Я одобрил такую предосторожность и, согласившись с его мнением, стал выжидать случая, чтобы снять слепок, что и было исполнено в одно прекрасное утро, покамест старый хозяин находился в гостях у отца Алехо, с коим он обычно вел весьма продолжительные беседы. Но этим я не ограничился, а, воспользовавшись ключом, отпер сундук, который, будучи набит множеством мешков и мешочков, вызвал в душе моей сладостное смятение. Я не знал, на каком мешке остановиться, — такое влечение чувствовал я и к большим, и к малым. В конце концов (поскольку опасение быть застигнутым врасплох не позволяло мне произвести длительный осмотр) я наудачу захватил один из самых объемистых. Затем, заперев сундук и снова засунув ключ за шпалеры, я вышел из горницы со своею добычею, которую спрятал в чуланчике в ожидании момента, когда смогу передать ее молодому Веласкесу, ожидавшему меня в условленном для свидания доме, куда я не замедлил отправиться, дабы уведомить его о том, что я проделал. Он так был мною доволен, что осыпал меня ласками и щедро предложил мне половину денег, находившихся в мешке.
— Нет, нет, сеньор, — сказал я, — этот первый мешок предназначается вам одному; воспользуйтесь им для своих надобностей. Я еще неоднократно буду возвращаться к сундучку, где, хвала небу, имеется довольно денег для нас обоих.
В самом деле, через три дня я похитил второй мешок, где, как и в первом, лежало пятьсот эскудо, из коих я согласился принять только четверть, несмотря на все настояния Гаспара, убеждавшего меня поделиться с ним по-братски.
Едва молодой человек увидел себя обладателем такой круглой суммы, а стало быть, и возможности удовлетворить свою страсть к женщинам и картам, как он всецело предался этим наклонностям. Он даже имел несчастье увлечься одной из тех прославленных прелестниц, которые способны в кратчайший срок поглотить самое крупное состояние. Он впал из-за нее в чудовищные расходы, а это поставило меня в необходимость так часто навещать сундук, что Веласкес, наконец, заметил покражу.
— Сипион, — сказал он мне однажды утром, — я вынужден доверить тебе тайну: меня обкрадывают. Кто-то отпер мой сундук и вытащил оттуда несколько мешков. Это — факт. Кого мне обвинить в этой проделке? Или, вернее, кто, кроме моего сына, мог ее совершить? Вероятно, Гаспар тайком пробрался в мою спальню или же ты сам его туда провел: ибо я весьма склонен подозревать, что ты с ним сговорился, хотя вы как будто не ладите друг с другом. Тем не менее я не хочу давать веры своим подозрениям, поскольку отец Алехо поручился мне за твою честность.
Я отвечал, что, слава богу, чужое добро меня не соблазняет, и сопроводил эту ложь лицемерною ужимкой, которая послужила мне к оправданию.
Действительно, старик больше со мной об этом не заговаривал; но все же он не преминул и на меня распространить свое недоверие: ограждая себя от наших покушений, он заказал новый замок для своего сундука и отныне всегда носил ключ в кармане. Таким путем было прервано всякое сообщение между нами и мешками. Мы очутились в довольно глупом положении, в особенности же Гаспар, который, не будучи в состоянии по-прежнему тратиться на свою нимфу, боялся лишиться ее навсегда. У него все же хватило ума изобрести способ, который позволил ему еще некоторое время продержаться на поверхности; а состоял этот способ в том, что он взаимообразно присвоил себе деньги, которые перепали на мою долю от кровопусканий, учиненных мною на теле сундука. Я отдал ему все до последней монетки, что, как мне кажется, может сойти за возмещение убытков старику, передним числом, в лице его будущего наследника.
Исчерпав этот источник и видя, что никакого другого у него уже нет, молодой человек погрузился в глубокую и черную меланхолию, которая мало-помалу помутила его рассудок. Он стал смотреть на отца не иначе, как на человека, который составляет несчастье всей его жизни. Предавшись глубокому отчаянию и глухой к голосу крови, этот несчастный возымел ужасное намерение отравить родителя. Он не удовольствовался тем, что посвятил меня в свой богомерзкий умысел, но предложил мне даже стать орудием его мести. При этом предложении меня охватил ужас.
— Сеньор! — воскликнул я, — возможно ли, чтобы небо окончательно отвратилось от вас и позволило вам принять столь гнусное решение? Как! Вы были бы способны лишить жизни того, кто даровал вам жизнь? Здесь, в Испании, в самом лоне христианской веры, мы стали бы свидетелями преступления, одна мысль о коем привела бы в ужас самые варварские народы! Нет, дорогой мой хозяин, — продолжал я, бросаясь к его ногам, — вы не совершите поступка, который возмутил бы против вас весь свет и повлек бы за собою позорное наказание!
Я продолжал увещевать Гаспара многими подобными речами, дабы отвратить его от столь преступного намерения. Сам не знаю, откуда брались у меня аргументы честных людей, которыми я воспользовался в борьбе с его отчаянием. Не подлежит сомнению, что я, мальчишка и сын Косколины, говорил тогда не хуже саламанкского доктора. Но сколько я ни доказывал ему, что он должен образумиться и мужественно отразить отвратительные мысли, обуревавшие его рассудок, все мое красноречие пропало даром. Он опустил голову на грудь и хранил мрачное молчание, что бы я ни говорил и ни делал, из чего я заключил, что он не отказывается от своего замысла.
После этого я без дальнейших колебаний попросил старого хозяина переговорить со мной наедине и, запершись с ним, сказал:
— Дозвольте, мне, сеньор, упасть к вашим ногам и воззвать к вашему милосердию!
С этими словами я в большом волнении и с заплаканным лицом упал перед ним на колени. Купец, пораженный моим поведением и расстроенным видом, спросил меня, что я совершил.
— Преступление, в котором раскаиваюсь, — отвечал я ему, — и о котором буду сожалеть до конца своих дней. Я имел слабость послушаться вашего сына и помог ему вас обокрасть.
И тут же я искренне признался ему во всем, что в связи с этим произошло, после чего изложил старику свой последний разговор с Гаспаром, намерения коего я открыл ему, не пропустив ни малейшей подробности.
Сколь ни дурного мнения был старик Веласкес о своем сыне, все же он лишь с трудом мог поверить моему рассказу.
— Сипион, — сказал он, поднимая меня, так как я все еще лежал у его ног, — я прощаю тебе ради важного признания, которое ты мне только что сделал. Гаспар, — продолжал он, возвысив голос, — Гаспар жаждет моей смерти! О, сын неблагодарный! чудовище, которое лучше мне было бы задушить при рождении, нежели дать ему вырасти отцеубийцей! Что побуждает тебя покуситься на мою жизнь? Ежегодно я выдаю тебе сумму, достаточную для твоих развлечений, а ты все недоволен. Неужели ты удовлетворишься лишь тогда, когда я позволю тебе расточить все мое добро?
После этого горестного восклицания он приказал мне молчать обо всем и оставить его одного, чтобы он мог поразмыслить над тем, как ему поступить в столь щекотливом положении.
Я ломал себе голову над тем, какое решение примет несчастный отец, когда он в тот же день велел позвать к себе Гаспара и обратился к нему со следующей речью, ничем не выдавая того, что творилось у него в душе:
— Сын мой, я получил письмо из Мериды, откуда мне пишут, что ежели вы хотите жениться, то вам предлагают пятнадцатилетнюю девушку отменной красоты, которая принесет вам богатое приданое. Итак, если вы не питаете отвращения к супружеству, мы завтра на заре выедем в Мериду. Там мы увидим особу, которую за вас сватают: если она придется вам по нраву, вы на ней женитесь, а если нет, то об этой свадьбе больше не будет речи.
Гаспар, услыхав о богатом приданом и уже воображая, что держит его в руках, не задумываясь, выразил свою готовность совершить это путешествие. Итак, они на самом рассвете отправились вдвоем без провожатых на хороших мулах.
Когда они очутились в Фесирских горах, в местности, столь же милой разбойникам, сколь ужасной для путников, Балтасар спешился и велел сыну последовать его примеру. Молодой человек повиновался, но спросил, почему его заставляют слезть с мула именно в этом месте.
— Сейчас узнаешь, — отвечал ему старик, устремив на него взгляд, в котором отражались и горе его, и гнев. — Мы не поедем в Мериду, и брак, о котором я тебе говорил, лишь басня, выдуманная мною для того, чтобы заманить тебя сюда. Мне известно, о, неблагодарный и бесчеловечный сын, мне известно, какое злодеяние ты замышляешь. Я знаю, что мне должны поднести яд, изготовленный твоими стараниями. Но неужели, безумец, льстишь ты себя надеждой, что таким способом сможешь безнаказанно лишить меня жизни? Какое заблуждение! Ведь твое преступление вскоре было бы обнаружено и ты погиб бы от руки палача. Но есть, — продолжал он, — другой, более верный путь, чтобы утолить твою ярость, не подвергая себя позорной казни: мы здесь — без свидетелей, в таком месте, где ежедневно совершаются убийства; раз ты жаждешь моей крови, так вонзи же мне в грудь свой кинжал; мою смерть припишут разбойникам.
С этими словами Балтасар обнажил свою грудь и, показывая сыну на место, где находилось сердце, добавил:
— Сюда, Гаспар, направь смертельный удар: пусть я буду наказан за то, что породил такого злодея!
Молодой Веласкес, пораженный этими словами, словно громом, даже не пытался оправдываться и внезапно без чувств повалился к ногам отца. Добрый старик, видя его в таком состоянии, которое показалось ему началом раскаяния, не мог противиться родительской слабости: он поспешил к нему на помощь. Но едва Гаспар пришел в себя, как, не будучи в состоянии выносить присутствие столь справедливо разгневанного отца, сделал над собой усилие и поднялся на ноги; затем он сел на своего мула и удалился, не говоря ни слова. Балтасар дал ему уйти и, предоставив его мучениям собственной совести, вернулся в Кордову, где спустя шесть месяцев узнал, что Гаспар укрылся в севильском картезианском монастыре, чтобы там завершить дни свои в покаянии.
ГЛАВА XII
Окончание истории Сипиона
Дурной пример порой дает хорошие плоды. Поведение молодого Веласкеса привело меня к серьезным размышлениям над своим собственным. Я начал бороться со своими воровскими наклонностями и постепенно становился честным малым. Привычка хватать всякие попадавшиеся мне под Руку деньги настолько укоренилась во мне благодаря частому повторению подобного рода действий, что не так-то легко было ее побороть. Тем не менее я надеялся с нею справиться, полагая, что всякий может стать добродетельным, стоит лишь сильно захотеть. Итак, я взялся за это великое дело, и небо, казалось, благословило мои усилия. Я перестал взирать вожделенным оком на сундучок старого торговца. Полагаю даже, что если бы мне была предоставлена свобода таскать оттуда мешки, то я бы ею не воспользовался. Сознаюсь, однако, что было бы довольно неосторожно подвергать такому искушению мою зарождавшуюся честность. И Веласкес, действительно, воздержался от этого.
Молодой дворянин, дон Манрике де Медрана, кавалер ордена Алькантары, часто заходил к нам. Он был одним из самых знатных, хоть и не самых выгодных покупателей. Я имел счастье понравиться этому кавалеру, который всегда подтрунивал надо мной, чтобы вызвать на разговор, и, казалось, слушал меня с удовольствием.
— Сипион, — сказал он мне однажды, — будь у меня лакей с твоим характером, мне казалось бы, что я нашел клад; и если бы ты не служил у высоко уважаемого мною человека, я бы ничего не пожалел, чтобы тебя отбить.
— Сеньор, — отвечал я ему, — вам нетрудно было бы добиться своего, потому что я по природной склонности люблю благородных людей; это — моя страсть; их непринужденное обхождение восхищает меня.
— Если так, — ответствовал дон Манрике, — то я попрошу сеньора Балтасара, чтобы он согласился отпустить тебя ко мне на службу: не думаю, чтобы он отказал мне в такой любезности.
Веласкес, действительно, не отказал ему в такой любезности, тем более что не считал уход жулика-лакея незаменимой утратой. Я, со своей стороны, был очень доволен переменой, так как слуга купеческого дома казался мне шушерой по сравнению с лакеем кавалера ордена Алькантары.
Чтобы нарисовать верный портрет моего нового хозяина, скажу вам, что это был кавалер, наделенный самой приятной внешностью и очаровывавший всех своим умом и ласковым обхождением. Кроме того, он отличался большим мужеством и честностью; не хватало у него только состояния. В качестве младшего отпрыска более знатного нежели богатого рода, он вынужден был пользоваться добротой старой тетки, которая жила в Толедо и, любя его, как сына, посылала ему деньги, необходимые для его содержания. Одет он был всегда чисто, и его охотно принимали повсюду. Он бывал у знатнейших дам в городе и, между прочим, у маркизы де Альменара. То была вдова семидесяти двух лет, которая любезными манерами и прелестью ума привлекала к себе все кордовское дворянство: и мужчины, и дамы находили удовольствие в беседе с нею, а дом ее получил прозвание «хорошее общество».
Мой хозяин был одним из преданнейших поклонников этой дамы. Однажды вечером, возвратясь от нее, он показался мне возбужденным, что для него было весьма необычно.
— Сеньор, — сказал я ему, — вы, видимо, сильно взволнованы. Смеет ли ваш верный слуга осведомиться о причине? Не произошло ли с вами чего-либо необыкновенного?
Кавалер улыбнулся мне в ответ и признался, что мысли его, действительно, заняты серьезным разговором, который он только что вел с маркизой де Альменара.
— Не хватало еще, — сказал я ему со смехом, — чтобы эта семидесятилетняя крошка объяснилась вам в любви.
— Не вздумай издеваться, — ответил он. — Узнай, мой друг, что маркиза меня любит. «Кавальеро, — сказала она, — мне известно и благородство ваше, и скромное состояние; я чувствую к вам расположение и решилась выйти за вас замуж, дабы обеспечить вам безбедное существование, а другого пристойного средства для вашего обогащения у меня нет. Я, конечно, знаю, что этот брак сделает меня смешной в глазах света, что на мой счет будут злословить и что в конце концов я прослыву сумасшедшей старухой, которой на склоне лет захотелось замуж. Но все равно: я готова пренебречь пересудами, лишь бы обеспечить вам приятную участь. Я опасаюсь лишь одного, — добавила она, — как бы не встретить с вашей стороны противодействия моему намерению». Вот, что говорила мне маркиза, — продолжал кавалер, — и это меня тем более удивляет, что она слывет самой добродетельной и благоразумной женщиной в Кордове. Поэтому я и выразил ей удивление по поводу того, что она почтила меня предложением своей руки, — она, до сих пор упорствовавшая в своем решении вдоветь до смерти. На что маркиза отвечала, что, владея значительными богатствами, она будет очень рада еще при жизни поделиться ими с честным и дорогим ей человеком.
— А вы, — заметил я, — по-видимому, готовы отважиться на этот подвиг?
— Можешь ли ты в этом сомневаться? — отвечал он. — У маркизы — огромное состояние, к коему присоединяются еще ум и высокие душевные качества. Надобно лишиться рассудка, чтобы упустить такое счастье.
Я весьма одобрял решение моего господина воспользоваться этим случаем и устроить свою судьбу, и даже присоветовал ему несколько поторопить события, так как боялся неожиданной перемены. К счастью, дама еще больше меня дорожила этим делом. Она так умело распорядилась, что все приготовления к свадьбе, были окончены в самый короткий срок. Не успели в Кордове узнать, что старая маркиза де Альменара собирается замуж за молодого дона Монрике де Медрана, как насмешники немедленно принялись зубоскалить насчет вдовы. Но как ни истощали они свой запас плоских шуток, им не удалось отвратить маркизу от ее намерения. Она позволила всему городу чесать языки, а сама пошла к алтарю со своим кавалером. Их свадьба была отпразднована с пышностью, которая опять-таки подала повод к злословию. Поговаривали, что новобрачная должна была бы из стыдливости отказаться, по крайней мере, от треска и блеска, которые вовсе не к лицу старым вдовицам, выходящим замуж за юнцов.
Маркиза же, вместо того чтобы стыдиться своего супружества с кавалером, без стеснения отдавалась радости, которую это ей доставляло. Она устроила большой ужин с концертом, и все празднество закончилось балом, на который съехались благородные особы обоего пола со всей Кордовы. Под конец бала наши новобрачные ускользнули в особые покои, где они заперлись с одной только горничной и со мной, что подало гостям новый повод позлословить насчет темперамента маркизы. Но эта дама находилась совсем в другом расположении духа, чем они полагали. Очутившись наедине с моим барином, она отнеслась к нему с такими словами:
— Дон Манрике, вот ваша половина, а моя находится на другом конце дома. Мы будем проводить ночь в раздельных опочивальнях, а днем будем жить друг с другом, как мать с сыном.
Кавалер сперва ошибочно истолковал ее слова: ему показалось, что дама говорила так лишь для того, чтобы побудить его к нежной настойчивости; полагая поэтому, что ему следует из вежливости проявить страсть, он приблизился к ней и услужливо предложил заменить ей горничную. Но она не только не позволила ему помочь ей при раздевании, но с серьезным видом отвела его руку и сказала:
— Остановитесь, дон Манрике! Вы заблуждаетесь, принимая меня за одну из тех нежных старушек, что выходят замуж по женской слабости. Я не для того обвенчалась с вами, чтобы заставить вас покупать те преимущества, которые доставляет вам наш брачный контракт. Это — дары от чистого сердца, и от вашей признательности я не требую ничего, кроме дружеских чувств.
С этими словами она покинула нас и удалилась вместе со своей девушкой, настрого запретив кавалеру следовать за ней.
После ее ухода мы с барином долгое время пребывали в изумлении от того, что слышали.
— Сипион, — сказал мне кавалер, — снилось ли тебе когда-нибудь, что маркиза обратится ко мне с подобной речью? Что ты думаешь о такой даме?
— Я думаю, сеньор, — отвечал я ему, — что другой такой женщины нет на свете. Какое счастье для вас быть ее мужем! Это — все едино, что получать с бенефиции доходы, а расходов не нести.
— Что касается меня, — возразил дон Манрике, — то я восхищаюсь столь достойным характером своей супруги и надеюсь вознаградить ее всеми возможными знаками внимания за жертву, которую она принесла деликатности своих чувств.
Мы еще некоторое время поговорили об этой даме, а затем улеглись спать, я — на лежанке в чуланчике, а мой барин — на приготовленной для него великолепной постели и я подозреваю, что в глубине души он был очень рад, что спит там в одиночестве, хотя и испытывал к этой великодушной особе такую благодарность, что был вполне способен забыть ее возраст.
Увеселения на следующий день возобновились, и новобрачная была в таком прекрасном расположении духа, что опять дала обильную пищу досужим зубоскалам. Маркиза первая смеялась всему, что они говорили; она даже побуждала шутников к веселью, охотно идя навстречу их выпадам. Кавалер, со своей стороны, казался не менее довольным своею супругою; по нежности, с которой он глядел на нее или говорил с нею, его можно было принять за любителя отживших прелестей. Вечером снова произошел разговор между супругами, во время которого было решено, что оба будут жить, не стесняя друг друга, точно так же, как жили до брака. Все же следует отдать справедливость дону Манрике, он из уважения к жене сделал то, что не всякий муж сделал бы на его месте: он порвал с одной мещаночкой, которую любил и чьей взаимностью пользовался, не желая, как он выражался, поддерживать связь, которая так грубо противоречила бы деликатному поведению его супруги по отношению к нему.
В то время как он оказывал этой пожилой даме столь чувствительные знаки благодарности, она платила ему с лихвою, хотя ничего о них не знала. Она сделала его хозяином своего денежного сундука, который стоил дороже, чем сундук Веласкеса. Во время вдовства она произвела некоторые изменения в своем доме; но теперь она снова поставила его на ту же ногу, что и при первом муже: увеличила штат прислуги, наполнила конюшни лошадьми и мулами; словом, самый нищий кавалер ордена Алькантары сразу стал самым богатым. Вы, может быть, спросите меня, что я сам заработал на этом деле. Я получил пятьдесят пистолей от хозяйки и сто от хозяина, который в придачу сделал меня своим секретарем с окладом в четыреста эскудо. Он даже настолько доверял мне, что пожелал назначить своим казначеем.
— Казначеем? — воскликнул я, прерывая Сипиона в этом месте рассказа и разразившись хохотом.
— Да, сеньор, — ответил он холодным и серьезным тоном, именно казначеем. И я осмелюсь даже сказать, что с честью исправлял эту должность. Правда, я, может быть, еще кое-что должен кассе, ибо забирал свое жалование авансом, а затем внезапно бросил службу у дона Манрике. Таким образом, не исключена возможность, что за казначеем кое-что осталось. Во всяком случае, это последний упрек, который можно мне сделать, ибо с тех пор я всегда отличался прямотой и честностью.
— Итак, — продолжал сын Косколины, — я был секретарем и казначеем дона Манрике, который, казалось, был столь же доволен мной, сколь и я — им… как вдруг он получил письмо из Толедо, сообщавшее о том, что его тетушка, донья Теодора Моска, находится при смерти. Он так близко принял к сердцу печальное известие, что немедленно выехал к этой даме, которая в течение многих лет заменяла ему мать. Я сопровождал его в этом путешествии с камердинером и одним только лакеем. Верхом на лучших скакунах нашей конюшни вы вчетвером со всею поспешностью прибыли в Толедо, где застали донью Теодору в состоянии, позволявшем нам надеяться, что она не умрет от своей болезни. И, действительно, наш прогноз (хотя и несогласовавшийся с мнением старого лекаря, который ее пользовал) не был опровергнут фактами.
Покамест здоровье нашей доброй тетушки восстанавливалось на глазах у всех, может быть, не столько благодаря лекарствам, которые ей давали, сколько благодаря присутствию любимого племянника, господин казначей проводил время наиприятнейшим образом в обществе молодых людей, знакомство с коими могло доставить ему не один случай растрясти свои денежки. Я не только устраивал по их наущению галантные празднества в честь дам, с которыми знакомился через них, но они, кроме того, увлекали меня в игорные дома и приглашали принять участие в их игре. Не будучи столь же искусным игроком, как мой бывший хозяин дон Абель, я гораздо чаще проигрывал, нежели выигрывал. Я незаметно для себя пристрастился к этому занятию, и если бы целиком отдался своей страсти, то она, без сомнения, заставила бы меня позаимствовать из кассы кой-какие авансы. Но, по счастью, любовь спасла хозяйскую казну и мою добродетель. Однажды, проходя неподалеку от церкви de los Royes,
я заметил за решеткой окна, занавески коего не были спущены, молодую девушку, показавшуюся мне скорее божеством, нежели смертной женщиной. Я воспользовался бы еще более сильным выражением, если бы такое существовало, чтобы вернее описать вам впечатление, которое вид ее на меня произвел. Я стал наводить о ней справки и путем долгих расспросов узнал, что зовут ее Беатрис и что она находится в услужении у доньи Хулии, младшей дочери графа Полана».
Тут Беатрис прервала Сипиона, смеясь во все горло; затем она сказала, обращаясь к моей жене:
— Прелестная Антония, пожалуйста, взгляните на меня Пристально: похожа ли я, по-вашему, на божество?
— Вы были им тогда в моих глазах, — сказал ей Сипион, — а с тех пор как я больше не сомневаюсь в вашей верности, вы кажетесь мне еще красивее, чем прежде.
После столь галантной реплики мой секретарь продолжал свое повествование.
— Это открытие окончательно меня воспламенило, но, правда, не совсем дозволенным огнем: я воображал, что без труда восторжествую над ее добродетелью, если начну соблазнять ее подарками, способными ее поколебать. Но я неправильно судил о целомудренной Беатрис. Сколько я ни предлагал ей через наемных сводниц свой кошелек и услуги, она гордо отвергала все мои предложения. Ее сопротивление не только не охладило моих желаний, а, напротив, разожгло их. Я прибег к крайнему средству: предложил ей свою руку, которую она приняла, узнавши, что я секретарь и казначей дона Манрике. Так как мы считали нужным скрывать свой брак, то обвенчались тайно в присутствии сеньоры Лоренсы Сефоры, жившей в дуэньях у Серафины, и нескольких служителей графа Полана. Как только я женился на Беатрис, она доставила мне возможность видеться с нею днем и беседовать по ночам в саду, куда я проникал через калитку, ключ от коей она мне вручила. Никогда еще двое супругов не были так довольны друг другом, как мы с Беатрис: с равным нетерпением ожидали мы часа свидания, с равной поспешностью туда бежали, и время, проводимое вдвоем, порою весьма долгое, всегда представлялось нам чересчур коротким.
В некую ночь, оказавшуюся для меня столь же жестокой, сколь сладостны были прежние, я при входе в сад был немало поражен, заставши калитку отворенной. Эта неожиданность меня встревожила: я счел ее дурным знаком. Я побледнел и задрожал, словно предчувствуя то, что со мною случится, и, пробираясь в темноте к зеленой беседке, где обычно встречался со своей женой, услыхал мужской голос. Я сразу остановился, чтобы лучше слышать, и слух мой немедленно был поражен следующими словами:
— Не заставляйте же меня томиться, дорогая Беатрис; сделайте блаженство полным, подумайте о том, что и ваше счастье с этим связано.
Вместо того чтобы терпеливо выслушать продолжение разговора, я решил, что мне незачем дольше ждать. Ревнивое бешенство овладело моим сердцем, и, дыша одной только местью, я выхватил шпагу и неожиданно ворвался в беседку.
— Ал, подлый соблазнитель! — воскликнул я. — Кто бы ты ни был, тебе придется лишить меня жизни, прежде чем ты похитишь мою честь!
С этими словами я напал на кавалера, разговаривавшего с Беатрис. Он быстро стал в позитуру и сражался, как человек гораздо лучше меня владевший оружием, ибо мне удалось взять лишь несколько уроков фехтования в Кордове. Однако же, хоть и был он искусным бретером, я нанес ему удар, которого он не смог отразить, или, вернее, он оступился… Я увидел, что он упал, и, вообразив, что ранил его насмерть, пустился бежать со всех ног, не пожелав даже ответить звавшей меня жене.
— Так оно и было, — прервала Беатрис Сипиона, обращаясь к нам. — Я звала его, чтобы вывести из заблуждения. Сеньор, с которым я разговаривала в беседке, был дон Фернандо де Лейва. Этот вельможа, влюбленный в мою госпожу Хулию, решил ее похитить, думая, что иным способом не получит ее руки; я сама назначила ему свидание в саду, чтобы обсудить с ним это похищение, от которого, как он говорил, зависело его счастье. Но сколько я ни звала своего мужа, он, ослепленный гневом, покинул меня, как изменницу.
— В том состоянии, в котором я тогда находился, — продолжал Сипион, — я был готов на все. Тот, кто знает по опыту, что такое ревность и на какие сумасбродства толкает она самые ясные головы, нимало не удивится беспорядку, который она производила в моем слабом мозгу. Я поминутно бросался из крайности в крайность. Я почувствовал, как приливы ненависти сменяют нежные чувства, которые я за минуту перед тем писал к своей супруге. Я поклялся ее покинуть, изгнать ее навсегда из своей памяти. Кроме того, я воображал, что убил дворянина. Находясь в таком заблуждении и опасаясь попасть в руки правосудия, я испытывал то зловещее беспокойство, которое, как фурия, преследует повсюду человека, только что совершившего преступление. В столь ужасной ситуации, помышляя только о своем спасении, я не вернулся домой, а в тот же день вскинул Толедо без каких-либо пожитков, кроме надетого на мне платья. Правда, в кармане у меня оказалось около шестидесяти пистолей, что все-таки было неплохим подспорьем для молодого человека, рассчитывавшего прожить всю жизнь в услужении.
Я прошагал или, вернее сказать, пробегал всю ночь, ибо образ альгвасилов, непрестанно представлявшихся моему воображению, все время придавал мне новую силу. Заря застала меня между Родильяс и Македой. Дойдя до этого последнего местечка и ощущая некоторую усталость, я вошел в церковь, которую только что отперли. Сотворив краткую молитву, я уселся на скамейку для отдыха. Тут я принялся размышлять над своим положением, дававшим мне достаточно поводов для беспокойства. Но у меня не хватило времени закончить эти размышления. Шум от трех-четырех ударов бича отдался под сводами храма, из чего я заключил, что мимо проезжает какой-нибудь погонщик. Я тотчас же поднялся, чтобы проверить свое предположение, и, дойдя до дверей, действительно, увидел погонщика, сидевшего верхом на муле и ведшего двух других на поводу.
— Стойте-ка, приятель, — сказал я ему. — Куда идут ваши мулы?
— В Мадрид, — отвечал он. — Я привез оттуда в Македу двух добрых иноков св. Доминика, а теперь возвращаюсь назад.
Представлявшийся случай пропутешествовать в Мадрид соблазнил меня; я сторговался с погонщиком, сел на одного из мулов, и мы двинулись в Ильескас, где собирались заночевать. Не успели мы выехать из Македы, как погонщик, человек лет тридцати пяти или сорока, во весь голос затянул церковные песнопения. Он начал с молитв, которые каноники поют у заутрени; потом пропел «Верую», как у большой обедни; а затем, перейдя к вечерне, отчитал ее всю до конца, не освободив меня даже от «Magnificat».
Хотя этот дуралей и прожужжал мне уши, я все же не мог удержаться от смеха и даже побуждал его продолжать, когда ему приходилось останавливаться, чтобы перевести дух.
— Смелее, приятель, — говорил я ему, — продолжайте! Если небо наградило вас здоровенными легкими, то вы даете им недурное применение.
— Да, что верно, то верно! — воскликнул он. — Я, слава богу, не похож на большинство ямщиков, которые не поют ничего, кроме непотребных или нечестивых песен; я даже не распеваю романсов о наших войнах с маврами, ибо вы, конечно, согласитесь, что это вещи хоть и не безобразные, но, по меньшей мере, легкомысленные и недостойные доброго христианина.
— Вы обладаете, — отвечал я ему, — чистотою души, чрезвычайно редкой у погонщиков. При вашей крайней щепетильности в выборе песнопений вы, вероятно, дали и обет целомудрия в отношении постоялых дворов, где имеются молодые служанки.