– Теперь уж не полетят, я уложила внучку спать, – сказала она с единственным намерением успокоить бледную, растерянную Полю. – Кажется, дождик начался... вы не вымокли... Варя?
– Нет, пустяки... только вот зацепилась рукавом за гвоздь на чердаке. Ты зря не поднялась посмотреть на это волшебное зрелище, Поля: на летний дождик над Москвой. – Она кивком поблагодарила Полю за иглу с ниткой, немедленно оказавшиеся перед нею. – Ужасно люблю глядеть на мокрые московские крыши, когда они светятся во всю широту горизонта!
– А ты уверена, что... это хороший дождик будет? – спросила Поля, и, пожалуй, не столько спасительный дождик ее интересовал – долго ли он продлится, сколько проверить хотелось по интонации ответа, не испытывает ли Варя холодка или презрения к ней за постоянное сиденье в бомбоубежище. – Я тоже очень любила дождик... на Енге, но, конечно, здесь это вдвойне красивей... и, главное, нужней.
– Не в красоте дело... и как раз московские крыши не очень привлекательны: заплаты, поржавевшие желоба. Вообще, сверху виднее, что все эти годы страна заботилась о чем-то более важном, чем ее жилища... Кстати, тебе стоит подумать, как будущему архитектору, почему мы украшаем города лишь с фасада, хоти по существу давно переселились с плоскости в три измерения. Зато сверху Москва такая понятная, теплая, простая. Рождается желание вложить в нее и свою силу, пусть маленькую... но ведь чем меньше я, тем больше нас, таких, правда? – Варя выдержала паузу, чтобы до Поли дошла ее спрятанная мысль. – И пока ждала самолетов... которые, кстати, так и не прилетели, мне пришло в голову... кто полностью не разделил с народом его горя, непременно будет чувствовать себя отверженным и на празднике его радости.
– Вы всегда такая строгая, товарищ Чернецова, что я сама порой как бы за партой чувствую себя в вашем присутствии, – вставила Наталья Сергеевна, сжалясь над Полей. – Все придет само собой. Оставьте девочку в покое.
– Я только хотела спросить ее... я хочу спросить тебя, Поля: нет у тебя потребности подняться со мной туда... завтра? Ты можешь заложить вату в уши, если звука боишься.
– Нет еще... не теперь! – И с таким неподдельным ужасом затрясла головой, что все рассмеялись.
– Ну, я вижу, фельдмаршала из тебя не получится, – без порицания или насмешки шутила Варя. – Ты думаешь, что я меньше тебя боюсь смерти?
– О нет! Совсем не то...
– Так что же именно?
– Я не знаю пока.
– Тогда, может быть, тебе лучше вернуться на Енгу? А когда все кончится...
– Как тебе не стыдно, Варька! Я и сама себя порицаю, как последнейшего человека в стране, но не могу, пойми, не могу пока... – и заплакала от обиды. – Я просто не понимаю...
– Что ж тут понимать, Поленька? Это война.
– Нет, я другого не понимаю: ведь я еще никакого зла им не причинила... за что же они непременно хотят убить меня?
Вопрос был поставлен в такой откровенной наготе, что у Вари, хотя положение будущей народной учительницы и обязывало ее к универсальному знанию, не нашлось на него ответа.
... Итак, все осталось по-прежнему. Как и раньше, по сигналу тревоги Варя вместе с прочими дружинниками воздушной обороны, вооруженная длинными адскими щипцами и в рукавицах, поднималась на крышу, а Поля торопливо сбегала в подвал, где горел настоящий, незатемненный свет и по углам, такие успокоительно-прохладные, стояли ящики с песком. Там было глухо, чуть сыровато, совсем хорошо, как в земле, только первое время, за отсутствием других каменных строений в их тупике, уйма народу набивалась сюда со всей улицы. Большинство состояло из людей пожилых да еще матерей с детьми, по разным причинам задержавшихся в столице. Все молчали, потом в тишину, насыщенную деловитым посапыванием спящих ребят, просачивались булькающие разрывы фугасок. Поля закрывала глаза, и ею овладевало знакомое томление детской поры, когда при засыпании в потемках казалось, будто великан в холодной и гадкой лягушечьей коже шарит вокруг, бормоча что-то, и притворяется, что не может найти, отчего вдвое страшнее. Она прижималась к стене, и все остальные желания вытеснялись одним – стать незаметней горошинки, закатиться в норку, если не уничтожиться совсем.
По мере того как свыкалась с военным бытом, к Поле возвращались речь и зрение. Так она распознала Наталью Сергеевну в санитарке, дремавшей у выхода, а попозже различила сухощавого, надменно-профессорской внешности старика с непокрытой головой и с добротным пледом на коленях, рисунком внутрь, чтобы, видимо, не слишком отличаться от прочих жителей Благовещенского тупика. Всю тревогу профессор просиживал в одном и том же углу, под лампой, с книжкой в руке, изредка делая пометки на полях, но, судя по тому, сколько у него уходило на каждую строку и как часто возвращался к прочитанным страницам, ему также не особенно удавалось отвлечься от действительности за железной дверью убежища. Полю сразу потянуло к нему: он представлялся единственным здесь, кто мог помочь ей в разрешении некоторых житейских недоумений.
Оказавшись рядом однажды, она не преминула задать ему эти вопросы, в порядке возрастающей важности. Так, например, ее уже давно одолевало сомнение, допустимо ли самовольное уширение земляной щели на двадцать сантиметров, что из-за осыпи грунта непроизвольно получалось у ней всякий раз при рытье противовоздушных окопчиков во дворе... и, кроме того, нужно ли на время тревоги завертывать пищевые продукты в целлофан, как того требовала инструкция по самообороне. Сосед указал ей со снисходительной улыбкой, что на данном этапе военных действий целлофаном можно пока пренебречь, зато любое отступление от инженерных расчетов крайне нежелательно.
Поля горячо поблагодарила его за обстоятельность ответа, ценного не столько по глубине содержавшихся в нем сведений, сколько тем, что общение с бывалым человеком избавляло ее от нестерпимых мук одиночества.
– Я потому решилась вас обеспокоить, – благодарно призналась она, – что нигде не могу достать этот проклятый целлофан!
– Временно у вас имеются все основания, э... не затруднять себя поисками, – размеренно успокоил сосед и, коснувшись ее трепетной руки, прибавил что-то о своей постоянной готовности пойти навстречу, как он выразился, с видимым удовольствием выговаривая слова, нашей пытливой и чуткой молодежи; затем, вскинув очки, он продолжал мужественно преодолевать очередную страничку.
Все еще длился воздушный поединок в Подмосковье, и, хотя разрывы не слышны были на этот раз, по прежнему висела над городом вынужденная тишина. Даже странно было представить, что где-то грохочут ужасные танковые битвы и во весь разлив полыхают необжитые колхозные новоселья, а вчерашние счетоводы, лекальщики, кандидаты наук ползут на огневой рубеж в дымящихся гимнастерках, и Родион в том числе!.. Но еще труднее было допустить, что дотла выгорит вся, таким подвигом добытая советская новь на запад от московского меридиана, а сталь броневых машин не однажды обернется через мартены, а люди проползут по многу тысяч километров, так что сотлеют от пота их рубахи, и станут солдатами нынешние подростки, прежде чем закончится это.
В такие вечера Поля имела возможность наблюдать животный ужас собак, при первом же вое сирены забивавшихся под скамейки убежища, и краска заливала ей щеки при мысли, что станет с нею самой, если война затянется еще на месяц... В другой раз, оказавшись рядом с тем же человеком, Поля жарким сбивчивым шепотом заговорила о низости капиталистических владык, извлекающих барыш из человеческого страдания. В детском воображении своем она любила иногда побродить по предместьям коммунизма, и тем горше было возвращаться оттуда на тот химерический Дантов круг, где все терзает все – без радости, утоления и смысла. Возможной длительности этого ада и касался третий, главный Полин вопрос.
– Простите, я недослышал... – сказал ее ученый сосед, извлекая из уха клочок ваты, с помощью которой иные в ту пору защищались от чрезмерных впечатлений бытия.
– Мне очень неловко отрывать вас от занятий, но... я спросить хотела: сколько же продлится этот ужас... полтора, три месяца? Неужели больше, чем полгода?
Прежде чем удовлетворить любознательность сидевшей с ним плечом к плечу скромной и почтительной девочки, профессор долго изучал длинный ноготь на мизинце.
– Ваш вопрос застает меня врасплох, дорогое дитя, – рассудительно начал он, играя карандашиком в пальцах. – Для нас, стариков, наиболее трудные вопросы как раз те, какие задаются розовой, неискушенной юностью. К сожалению, я не смогу представить вам ничего, кроме общих размышлений вслух, которые, э... вы вправе и отвергнуть, если в них слишком уж отразится мой личный опыт, копилка печальных знаний престарелого, вполовину изношенного человека. Возможно, иные из них, э... покажутся вам далекими от нашей сверкающей действительности, – алогичными, даже в какой-то мере обывательскими и, пожалуй, с предосудительным налетом пессимизма, но всякое суждение неминуемо является источником противоречий и, кроме того, носит отпечаток места, где оно высказано. В данном случае мы сидим с вами в малокомфортабельной пещере с томительным ожиданием минуты, когда на нас с вами рухнут, э... не будем прятаться от фактов: восемь этажей, не считая крыши и чердачных перекрытий. В подобной ситуации редко навещают возвышенные мысли. Это потом приходит величавый летописец и в десяток каллиграфических строк укладывает годы лишений, несчитанные километры зарева и тысячи одновременных гангрен, а пока... Я выражаюсь несколько пунктирно, но... вы следите за ходом моей мысли?
– Я... я стараюсь, – откликнулась Поля, робея перед столь обстоятельным вступлением.
– Начнем с того, милое дитя, – веско и каким-то до крайности жирным голосом продолжал Полин собеседник, – что война доныне применялась для установления господства над слабейшим и подчинения его воле победителя. Естественно, достигнутые таким способом успехи нельзя считать прочными, как и все то, что достигается применением угрозы или насилия. Никакие параграфы мирных договоров не обязательны для внуков, если только, э... операция не сопровождалась поголовным истреблением побежденных. Примером тому служат немедленно, после смерти создателя, распадавшиеся империи Дария и Ксеркса, Александра и Саргона, Тимура и Наполеона... а уж тем более этого заносчивого ефрейтора Шикльгрубера. Последующим поколениям всегда стеснительна одежда предков: обычно они ее, э... перешивают! Раз согнутая пластинка распрямляется с захватом не принадлежащего ей пространства... и таким образом война родит войну, и потому, надо признать, некоторые не без основания рассматривают пройденный путь человечества как сплошное, скажем мягко, рукопашное препирательство... иногда с довольно значительными промежутками покоя, необходимого в целях накопления жиров и средств для будущего столкновения. Поэтому разумнее было бы говорить о длительности не войны, а самых передышек. Какая у вас отметка по этой, как ее... политграмоте?
– Четыре... – правильно поняла Поля его вопрос, понемножку начиная уставать от скользкой и неточной речи, которой лишь немногочисленность аудитории мешала превратиться в развернутую лекцию.
– О, этого вполне достаточно для понимания механики капиталистического существования. И здесь я вынужден огорчить вас, мое дитя! Боюсь, что по мере роста промышленных возможностей и соответственного усложнения отношений такие паузы будут все более сокращаться, пока человечество не образумится... или не превратится в газовую туманность местного значения, когда его разрушительный потенциал подавит окончательно потенциал созидательный. «Здесь жили несколько неосторожные и вспыльчивые боги», – скажет про нашу планету какой-нибудь доцент астрономии с соседней звездной системы. Я прошу вас учесть в особенности, что э... великие изобретения бывают рассеяны в воздухе эпохи и абсорбируются противниками почти одновременно. Словом, мне неотвратимо приходит в голову образ колеблющейся пластины, зажатой в тисках, э... так сказать, исторической необходимости. Дело решалось бы просто уравнением, где элементами служат длина помянутой пластины, упругость материала, сопротивление среды и первоначально заданная сила, но, к сожалению, рассматриваемый процесс несколько сложнее. Видите ли, милая девочка, факты истории строятся на гораздо большем количестве координат, чем это доступно человеческому разуму... и вывод историка целиком зависит от того, какие – из ему известных на данном отрезке времени!.. какие именно ему благоугодно принять за главные. У всякой эпохи рождаются самостоятельные взгляды на причины исторических событий, так что в будущем, я допускаю, э... возможны самые захватывающие открытия, скажем, даже о Пелопоннесской войне! Разумеется, легче всего было бы ответить, что длительность войны определяется соотношением резервов, качества вооружения, экономической мощью соперников... или что при внешнем равенстве сил решающее влияние окажут образованность полководцев, ярость армии, духовное оснащение народа... но боюсь, не входят ли в это уравнение еще какие-то числа, для познания которых мы не располагаем пока достаточным инструментом, если ничто, ничто, повторяю я, не смогло предотвратить гибель выдающихся цивилизаций прошлого. Дайте же мне эти массы и числа в полном объеме, и я, подобно Лапласу, возьмусь предсказать любое их положение через любой отрезок времени. Но вы молчите, мой юный товарищ, и вот я затрудняюсь вам ответить, сколько же времени может продлиться этот научно организованный, кровопролитный беспорядок, в просторечии называемый войной!
Полю начинало клонить в сон, но и сквозь дрему все ее существо бессознательно противилось этой глубокомысленной путанице, где, несмотря на внешнее благополучие, временами явственно вскипал газированный ядок сомнения. Она не могла не согласиться, что, конечно, все на свете совсем не окончательно, потому что ежесекундно обновляется река жизни, но, с непривычки к дискуссиям и без помощи Родиона, не умела возразить на то неуловимое недоброе, что крылось в ускользающих профессорских намеках.
– Значит, вы думаете, война еще долго протянется? – вздохнула Поля.
– Во всяком случае, у нас с вами будет достаточно времени для многих таких, э... невольных бесед. – В этом месте он пристально поглядел на Наталью Сергеевну, с безучастным видом наклонившуюся в их сторону, и уже не для Поли прибавил как бы с оттенком зависти, что у юных все впереди, так что еще успеют побывать в блистающих предгорьях Коммунизма. Ему оставалось закрепить состоявшееся знакомство: – Кстати, я не расслышал, как ваша фамилия?
– Зовите меня просто Полей... – и доверчиво подняла глаза. – А вас?
Таким образом и он был поставлен в приятную необходимость назвать себя. Его звали Александр Яковлевич, фамилия его была Грацианский. Следовало считать особой удачей, что судьба без промедления свела Полю с крупнейшим знатоком леса, главным судьей ее отца, способным пролить свет на историю сомнительной вихровской известности...
К счастью, что-то отвлекло в сторону внимание Грацианского, и Поля имела время оправиться от молниеносного потрясения.
2
В ближайший вечер она в подробностях рассмотрела своего нового знакомца с пледом на коленях. Как и в прошлый раз, он сидел в профиль к ней, но в этом заключалось и некоторое преимущество: не мешали очки, не заслоняла книжка, служившая ему как бы ширмой от посторонних наблюдателей. У него было продолговатое, аскетической худобы, овеянное непримиримым величием и не без оттенка надменной гордости, лицо с матовым цветом кожи и с небрежной, чуть сединою тронутой бородкой; как бы ветерком вдохновенья вздыбленные волосы его были умеренно длинны, и слегка мерцающие тени лежали во впадинах под высоким лбом. Все это придавало ему образцово-показательную внешность стойкого борца за нечто в высшей степени благородное, что, в свою очередь, вызывало самые глубокие к нему симпатии. И при одних поворотах он напоминал некоего православного миссионера с Курильских островов, запомнившегося Поле по картинке из Нивы, а при других – даже пророка древности, приговоренного к мученическому костру... если бы не странное, к прискорбию, устройство глаз у Александра Яковлевича Грацианского. Время от времени там, в глубине, под бесстрастно опущенными веками начиналась быстрая, на тик похожая беготня зрачков, мало подходящая для проповедника не только слова божия, но и менее возвышенных истин. Какое-то неотвязное воспоминание преследовало этого человека, так что каждую четверть часа требовалось ему удостовериться в отсутствии поводов для беспокойства. Наверно, река жизни основательно потрепала его на порогах, прежде чем вынесла в устье заслуженного общественного признания, и Поля, приученная уважать поколения отцов, правильно восприняла указанные странности как след какого-то потрясенья, испытанного в годы революционного подполья.
Через минуту такое толкованье показалось ей книжным, проще было искать объяснение в самой обстановке той ночи. Полю тоже давили и эта насыщенная бедствием тишина, и виноватое сознание своего дезертирского сидения в подвале, в то время как другие стоят на крыше или во весь рост идут в атаку – Родион в том числе! – и, наконец, вся эта содрогающаяся, восьмиэтажная толща камня, в особенности напоминавшая о своем весе именно здесь, в низком сводчатом подземелье. Детям свойственно понимать поведение старших в пределах своего собственного опыта.
Вдруг Поля почувствовала, что Грацианский боковым зрением заметил ее напряженное внимание; он еще держал томик перед собой, но глядел поверх страницы.
– Довольно легкомысленно приходить сюда в легкой блузке. Дом новый, штукатурка еще не просохла, – сказал он, освобождаясь от очков. – Хотите мой плед?
– Ничего, я крепкая... с ребятами в глухую осень реку наперегонки переплывала!
– Похвально... как раз безумства юности служат нам порой тренировкой для героических свершений в зрелом возрасте, – и вдруг с неожиданной в его годы резвостью повернулся к Поле лицом: – Ну, признавайтесь теперь, откуда вы знаете меня?
Ей удалось схитрить; она ненавидела ложь, но теперь пустилась бы и не на такое, лишь бы выпытать правду об отце.
– О, я читала ваши сочинения об этом... как его? ну, об ученом, который собирается запереть на замок от народа русский лес.
То была подлинная цитата из его собственной статьи, только там гораздо злее намекалось на еще существующих, якобы весьма живучих старушек, которые с семнадцатого года хранят в сундучках манную крупку и сахарок на предмет некоторых чрезвычайных и, надо надеяться, не продолжительных политических событий, после чего все должно воротиться в колею, так сказать, нормальной жизни.
– О, вы имеете в виду мою старинную полемику с Вихровым... – польщенно улыбнулся он. – Каким же образом вам попались на глаза эти мои... торопливые рукоделья?
Она правдиво рассказала, что познакомилась с ними у матери, в лесничестве, где, по многолетней традиции, выписываются все специальные издания.
– Библиотечка там маленькая, все до корки перечитала. Но вот уж сколько живу на свете, а и в голову не приходило никогда, что в такой тишайшей области, как лес, могут твориться такие громкие происшествия.
– Простите... это в каком лесничестве... живет ваша мать? – в упор и быстро спросил он.
Встречная предосторожность заставила Полю назвать соседнее, – по ту сторону реки Горянки:
– Сватковское, на Енге... Глушь и тоска ужасная!
– Напротив, отличные места. В годы молодости я бывал в ваших краях, только в лесничестве Пашутинском... как раз в гостях у этого самого Вихрова, – с приятностью вспомнил Грацианский, взглянув куда-то наискось и поверх Поли. – И, скажите, какую же оценку получили мои сочинения в вашей милой, пытливой головке?
– Я бы так определила, что это... очень сильные статьи. Только одного не могла понять: откуда ж и у нас берутся такие люди, да еще в наше время, когда весь народ безраздельно отдает себя созидательному труду, – прочла она словно из газетной передовой. – Едят советский хлеб, а сами...
Грацианский крайне сочувственно принял ее безыскусственную вспышку.
– Видите ли, светлая девочка, мы живем в чудесную эпоху сдвигов и преобразований, когда классовая борьба принимает порой самые причудливые формы, э... пока не выливается наконец в открытую схватку двух сторон. Нельзя забывать, что, лишенные прямой возможности наносить ущерб, к тому же и бессмысленный при нашем гигантском творческом напоре, враги пускаются порой на ювелирные хитрости, среди которых не последнее место занимают так называемые невинные заблуждения, обычно выдаваемые за оттенки научной мысли. И у этого Вихрова поразительная склонность к так называемому самостоятельному мышлению. А чем крупней размах народной деятельности, тем чреватей начальное отклонение в идеях даже на полградуса... не правда ли, мой друг?
Последняя надежда на оправдание отца рушилась от этого приговора, высказанного с печалью запоздалого сожаления, и Поля напрасно цеплялась за что придется при падении.
– Вы полагаете... – кусая губы, начала Поля, но дыхание оборвалось у ней, и заговорила снова, и так повторялось до трех раз. – Вы полагаете, что Вихров сеет свои вредные идейки... не совсем спроста?
Только полгода спустя, при сопоставлении некоторых обстоятельств, вспомнилось ей, что в этом месте Наталья Сергеевна приоткрыла глаза, пристально взглянула на Грацианского и снова предалась своей дремоте.
– Я понял, на что вы намекаете, но нет... не допускаю, – с неуверенно-кислым видом протянул Полин собеседник. – Сопротивление людей этого класса давно сломлено... я бы сказал, оно погребено в бетоне социалистической стройки. Конечно, в плохих романах еще попадаются загадочные фигуры с потайными фонарями, хранящие в зубной пломбе похищенную схему городской канализации, без чего в наше время трудно бывает провернуть громоздкий и дидактический сюжет, но... судя по критическим обзорам, это и в литературе становится запрещенным приемом. Кроме того, лес не является оборонным объектом, туда ходят даже без пропуска!.. Нет, тут действуют другие, ржавые пружинки отжившего общества... скажем, застарелая обида бездарности, уязвленное самолюбие неудачника, а иногда и поганая надежонка заработать налево полтинник, недополученный от советской власти... – Он выдержал краткую и естественную паузу гражданского негодования. – Конечно, Вихров – иное дело, я даже не могу отказать ему в известном даровании, к несчастью, мы всегда пренебрегаем тонким психологическим анализом в наших слишком обобщенных суждениях!.. Оттого-то и неизвестно в конце концов, когда и где, при самой стерильной анкете, тот или иной подобного рода деятель хлебнул глоток мертвой воды, который всю жизнь потом рвет ему внутренности. Признаться, мне еще не приходил в голову ваш вариант, но... нет, не допускаю! – еще категоричней повторил он, машинально захлопнув книжку, куда по рассеянности заглянула было Поля. – У Вихрова его научные выверты – скорей проявление болезни, чем сознательно направленной воли.
Он произнес это с такой искренностью, что Поля устыдилась своей недавней неприязни к собеседнику, даже прямой вражды, порожденной, кстати, обостренным и зачастую безошибочным чутьем юности.
– Как вы хорошо говорите, продолжайте! – умоляющим шепотом попросила она.
– Я знаю Вихрова со студенческих лет, – продолжал Грацианский, увлекаясь воспоминанием, – и в моих глазах это всегда был совсем не плохой товарищ, несколько одержимый, возможно даже зараженный манией преследования... я бы сказал, лесного преследования, но безусловно честный человек. И вовсе не потому я беру его под защиту, что когда-то мы совместно хлебали фасольную похлебку в одной нищей кухмистерской на Караванной и подвергались гонениям от царского режима! Больше того, я уважал бы его за настойчивость, с какой он стремился протащить свои теорийки в народнохозяйственную практику, если бы, э... они не противоречили кое-каким интересам социалистического прогресса. Именно теорийки! Взгляните на карту сибирских лесов, и вы поймете, что при любых годовых нормах рубки никакая опасность истощения не грозит этому буквально неисчерпаемому зеленому океану.
Поля просительно коснулась его рукава:
– Скажите... а вы не пытались убедить его... не с помощью брани, нет, а с глазу на глаз, как друг, как большой человек? Может быть, вам удалось бы повернуть его на наши рельсы, если, конечно, этот Вихров стоит усилий такого человека, как вы!
Грацианский с безнадежным видом качнул головой.
– У него первоклассные знания и все еще ясный ум, а... лишь в молодом возрасте случаются такие озаренья. Вспомните, сколько лет было Савлу на пути в Дамаск или Белинскому, отрекающемуся от гегельянского примиренчества... но кто, кто поверит в раскаяние семидесятилетнего Галилея? И все же я отвергаю ваши законные подозрения в злом умысле, хотя временами и сам склонен предположить нечто близкое к этому... но совсем другое. Видите ли, девочка моя, люди в нужде всегда особо чувствительны и памятливы на проявленную к ним ласку.
– Это какую же ласку? – тихонько спросила Поля.
– Всякую, – значительно обронил Грацианский. – В биографии Вихрова имеются кое-какие моменты, заслуживающие внимания... не следователя, нет, но именно социального психолога. – И с той же неприятной для Поли туманностью во взоре намекнул, что не сомневается в необходимости такой должности в завтрашнем обществе – для исследования различных обстоятельств, неуловимых сводками государственной статистики, «если, конечно, целью последней является не только подтверждение кабинетных истин, а и открытие новых, обогащающих человеческое знание».
И оттого, что длительное сидение в бомбоубежище располагает к особой, хоть и временной, близости, Грацианский деликатно приоткрыл Поле чужую тайну. Так, со смешанным чувством боли и отвращения она узнала от собеседника, что все три года их совместного пребывания в Лесном институте Вихров получал, «как бы это поточнее назвать... нет, не стипендию, но регулярное ежемесячное пособие в двадцать пять целковых от неизвестного частного лица». Сопроводительные почтовые уведомления бывали подписаны явно вымышленной фамилией, и вряд ли в ту пору крайнего обнищания рабочего класса мог под ней скрываться, скажем, токарь Путиловского завода, этакий заочный любитель и покровитель лесов. Переводами этими Вихров пользовался вплоть до своего ареста, но есть основания полагать, что и по возвращении из двухлетней административной высылки помощь эта продолжалась до самой дипломной работы, к слову, защищенной им по первому разряду. К чести Вихрова, он всегда делился этими случайными деньгами с беднейшими из приятелей, а впоследствии значительную часть суммы отсылал их общему другу, Валерию Крайнову, отбывавшему срок своей ссылки где то за Енисеем. Таким образом, получения этих денег Вихров не скрывал, однако на расспросы товарищей отзывался незнанием.
– Словом, пройдя тяжелую школу жизни, лично я в филантропическое бескорыстие как-то не слишком верю, – заключил Грацианский, – и, надо думать, вихровский благодетель, несомненно – дальнего прицела человек, рассчитывал на его позднейшую признательность, э... в будущем!
Возникало естественное недоумение, как Вихров мог принимать деньги столь загадочного происхождения, но, по мнению Грацианского, от голодного, оборванного человека и нельзя было требовать особой щепетильности, тем более что получение их не сопровождалось никакими встречными обязательствами: «В пустыне некогда разбираться, чью и какую воду пьешь, если она способна утолять жажду».
– Понимаю... вот он, глоток мертвой воды! – с похолодевшим сердцем повторила Поля. – Скажите, а что представлял собою этот ваш... Крайнов?
– О, это был исключительный товарищ, наш общий друг, тоже студент... только старшего курса, уже в те годы перешедший на положение профессионального революционера. Все трое... Чередилов, Вихров и я, мы многим обязаны ему в отношении тогдашнего политического образования. Собственно, он-то меня и в революцию втянул... – И тут выяснилось, между прочим, что это был тот самый известный Крайнов, сряду два десятка лет проведший на посту советского дипломата, что, в свою очередь, указывало на незаурядность его ума, такта и партийной репутации.
– Но ведь, принимая помощь от товарища, Крайнов не мог не знать имущественного состояния Вихрова... – выбредая на свет из потемок, сообразила Поля. – Значит, он знал, что это чистые деньги, если не отказывался от них!
Грацианский одобрительно усмехнулся.
– Вы могли бы с успехом работать в уголовном розыске, – похвалил он Полину проницательность. – Все это так, если бы сюда не примешивалась одна... нет, не отягчающая, но, нельзя не согласиться, несколько темная подробность. Помнится, на прощальной пирушке по окончании института завязался разговор о некоторых непонятных явлениях из области этой самой социальной психологии... и Вихров сам, без принуждения, рассказал про двадцать пять рублей, выданные ему в пьяном виде одним крупным лесопромышленником, гремевшим тогда на всю Россию. Нет, в том-то и дело, что пьян был именно купец, а не Вихров, хотя лично я предпочел бы обратное. А возникшие при этом отношения могли продолжаться и дальше, не правда ли?.. Надо сказать, дело шло к рассвету, все мы были крепко на взводе, да еще этот оглушительный Чередилов, Большая Кострома по прозванию, на гитаре бренчал... так что я и не уловил в чаду, в каком именно качестве Вихров попал на оргию петербургского миллионера, а главное, зачем было Вихрову выбалтывать такого рода секретцы.
– И вы тоже в тот раз... на взводе были? – впервые таким стеклянным, хрупким голоском вставила Поля.
Оказалось, алкогольные излишества с юности были запрещены Грацианскому по шаткости здоровья, в доказательство чего он и привел самую болезнь, из названия которой, прозвучавшего красиво и загадочно, можно было заключить, что она дается лишь избранным за чрезмерное напряжение интеллектуальных сил.