В ответ по праву соседства и возможного в будущем родства Никанор увещательно присоветовал начисто прекратить дальнейшую умственную разработку затронутой темы ввиду вреднейшего, якобы содержащегося в ней политического оттенка.
– Кстати, – чуть погромче почему-то пояснил Никанор, – последнее время означенный господин целиком переключился на чисто просветительскую деятельность...
Весь день накануне назначенной встречи о.Матвей к работе не присел. Вечерком выходил на крыльцо послушать прохладную кладбищенскую тишину, в которой отдаленно плескалась предпраздничная музыка с соседней птицефабрики. Ночь провел не раздеваясь в кресле – на каком-то песчаном откосе отбиваясь от троицы негодяев, мешавших ему запастись консервами к непонятному бегству. Разбудил как бы голос над самым ухом, внятно произнесший слово измена. Чуть светало в окне, духовитый березовый ветерок из форточки холодил лицо. Вдруг силы иссякли и словно ноги отнялись, но бежать было поздно и некуда. Однако пример выдающихся подвижников древности, не убоявшихся поединка с Велиаром, и странный даже для бывшего иерея расчет на корректное поведенье последнего вернули о.Матвею не только утраченные волю и мужество, но и надежду посредством русской хитринки, Бог даст, выведать у противника планы на будущее. Кстати, соглашаясь принять гостя, хозяйка и понятия не имела, кого с еле скрываемым волненьем ожидает ее супруг, даже наставление дала ему шепотком не трепаться с незнакомцем на опасные темы, а проявлять непричастность ко всему на свете. Никак не обеляя малодушие, трудно винить оступившегося попа. Когда в разбушевавшемся море житейском волна смывает кого-то с палубы и самый корабль исчезает во мгле ночной, обступают и гадкие исчадия бездны с рогатым Левиафаном во главе. Всю ночь попеременно испытывал обычные перед пропастью – жар отчаянья и озноб предчувствия... Так он промаялся всю ночь, а уж поздно, светало в окнах, – опять же в преисподнюю не пошлешь телеграмму с отменой своего согласия на встречу. За ночь о.Матвей бессчетное количество раз, превозмогая сердцебиенье и под предлогом утоления жажды выходил в столовую – украдкой взглянуть на часы, много ли осталось до условленного срока. Жутко сказать, полупритворный страх боролся в нем с противоестественным нетерпеньем... потом поплыл, как чурка, по петлистой, непроглядно-черной реке без берегов. Так стенал во сне, что вставшая со светом и не посвященная в тайну матушка пожалела будить его поутру, пока не сделали этого за нее солнышко и подготовительная уличная музыка. Вдруг почудилось, сейчас, через минутку гости постучатся в дверь.
Так и бывает обычно: то самое, что люди всю жизнь мысленно отодвигают в гипотетическое отдаленье, вот оно уже вплотную стоит за спиной, длинным дыханием холодя нам затылок.
Необыкновенные происшествия дня начались с появления в кладбищенской черте ряда неблаговидных в смысле сомнительной реальности, как бы прогуливающихся фигур, – вряд ли свиты высоких, инкогнито прибывающих сторон, скорее охраны для недопущения посторонних. Чтобы не травмировать местных жителей, все они были снабжены вполне земною внешностью, но то ли в спешке, то ли по обычной своей в наших делах небрежности с довольно поверхностным правдоподобием. Отправившийся было за водой на колонку Егор, например, наткнулся на оцепление из четырех новехоньких милиционеров, даже попятился при мысли о возможной облаве, не раз случавшейся у них на территории, но тотчас обнаружил в них насторожившее его сходство, и тогда, как по команде, все четверо лихо козырнули ему, однако не с той руки. Сестра его тоже видела в роще стайку редкой породы птиц, уставившихся из голых пока ветвей на домик со ставнями, но первое большое удивление выпало на долю Финогеича. Заложивший с утра полдиковинку в ознаменование великого пролетарского праздника, он выбрался покурить на любимое местечко в палисаднике и вдруг заметил нечто, никак не сообразное со здравым смыслом, задумчиво надвигавшееся на него по тропке от входных ворот, словно на роликах катили. Оно было полуторного роста, в необъятной кавказской бурке и столь же причудливом меховом сооружении на голове, причем обладало откровенно быкообразным сложением и угрожающе лиловатым цветом лица, признаком адского здоровья. Отнеся увиденное на счет своего расшатанного состояния, старик не стал дожидаться сближенья, а сразу благоразумно отправился соснуть часок-другой, и снова присоединился к действительности уже после генерального разворота событий. Полминутой позже вышедшая на крыльцо, помнится – полоскательницу выплеснуть, Прасковья Андреевна увидела уже описанное чудовище, которое, надо полагать, по инструкции применяться к обстоятельствам тотчас скинулось приветливой, как бы заблудившейся барышней под летним зонтиком, по забывчивости, видно, сохранив тот же ужасный колорит лица, после чего враз приняло наружность зажиточного, тоже в оригинальном стиле, господина из прежних, который с газообразной плавностью, при почти неподвижных ногах, бродит там по обсохшим кладбищенским дорожкам, изредка нагибаясь почитать надписи на плитах. Во мгновение ока очутившись перед хозяйкой, он с вкрадчивой готовностью оказать какую-нибудь услугу приподнял было плоскую соломенную шляпу, назвавшись не то Пузыревский, не то Небылицкий, но вероятнее всего Шмит. Когда же Прасковья Андреевна приветливо улыбнулась странному гостю, тот почему-то вновь посчитал нужным превратиться в быка. Однако матушка, навидавшаяся в жизни кое-чего и похуже, ничуть не испугалась, а просто на обратном пути на кухню позвала мужа полюбоваться – какого к ним, ветром, что ли, бугая нанесло.
Было проще выйти на крыльцо, а он из странной предосторожности, щекой прижавшись к стеклу, попытался через окно, искоса разглядеть расположившееся там на ступеньках создание, – даже цветы на пол с подоконника составил, но сирень в палисаднике все равно мешала о.Матвею утолить разыгравшееся любопытство. Чтобы шумом раскрываемой рамы себя не выдавать, он тогда надоумился по-мальчишески высунуться наружу через форточку и уже полез было, как вдруг услышал позади дельное замечание, что, если сорвется с приставленной матушкиной скамейки, тесное отверстие сработает как домашняя гильотинка. Обернувшись, помертвевший священник различил в затемненном углу сидевшего на канапе незнакомца. И вдруг при виде посетителя его охватило странное цепенящее спокойствие, какое, возможно, переживали отшельники фиваидской давности перед лицом высокого гостя из преисподней. Как ни странно, внешность посетителя почти совпадала с тою, какая представилась батюшке накануне: просторный, стрельчатого покроя плащ с пелеринкой, римско-католическая шляпка на голове и, несмотря на установившуюся сушь, зонтик под мышкой. И хотя о.Матвей сразу распознал – кто таков, не замечалось в нем никакого инфернального свечения либо телесного неприличия для причисления к адскому сословию. Поминутный блеск сильно выпуклых очков не позволял, к сожалению, разглядеть его глаз, всегда служивших о.Матвею средством для проверки первых впечатлений.
– Да-да, это я и есть, – со стеснительным смешком, привставая навстречу, подтвердил гость. – Пожалуйста, появление мое в ваших краях рассматривайте как визит почтения. Мне в особенности лестно, что вы допустили меня к себе, несмотря на мою... уж такую плохую репутацию, когда и терять нечего. Вижу в этом акте скорее подвиг ученого, нежели любопытство обывателя. А я давно тут, из уголка, наблюдаю ваши уловки посмотреть поближе несколько забавного спутника моего...
Против ожидания никаких фортелей, из описанных в Четьи-Минеях, посетитель не выкидывал, тем уж хорошо, что не чадил и не гадил. Дальше у о.Матвея и вовсе от сердца отлегло, когда сидевший на крыльце громоздкий товарищ в бурке оказался не каким-либо соратником по темным ночным делишкам, а всего лишь приехавшим на всесоюзную выставку достижений моздокским виноделом.
– Сущий ребенок по нраву, но в силу кавказской их обидчивости не хотелось оставлять его дома одного. Вместе с тем было бы рискованно да и затруднительно, – прибавил Шатаницкий, – тащить его с подобными габаритами в деревянное ветхое строеньице, да еще через входную дверь!
В поддержание разговора хозяин справился, давно ли у винодела такая слоновость – по болезни или врожденной наследственности?
– Возможно, от падения, но в точности никто не помнит... – последовал откровенный ответ.
Мягко пошутив насчет постоянных, с виноделом, транспортных недоразумений, ибо не в контейнере же его перевозить на дальние расстояния, профессор просил дозволения подержать его снаружи, на крыльце.
– Отчего же, можно и снаружи, можно и на крыльце, – со вздохом облегчения, словно успокоительные капли принял, согласился о.Матвей.
– Судя по щебету, который услышал с крыльца, это у вас птичка овсяничного напева? – справился еще издалека гость про канарейку, причем отметил с видом знатока, что у молодых и трель почище, и свист позабористей.
С печалью отозвавшись, что благородное некогда увлечение пернатыми певцами все более вытесняется повсеместной модой на радио, корифей ласкательно потянулся было к птичке, изобразив пальцем рогатую козу, отчего бедняжка забилась в угол, с головой прикрывшись растопыренным крылом.
– Слепая она у нас, бедняжка! – сказал о.Матвей, собственной персоной заслоняя желтокрылую любимицу, и на указанье Шатаницкого, что знатоки как раз слепым канарейкам приписывают особо качественное пенье, возразил последнему из собственного опыта, что с горя не поют.
В свою очередь гость авторитетно указал, что не от душевной сытости, а лишь из боли родится настоящее искусство, где и восхищение сущим окрашено соразмерным отчаянием необходимости однажды расстаться с ним, но, оборвавшись на полуфразе, пощадил целостный мир старо-федосеевского батюшки и стал похваляться своим домашним кенарем тирольского напева, мастью и ростом, вроде гибрид со скворцом, причем выполняет знаменитую арию Мефистофеля, которая про металл.
– Больших капиталов стоит, но ежели согласитесь принять в дар, я бы охотно преподнес его вам. При желании было бы легко переучить его на всенощную... фрагментами, не целиком, конечно: такой понятливый!
Батюшка уклонился, однако, под тем шутливым предлогом, что за подобное чудо отдариться можно только собственной душой, которая самому покамест надобна.
– А ведь глядя на моего компаньона, истинного бугая, вы и меня кое в чем заподозрили, наверно... например, что профессор-то к вам, пожалуй, через стенку заявился, не так ли? – дружественно пошутил Шатаницкий.
– Не без того, не без того... – с опущенным взором повинился о.Матвей.
– Ну, так за кого же вы меня, в простоте сердечной, приняли-то, батенька? – стал настаивать гость.
– Уж будто так и не знаете, за кого, – в том же тоне уклонился о.Матвей, чтобы не портить отношений. – Небось, сами замечали, у всех у вас, у атеистов, что-то общее в лице написано... что у Сильвена Марешаля, что у Вольтера самого: из всех вас он выглядывает, как из телефонной будки. Да известно ли вам, господин хороший, что означенный-то Вольтер так и называл свою братию энциклопедистов братьями по Вельзевулу?
Шатаницкий озабоченно головой покивал в знак уважения к проявленной собеседником учености:
– Неужели?.. Совпадение какое! Но раз уж такой жгучий интерес возбудили, так потрудитесь уточнить тогда, кого же вы в нас-то, святой отец, прозреваете?
– Нет уж увольте, – даже руками замахал о.Матвей. – И давайте покончим наши с вами недостойные прятки...
– Не хотите, так и не надо, не настаиваю. Вообще-то мы и сами не любим, когда нас в лицо опознают, так сказать, на свет вытаскивают... Тем более что в подозреваемом качестве, как оно обозначается самыми дурными словами на всех языках, мы и не существуем... подобно тому как холод и тьма, являясь антитезами тепла и света, не имеют самостоятельного бытия. Понимаете теперь, в кого вы метите? Если же признать все мыслимое за алгебраические псевдонимы, что, разогнавшись во мраке неведомо зачем, стыкаются на орбите с подобными себе и гаснут даже без раскрытия истинной сущности своей, так и моральной окраски у них нет, не так ли? – И пронзительно улыбнулся, сверкнув неживыми зубами. – А в заблужденье вас ввела произвольная, даже на обидный каламбур похожая, словом, чисто фонетическая ассоциация имени Шатаницкий, откуда шаг один до смыслового сближения... Ну, с тем самым, кого из ложной щепетильности вы не желаете назвать. Меж тем в основу моей фамилии, по слухам, довольно нередкой среди поляков северо-осетинского происхождения, положено слово шайтан, что по своей оккультно-мусульманской окраске вообще выводит ее из круга христианской компетенции, не так ли? Таким образом, родословная моя туманится, как говорится, в глубине веков, но в памяти моей живо стоит прадед, кавказский горец с аршинными усами, по семейному преданию, женившийся на одной залетевшей туда на метле да и заблудившейся в тех краях немецкой баронессе. Что касается масти, то у нас там немало альбиносов вследствие расщепления видового пигмента под воздействием космических лучей. Вот почему меня и покоробило ваше упорство, словно боитесь уста свои осквернить упоминанием неназываемой особы, чьего общения не гнушался ваш большой и такой незадачливый пророк...
Кстати, вы никогда не задавались вопросом: чем и как может искушаться некто, по самой своей натуре не способный согрешить? Начать с того, что посторонних свидетелей нашей с вами басни в тексте не указано и, поверьте, уж мне-то стало бы известно, если бы искуситель сам же кому-нибудь и проболтался о ней... Но с чего бы ему было посвящать мир в историю своего фиаско? Итак, информация о состоявшемся событии могла поступить лишь от главного его участника, не так ли? Вдобавок лаконизм рассказа и отсутствие мотивировок толкают на предположение, что сам рассказчик утаил что-то от всех четверых евангелистов... Не подскажете, что именно? И почему скуповато открывшись одному из двенадцати учеников и двум из семидесяти, не доверился любимцу своему Иоанну, более прочих способному, казалось бы, объяснить последующему христианству проверку великого пророка перед его выходом на арену подвига через злейшего антипода, даже со временным отданием ему в подчиненье, что так неуклюже пытается смягчить Ориген и с ним другие экзегеты. А скажите, Матвей Петрович, вас самого нимало не смущает столь бесцеремонное обращение с вашим шефом, в первую очередь унизительная редакция соблазнов во всех трех турах искушенья, ибо уважение к соблазняемому не мерится ли размером предложенной цены? Конечно, и горы земные тоже постерлись с той поры, но что-то в тогдашней иудейской пустыне не припомню я Эверестов для панорамного обозрения царств земных, способных пленить воображение аскета... И вообще, если Юлиан мучился недоуменьем, как смог при его гордыне искуситель, даром предвиденья знавший все наперед, согласиться на участие в заранее расписанном спектакле... то тем более непонятно, почему сам искупитель, сын такого отца, должен был претерпеть испытательные, ни одним догматом не обусловленные, процедуры? Возникает законное сомнение в добровольности сторон, откуда шаг один до версии о некоем предвечном и обязательном сотрудничестве для пользы дела, что привело бы нас к наиболее каверзному пункту о роли и происхождении Зла. Почему, в самом деле, после безусловной победы Главный не поступил с противником, скажем, как Уран с Кроносом, а позволил ему не только копить ненависть к Добру, но и доставлять людям средства к перманентному его повреждению? Так чем же диктовалось опасное милосердие к падшему – слабостью, презрением, необходимостью? Значит, позволительно считать Зло попущением Добра, эманацией, даже функцией и, следовательно, рассматривать деятельность Главного под углом наполеоновского изречения, будто дело государственного управления состоит в искусстве равномерно волновать возлюбленное отечество... простите? – слегка подался он вперед.
– Вера благоговейно обходит тайнички, не поддающиеся лукавым отмычкам ума, – даже со стула поднялся Матвей, поглаживанием ладони стараясь унять поднявшееся сердцебиенье. Вслед за ним с успокоительными манипуляциями поднялся и профессор.
– Хорошо, не будем, не будем... тем более что и праотцы погорели однажды от излишней любознательности! – заговорил он встревоженно, жестами возвращая батюшку на прежнее место. – Не будем вдаваться в хитросплетения философских догадок, а лучше взглянем на предмет попроще, с позиции позднейших немецких схоластов, пытавшихся увязать легенду со здравым смыслом посредством перевода ее в бытовой ключ... кстати, до таких порою забавных мелочей, как вопрос доставки пророка из пустыни на кровлю Иерусалимского храма. Естественно, телесная субстанция испытуемого предполагает и материальный способ перемещения, которое, в свою очередь, должен был обеспечить инициатор приключения, не так ли? Было бы неудобно для завтрашнего мессии отправляться через весь город, как получается у Луки, да еще в сомнительной компании, с риском наткнуться по пути на поклонника или ученика... Впрочем, спутник мог заявиться к Иисусу и в переодетом виде, без обычных неприличных излишеств. Блаженный Иероним настаивает на авиаварианте, но как? Способом Фауста, на плаще, что ли? Еще решительнее, вслед за святым Киприаном надо отвергнуть и скоростной, но малокомфортабельный и слишком легкомысленный для верующих транспорт на плечах у рогатого партнера.
Опять же, если оборотистому русскому иноку и позволительно было посетить палестинские святыни на закорках, пардон, у подвернувшегося черта, вряд ли подобный вояж был бы к лицу уважаемой особы назарейского учителя, не так ли?
Не нравится мне почему-то и версия рационалистического богословия, будто под личиной злого духа скрывался обыкновеннейший, для пущего неузнания загримированный под это самое осведомитель, подосланный синедрионом к самозваному царю иудейскому – выяснить пределы его чар и, значит, степень угрозы для их саддукейской партии, губернатора Пилата и римской империи в целом... Всего разумнее, пожалуй, применить здесь поэтический тезис о мирах, умещающихся на острие пера и в едином моменте сокрывающейся вечности. Так, минуя промежуточную логику, мы приходим ко всепримиряющему толкованию знаменитого Федора Мопсуетского...
– Кого еще, кого? – вздрогнув, виновато пошевелился старо-федосеевский батюшка.
– Ай-ай, и не стыдно, батенька, не знать почти коллегу своего, подобно вам одарившего богословие жемчужинами своих озарений? Блистательный оппонент отступника Юлиана, однокашник Ивана Златоуста, морем мудрости прозванный епископ! Он просто рубанул с размаху пресловутый узелок, отвергнув самую вещественность Иисусова искушенья. Если, по евангелисту, все произошло во мгновенье времени, значит, мгновенно, как в той прелестной новелле про Магомета с падающим кувшином. В личной беседе я не раз указывал Федору на существование Джебел-Коронтоль, сорокадневной горы, как места действия, но по свойственной вашему брату одержимости он осмеял свидетельские показания очевидца. По нему призрак искусителя возвел смятенную душу Назорея на им же произведенное видение скалы с панорамным обзором вселенной, но сам аскет увидел оттуда его собственным алканьем созданные соблазны – хлебы и простор для паренья, раскинутые внизу пестрые царства земные. Видимо, я присутствовал там, хе-хе, лишь как подголосок Иисусовой мысли, аргумент ex inferno6... и все же, невзирая на краткость приключенья, память моя сохранила мельчайшие подробности. – Незнакомые нотки умиленья явились в голосе Шатаницкого, а во взоре даже читалось стремление проникнуть в даль времен. – Но почему-то еще ярче запомнилась мне вторая половина, то раннее свежее утро на северном храмовом крыле, зеленая гуща гефсиманского парка направо, долина Кедрона впереди и, наконец, он сам, в профиль, на фоне смутного в утренней дымке, Иерихонского оазиса. Видимо, он уже знал свою судьбу, но пока во внешности его – большого художника, истощенного непрестанной медитацией в зное полуденных скитаний, еще не проступала свойственная всем им, в предчувствии скорой казни, тоска обреченности... если вы помните, судя по гефсиманской же мольбе, на свою Голгофу пророк собирался без особого воодушевления, не так ли? Все же значительно возмужал с нашей последней встречи, в чем-то даже окрылился слегка...
– Однако где же вам раньше-то посчастливилось встречаться с Ним? – не без трепета перед живым свидетелем святых событий так и подался вперед о.Матвей.
Мысленно он взад-вперед обежал страницы всех четырех Иисусовых биографий, но, кроме вряд ли применимого тут исцеления бесноватых, не нашел ничего. Усмехаясь на Матвеево волнение, собеседник дал ему время проникнуться еще большим почтением к себе, хранителю бесценных, никому еще не известных евангельских обстоятельств.
– А на Тивериадском-то озере? – тихо напомнил Шатаницкий. – Я там инкогнито, под видом рыбака, в дальнем ряду сидел на опрокинутой лодке, поневоле до конца наблюдал забавную эпопею с кормлением толпы из ничего. Признаться, мне не шибко понравилась в тот раз затея галилейского учителя... При довольно неприглядной репутации мы принципиальнее в нашей практике, исполнительнее в наших обещаньях... вообще щепетильнее с людьми особенно на таком щекотливом поприще, как вербовка прозелитов. Как вам известно, батюшка, мы тоже можем кое-что, но в отличие от наших противников избегаем применять чудо – банальную и в нашей среде ничего не стоящую монету, изготовляемую из милостыни в сплаве с подкупом и устрашением. В общении с людьми мы вместо обязательного у вас монолога на коленях предлагаем равноправный диалог на основе свободного убежденья, которое у вас называется совращением малых сих. Впрочем, Тивериадское чудо было неполноценно и в том заключалось, что на деле-то его, пожалуй, и не было, а просто окрыленное пропагандой алкание мечты временно заглушило желудочные бурчанья... и, значит, такой, на манер нашего нынешнего, энтузиазм разыгрался, что от пяти буханок целые короба излишков наскребли! Тактическая ошибка церкви, взявшей на вооруженье изобретенный тогда тезис, что хлебом духовным можно накормить досыта нуждающийся в реальных калориях рабочий класс, благодаря чему тот и осознал под конец свое превосходящее множество. К слову, вам никогда не казалось, что коммунизм – это наконец-то взорвавшаяся Нагорная проповедь?
Профессор поудобней откинулся к спинке, в намерении коснуться параллельных цитат, где галилейский учитель пренебрежительно отзывался о хлебе животном, священник же опустил взор, чтобы пресечь ломоту в висках от непрестанного, с некоторых пор, профессорского двоения... и вдруг, спохватившись, уставил в гостя уличающий перст.
– Позвольте, позвольте-ка, господин Шатаницкий, – надтреснутым от волнения голосом приостановил его Матвей. – Что-то с хронологией вы не в ладах. Ведь тивериадская-то трапеза много позже пустыни свершилась, а у вас вроде наоборот получается...
– Да неужели?.. – чуть руками тот не всплеснул. – Вот действительно полный склероз! Зато драматургия-то какая: господин из преисподней тщится батюшке заведомую липу всучить, а тот извернулся да хвать его как воришку в чужом кармане. Браво, браво, отец Матвей, ноль-один в вашу пользу!.. ой, да вы никак опять на простую шутку обиделись?
Некоторое время о.Матвей щурился на собеседника с грустной человеческой укоризной:
– Как же это вы при таком своем образовании, походя за моим же столом, то и дело пинаете убогий умишко мой? Устыдитеся, профессор всех наук!
Тот казался смущенным:
– И все же, разве только в том вину свою признаю, что в тщетной попытке поразвлечь собеседника, правда – в несколько вольном стиле, пожалуй, превысил регламент..., но ведь короче-то о таком и не скажешь!
– Оно верно... в том разве смысле, что ложь и должна быть многословной, хлопотливой, усыпляющей, дабы предупредить маневр опровергателя. Зато теперь давайте беседовать молча! – с жестковатой усмешкой подтвердил о.Матвей и неожиданно для себя испугался, что тот обидится и уйдет, так и не досказавши главного, ради чего приходил.
Возникавшее порой угрызение совести батюшка смягчал укрепившися к тому времени убеждением в надмирной важности назначенной у него встречи. Дух захватывало при мысли, что никогда по лишенству не выбирали его не то что судебным заседателем, даже членом участкового комитета по сбору утиля, а тут Провиденье назначило его свидетелем какого-то почти не помышляемого акта. Вряд ли при его занятости большой нынешний барин Шатаницкий пожаловал бы со злым умыслом в лачугу старо-федосеевского попа.
И тотчас, не давая ему передышки, как бы в неожиданном порыве искренности Шатаницкий признался ему, что ни с кем и никогда, пожалуй, так страстно не искал встречи, как именно с ним, скромным старо-федосеевским батюшкой, – даже несмотря на обилие весьма достойных всевозможного профиля собеседников в прошлом. С головой выдавая свое страшное инкогнито, он бегло перечислил не менее как десяток виднейших отшельников с Иеронимом и Антонием во главе, популярных иерархов, мартиров, столпников и прочих, рангом помельче, деятелей высшей экклезиастической номенклатуры, охотно прерывавших сеанс самоизнурения или молитвенного экстаза для усладительной дискуссии на столь щекотливые порою темы, что даже без произнесения излишних слов.
И опережая непременный о.Матвеев вопрос, чем именно снискал он опаснейшие симпатии Шатаницкого, тот отвечал, что давно уже, но из боязни подпасть под влияние издали, любуется обаятельным обликом старо-федосеевского батюшки, равно как и благороднейшим, потому что перманентно в ущерб себе, поведением русских вообще по переустройству жизни, как своей, так и ближнего, вместо греховного прозябания в ее прелестных, но предосудительных, потому что якобы мещанских радостях. И еще – как дружно, всю историю свою рвались они убежать от ненавистного, не подозревая – что готовит им столь страстно желаемое. Но что в особенности якобы трогает его в этом племени, так это беззаветная готовность к лишениям и страданиям по всякому, где-либо в мире возникающему освободительному поводу, как будто иначе и ходу нет, с непременным охватом во вселенском масштабе, так сказать, методом применяемых там в лесах сплошных рубок напролом, причем не в силу только своеобразного национального альтруизма – «чтобы и вам всем, по соседству проживающим, было хорошо, иначе башка с плеч», а просто даже такому народу было бы непосильно возвращаться вновь для доделок в безгранично-равнинное пространство, где трагически и уж не первый век вязнет он, что ни шаг, все проваливается по шейку, как в трясине... По мысли Шатаницкого, изнурительной, в значительной мере географической необъятностью задач и обусловлена в характере русских столь предосудительная на взгляд Запада обиходная их небрежность, неугасающее анархистское побуждение хоть мысленно взорвать шар земной со всеми его темницами и так называемыми проклятыми вопросами, так что в назначенном ему для дыханья воздухе постоянно плывут апокалиптические виденья, сотканные из пылающей мечты пополам с пеплом и на части разъятой человеческой плотью. Но больше всего будто бы тянет потолковать сердечно с кем-либо из исторически-сокрушаемого ныне православия, однако, не в лице его столпов вроде митрополита Введенского, например, уже тронутого душком приспособленческого разложения, а как раз с представителем низовой церкви, имеющей непосредственное прикосновение к земле бытия.
– Однако же, сколько я понимаю вас, имеются и другие, пока еще не истребленные служители церкви на Руси... – с холодком отчуждения молвил о.Матвей.
– Оно верно, еще имеются долгогривые, да с ними браги не сваришь! В обоих полушариях поизмельчали нынче древнего благочестия Мамврийские дубы. Можно ли паству винить, если самые кормчие христианства отступают от заповедей своих? К примеру, вы прокламируете на всех углах любовь к ближнему, но вот мы с вами вдвоем сидим, ближе-то в данную минуту у вас и нет никого... А признайтесь-ка, положа руку на сердце, любите ли меня? Ведь нет... правду я сказал, не так ли? И вообще без шаманства и предубеждения вглядитесь в историю болезни церкви своей с ее идеей православного империализма во главе. Имеется в виду Третий Рим с центром всехристианского мира в Московии... А помните, как начиналось христианство? Каменный эллипс арены с кучкой полунагих смельчаков в одном из центров, и затихший Колизей слушает тихую, но громче львов рыкающих, ассонирующую песенку о Христе. Наслышанный о безмерном и пассивном страдании русского духовенства, тем не менее хотел бы я узнать, многие ли из вас, препочтеннейший Матвей Петрович, за минувшие двадцать лет спалили себя на манер староверских самосожженцев либо лам буддийских – всего в двадцати пяти годах отсюда? Нет, не по каменному полу кататься надлежало вам с риском насморка и в намерении прослезить создателя, а бензинцем, бензинцем оплеснуться, да и пылать, пылать за милую душу... ибо лишь такого рода живыми факелами и высвечиваются на века столбовые дороги человечества!
Похоже, он вполне сознательно здесь задержался и, осведомленный об ужаснейшей, на ту же тему и всего два года назад состоявшейся беседе, старался вызвать в о.Матвеевой памяти образ одного, доброго и честного, невоздержанного молодого человека, на том же самом месте бросившего тот же попрек малодушному русскому священству, только с обидной прибавкой, об изгнившем в православии яростном аввакумовском корне и – что с ватиканским орешком, случись там заварушка, уж не так-то легко справились бы большевики!
– Давайте не будем... – тоном застарелой боли сказал о.Матвей.