– Что, хорошо? Можете вы этакую штуку провести в своей серьезной статье или нет?
Но прежде чем Висленев что-нибудь ответил своему собеседнику, послышался тихий стук в дверь, причем Меридианов быстро спрятал в карман рукопись и сказал: «вот так у вас всегда», а Висленев громко крикнул: взойдите!
Дверь растворилась, и в комнату предстал довольно скромно, но с иголочки одетый в чистое платье Горданов.
Висленев немного смешался, но Павел Николаевич протянул ему братски руки и заговорил с ним на ты. Через минуту он уже сидел мирно за столом и вел с Висленевым дружеский разговор о литературе и о литературных людях, беспрестанно вовлекая в беседу и Меридианова, который, впрочем, все кряхтел и старался отмалчиваться. Не теряя напрасно времени, Горданов перешел и к содержанию бумаг, присланных им Висленеву чрез Ванскок.
– Бумажки интересные, – отвечал Висленев, – и по ним бы кое-что очень хлесткое можно написать.
– Я затем их к тебе и прислал, – отвечал Горданов. – Я знаю, что у меня они проваляются даром, а ты из них можешь выкроить пользу и себе, и делу.
Висленеву эта похвала очень нравилась, особенно тем, что была выражена в присутствии Меридианова, но он не полагался на успех по «независящим обстоятельствам».
– Что же, теперь ведь цензуры нет, – говорил простодушно Горданов.
– Мало что цензуры нет, да есть другие, брат, грозы.
– Зато есть суд и на грозу.
– Да ищи того суда, как Франклина в море
: по суду-то на сто рублей оштрафуют, а без суда на пять тысяч накажут, как пить дадут. Нет, если бы это написать да за границей напечатать.
– И то можно, – ответил Горданов.
– Если только есть способы?
Горданов сказал, чтобы Висленев об этом не заботился, что способы будут к его услугам, что он, Горданов, сам переведет сочинение Висленева на польский язык и сам пристроит его в заграничную польскую газету.
Затем Павел Николаевич еще побеседовал приветно с Висленевым и с Meридиановым и простился.
– А ничего это, что я говорил при этом лоботрясе? – спросил он у Висяенева, когда тот провожал его по коридору.
– Это ты о Меридианове-то?
– Да.
– Полно, пожалуйста, это дремучий семинарист, в котором ненависть-то, как старый блин, зачерствела.
– Да, черт их нынче разберет, они все теперь ненавистники и все мастера на все руки, – отвечал Горданов.
– Нет, этот не такой.
– А мне он не нравится; знаешь, слишком молчалив и исподлобья смотрит. А впрочем, это твое дело, я говорил у тебя.
– Понимаю и принимаю всю ответственность на себя, будь совершенно покоен.
– Ну и прекрасно.
И с этим Горданов ушел.
– А мне сей субъект препротивен, – сказал Висленеву в свою очередь Меридианов, когда Висленев, проводив Горданова, вернулся в свой дортуар.
– Чем он вам не хорош?
– Очень хорош, совсем даже до самого дна маслян. Зачем это он постучал, прежде чем войти?
– Так водится, чтобы не обеспокоить.
– Да; и вам вот это небось нравится, а меня от таких финти-фантов тошнит. Прощайте, я пойду к Трифандосу в кухмистерскую, с Бабиневичем шары покатаю.
– Прощайте.
– А вы опять сочинять?
– Да.
– А Федорихе что же сказать; нужны вам пятнадцать тысяч или не нужны?
– Да вы что же это, не шутите?
– Нимало не шучу.
– Ну, так я вам скажу, что я вам удивляюсь, что вы мне это говорите, д никогда себя не продавал ни за большие деньги, ни за малые, и на княжеских любовницах жениться не способен.
Меридианов «презрительно-гордо» пожал плечами и сказал:
– А я вам удивляюсь и говорю вам, что будете вы, сэр, кусать локоть, клянусь Патриком, будете, да не достанете. Бабиневич ведь, только ему об этом сказать, сейчас отхватит, а он ведь тоже из дворян.
– Сделайте милость и оставьте меня с этим.
– Сделаем вам эту милость и оставим вас, – отвечал Меридианов и, не прощаясь с Висленевым, зашлепал своими кимрскими туфлями.
Глава седьмая
Продолжение о том, как Горданов дал шах и мат Иосафу Висленеву
Читатель может подумать, что автор не сдержал своего слова и, обещав показать в предшествовавшей главе, как Павел Николаевич Горданов даст шах и мат другу своему Иосафу Висленеву, не показал этого хода; но это будет напрасно: погибельный для Висленева ход сделан, и спасения Иосафу Платоновичу теперь нет никакого; но только как ход этот необычен, тонок и нов, то его, может быть, многие не заметили: проникать деяния нашего героя не всегда легко и удобно.
Иосаф Платонович работал энергически, и в пять или в шесть дней у него созрела богатырская статья, в которой вниманию врагов России рекомендовались самые смелые и неудобоприложимые планы, как одолеть нас и загнать в Азию.
Горданов не раз навестил в эти шесть дней Висленева и слушал его статью в брульонах
с величайшим вниманием, и с серьезнейшим видом указывал, где припустить сахарцу, где подбавить перцу, и все это тонко, мягко, деликатно, тщательно храня и оберегая болезненное авторское самолюбие Иосафа Платоновича.
– Я тебя не учу, – говорил он Висленеву, – и ты потому, пожалуйста, не обижайся; я знаю, что у тебя есть свой талант, но у меня есть своя опытность, и я по опыту тебе говорю: здесь посоли, а здесь посахари.
Висленев слушался, и произведение его принимало характер все более лютый, а Горданов еще уснащал его прибавками и перестановками и все напирал на известный ему «ихний вкус».
Со времени смешения языков в их нигилистической секте, вместе с потерей сознания о том, что честно и что бесчестно, утрачено было и всякое определенное понятие о том, кто их друзья и кто их враги. Принципы растеряны, враги гораздо ревностнее стоят за то, за что хотели ратовать их друзья; земельный надел народа, равноправие всех и каждого пред лицом закона, свобода совести и слова, – все это уже отстаивают враги, и спорить приходится разве только «о бревне, упавшем и никого не убившем», а между тем враги нужны, и притом не те враги, которые действительно враждебны честным стремлениям к равноправию и свободе, а они, какие-то неведомые мифические враги, преступлений которых нигде нет, и которые просто называются они. Против этих мифических их ведется война, пишутся пасквили, делаются доносы, с ними чувствуют бесповоротный разрыв и намерены по гроб жизни с ними не соглашаться. Во имя этих мифических их заиграл на Висленеве и Горданов. Он говорил ему, как надо приспособиться, чтобы допекать их, так чтобы они чувствовали; но как ни осторожно Горданов подходил с своими указаниями к Висленеву, последнего все-таки неприятно задевало, что его учат, и он даже по поводу указаний Горданова на их вкус и права отвечал:
– Ну, и довольно, ты мне скажи, на какой вкус, и этого с меня и довольно, а я уже знаю как потрафить.
И он потрафлял: статья, поправлявшаяся в течение ночи, к утру становилась змея и василиска злее, но приходил Горданов, прослушивал ее и находил, что опять мягко.
– Не то, – говорил он, – чтобы чего недоставало, напротив, здесь все есть, но знаешь… Поясню тебе примером: тебя, положим, попросили купить жирную лошадь…
– Я и куплю жирную, – перебил Висленев.
– Да, но она все-таки может не понравиться, или круп недостаточно жирен, или шея толста, а я то же самое количество жира да хотел бы расположить иначе, и тогда она и будет отвечать требованиям. Вот для этого берут коня и выпотняют его, то есть перекладывают жир с шеи на круп, с крупа на ребро и т. п. Это надо поделать еще и с твоею прекрасною статьей, – ее надо выпотнить.
– Я этого даже никогда и не слыхал, чтобы по произволу перемещали жир с одной части тела на другую, – отвечал Висленев.
– Ну, вот видишь ли, а между тем это всякий цыган знает: на жирное место, которое хотят облегчить, кладут войлочные потники, а те, куда жир перевесть хотят, водой помачивают, да и гоняют коня, пока он в соответственное положение придет. Не знал ты это?
– Не знал.
– Ну, так знай и, если хочешь, дай мне, я твою статью попотню. Согласен?
– Бери.
– Нет, я это тут же при тебе. Видишь, вот тут это вон вычеркни, а вместо этого вот что напиши, а сюда на место того вот это поставь, а тут…
И Горданов как пошел выпотнять висленевскую статью, так Висленев, быстро чертивший то тут, то там, под его диктовку, и рот разинул: из простого мясистого, жирного и брыкливого коня возник неодолимый конь Диомеда
, готовый растоптать и сожрать всех и все.
– Молодецко! – воскликнул, радуясь, сам Висленев.
– Теперь бы кому-нибудь прочесть, чтобы взглянуть на впечатление, – посоветовал Горданов.
Висленев назвал своего «соседа по имению», Феоктиста Меридианова, который пришел в своих кимрских туфлях, и все терпеливо прослушал и потом, по своему обыкновению, подражая простонародному говору, сказал, что как все это не при нем писано, то он не хочет и лезть с суконным рылом в калачный ряд, чтобы судить о такой политичной материи, а думает лишь только одно, что в старину за это
Дали б в назидание
Так ударов со сто,
Чтобы помнил здание
У (имя рек) моста.
Горданов при этих словах Меридианова изловил под столом Висленева за полу сюртука и сильно потянул его вниз, дескать, осторожность, осторожность!
– Этот человек совсем мне не нравится, – заговорил Горданов, когда Меридианов вышел. – Он мне очень подозрителен, и так как тебе все равно отдавать мне эту статью для перевода на польский язык, то давай-ка, брат, я возьму ее лучше теперь же.
– На что же?
– Да так, знаешь, про всякий случай от греха. Висленев бестрепетною рукой вручил свое бессмертное творение Горданову. Да и чего же было, кажется, трепетать? А трепетать было от чего. Если бы Висленев последовал за Гордановым, когда тот вышел, унося с собою его выпотненную статью, то он не скоро бы догадался, куда Павел Николаевич держит свой путь. Бегая из улицы в улицу, из переулка в переулок, он наконец юркнул в подъезд, над которым красовалась вывеска, гласившая, что здесь «Касса ссуд под залог движимостей».
Здесь жил литератор, ростовщик, революционер и полициант Тихон Ларионович Кишенский, о котором с таким презрением вспоминала Ванскок и которому требовался законный муж для его фаворитки, Алины Фигуриной.
К Кишенскому вела совершенно особенная лестница, если не считать двух дверей бельэтажа, в коих одна вела в аптеку, а другая в сигарный магазин. Три же двери, окружающие лестничную террасу третьего этажа, все имели разные нумера, и даже две из них имели разные таблички, но все это было вздор: все три двери вели к тому же самому Тихону Кишенскому или, как его попросту звали, «жиду Тишке». Три эти двери значились под ээ 7-м, 8-м и 9-м. Над 8-м, приходившимся посредине, была большая бронзовая дощечка с черным надписанием, объявлявшим на трех языках, что здесь «Касса ссуд». На правой двери, обитой новою зеленою клеенкой с медными гвоздями, была под стеклом табличка, на которой красовалось имя Тихона Ларионовича, и тут же был прорез, по которому спускались в ящик письма и газеты; левая же дверь просто была дверь э 9-й. Входя в среднюю дверь или дверь э 8-й, вы попадали в довольно большой зал, обставленный прилавками и шкафами. За прилавками сидела немецкая дама, говорившая раздавленным голосом краткие речи, касающиеся залогодательства, и поминутно шнырявшая за всяким разрешением в двери направо, по направлению к э 7-му. В э 7-м была хорошая холостая квартира с дорогою мебелью, золоченою кроватью, массивным буфетом, фарфором и бронзой, с говорящим попугаем, мраморною ванной и тем неодолимым преизбытком вкуса, благодаря которому меблированные таким образом квартиры гораздо более напоминают мебельный магазин, чем человеческое жилье. В э 9-м… но об этом после.
Герой наш пожал электрическую пуговку у двери номера седьмого и послал свою карточку чрез того самого лакея, решительный характер и исполнительность которого были известны Ванскок. Пока этот враждебный гений, с лицом ровного розового цвета и с рыжими волосами, свернутыми у висков в две котелки, пошел доложить Тихону Ларионовичу о прибывшем госте, Горданов окинул взором ряд комнат, открывавшихся из передней, и подумал: «однако этот уж совсем подковался. Ему уже нечего будет сокрушаться и говорить: „здравствуй, беспомощная старость, догорай, бесполезная жизнь!“
Но нечего бояться этого и мне, – нет, мой план гениален; мой расчет верен, в будь только за что зацепиться и на чем расправить крылья, я не этою мещанскою обстановкой стану себя тешить, – я стану считать рубли не сотнями тысяч, а миллионами… миллионами… и я пойду, вознесусь, попру… и…
И в эту минуту Павел Николаевич внезапно почувствовал неприятное жжение в горле, которым обыкновенно начинались у него приступы хорошо знакомых ему спазматических припадков. Он взял над собою власть и пересилил начинающийся пароксизм как раз вовремя, потому что в эту самую минуту в глубине залы показалась худощавая, высокая фигура Кишенского, в котором в самом деле было еще значительно заметно присутствие еврейской крови. Лицо его было довольно плоско и не украшалось характерным израильским носом, но маленькие карие глазки его глядели совершенно по-еврейски и движения его были порывисты. Кишенский был одет в роскошном шлафоре, подпоясанном дорогим шнуром с кистями, и в туфлях не кимрской работы, а в дорогих, золотом шитых, туфлях; в руках он держал тяжелую трость со слоновою ручкой и довольно острым стальным наконечником. Возле Кишенского, с одной стороны, немножко сзади, шел его решительный рыжий лакей, а с другой, у самых ног, еще более решительный рыжий бульдог.
– Господин Горданов! – заговорил на половине комнаты Кишенский, пристально и зорко вглядываясь в лицо Павла Николаевича и произнося каждое слово отчетисто, спокойно и очень серьезно. – Прошу покорно! Давно ли вы к нам? А впрочем, я слышал… Да. Иди в свое место, – заключил он, оборотясь к лакею, и подал Горданову жесткую, холодную руку.
После первых незначащих объяснений о времени приезда и о прочем, они перешли в маленький, также густо меблированный кабинетец, где Кишенский сам сел к письменному столу и, указав против себя место Горданову, не обинуясь спросил: чем он может служить ему?
Горданов всего менее ожидал такого приема.
– Вы меня спрашиваете так, как будто я должен заключить из ваших слов, что без дела мне не следовало и посещать вас, – отвечал Горданов, в котором шевельнулась дворянская гордость пред этим ломаньем жидка, отец которого, по достоверным сведениям, продавал в Одессе янтарные мундштуки.
– Нет, не то, – отвечал, нимало не смущаясь, Кишенский, – я бы ведь мог вас и не принять, но я принял… Видите, у меня нога болит, легонький ревматизм в колене, но я встал и, хоть на палку опираясь, вышел.
Проговорив это тем же ровным, невозмутимым, но возмущающим голосом, которым непременно научаются говорить все разбогатевшие евреи, Кишенский отвернулся к драпировке, за которою могла помещаться кровать, хлопнул два раза в ладоши.
Драпировка слегка всколыхнулась, и вслед за тем через залу, по которой хозяин провел Горданова, появился знакомый нам рыжий лакей.
– Иоган, дайте нам чаю, – велел ему Кишенский, совершенно по-жидовски вертясь и нежась в своем халате.
– Откуда вы себе достали такого «гайдука Хризыча»
? – спрашивал Горданов, стараясь говорить как можно веселее и уловить хотя малейшую черту приветливости на лице хозяина, но такой черты не было: Кишенский, не отвечая улыбкой на улыбку, сухо сказал:
– Иоган с острова Эзеля.
– Какой ужасный рост и ужасная сила!
– Да, они неуклюжи, но очень верны, – в этом их достоинство, а нынче верный человек большая редкость.
«Это ты говоришь!» – подумал, тщательно скрывая свое презрение, Горданов, – но молвил спокойно:
– Да, у вас тут много кое-чего поизменилось!
– Будто! Я не замечаю; кажется, все то же самое, что и было.
– Ну, нет!
– А я, постоянно сидя за работой, право, ничего не замечаю. Горданов нетерпеливо повернулся на стуле и, окинув глазами все окружающее, имел обширный выбор тем для возражения хозяину, но почувствовал мгновенное отвращение от игры в слова с этим сыном продавца янтарей, и сказал:
– А вы правы, я зашел к вам не для пустого времяпрепровождения, а по делу.
– Я был в этом уверен: времени по пустякам и без того препровождено очень много.
– Только не вами, надеюсь, – проговорил сквозь улыбку Горданов.
Кишенский волоском не ворохнулся, не моргнул и ни звука не ответил. Это еще более не понравилось Горданову, но сделало его решительнее.
– У меня есть один план… или, как это у нас в старину говорилось, одно «предприятие», весьма для вас небезвыгодное.
Кишенский мешал ложечкой в стакане и молчал.
– Вы не прочь от аферы, или вы аферами пренебрегаете?
– Надо знать, какая афера.
– Разумеется, выгодная афера и верная.
– Всякий, предлагая свою аферу, представляет ее и верною и выгодною, а на деле часто отходит черт знает что. Но я не совсем понимаю, почему вы с аферой отнеслись ко мне? Я ведь человек занятой и большими капиталами не ворочаю: есть люди, гораздо более меня удобные для этих операций.
– Для той аферы, которую я намерен предложить вам, нет человека удобного более вас, потому что она вас одних более других касается.
– Касается меня?
– Да; касается вас – лично вас, господин Кишенский.
– Позвольте выслушать.
– Извольте-с. У меня есть мысль, соображение или, лучше сказать, совершенно верный, математически рассчитанный и точный, зрело обдуманный план в полгода времени сделать из двадцати пяти тысяч рублей серебром громадное состояние в несколько десятков миллионов.
Горданов остановился и уставил глаза на Кишенского, который смотрел на него неподвижными, остолбеневшими глазами и вдруг неожиданно позвонил.
– Вы не думаете ли, что я сумасшедший? – спросил Горданов.
– Нет; это я звоню для того, чтобы мне переменили стакан. Что же касается до вашего способа быстрого наживания миллионов, то мы в последнее время отвыкли удивляться подобным предложениям. Начиная с предложения Ванскок учредить кошачий завод, у нас все приготовили руки к миллионам, j
– Но между дурацкою башкой Ванскок и моею головой, я думаю, вы допускаете же какую-нибудь разницу.
– О, разумеется! Я знаю, что вы человек умный, но только позвольте вам по-старому, по-дружески сказать, что ведь никто и не делает так легкомысленно самых опрометчивых глупостей, как умные люди.
– Это мы увидим. Я вам не стану нахваливать мой план, как цыган лошадь: мой верный план в этом не нуждается, и я не к тому иду теперь. Кроме того, что вы о нем знаете из этих слов, я до времени не открою вам ничего и уже, разумеется, не попрошу у вас под мои соображения ни денег, ни кредита, ни поручительства.
– Я ни за кого не ручаюсь.
– Я знаю, и мне для меня от вас пока ничего не нужно. Но план мой верен: вы знаете, что я служил в западном крае и, кажется, служил не дурно: я получал больше двух тысяч содержания, чего с меня, одинокого человека, было, конечно, весьма довольно; ужиться я по моему характеру могу решительно со всяким начальством, каких бы воззрений и систем оно ни держалось.
– Я это знаю.
– И между тем я бросил эту службу.
– Очень сожалею.
– Подождите жалеть. Служить там это не то, что служить здесь, как, например, вы служите.
– Я ведь служу по найму, – у меня нет прав на коронную службу.
– Это все равно, но вы тем не менее человек не без влияния по службе, и вы делаете другие дела: вы играете на бирже и играете, если только так можно выразиться, на трех разнохарактерных органах, которые могут служить вашим видам.
– Это, знаете, случайность, и на подобную вещь наверняка считать нельзя.
– Успокойтесь, любезный Тихон Ларионович: я вам не завидую и конкуренции вам не сделаю; мои планы иные, и они, не в обиду вам будь сказано, кажутся мне повернее ваших. А вы вот что… позволяете вы говорить с вами начистоту?
– В торговых делах чем кратче, тем лучше.
– Вы меня не спрашиваете, в чем заключается мой план, заметьте, несомненный план приобретения громаднейшего состояния, и я знаю, почему вы меня о нем не спрашиваете: вы не спрашиваете не потому, чтоб он вас не интересовал, а потому, что вы знаете, что я вам его не скажу, то есть не скажу в той полноте, в которой бы мой верный план, изобретение человека, нуждающегося в двадцати пяти тысячах, сделался вашим планом, – планом человека, обладающего всеми средствами, нужными для того, чтобы через полгода, не более как через полгода, владеть состоянием, которым можно удивить Европу. Вы знаете, что я вам этого не скажу.
– Совершенно верно.
– А я не скажу вам этого потому, что вы мне двадцати пяти тысяч в полное мое распоряжение не доверите.
– Это тоже верно.
– Поэтому я хочу сделать себе нужные мне двадцать пять тысяч сам, при вашем, однако, посредстве, но при таком посредстве, которое вам будет не менее выгодно, чем мне.
Кишенский придавил в столе электрическую пуговку и велел появившемумя пред ним лакею никого не принимать.
– Вы меня, стало быть, слушаете? – спросил Горданов.
– С огромным вниманием, – отвечал Кишенский, подавая ему большую сигару.
– И я могу вам говорить все?
– Все.
– Касаясь прямо всех?
– Всех.
– Ну, так извольте же слушать и отвечать мне на все прямо.
– Идет.
Глава восьмая
Финальная ракета
– Вам нужен один человек? – спросил, глядя в упор Кишенскому, Горданов. Тот смолчал, да и в самом деле недоумевал, к чему клонит эта речь.
– Вы ищете имени вашим детям, которые у вас есть и которые вперед могут быть?
– Это правда.
– Хорошо! Так откровенно говоря, мы пойдем очень скоро. Вы сами не можете жениться на дорогой вам женщине, потому что вы женаты.
– Правда.
– Вы много хлопотали, чтоб устроить дело?
– Не очень много, но довольно.
– Да дело это нельзя делать шах-мат: дворянинишку с ветра взять неудобно; брак у нас предоставляет мужу известные права, которые хотя и не то, что права мужа во Франции, Англии или в Америке, но и во всяком случае все-таки еще довольно широки и могут стеснять женщину, если ее муж не дурак.
– Вы рассуждаете превосходно.
– Надеюсь, что я вас понял. Теперь идем далее: дорогая вам женщина не обладает средствами Глафиры Акатовой, чтобы сделаться госпожой Бодростиной; да вам это и не нужно: вас дела связывают неразлучно и должны удерживать неразлучно навсегда, или по крайней мере очень надолго. Я не знаю ваших условий, но я так думаю.
– Вы знаете столько, сколько вам нужно, чтоб иметь совершенно правильный взгляд на это дело.
– Тем хуже и тем лучше. Найти себе мужа по примеру Казимиры Швернотской, Данки и Ципри-Кипри теперь невозможно, это уже выдохлось и не действует: из принципа нынче более никто не женится.
– Да, мы с этим уже немножко запоздали.
– Вот видите: стало быть, не все идет по-старому, как вы желали мне давеча доказать… Вы доведены обстоятельствами до готовности пожертвовать на это дело десятью тысячами.
– О такой цифре, признаюсь, у нас еще не думано.
– Будто бы?
– Уверяю вас честью.
– Ну, так вы скупы.
– Однако… разумеется… около этого что-нибудь… тысяч пять – семь, расходовать можно.
– Где семь, там десять, это уж не расчет. Вы не подумайте, пожалуйста, что я предлагаю вам самоличные мои услуги, нет! Я пришел к вам как плантатор к плантатору: я продаю вам другого человека.
– Как продаете?
– Так, очень просто, продаю да и только.
– Без его согласия?
– Он никогда и ни за что на это не согласится.
Кишенский вдруг утратил значительную долю своего безучастного спокойствия и глядел на Горданова широко раскрытыми, удивленными глазами.
Павел Николаевич заметил это и торжествовал.
– Да, он никогда и никогда, и ни за что на это не согласится, и тем для него хуже, – сказал Горданов, не давая своему собеседнику оправиться.
Кишенский совсем выскочил из колеи и улыбнулся странною улыбкой, которая сверкнула и угасла.
– Извините, пожалуйста, но вы меня смешите, – проговорил он и опять улыбнулся.
– Смешу вас? Нимало. В чем вы тут видите смешное?
– Вы распоряжаетесь кем-то на старом помещичьем праве и даже еще круче: хотите велеть человеку жениться и полагаете, что он непременно обязан вам повиноваться.
– А, конечно, обязан.
– Позвольте узнать, почему?
– Почему? Потому что я умен, а он глуп.
– Но вы не забываете ли, что свадьбы попы венчают в церкви, и что при этом согласие жениха столь же необходимо, как и согласие невесты?
– Пожалуйста, будьте покойны: будемте говорить о цене, а товар я вам сдам честно. Десять тысяч рублей за мужа, молодого, благовоспитанного, честного, глупого, либерального и такого покладистого, что из него хоть веревки вей, это, по чести сказать, не дорого. Берете вы или нет? Дешевле я не уступлю, а вы другого такого не найдете.
– Но и вы тоже не скоро найдете другого покупщика, да и не ко всякому, надеюсь, отнесетесь с таким предложением.
– Вы понимаете дело, Тихон Ларионович, и за это я вам сразу пятьсот рублей сбавляю: угодно вам девять тысяч пятьсот рублей?
– Дорого.
– Дорого! Девять тысяч пятьсот рублей за человека с образованием а с самолюбием!
– Дорого.
– Какая же ваша цена?
– Послушайте, Горданов, да не смешно ли это, что мы с вами серьезно торгуемся на такую куплю?
– Нимало не смешно, да вы об этом, пожалуйста, не заботьтесь: я вам продаю не воробья в небе, которого еще надо ловить, а здесь товар налицо: живой человек, которого я вам прямо передам из рук в руки.
– Я, право, не могу вам верить.
– Я и не прошу вашего доверия: я не беру ни одного гроша до тех пор пока вы сами скажете, что дело сделано основательно и честно. Говорите только о цене, какая ваша последняя цена?
– Я, право, не знаю, как об этом говорить… о подобной покупке!
– Да в чем затрудненье-то! В чем-с? В чем?
Кишенский развел руки и улыбнулся.
– Однако я полагал, что вы гораздо решительнее, – нетерпеливо сказал Горданов.
Кишенский завертелся на месте и, продолжительно обтирая лицо пестрым фуляром, отвечал:
– Да как вы хотите… какой решительности?.. С одной стороны… такое необыкновенное предложение, а с другой… оно тоже стоит денег, и опять риск.
– Никакого, ни малейшего риска нет.
– Помилуйте, как нет риска? Вы что продаете, позвольте вас спросить?
– Я продаю все, что имеет для кого-нибудь цену, – гордо ответил, краснея от досады, Горданов.
– Да, «что имеет цену», но человек… независимый человек в России… какая же ценность?.. Это скорее каламбур.
– Очень невысокого сорта, впрочем.
– Согласен-с; я не остряк; но дело в том, что вы ведь продаете не имя, а человека… как есть живого человека!
– Со всеми его потрохами.
– Ну, и позвольте же… не горячитесь… вы продаете человека… образованного?
– Да, и даже с некоторым именем.
– Ну, вот сами изволите видеть, еще и с именем! А между тем вы ему ни отец, ни дядя, ни опекун.
– Нет, не отец и не опекун.
– Должен он вам, что ли?
– Нимало.
– Ну, извините меня, но я вас не понимаю.
– И что же вы отказываетесь, что ли, от моего предложения?
– И отказываюсь.
– Ну, так в таком случае нам нечего больше говорить, – и Горданов встал и взялся за шляпу.
– Откройте что-нибудь побольше, – заговорил, медленно приподнимаясь вслед за ним, Кишенский. – Покажите что-нибудь осязательное и тогда…
– Что тогда?
– Я, может быть, тысяч за семь не постою.
– Нет; с вами, я вижу, надо торговаться по-жидовски, а это не в моей натуре: я лишнего не запрашивал и еще сразу вам пятьсот рублей уступил.
– Да, что ж по-жидовски… я вам тоже, если хотите, триста рублей набавлю… если…
– Если, если… если еще что такое? – сказал, натягивая перчатку и нетерпеливо морщась, Горданов.
– Если все документы в порядке? Горданов дернул перчатку и разорвал ее.
– Нет, – сказал он, – я вижу, что я ошибся, с вами пива не сваришь.
Я же вам ведь уже сто раз повторял, что все в исправности и что я ничего вперед не беру, а вы все свое. Мне это надоело, – прощайте!
И он совсем повернулся к выходу, но в это самое мгновение драпировка, за которою предполагалась кровать, заколыхалась и из-за опущенной портьеры вышла высокая, полная, замечательно хорошо сложенная женщина, в длинной и пышной ситцевой блузе, с густыми огненными рыжими волосами на голове и с некрасивым бурым лицом, усеянным сплошными веснушками.
– Позвольте, прошу вас, остаться на минуту, – сказала она голосом ровным и спокойным, не напускным спокойствием Кишенского, а спокойствием натуры сильной, страстной и самообладающей.
Горданов остановился и сделал даме приличный поклон. – Дело, о котором вы здесь говорили, ближе всех касается меня, – заговорила дама, не называя своего имени.
Горданов снова ей поклонился. Дама седа на диван и указала ему место возле себя.
– Предложение ваше мне почему-то кажется очень основательным, – молвила она поместившемуся возле нее Горданову, между тем как Кишенский стоял и в раздумье перебирал косточки счетов.
– Я отвечаю моей головой, что все, что я сказал, совершенно сбыточно, – отвечал Горданов.
– О цене спора быть не может.
– В таком случае не может быть спора ни о чем: я вам даю человека, удобного для вас во всех отношениях.
– Да, но видите ли… мне теперь… Я с вами должна говорить откровенно: мне неудобно откладывать дело; свадьба должна быть скоро, чтобы хлопотать об усыновлении двух, а не трех детей.
– На этот счет будьте покойны, – отвечал Горданов, окинув взглядом свою собеседницу, – во-первых, субъект, о котором идет речь, ничего не заметит; во-вторых, это не его дело; в-третьих, он женский эмансипатор и за стесняющее вас положение не постоит; а в-четвертых, – и это самое главное, – тот способ, которым я вам его передам, устраняет всякие рассуждения с его стороны и не допускает ни малейшего его произвола.