Рассчитывая кое-что изобрести в дороге, фининспектор пригласил гостя полюбоваться на успехи сельского хозяйства, совершенные за два десятилетия его политического небытия. Постоянная выставка достижений, где наряду с высшими сортами конопли и хлопка были представлены высокопродуктивные домашние животные, размещалась на обширной территории, так что целью поездки было замотать старика по многочисленным павильонам до полной его непригодности для использованья соседкиным мужем в своих коварных интересах; кроме того, теплилась детская надежда, что зазевавшегося провинциала по возможности с необратимым исходом саданет рогом особо племенной бык. К сожалению, ничего такого не случилось, тем более отравления в местном буфетике, где обедали стоя – даже при всей гаврииловской готовности соразмерно пострадать и самому. После утреннего спектакля перетрусивший дядя беспрекословно подчинялся распоряжениям племянника и к концу похода еле держался на ногах, да еще из-за счастливой трамвайной аварии частично возвращались пешком. Домой удалось вернуться затемно и почти сразу после ужина, проведенного в подавленном молчанье, старик стал проявлять странное беспокойство: видимо, его снова тянуло показаться враждебной толпе, даже прочесть в ее глазах насмешку и презренье, лишь бы не угрозу своей безопасности... словом, убедиться в ее
незнании, без чего нечего было ему и думать о покое.
– Как хотите, милейший дядюшка, а трепаться я вас туда не пущу, – сквозь зубы пошутил Гаврилов, заметив его блудливые поглядывания на прикрытую дверь в коридор, откуда доносились шорохи приготовлений. – В вашем возрасте надо пораньше бай-бай ложиться, да и мне после утренних переживаний хотелось бы до службы выспаться... – и, не дожидаясь согласия, погасил свет.
Ни одного намека насчет нежелательности гостя не было пока высказано вслух, но, значит, такая тревога излучалась от него самого, что все мысли в доме были направлены в его сторону: старшая дочка раньше обычного вернулась домой, малютки без единого каприза поторопились с головою укрыться одеялом. Спать легли в прежнем порядке, и прошлому разу не в пример все пятеро заснули тотчас, чуть смежились веки.
Уже к концу недели первоначальный гавриловский замысел возвышенья сменился целым циклом хитроумных, возрастающе-сложных планов во что бы то ни стало и пока не поздно избавиться от ненавистного родственника. На четвертые приблизительно сутки постигло его совсем фантастическое сновиденье, будто безлунной ночью в кавказских предгорьях, где лечился позапрошлым летом, по тесным лабиринтам спящих селений, весь в поту и астматической задышке, потому что круто в гору, втаскивает он надежно прибинтованного дядю к длинным, особого устройства санкам, на колесиках, которые со всхлипом повизгивают на ходу, отчего вдвое увеличивается тяжесть груза. Ни огня, ни шороха в окружающей мгле... чья-то тень явно перебегает по сторонам. «Кто, кто там?» – перебоями спрашивает сердце. По счастью, совсем близка вершина и общеизвестный как альков влюбленных грот на ней с историческим колодцем загадочного назначения, куда по преданью ходила за водой одна давнопрошедшая царевна и куда обычно кидают камешки послушать мелодичное бульканье из глубины. Так что если не окажется там дежурной парочки на скамье, если хватит давешней порции снотворного снадобья, чтобы не проснулся чертов оборотень, когда в упаковке из ватного одеяла придется пропихивать его головой вниз через тесноватую колодезную горловину... Ожидаемая авария застигнет при последнем подъеме – что-то случается со шнурком, и колдовская тележка, совершая всякие подскоки, бочки, иммельманы, с грохотом и дребезгом мчится по склону, пробуждая собак, чутких старушек и самого кандидата в покойники, после чего со скандалом, по счастью, за пределами сна раскрывается, что в качестве груза у бывшего фина находилось не что иное, как скромный деятель освободительного движения и даже, помнится, случайно несостоявшийся цареубийца. Изнурительное сновиденье тянулось до самого рассвета, нескончаемое вроде музыки болеро, но с более погребальной тональностью, что грозит расследованием всей общефамильной по совокупности гавриловской подноготной. До сумерек фининспектор провалялся с мокрым полотенцем на лбу, наблюдая за сидевшим за газетой дядей – не хитрит ли, знает ли он о грозившей ему в прошлую ночь гибели? А перед вечерним чаем он даже побывал в поликлинике, не менингит ли, прихватив с собою и чертова старца во избежание очередного сеанса болтливости.
Так и не завершенное в один прием захороненье ненавистных дядиных останков, причем с нарастающей гаммой кошмаров и подробностей, повторялось и в последующие три дня, грозя перейти в стойкое душевное заболеванье. По возвращении с работы играли в шашки, лишь бы глаз со старика не спускать, перед сном проветривал его на свежем воздухе, и фининспектор машинально выбирал переулки поглуше, но почему-то наиболее подходящие находились под особым присмотром милиции. Однажды, в комнате у дочки, между двумя чашками чая, Гавриилов беззвучно поплакал, завернувшись секретности ради в оконную занавеску... Конец, совсем конец подступал незадачливому Прометею и, конечно, назначенный на роль ворона к нему, с его профессиональным проникновением не упустил из вида роковые перемены, буквально на глазах постигшие племянника, а проводить последнего на кладбище вряд ли входило в интересы совсем теперь одинокого старика. Да и сам он заметно томился тайной мыслью, все вздыхал, явно случай подыскивал для откровенного объяснения наедине, которое как-то само собой и состоялось однажды на исходе дня.
Тем вечерком, при возвращении из бани, старик высказал смутное пока намеренье уехать, причем без определенного адреса, и не без расчета на родственную жалость завел речь про обычай зверей забираться в глушь перед смертью.
– Ну, пора мне уезжать! Так что извини, братец, что после такой разлуки совсем мало погостил...
– Что же, печально... но всем нам приходит пора расставаться на еще более длительное время, – с замиранием сердца откликнулся Гаврилов, имея в виду, по-видимому, воскресение мертвых.
– Но видишь ли... – стал мямлить дядя, – тут возникает одно щекотливое дельце. С пенсией у меня затянулось из-за кое-каких документов, а при моем относительно неплохом здоровье, хоть и прихварываю, мне и думать нечего об отъезде при моем безденежье.
Похоже, то был намек на отступное.
– Вы наверно заметили, мы небогато живем... Но мы могли бы продать кое-что. Сколько вы хотели бы?
Вышло грубовато, зато короче, ближе к делу.
– Ну, зачем же мне грабить твоих малюток! Мы попроще, без взаимной обиды обойдемся. У тебя еще цела моя коллекция?
– Это какая же? – очень правдоподобно нахмурился племянник.
– Не пугай меня, мой мальчик. Я имею в виду... ну, которую я тогда оставил вам на сохраненье.
Последовал торопливый размен колючими восклицаниями, похожий и на размолвку. Племянник удивился наивному дядиному предположенью, что кто-то обязан хранить чужие вещицы с портретами царей да еще иностранных, с риском загреметь из-за них в чрезвычайку. Тот разъяснил в ответ, что рассматривал коллекцию как неприкосновенную родовую ценность. Получался скверный узелок, и лучше было рубить его сразу, без обсужденья:
– Ее больше нет, дядя.
– Да где же, где же она?
– Мы ее тогда же, в голодуху девятнадцатого года, и проели. Меняли мужикам на сало и пшено, как вы помните, золота там было три-четыре монетки, а наши поставщики были плохие ценители. – Подозревая искусную дядину уловку, он даже посмеялся при виде дядина отчаяния, как тот хватался за виски, привлекая внимание прохожих. – Вы и в самом деле верили, что это могло сохраниться? Кстати, никто и не предполагал, что вы когда-нибудь вернетесь...
– Но почему, почему? – амфибиально расставив глаза, заинтересовался Гавриилов, но из понятных соображений не настаивал на ответе. – Да ты не спеши, братец, ты пошарь в ящиках-то сперва, кое-что могло за перегородки завалиться...
– И ящики тоже в ход пошли, – жестко сказал фининспектор. – Дров-то тоже не было: целых две каши на них сварили.
Лишь теперь старик поверил в утрату сокровища.
– Что же вы наделали, серые люди? Ладно еще отец твой, темная полицейская сошка... Но ведь тебя-то, балбеса, учили чему-то: латынь в классах проходил. Там вещи были – только на груди носить, и ни одного фальшака. Перикл, Юстиниан... – принялся перечислять он наравне с вовсе фантастическими именами. – И еще, отдельно большой такой рубль Лжедимитрия!
Тирада перемежалась открытой бранью, и немудрено, что племянник под конец тоже утратил равновесие:
– Там вещицы и похлеще имелись, дядюшка. Сребреники, например...
– Не помню... это какие сребреники? – нахмурился старик, причем мелкие жилочки опасно набрякли на висках, желвачок по щеке побежал.
– А те самые, евангельские. Тридцать штук.
Некоторое время родственники глядели друг на дружку, оторваться не могли, и надо считать – посчастливилось обоим, что без крови расцепка обошлась.
– Понимаю... – протянул дядя, отводя усмешливый взор. – Ну, очень хорошо, мальчик, что прояснилось, а то уставать стал с тобой от постоянного притворства: годы берут свое. Так и тянет иногда лечь посреди площади, распахнуться до исподнего и пусть расклевывают дотла... Не мог же я сам тебе признаться, а смотри, как славно обернулось... И снова мы с тобой друзья! – Дядино облегчение сказывалось в самом строе речи, где откровенно отныне просвечивала каторжная изнанка. – Ты меня береги теперь, на твердое не урони, а то хуже взрывчатки... прямо в ногах взорвусь. И малюткам покурить достанется. Ладно, пойдем домой, а то я что-то проголодался.
С горьким запозданьем фининспектор сообразил свою ошибку, сплотившую их теснее прежнего родства, – наличие тайны превращало их в сообщников. И что-то тяжкое, с наклоном тела вперед, появилось в гавриловской походке – от необходимости ядро на цепи волочить за собою.
– И какие же теперь намерения у вас, незабвенный дядюшка?
– А что мне делать остается? Придется при тебе пожить!
– Надолго?
– Пока не огляжусь. Жалко, с монетками-то сорвалось... Покупатель толковый объявился на такие побрякушки, подолговечнее. Вообще-то крыса и тварь, но в чинах и с деньгой... лоснится что твоя конфетка атласная. А смекает, что, как раскусит его усатый да поморщится, никуда ему дороги нет кроме как на второго разбора клей столярный... ну, и запасается про черный денек, ищет емкости понадежнее. А эти госбумажки-то, до кассы не дошел, вдвое убавились... быстрым пламечком горят!
– Да и тех скудновато... – с волчьей тоской пожаловался племянник.
– Так видишь ли, дружок, ведь я не только ради монет твоих проклятых прикатил, – совсем по свойски принялся разоблачаться Гавриилов, причем по старости лет да еще волнуясь при этом, он выдавал себя племяннику, почти признаваясь в прошлом и даже считая его своим сообщником по утайке от закона. – Тучки всякие вокруг собираются. Я тебе по приезде ширму сплел про Феклистова: никакой он не парикмахер, просто сучка сыскная из Главархива. По светлой-то жизни соскучимшись, да тут еще Бога нет, вся шпана ровно бешеная ко земному блаженству устремилась. Которые пошибче саженками по морю житейскому выгребают, а кому силенок не хватило, те на чужих гробах, оседлавши, вперегонки соревнуются... Значит, мой данному Феклистову приглянулся! Столько раз Россию взад-вперед фильтровали, что и самая вода-то пожиже стала, потощей... И вдруг по прошествии времени такую рыбину выудить, вроде меня, то большой суп можно соорудить, наваристый! Не без таланта ищейка, покойник Пирамидов страсть любил таких! Надо думать, Феклистова в манускрипте моем осведомленность авторская поразила... а поскольку столь крупная и негласная фигура нигде по ведомству революции не числится, то и надлежит ее в супротивном лагере искать. По крючку в хребетине чую, крепко меня наколол...
– Брехать надо меньше, дядюшка, дольше на живодерку не попадешь, – сквозь зубы процедил, чтоб побольней хлестнуть, Гаврилов. – Я весь помертвел тогда, как они со всей квартиры вас облепили...
– Не ворчи у меня, не ворчи!.. Да еще мало того, что за шесть тысяч верст незримыми перстами, по радио меня прощупывает, аспирантку вдобавок, тетеху свою подослал. Вселилась рядком, под цветок природы загримирована, то мимоходом у крыльца пощебечет, то в окошко средь ночи заглянет, то да се, а перед отъездом бельишко напросилась постирать, хе-хе, патриарху всемирной революции... Во цирк, а? Сама виду не подает, что от Феклистова.
Не хватало только, чтобы к прошлому своему старик еще и спятил малость.
– А вам откуда известно, что он ее подослал?
– Мне теперь, дружок, даже по ту сторону все насквозь известно... Я и приехал пораньше козни его пресечь, меньше хлопот. Веришь ли, я своими руками козявки в жизни не обидел, но тут мне выхода нет. И во сне-то чудится, будто на извозчике везет меня этот Феклистов, уже в препарированном виде, разумеется, а куда – неизвестно... – Раздвоившимся взором он проследил легковую машину, уходившую в глубь переулка, наверно – себя в ней, благодаря чему и не заметил, как его спутник весь уличающей краской залился: до такой степени оказался заразным страх слежки и преследования возможно несуществующих фантомов.
– Откуда вам известно, кто и для чего к вам ее подпустил? – суеверно покосился младший. – А здесь, в Москве, к вам аспирантка не заглядывала? Близ моей квартиры ее не замечали?
Тут они остановились где побезлюднее, чтобы никто подслушать не мог.
– Порознь они к вам заявляются или на сменку друг другу? Рукой вы их касалися?.. не пробовали отпихнуть их от себя?.. Может, это галлюцинация одна!..
– И рад бы отпихнуться, да мне самому руку вывихнуть боязно, – вновь забубнил Гавриилов. – Видишь ли, мне в свое время самому на всякий случай удалось сумасшедшим записаться, пока никого не зарежу – личность вроде неприкосновенная. Так что в желтый дом упрятать меня не рассчитывай, а лучше привыкай помаленьку: и с килой люди живут!
Все тянулось по-прежнему, пока однажды после обеда дядя как обычно вышел пройтись по смежному бульварчику и домой больше не возвращался. Никаких вызовов и уведомлений из больниц, моргов, отделений милиций не поступало в адрес племянника, затихшего, чтоб не спугнуть счастье. Кстати, и тот мифический Феклистов ничем себя не обнаруживал и по отсутствию других тревожных сигналов единственным объяснением внезапного дядюшкиного бегства должно было служить лишь свойственное загнанному зверю чутье погони, обостренному тем, вполне вероятным совпаденьем, что по генетической близости родственники видели один и тот же сон, как младший из них на салазках с колесиками втаскивает на гору старшего, притворившегося спящим, чтобы не поднимать скандала, способного привлечь внимание властей. Причем первый тяготился не муками неизбежного подноготного расследованья в случае неудачи без возможности выслужиться или хотя бы заслужить прощенье фамильного греха с правом на койку в яме социального ничтожества, а невыполненным обязательством в отношении престарелого, тогда как другого огорчает не перспектива погруженья заживо в иррациональный, на горе, бездонный колодезь, не процедурные перед пулей переживанья, а неблагодарность любимца к застигнутому бедой дарителю стольких детских утех... Странная семейственность в условиях крайней политической разобщенности объяснялась тем, что в пустыне их волчьего одиночества родство становилось единственным критерием доверия и близости.
Несмотря на восьмиклассное среднее образованье, фининспектор близок был к заключению, что дядя-провокатор вполне мог бы ниспослан на него в качестве возмездия по жалобе попадьи. Впрочем, мировоззренческая гавриловская ущербность выражалась лишь в том, что он допускал, будто нередко окружающие вещи при совмещении могут выполнять помимо основного предназначения вовсе неподозреваемые дотоле функции, наподобие проволоки и магнита в руках Фарадея с магическими затем последствиями...
В сущности это было как бы началом новой жизни для старших участников описанной эпопеи. Гавриловское прозрение в чем-то весьма совпадало с ощущением о.Матвея, для которого бегство на обетованный Алтай сливалось с концом жизни на краю света.
Поразительно, что такое множество разных событий уплотнилось в одну неделю, начавшуюся уходом о.Матвея в свое заалтайское скитание.
Глава XXVIII
Повторялась свойственная усопшим, по преданию, потребность истосковавшейся по приюту души в последний разок в просвет меж занавесок и уже без права прикосновенья взглянуть на покинутое гнездо.
Поезд приходил в столицу поздним вечером, и на сей раз о.Матвей не заметил обычной на вокзальных площадях шумной толкотни, трамвайного грохота, парадной иллюминации по случаю какого-то очередного праздника. В сущности, он отправился в Старо-Федосеево почти в невменяемом состоянии, и надо считать, лишь оказия пополам с чудом в кратчайший срок донесли его до старо-федосеевской обители. И вдруг в самых воротах кладбища зрение его обострилось до предельной остроты, как всегда бывает в последнюю минуту перед прощаньем навечно. Знакомая местность показалась непривычной после тысячеверстного путешествия – деревья и те до жути чужие, самый воздух тоже. Не снимая с плеч котомки, о.Матвей вошел в ворота и, припадая от дерева к дереву, прокрался к домику со ставнями.
Как у заправского призрака, ни ветка, ни камешек не хрустнули под его стопой. Еле хватило воли подойти к окну, словно помимо следов разоренья предстояло увидеть мертвое тело на столе, себя. Набравшись храбрости под конец, о.Матвей заглянул поверх неплотно сдвинутой занавески, и мурашки ужасного открытия побежали у него по спине.
Вместо ожидаемого зрелища скорби и сургучных печатей на отчуждаемом в казну имуществе батюшка заставал дома почти неописуемое сборище и в некотором смысле даже разгул. Все домашние в полном составе находились за столом, включая одного неожиданного гостя и на правах члена семьи студента Никанора, сидевшего с опущенными очами и таким лицом, словно он принимал участие в государственном преступлении, как оно и происходило в действительности. Как бы радужное сиянье исходило от расставленных на праздничной скатерти обыкновенных маринадов и солений, даже коробки шпрот, запретных для питанья верующих в эту пору великого поста. Как предел земного благоденствия, домовитым паром дымилась посреди только что сваренная картошка. Словом, законно представилось о.Матвею после его могильного небытия, преступное винишко так и текло, правда – не рекой, а лишь струйкой, потому что из единственной бутылки, в которой с расстоянья опознавался кагор из предпоследнего, трехлетней давности, скудновского подношенья. Виночерпием с видом совершаемой измены, и верно по поручению матери, оказался сам виновник переполоха, Егор, повзрослевший и тоже, как почудилось о.Матвею, с изнанки черный весь, потому что по долгу хозяина должен был угощать то постороннее лицо, ради которого персонально и было затеяно все пиршество.
На почетном месте красовался не кто иной, как вчерашний разоритель лоскутовского гнезда Гаврилов, произносивший жаркую речь в адрес сидевшего наискосок от него Никанора. И судя по его воровато-блуждающей улыбке, было видно, что оратор испытывал глубокое удовлетворенье по поводу оказанного ему приема и, главное – что справляется не его капитуляция, не поминки по бегствующему хозяину, а желанное примиренье враждующих сторон. Надо согласиться, Прасковья Андреевна не пожалела неприкосновенных запасов на угощенье раскаявшегося фининспектора, причем, как выяснилось позже, в полной уверенности, что и вторая половина желаний осуществится по ее горячей молитве, поставила лишний прибор для безбожно запаздывающего супруга. Однако участившиеся совпаденья обстоятельств поневоле заставляют искать объяснения вне здравого смысла. Как раз в минуту Матвеева открытия мальчик Егор наливал вино в бокал своего врага, вдруг бутылка дрогнула в его руках, и черная струйка пролилась мимо, на скатерть: виночерпий почувствовал присутствие отца за окном и тотчас бросился ему навстречу, которая произошла в потемках сенец, капли света не сочились ниоткуда.
Егор бился в его грудь: «Я не злой, не злой, я только сломанный мальчик!» – точно втиснуться хотел в отца.
Батюшка стоял с закрытыми глазами, качаясь от толчков сына, еще не верил, что дома. Розы горних миров не могли не заменить кисловатого запаха капусты, исходившего из кади по соседству. Теперь было бы славно и забыться навеки.
Прильнув вплотную, словно слить хотел отцовскую судьбу со своею, мальчик мелкими поцелуями покрывал грубую крестьянскую сермяжину, перекрещенный на его груди ремень, пуговицы, все что пришлось на уровне лица.
– Не умирай, не умирай... – с мольбой шептал он, пользуясь минуткой, пока не выглянул к ним кто-нибудь из домашних, целовал и гладил лицо отца. – Не думай, не хотел и не хочу... не умирай!
– Теперь уж не стану, быть по-твоему, сынок, – пытаясь высвободиться из объятий, успокаивал его о.Матвей. – Ничего, ничего... я ведь догадался, что не из дому меня гнал, а просто из клетки каторжной на волю выпускал... Мне и самому пуще жизни улететь хотелося. Ну, ладно, отпусти теперь...
Но сын и не нуждался в его прощенье за вину, которой, в сущности, и не ведал за собою, он другого добивался, первенство свое закрепить пытался у нищего и жалкого старика по праву первого сретенья после воскресенья. И пожалуй, принимая во внимание размягченное Матвеево состоянье, то был верный ход в сердце отца. Но оттого, что последние два года, с тех пор, и разговора в семье не возникало о запретнейшем человеке, чье имя мальчишка через мгновенье вслух да еще в тоне соперничества посмел произнести и которому буквально все, включая благо младших, принадлежало в домике со ставнями. Так что и сейчас, на краю жизни, только и помысла у него было о нем, о.Матвей подивился, как глубоко иной раз Господь вразумляет ребенка на познание человеческого сердца.
– И не люби его больше, Вадима, не люби его... – безумно и вовсе непонятно бормотал Егор, вынуждая вспомнить его родство со знаменитой Ненилой. – Он отступник, перебежчик он. Мать по нем ночей не спит, убивается, а он, бесстыдник, весточки не подаст: злой, холодный, мертвый. Не люби его... Меня, меня с Дунькой люби!
В приступе детской ревности он кулаками стучался в грудь отца, и если не лихорадка его била, значит, вытеснить кого-то оттуда торопился. Тогда о.Матвей опустился вместе с ним на сложенную в пристенке дровяную саженку и, своеобычно накрыв его полою армяка, приникшего к коленям, малость поприжал к себе. Так они посидели, не шелохнувшись с полминутки, пока не миновал опасный приступ, пока свет вдруг не ворвался, на пол не упал квадратный луч через распахнувшуюся дверь.
– Вот и я к вам на огонек с того света припожаловал... – коснеющим языком пошутил о. Матвей, появляясь на пороге.
Его встретила пауза ошеломительного молчания, какая и должна сопровождать настоящее чудо, после чего и начался не поддающийся никакому описанию переполох слез, объятий, перекрестных ликований, в которых сам он уже не играл сколько-нибудь самостоятельной роли, целиком отдаваясь проворным рукам и заботам близких, не преминул, однако, распорядиться, чтобы отпустили машину от ворот, поставил в уголок полюбившийся ему костылик, ибо только в скитаньях поверяется верность вещей. По дороге к столу, скорее во утоленье душевной потребности, он присел было на канапе, стараясь на ощупь удостовериться, много ли попортилось от пылающего казенного сургуча, хотя осознавал, что никакой описи не было. И лишь кивал в ответ на поступавшие к нему приятные вести, что составленное Егором письмо так и не отослано, а заказанные сапоги получены Герасимовым в срок, без минуты промедленья. Но мало что доходило до его сознанья, даже Дунины поглаживания, даже знаменательный рассказ Прасковьи Андреевны о фининспекторе, постучавшемся к ней на исходе дня. И будто спросила его: «Ай чего забыли с прошлого раза, лишнего разка не ударили?» Он же молча показал ей прокушенную руку, и она перевязала ее как милосердная самаритянка, после чего надоумилась к столу пригласить, дабы за чайком изъяснить гостю, что рады бы и вчетверо заплатить, да нечем: «...самые мы теперь что ни есть к стене припертые!»
Когда первая суматоха улеглась, Гаврилов, с воодушевленьем часто поглядывая на о.Матвея и как бы приглашая его к участию, продолжил дискуссию, прерванную появленьем батюшки. Речь шла о вреде мнимой науки философии, которая путает человечество поисками несуществующих благ, в то время как имеется высшая мореходная наука государственного кораблевожденья, особливо в штормовые нынешние ночи, при этом явно подразумевалась непогрешимая и всеобъемлющая лоция для любых времен, широт и океанов, а именно знаменитая четвертая глава из сочинения вождя.
– Нет, что ни говорите, дорогой товарищ Никанор, а хваленые ваши философы повторяют уже сказанное кем-нибудь до них, отчего происходят бессовестные излишества и засорения мозгов... – говорил Гаврилов, помахивая забинтованной рукой, – и прочую благонадежную чепуху, необходимую ему для того, чтоб восстановить на людях свое помятое достоинство. Но батюшка после стольких переживаний уже не слышал его, погружаясь в домашнюю теплынь, испытывая хмельную сладость воскрешения и радуясь тому, что впредь до мирного и скорого теперь конца избавился от всяких потрясений, в чем он, кстати, прискорбно ошибался.
Все были счастливы, включая Гаврилова, что отделался пустяками без потерь, не приобретя лучшего, не утратил и наличного. И тут на радостях Дуня и вслед за ней Никанор порознь повинились и раскрылись начистоту в предпринятых ими по отвращению беды самовольных и, по счастью, бесплодных хлопотах после того, как выяснилась абсолютная неспособность младшего Лоскутова сочинить тот громоотводный донос вослед сбежавшего отца. Сам же герой сидел присмиревший, подавленный щедростью небесного благодеянья, не участвуя в домашнем оживлении и уже мало понимая: все чаще вступали голоса, беседующие об истине, и странные рукоплесканья слышались над головой, но и возвратившаяся болезнь была ему приятна, потому что дома.
Сидя за общим столом, вряд ли понимал он смысл происходящей беседы, все глядел на свой серебряный подстаканник, который во испытанье фининспектору выставила матушка напоказ и тоже, наверно, не догадывался, что в нем. Внезапно все затмилось вокруг старо-федосеевского батюшки, наполнилось шумом крылоплесканья, как бы от стаи поднимавшихся птиц, и не в силах вытерпеть впечатленье он повалился со стула на пол. Домашние поспешили уложить его в постель, причем в хлопотах добровольное участие принял и кающийся фининспектор в очевидной надежде, что ему зачтется. Так, при переноске в соседнюю комнату, держал хозяина за ноги, издавая деловые восклицания и напрасные советы силачу Никанору Шамину, например, не задеть батюшку за дверную скобку, а то и вовсе не уронить.
– Спасибо вам, милые: теперь, что ни случись, а все под кровлей у себя... – забегала вперед и кланялась им Прасковья Андреевна за оказанную помощь и сочувствие.
Сам о.Матвей уже не понимал происходящего, но в просветах, под свежим впечатлением пережитого он еще острее вглядывался в воображаемое небо... И как далеки были его нынешние настроения от той поры, когда распростертый на каменном полу взвыл к нему в мольбе о лучике едином. Теперь вся боль его укладывалась в одну формулу – дескать, все шутишь над нами, Господи, по неисповедимому юмору своему, но все равно, все равно: да будет воля твоя! Сказанное надлежит рассматривать как мостик, переходное состояние к тому чрезвычайному для священника умонастроенью, чтобы принять в доме у себя подозрительного господина, о коем еще недавно не помышлял без содрогания.
До этого визита оставалось две недели, и батюшке надлежало отболеть к назначенному сроку, поэтому, точно подгоняемые, женщины засуетились кругом. Жена принялась раздевать больного, дочь побежала липовый чай заваривать; что касается мужчин, то вчетвером с присоединившимся Финогеичем они ради порядка потолковали еще с минутку-две насчет расплодившихся волков, участившихся грабежей, также намечаемого назначенья товарища Скуднова на пока еще не выясненную должность. Время от времени каждый мысленно провожал вчера еще жуткую тучу, почти смешную, если смотреть вдогонку. Все кончилось ко всеобщему удовольствию – кроме Гаврилова, пожалуй. По счастью, дальнейшая судьба фининспектора уходит в толкотню тогдашних событий.
Можно легко представить, какое вредное толкованье в суеверно-обывательской среде получило бы известие, скажем, что давно и надежно зарытый провокатор и не думал навещать своего племянника. Да и жильцы вряд ли пощадили бы соседа, уличенного в неблаговидном родстве и занимавшего лучшие комнаты в коммунальной квартире. Ввиду того, что к осени подобный же шантажно-миражный прием должен был повториться в значительно-расширенном масштабе, с угрозой всему земному шару, желающим мыслителям дается заблаговременно разобраться в этой путанице, единственное оправданье коей состоит в том, что дальше их ждут еще более невероятные.
Как плотно укладывались происшествия одно на другое в связи с приближением Первого мая, когда было назначено событие, о каком о.Матвей совсем забыл на время скитаний. Вот тут понятно, как после всего случившегося напугало его напоминание Никанора о приближающемся сроке встречи с корифеем, который якобы неоднократно интересовался состоянием здоровья в связи с постигшими попа налоговыми приключениями.
Несмотря на достаточные сроки приготовиться к событию, с каждым днем о.Матвея захватывала почти паническая пополам с раскаянием тревога по поводу его опрометчивого согласия, им же испрошенного испытания...
Глава XXIX
За эти дни, покуда Матвей Лоскутов болел и ехал в поезде, привыкая к новой бездомной жизни, в домике со ставнями, ввиду того, что мальчику Егору, несмотря на хитроумный замысел по гавриловскому способу извлечь какую-нибудь выгоду из несчастья, явно не давалось написать в верховные инстанции задуманное доносное послание на отца, по-тогдашнему телегу, молодежь на свой страх и риск самостоятельно, не посвящая никого в свои планы, оберегая от разочарования в случае неудачи, предприняла вылазку в мир на предмет спасенья от крушенья.