручил ему маленькую записочку, на которую тот только взглянул и тотчас же разорвал ее в мельчайшие лепесточки. Долго, впрочем, в ней нечего было и читать, потому что на маленьком листке была всего одна коротенькая строчка, написанная мелким женским почерком. Строчка эта гласила! «12 chez vous».
      Горданова на минуту только смутила цифра 12. К какой поре суток она относилась? Впрочем, он сейчас же решил, что она не может относиться к полудню; некстати также, чтоб это касалось какой-нибудь и другой полуночи, а не той, которая наступит вслед за нынешним вечером.
      «Она всегда толкова, и дело здесь, очевидно, идет о сегодня», – сказал он себе и, положив такое решение, вздохнул из глубины души и, обратись к сидевшему в молчании Висленеву, добавил: – так-то, так-то, брат Савушка; все у нас с тобой впереди и деньги прежде всего.
      – Ах, деньги важная вещь!
      – Еще бы! Деньги, дитя мое, большой эффект в жизни. И вот раз, что они у нас с тобой явятся в изобилии, исцелятся даже и все твои язвы сердечные. Прежде же всего надобно заботиться о том, чтобы поправить грех юности моей с мужичонками. Для этого я попрошу тебя съездить в деревню с моею доверенностью.
      – Хорошо; я поеду.
      – Я дам тебе план и инструкции, как действовать, а самому мне нужно будет тем временем остаться здесь. А еще прежде того, есть у тебя деньги или нет?
      – Откуда же они, голубчик Павел? Из ста рублей…
      – Да полно вычислять!
      Горданов развернул свой портфель, вынул из него двести рублей и подал Висленеву.
      – Мне, право, совестно, Поль… – заговорил Висленев, протягивая руку к деньгам.
      – Какой же ты после этого нигилист, если тебе совестно деньги брать? Бери, пожалуйста, не совестись. Недалеко время, когда у тебя будут средства, которыми ты разочтешься со мною за все сразу.
      – Ах, только будут ли они? будут ли когда-нибудь? – повторял Висленев, опуская деньги в карман.
      – Будут; все будет: будут деньги, будет положение в свете; другой жены новой только уж не могу тебе обещать; но кто же в наш век из порядочных людей живет с женами? А зато, – добавил он, схватывая Висленева за руку, – зато любовь, любовь… В провинциях из лоскутков шьют очень теплые одеяла… а ты, каналья, ведь охотник кутаться!
      – Пусти, пожалуйста, с твоею любовью! – проговорил, невольно осклабляясь, Висленев.
      – Нет, а ты не шути! – настойчиво сказал Горданов и, наклонясь к уху собеседника, прошептал: – я знаю, кто о тебе думает, и не самовольно обещаю тебе любовь такой женщины, пред которою у всякого зарябит в глазах. Это вот какая женщина, пред которою и сестра твоя, и твоя генеральша – померкнут как светляки при свете солнца, и которая… сумеет полюбить так… как сорок тысяч жен любить не могут! – заключил он, быстро кинув руку Висленева.
      – Ты это от себя фантазируешь?
      – Да разве такие вещи можно говорить, не имея на то полномочия?
      – Так что ж она меня знает, что ли?
      – Конечно, знает.
      Висленев подернул в недоумении плечами, а Горданов заглянул ему в глаза и, улыбаясь, проговорил:
      – А! глаза забегали! Висленев рассмеялся.
      – Да что же, – отвечал он, – нельзя же все в самом деле серьезно слушать, как ты интригуешь, точно в маскараде.
      – Нечего тебе толковать, маскарад это или не маскарад: довольно с тебя, что я сдержу все мои слова, а ты будешь и богат, и счастлив, а теперь я вот уж и одет, и если ты хочешь меня куда-нибудь везти, то можешь мною располагать.
      – Да, я пригласил к себе приятелей сестры поужинать и сам приехал за тобой.
      – Прекрасно сделал, что пригласил их, и я очень рад познакомиться с приятелями твоей сестры, но только два условия: сейчас мне дома нужно написать маленькую цедулочку, и потом не сердись, что я долее половины двенадцатого ни за что у вас не останусь.
      – А мне бы, знаешь… кажется, надо бы забежать…
      – Куда?
      – Да к этому генералу Синтянину, – заговорил, морщась, Висленев. – Сестра уверяет, что, по их обычаям, будто без того и генеральше неловко будет прийти.
      – Ну, разумеется! А ты не хочешь, что ли, идти к нему?
      – Конечно, не хотелось бы.
      – Почему?
      Висленев сделал заученную гримасу и проговорил:
      – Все, знаешь, лучше как подалее от синего мундира.
      – Ах ты, кум! – Горданов пожал плечами и комически проговорил: – Вот что общество так губит: предрассудкам нет конца! Нет, лучше поближе, а не подальше! Иди сейчас к генералу, сию же минуту иди, и до моего приезда умей снискать его любовь и расположение. Льсти, лги, кури ему, – словом, делай что знаешь, это все нужно, – добавил он, пихнув тихонько Висленева рукой к двери.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52