Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Иронический человек. Юрий Левитанский: штрихи к портрету

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Леонид Гомберг / Иронический человек. Юрий Левитанский: штрихи к портрету - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Леонид Гомберг
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Леонид Гомберг, Ирина Машковская

Иронический человек. Юрий Левитанский: штрихи к портрету

От составителя

«Иронический человек» – не биография, а собрание разных текстов, формирующих основу настоящей биографии, которая, хочется верить, будет составлена достойными профессионалами уже в близком будущем.

В книгу вошли статьи и эссе, написанные мной в период с 1996 по 2009 год, беседы с видными деятелями российской культуры о поэте, а также список вышедших книг Ю. Левитанского, значительно дополненный для настоящего издания. Однако главными в сборнике являются, конечно, непоэтические тексты самого Юрия Давидовича, как уже напечатанные в периодике, так и публикуемые здесь впервые. Некоторые из них были записаны мной при жизни поэта. Важное место в книге отведено разделу, в котором воспроизведены фрагменты многочисленных интервью Ю. Левитанского в последний период его жизни. Заканчивается книга произведениями мемуарного характера: воспоминаниями В. Кардина о малоизвестных страницах жизни поэта и эссе композитора Ларисы Критской, живущей ныне в США, написанное специально для этого издания.

В сущности, соавтором сборника «Иронический человек» была Ирина Машковская, вдова Юрия Давидовича. Без нее эта книга не могла бы увидеть свет в том виде, в котором теперь ее получил читатель.

Необходимо заметить, что поначалу мы намеревались включить в книгу значительно большее число мемуарных текстов разных авторов. Отказаться от этой затеи побудили несколько обстоятельств, и главное среди них такое: насколько можно судить, среди правообладателей творческого наследия Ю. Левитанского достигнут консенсус о необходимости в скором времени открытия интернет-сайта поэта, где будет сосредоточенно значительное количество материалов, посвященных его жизни и творчеству.

Я выражаю искреннюю благодарность дочерям поэта Екатерине Левитанской и Анне Левитанской за помощь в работе над книгой.

Благодарю видного российского общественного и политического деятеля, председателя совета Конгресса интеллигенции РФ Сергея Александровича Филатова и секретаря Союза писателей Москвы, поэтессу Татьяну Витальевну Кузовлеву за всемерную поддержку проекта.

Самые добрые слова благодарности – поэтам Евгению Евтушенко и Олесе Николаевой, певице Елене Камбуровой, актеру и режиссеру Михаилу Козакову, писателю Дине Рубиной, композитору Ларисе Критской, журналистам Ирине Ришиной и Леониду Шинкареву, критику Ирине Янской, в той или иной мере принявшим участие в работе над книгой.

Благодарю документалиста Ярослава Гриневского, режиссера фильма «Я медленно учился жить» (2007), а также поэта и литературоведа Виктора Куллэ, инициатора выпуска специального номера журнала «Литературное обозрение» (1997, № 6), посвященного Юрию Левитанскому, – некоторые материалы этих проектов были использованы при составлении книги.

Выражаю также свою признательность Олегу Машковскому и Ольге Машковской за участие в подготовке фотографий к печати, а Людмиле Хонелидзе – за помощь в идентификации изображенных на фото писателей.

Вместо предисловия. Дина Рубина. Не поговорили…

Когда Леонид Гомберг пригласил меня выступить на вечере памяти Левитанского, я отказалась – мы не были знакомы с Юрием Давидовичем. Но, сидя в зале и слушая выступления его друзей, учеников, да просто – знакомых поэта, я подумала, что мой рассказ о том, как я так и не познакомилась с Левитанским, был бы поучителен для тех, кто принадлежит литературному цеху.

Четырнадцатилетней девчонкой, попав на Байкал, я в газетном киоске поселка Листвянка увидела тоненькую книжку стихов с фотографией автора, до оторопи похожего на моего отца. Не говоря уже о внешности, совпадало многое: год рождения, род войск, звание, в котором поэт пришел с войны, и даже отчество – Давидович! Я купила книжку как курьез, чтобы показать папе, открыла ее на первом стихотворении и – пропала. С того дня и до сих пор стихотворения Юрия Левитанского остаются любимейшими мною в поэзии. Одно время мне даже хотелось написать ему письмо, да все сдержанность и скованность мешали. Пару раз мы даже сталкивались за кулисами на каких-то литературных вечерах, и все меня подмывало подойти и сказать просто: «Юрий Давидович! Я так люблю вашу поэзию!» – ведь знаю же, по себе знаю – как дороги эти слова из любых уст… Но… мешала проклятая застенчивость – сдалось, думала, Левитанскому мое мнение о его поэзии!

Жизнь – самая искусная плетельщица кружев. Иногда такой узор смастерит – диву даешься! У меня с Левитанским были общие знакомые, например Дмитрий Антонович Сухарев. Однажды, когда, приехав из Ташкента, я оказалась у него в гостях на Бауманской, он заметил: «А знаете, кто до меня жил в этой квартире? Левитанский. У него в этой комнате стоял огромный письменный стол, во-о-от такой – отсюда и досюда!»

В начале восьмидесятых в Ташкенте оказался мой приятель, драматург Семен Злотников. И в беглом разговоре, садясь в такси, он сказал: «Да, ты знаешь – Левитанский умер». У меня оборвалось сердце, так, как это бывает только тогда, когда узнаешь о смерти друзей. И дня два я страшно горевала, пока не узнала, что Левитанский жив, выкарабкался после инфаркта! Хорошая примета – к долгим годам…

И прошло еще лет семнадцать. Я жила уже в Иерусалиме. Позвонил однажды Игорь Бяльский, в то время пресс-секретарь муниципалитета, сказал: «В Израиль приезжает Левитанский, буду водить его по Иерусалиму. Хочешь присоединиться?»

И опять я отказалась. Встреча с Иерусалимом, подумала я тогда, требует душевных усилий. Не хватало еще мне под ногами вертеться!

Помнится, Игорь рассказывал после этой встречи, как Юрий Давидович смотрел на Иерусалим, как сказал: «Знаете, немного мне уже осталось… И для меня приезд сюда столько значит, что я даже говорить сейчас об этом не могу. Может быть, потом, когда-нибудь…»

А через несколько месяцев Левитанский умер. По-настоящему, навсегда. И я восприняла это глубоко и смиренно, потому что годы приучают нас к мысли о неизбежном.

Сердце мое сжалось только несколько дней спустя, когда в разговоре с Анатолием Георгиевичем Алексинымя услышала: «Юра был у нас в гостях в Яффо, ты знаешь? И упомянул о тебе – вот, мол, жаль, никак не удается познакомиться…»

Леонид Гомберг. Война и мир Юрия Левитанского[1]

1

Традиционное советское литературоведение огульно причисляло Юрия Левитанского к «обойме поэтов фронтового поколения». Оставив в стороне воинственную терминологию агитпропа, отметим лишь, что поэт, коли он Поэт, никогда не вмещался ни в какие списки, реестры и циркуляры. В полной мере это относится к Юрию Левитанскому, сделавшему для русской поэзии бесконечно много – не количественно, а качественно.

Преобладающая форма его творческого наследия – «книга стихов», самодостаточное цельное произведение с четко обозначенной структурой, единое по мысли, а порой – и по фабуле, как, например, «Письма Катерине, или Прогулка с Фаустом» (1981). Таких книг он написал немного – всего семь. Наиболее известная среди них – «Кинематограф» (1970).

Композиторы и барды часто пишут песни на его стихи; все они быстро запоминаются и порой годами не сходят с дисков, аудиокассет, да и просто частенько звучат под гитару на вечеринках и у туристских костров. Песни его перебрались даже через Средиземное море: израильские барды поют их не только по-русски, но и на иврите.

Особняком в творчестве Ю. Левитанского стоит сборник оригинальных пародий на стихи современных поэтов – «Сюжет с вариантами» (1978), слагавшийся в течение долгих лет. Невнятно оцененный критикой, он, по существу, является уникальным явлением российской словесности.

И наконец, важной стороной его творческой работы предстают многочисленные поэтические переводы. Особенно часто он переводил поэтов стран Восточной Европы. Собранные в книгу «От мая до мая» (1975), они были высоко оценены еще Константином Симоновым, назвавшим Ю. Левитанского поэтом «чуткого таланта». Вершиной его переводческого мастерства представляется русская версия «Эпифаний» (1977) латышского поэта Иманта Зиедониса.

Самым полным собранием сочинений Ю. Левитанского долгое время оставалось «Избранное» (1982), куда вошли все основные произведения поэта, написанные к тому времени. Дальше последовала «пауза», если угодно пропасть в тринадцать лет, длившаяся до самой его кончины: в этот период Ю. Левитанский опубликовал всего одну новую книгу– «Белые стихи» (1991).

Только в 1996 году с помощью российского предпринимателя и мецената Ильи Колерова удалось наконец осуществить новое издание избранных сочинений поэта «Меж двух небес». Но увидеть «готовую» книгу автору не пришлось: она была подписана в печать 25 января, в день его кончины. Впрочем, следует, конечно, считать эту книгу последним прижизненным изданием поэта: он сам был ее составителем, сам нашел название, сам работал с версткой…

Место Юрия Левитанского в русской поэзии XX века еще предстоит определить историкам и литературоведам. Сам же он категорически возражал против построения поэтов по некоему ранжиру и калибру. Он говорил, что вся большая русская поэзия от Державина до Самойлова размещается на одной книжной полке, и если уж поэт на эту полку взошел, разговоры на уровне «хуже – лучше» или «первый – десятый» неуместны.

2

Ю. Д. Левитанский родился в 1922 году в городе Козельце на Черниговщине в ассимилированной еврейской семье. «Папа знал всего несколько слов на идиш, – рассказывал Юрий Давидович, – мама не знала почти ничего, а я тем более». Жили они бедно, нуждались порой в необходимом, особенно после того, как однажды, уже после рождения сына, их начисто обокрали, вынеся из дома почти все, что только можно было унести.

В поисках лучшей доли семья частенько переезжала с места на место, и, когда мальчику исполнилось три года, они уже жили в Киеве. Потом отцу удалось найти работу на одной из донбасских шахт, и семья переехала в небольшой шахтерский поселок на руднике: всего несколько домов в степи. Вскоре, однако, они перебрались в столицу шахтерского края город Сталино… «Как мы жили в этом городе? – вспоминал Левитанский. – Глинобитные домики без всяких удобств, с общим туалетом на шесть-семь домов, который виднелся где-то вдалеке… Воду таскали за три квартала…»

Там, в Донбассе, будущий поэт пошел учиться в украинскую школу: у него было два родных языка – русский и украинский…

Окончив десятилетку, Юрий Левитанский уехал в Москву и в 1939 году поступил в ИФЛИ – Институт философии, литературы и истории – «красный лицей», призванный готовить кадры советской гуманитарной элиты.

Как это обычно случается, намерения властей так намерениями и остались: из всех ифлийцев только один Александр Шелепин, будущий шеф КГБ, недоброй памяти Железный Шурик, достиг «степеней известных» в послевоенной иерархии госпартноменклатуры.

Мы не знаем, как сложилась бы судьба Павла Когана, талантливейшего поэта, по свидетельству Левитанского, «образованного и умного человека». Он не вернулся с войны. Мы не знаем, что ожидало Кульчицкого, Отраду, всех остальных ифлийцев, кто остался на той войне…

Но зато нам известно, что имена Твардовского, Слуцкого, Гудзенко, Самойлова и младшего среди них Левитанского сегодня стали символом высокого художественного уровня современной российской поэзии, надежным мерилом человеческого достоинства и чести, которые они сумели сохранить, невзирая на так называемые неблагоприятные обстоятельства послевоенного развития страны – «культ», «волюнтаризм», «застой», «хаос» и прочая, и прочая, и прочая…

3

Юрий Левитанский непрестанно и мучительно думал о прошедших годах. Не раз и не два он заявлял журналистам и просто окружающим его людям, что намерен писать мемуары. Иногда казалось, что он вот-вот «разгребет завалы» на своем рабочем столе и засядет за новую, неожиданную для нас и необходимую для него работу.

Но время шло, а он все не принимался: в последний момент ему что-то обязательно мешало, что-то не складывалось, и он оставлял свои намерения на будущее, понимая, что жизнь коротка, что она неумолимо проходит, – и оттого мучился еще больше…

Эти невеселые мысли посещали Левитанского так часто, думал он о своей прозе так долго, напряженно и безнадежно, что в голове его, в сердце его годами жили целые новеллы, может быть, повести о годах минувших, о друзьях-товарищах, о судьбе России, о месте поэзии в ее истории… От частого повторения своих намерений окружающим его людям скелеты этих историй все более обрастали подробностями: так складывались законченные сюжеты, некоторым он даже придумывал названия…

Вот, например:

«За четыре года войны прошел я от Москвы до Праги. Крайние точки этого пути я мог бы назвать так: “Снег сорок первого года” – “Сирень сорок пятого года”…» («Я не участвую в войне…» Литературная газета. 1995, 12 апреля).

4

На войну Левитанский пошел едва ли не с первого дня, только что сдав экзамены за второй курс. Воинская часть, к которой он был приписан, вошла в Москву в октябре 1941-го и заняла оборону на рубеже Белорусского вокзала. Позже, уже в ноябре, их забросили в район Волоколамска. Потом в декабре Левитанский участвовал в наступлении советских войск под Москвой. А дальше были Синявинские болота на Северо-Западном фронте, Украина, Бухарест, Братислава… Свой боевой путь молодой лейтенант закончил в Праге.

А семья Левитанских встретила войну в Донецке. Глава семьи Давид Исаевич, по словам Юрия Левитанского, «был великий оптимист» и верил, что немцы не дойдут до города. Родители с младшим братом Юрия Давидовича Анатолием решились тронуться в путь, когда немцы были уже на окраине Донецка. Рано утором они вышли из дома и отправились к сестре отца Надежде, жившей во Фрунзе, куда она была сослана после ареста мужа. Они шли несколько месяцев через Украину и Кавказ, ночуя у случайных людей, голодали, мерзли, мокли под дождем, спасались от бомбежек. С тех пор Анатолий от нервного стресса начал грызть свои пальцы, его даже оперировали. В возрасте двадцати лет, только окончив университет, он утонул в притоке Ангары Иркуте – его опознали через десять дней по искалеченному суставу пальца.

…В начале лета 45-го все подразделения 53-й армии, где проходил службу лейтенант Левитанский, погрузили в эшелоны и отправили на дислокацию в Одесский военный округ. Но в судьбу молодого поэта и недоучившегося филолога со свойственной ей бесцеремонностью вмешалась большая политика, и Левитанский вместо Одессы оказался в Монголии – на «маленькой» войне с Японией… Лишь спустя несколько месяцев его перевели в Иркутск, в состав Восточно-Сибирского округа, где он оставался на боевом посту еще почти два года.

В Иркутске Левитанский неудержимо рвался «на гражданку»… Да и местные писатели желали иметь в своих рядах молодого поэта-фронтовика, бывшего ифлийца. За дело взялся Георгий Марков. Он начал бурную переписку с Москвой, которая закончилась тем, что от московских начальников последовал решительный ответ: решайте судьбу лейтенанта Левитанского на месте. Молодого поэта вызвали в военкомат и начали уговаривать остаться в армии. Но тот был непреклонен. «Я ушел добровольцем на войну, а теперь война кончилась», – говорил он.

Ехать ему было некуда, пришлось обустраиваться в Иркутске: снял угол – кухоньку с печкой…

С помощью Г. Маркова ему удалось устроиться на работу завлитом в местный театр музыкальной комедии и получить комнату в гостинице.

Вскоре после демобилизации в 1947 году Левитанский отправился за родителями во Фрунзе. Он был потрясен: они спали полуголые на земляном полу. Пришлось срочно забирать их в Иркутск. Кроме основной работы Левитанский подрабатывал в окружной армейской газете «Советский боец», работал во всех жанрах, в том числе писал страничку солдатского юмора, за что и получал свои гроши. Долгое время он ходил в шинели, мечтая съесть целиком буханку хлеба. По словам Левитанского, его жена Марина «пришла с портфельчиком». Материально жизнь была очень тяжелой.

В 1948 году в Иркутске вышла в свет первая книга поэта «Солдатская дорога».

5

Без сомнения, правы критики, назвавшие Ю. Левитанского «поздним поэтом». Да и сам он не раз говорил об этой своей «творческой особенности». Вообще, поэтический возраст – одна из тех проблем, над которыми он размышлял непрестанно: «Говорят: поэзия – удел молодых. А я хочу написать о том, чем никто почему-то не занимается: о поэзии стариков, поскольку лучшая поэзия второй половины XX века – это поздний Пастернак, поздняя Ахматова, поздний Твардовский, поздний Самойлов. Это феномен нашего времени. В XIX веке один Тютчев как исключение, в XX – почти правило».

Впрочем, это свойство его таланта нисколько не отменяет очевидного факта: среди стихов поэта, датированных 1940 годом, есть прекрасные строки, которые в полной мере обнаруживают будущего мастера.

«Позднее дыхание» не просто факт биографии Ю. Левитанского, это отличительная черта его творчества: зрелость мысли, взвешенность оценок, глубина его размышлений, скупость его поэтической музы – все это имеет в своей основе не раз подмеченную критиками и вполне очевидную для его почитателей поздность.

В самом деле, в пору, когда вышел в свет «Кинематограф», первая книга, принесшая Левитанскому широкую известность, поэту было уже около пятидесяти… Формально охватывающее весь полный «годовой» цикл развития человека и человечества повествование начинается именно с лета – зрелой поры, а оканчивается – весной, возвращением в детство и юность, да и «воспоминания» проходят сквозь ткань книги в «обратном порядке» – от послевоенных скитаний повзрослевшего мужчины к раннему детству, почти еще бессознательному. Даже его знаменитая «долгая строка» впервые во всем своем блеске появляется лишь в книге «День такой-то» (1976) на шестом десятке лет…

И в жизни его все случалось поздно, все – наоборот, в обратном порядке: отцом, притом многодетным, стал после пятидесяти, после шестидесяти – влюбился, как школьник, лишь после семидесяти обрел какую-то социальную стабильность!

Да и первое свое московское издание – «Стороны света» (1959) поэт осуществил только в тридцатисемилетнем возрасте – на сакраментальной поэтической дате, отмеченной еще В. Высоцким – «на цифре 37». Можно, таким образом, утверждать, что «ранний» Левитанский начался после тридцати семи – в том возрасте, когда ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Блока, ни Есенина, ни Маяковского в живых уже не было.

6

Начало московского периода в творчестве «позднего поэта» Юрия Левитанского пришлось на шестидесятые годы… Однако Левитанский не был «шестидесятником», как не был он ни «пятидесятником», ни «семидесятником», как не был вообще никаким «ятником», «остником» или «нистом».

Всплеск общественного самосознания на рубеже 50– 60-х годов, известный под названием «хрущевской оттепели», похоже, вовсе никак не отразился на творчестве поэта. Как это случалось прежде и как будет потом, его поэтические книги явились плодами долгих и трудных раздумий над разнообразными общественными процессами, которым он был свидетель. Итоги его творческого труда были тем формально малым конечным результатом, который остается после решения трудной и громоздкой математической задачи… Может, они были даже не результатом, а просто побочным продуктом его мучительных усилий.

Вот, например, в книге «Земное небо» появляется искусственный спутник Земли («Бип-бип»). Но при этом нет там цветистого разглагольствования – в духе времени – о великих свершениях, о победе разума, нет и восхищения технологическим прогрессом или, наоборот, негодования по поводу его неминуемых издержек. Детище прогресса видится ему (просто невероятно – начало 60-х!) одиноким ребенком, потерявшимся в сумраке вселенской чащобы, маленьким, несчастным, тщетно силящимся докричаться до некоего высшего разума…

Пятидесятые,

шестидесятые,

словно высоты, недавно взятые,

еще остывшие не вполне,

тихо сегодня живут во мне, в глубине, —

писал поэт.

Поэтический бум «шестидесятников», когда из ставшего вдруг тесным Политехнического поэты вышли на стадионы, вообще никакие затронул Юрия Левитанского. Он неоднократно подчеркивал, что подлинного интереса к поэзии у публики тогда не было, да и быть не могло. Поэзия «шестидесятников» в значительной мере служила компенсацией отсутствия некоторых общественных форм политической жизни страны, в особенности свободной прессы. Левитанский полагал, что такая функция поэзии не свойственна в принципе, а поэтому участие, скажем, Ахматовой, Заболоцкого, Арсения Тарковского в этих вечерах было немыслимо по определению.

Поэт не уставал повторять: настоящая, подлинная поэзия мало зависит от того, что происходит в политике; в каждом десятилетии любой эпохи – самом тяжелом, самом темном – мы обязательно обнаружим нескольких прекрасных поэтов… А что всегда были и есть поэты, приверженные, так сказать, «политической музе», не беда… Впрочем, очевидно, это не лучшее, что есть в российской поэзии.

7

Подлинное литературное признание принесла Юрию Левитанскому поэтическая книга «Кинематограф», которая и определила его судьбу как выдающегося российского поэта последней трети XX века.

«Кинематограф» – книга особая, очень похожая на поэму. Структура ее очерчена столь точно и строго, что за всем этим странным переплетением фрагментов сценария, воспоминаний и снов и впрямь проглядывает некое подобие сюжета. Принцип киномонтажа, неожиданно перенесенный Левитанским с экрана в поэзию, должен был, по мысли автора, не просто привнести в книгу многокрасочный иллюзорный фон, но и с помощью ограниченной в средствах поэтической формы развернуть целую жизнь человека.

Следующая книга Ю. Левитанского «День такой-то» была призвана осуществить прямо противоположную творческую задачу. Если «Кинематограф» явился широкой ретроспективой духовного становления и развития личности, то новая книга есть не что иное, как попытка поэта пристально вглядеться в один только день, в один час, даже в одно мгновение человеческой жизни. И снова – мы наблюдаем четкую организацию поэтического пространства книги, логическое, вполне естественное развитие поэтической идеи.

Кроме окончательного становления Ю. Левитанского как крупнейшего мастера русского стиха семидесятые годы преподнесли поэту и позднюю радость отцовства: в эти годы в семье родились три дочери, почти погодки, которые отныне и на всю жизнь становятся его страданием и блаженством, вдохновением и мукой, восторгом и страхом.

Отражением этой сложной гаммы поэтического чувства стала его новая книга «Письма Катерины, или Прогулка с Фаустом», где автор вознамерился осуществить совсем уж невероятное: остановить и растянуть во времени и пространстве то единственное и неповторимое мгновение человека зрелой поры, которое не только позволяет зафиксировать настоящее, не только обозреть прошлое, но и предвидеть будущее…

Смутные 80-е неожиданно оказались в жизни поэта трамплином для следующего лирического взлета. Тут, кажется, вмешалось само провидение: шестидесятитрехлетний мэтр во время отдыха на прибалтийском курорте влюбляется в девятнадцатилетнюю провинциальную студентку. Эта любовь озаряет теплым и лучезарным светом все последнее десятилетие жизни поэта. Осененный этим благостным чувством, Левитанский создает новую книгу «Белые стихи», которая, как оказалось, явилась его лебединой песней – прощанием с нами и завещанием нам, идущим вослед.

В 1990 году врачи настаивают на операции по шунтированию сосудов. А поскольку в те годы в России только начинала всерьез развиваться сосудистая хирургия, операцию такой сложности Левитанскому посоветовали делать за рубежом. Разумеется, стоило это недешево – таких денег у него не было. В самом деле, откуда у советского пенсионера (хотя и ветерана войны) могут они появиться при пенсии около полусотни долларов? На помощь пришли друзья, в прежние годы покинувшие Россию. Владимир Максимов опубликовал письмо, на которое откликнулись несколько человек, среди них Эрнст Неизвестный, Иосиф Бродский, Михаил Шемякин и другие. Максимов организовал операцию в небольшом католическом госпитале бельгийского города Намюра. После всех волнений операция прошла успешно.

В начале 90-х поэт испытывает творческий подъем. Он приступает к работе над следующей книгой стихов. И самому поэту, и всем его окружающим ясно, что он находится на пороге какого-то нового поэтического открытия. Тот, предыдущий этап был пройден: уже в «Белых стихах» он порой пытается докричаться до нас из бездны грядущего…

Но произошло то, что произошло: ни времени, ни сил ему больше отпущено не было.

8

Наше знакомство состоялось в феврале 1977-го.

В ту пору я работал режиссером молодежной театральной студии при Доме пионеров и школьников Куйбышевского района Москвы. Студия наша «специализировалась» на поэтических спектаклях, или, как тогда модно было говорить, «поэтических представлениях» на манер популярного в то время Театра на Таганке. Мы выступали с музыкально-поэтическими программами не только на «родной» сцене, но и в школах, библиотеках, домах культуры. Поэзия Левитанского в нашем репертуаре присутствовала непременно… Как, впрочем, и стихи других любимых нами в ту пору поэтов – Б. Окуджавы, А. Тарковского, Д. Самойлова, Е. Евтушенко, Б. Ахмадулиной, А. Вознесенского.

И вот однажды мы решили через отдел пропаганды Союза писателей пригласить на наш большой поэтический вечер, весь сбор от которого должен был поступить в Советский фонд Мира, кого-нибудь из почитаемых нами мэтров… в качестве участников. Нам посоветовали обратиться к Тарковскому и Левитанскому.

На следующий день я позвонил Арсению Александровичу, и он совершенно неожиданно для нас согласился. С Левитанским дело обстояло сложнее: я явился к нему домой, чтобы передать нашу просьбу – что-то у него было не в порядке с телефоном. Он жил тогда неподалеку от станции метро «Бауманская» в весьма тесной квартире, обстановка которой, как мне показалось, сплошь состояла из детских кроватей разного размера. На руках у него покоилась младшая дочь Оля, которую едва ли не накануне доставили из роддома.

Левитанский вообще никогда не умел отказывать определенно, поэтому и тогда, при первой нашей встрече, он наговорил мне много чего-то такого, из чего можно было заключить, что вообще-то он не против, даже рад, но вот, мол, сами видите… На том вечере он так и не появился.

Но уже вскоре мы организовали вечер его поэзии, в котором он сам принял непосредственное участие. Небольшой зал Государственной республиканской юношеской библиотеке на Преображенской площади был набит до отказа. Мы представляли композицию по книгам «Земное небо» и «Кинематограф» с песнями, написанными на его стихи нашими студийцами под руководством педагога Юрия Челнокова.

Левитанский читал стихотворения из новой книги «День такой-то», только что вышедшей в свет в издательстве «Советский писатель» тиражом в 20 тысяч экземпляров, огромным по нынешним временам и совершенно смехотворным тогда – ее буквально смели с прилавков. Левитанский подарил книгу с собственноручной надписью нескольким счастливцам, в числе которых оказался и я. Зачитанная до дыр, она стоит у меня на полке по сей день. Вечер имел успех…

Вместе с Левитанским мы запланировали целую серию подобных вечеров, но не тут-то было… Не зря же его друг поэт Давид Самойлов в своей поэме «Последние каникулы» упомянул некоего «Л. Итанского», который «был заеден бытом»…

Юрий Давидович так впоследствии рассказывал о первых годах своего нелегкого отцовства: «Своим детям я отдал десять лет своей жизни, я был для них и папой и бабушкой: стирал, убирался, варил суп… Стихам отводилась ночь: напившись крепкого кофе и накурившись до звона в голове, я садился за стол…»

В те годы Левитанского часто можно было видеть с авоськами – то возле дома в Астраханском переулке, то у станции метро «Аэропорт», где жила его мама. Известный литературовед Александр Аникст, живший по соседству с Раисой Евдокимовной, после выходы одной из книг поэта даже написал ему: «Я-то считал Вас просто сетконосцем (выражение А. Аникста), а Вы, оказывается, замечательный поэт».

Узнав обо всем этом, наши студийцы решили взять над ним шефство: девочки помогали по дому, ходили в магазины, играли с детьми, ребята что-то ремонтировали в квартире. Видимо, это имел в виду Левитанский, надписавший на одной из своих книг, подаренных мне в ту пору, слова про то, что вовлечен «в общество людей очаровательных». Юрий Давидович вообще отличался крайней отзывчивостью на какие-то, пусть даже мелкие знаки внимания к себе.

В декабре 77-го мы ждали его прихода на День рождения нашей студии. Левитанский захворал, или его остановили какие-то очередные семейные невзгоды, – но у меня в числе самых дорогих реликвий хранится открытка, которую он отправил нам, написав на ней несколько очень теплых, сердечных слов…

9

Наконец Левитанские переехали в просторную квартиру на углу Безбожного (ныне Протопоповского) и Астраханского переулков.

В первом подъезде этого длиннющего домины, из тех, что москвичи называют обычно «упавшими небоскребами», в четвертой и шестой квартирах поселились два замечательных поэта – Давид Самойлов и Юрий Левитанский. Они жили в квартирах, расположенных одна под другой: Самойлов на третьем этаже, Левитанский – на четвертом, так что если у Юрия Давидовича случались «бытовые наводнения», у Давида Самойловича они немедленно отзывались «потолочными протечками». А случалось такое, надо сказать, нередко: семья у Левитанского была немалая – супруга да три девочки – Катя, Аня и Оля. Старшая, Катюша, только что пошла в первый класс…

Однажды в канун Нового года Юрий Давидович обратился ко мне с необычной просьбой – устроить праздничные поздравления своим детям с Дедом Морозом, подарками, фотографом и прочими атрибутами новогоднего карнавала… Я согласился сразу и с огромной радостью. Больше того, я подбил нашу молодую студийную поросль разыграть в огромной квартире Левитанских новогоднюю сказку, загодя подготовленную к районным празднествам. На почетную должность Деда Мороза был утвержден уже упоминавшийся массивный и бородатый Юрий Челноков. А поскольку сказка была «синтетической», я имел возможность заполучить себе почетную и непыльную роль кота Базилио.

Сбор студийцев был назначен на квартире моего школьного товарища в сотне метров от места основных событий. Там мы предполагали переодеться, загримироваться, в костюмах пересечь двор и сюрпризом войти в квартиру. Мы и в самом деле стрелой пронеслись по морозу в своих сказочных нарядах, повергнув в легкий шок население окрестных домов.

Кроме Левитанских на празднике оказались и Самойловы – Давид Самойлович, его старшая дочь Варя и двое мальчиков. Были и другие соседские дети.

Когда после игр и конкурсов пришло время хороводов, после традиционной «В лесу родилась елочка» все разом вдруг запели «У зим бывают имена» Самойлова и «Диалог у новогодней елки» Левитанского: дети знали их наизусть и пели вместе с героями сказки…

Пока суд да дело, Левитанский и Самойлов удалились на кухню, и время от времени Юрий Давидович заглядывал в свой огромный кабинет, где происходило действо, и осторожно подзывал: «Кот Базилио! А кот Базилио! Можно вас на минуточку!» Пользуясь паузой, я исчезал за дверью, подходил к наскоро накрытому столу и опрокидывал стопку. Давно это было, но все участники праздника помнят об этом до сих пор…

Елка, праздник, именины,

день рожденья, Новый год.

Ольги, Анны, Катерины

бесконечный хоровод.

10

В последние годы своей жизни Левитанский особенно часто возвращался мыслями к своим детям. Сильнее других беспокоила его судьба младшей дочери Ольги. Едва ли не в каждом разговоре он вспоминал о ней. Жизнь старших девочек казалась ему в той или иной мере определившейся – эти уже встали на ноги, не пропадут… Ольга – другое дело. Судьба ее складывалась трудно: в силу некоторых ее свойств девочке было очень нелегко приспособиться к неустойчивой социальной среде. Левитанский это понимал лучше других. «Случись что со мной, – повторял он, как заклинание, – не знаю, как дальше сложится ее жизнь…»

Он придумывал для нее разные способы трудоустройства, по большей части совершенно нереальные, звонил знакомым и незнакомым, время от времени куда-то с ней ходил… То ему вздумалось устроить ее на курсы массажистов, потом возникли планы ее обучения цветоводству… Когда дело заканчивалось очередным провалом, Левитанский расстраивался, переживал, но надежды не терял.

В последние годы младшая дочь навещала его частенько. Левитанский всегда ждал ее трепетно: за несколько дней говорил, что вот, мол, такого-то и во столько-то должна прийти Оля, покупал ей сладкое и на этот день отменял все дела. Приход детей всегда воспринимался им как событие первостепенной важности, к которому он непременно готовился…

11

В сентябре 1992 года я посетил Юрия Левитанского после многолетнего перерыва и обнаружил его в весьма тесной однокомнатной квартире неподалеку от станции метро «Щукинская», где он проживал вместе с женой Ириной. Остались в прошлом многолетние скитания по друзьям и знакомым после того, как он оставил семью вместе с огромной пятикомнатной квартирой в Астраханском переулке. Настойчивые хлопоты наконец увенчались обретением нового жилья из муниципального фонда не без помощи тогдашнего мэра Москвы Гавриила Попова.

К своей неописуемой радости я застал Ю. Левитанского в пору творческого подъема. Он работал над новой книгой, о которой, как водится, в деталях не распространялся, но помимо своей воли мыслями всякий раз возвращался к ней. Левитанский уверял, что образ будущей книги возник перед его взором совершенно неожиданно, – объяснить это невозможно: просто явился некий звук, некое предчувствие, и сейчас он находится в «графоманском периоде», фиксируя на бумаге все подряд, даже не задумываясь над результатом, вскакивает по ночам, записывает на улице, в метро, так что иные мнительные москвичи порой принимают его за вражеского шпиона.

Только спустя несколько лет, уже после кончины поэта, мне довелось увидеть папку с собранными им в ту пору материалами – набросками стихов, прозы, дневниковыми записями, на которой было начертано – «Книга Ирины».

По свидетельству вдовы поэта Ирины Машковской, после очередного переезда в новый дом, в ноябре 1993-го, к своей прежней работе он больше не прикасался. Мало того, в одном из своих последних интервью он сообщил журналисту, что надеется все же собрать новую книгу со страшноватым названием «Последний возраст»…

Впрочем, российское общество в те годы занимали совсем иные проблемы – о Левитанском почти не писали: по поводу его новой книги «Белые стихи» журналисты хранили гробовое молчание, которое продолжалось вплоть до 1995 года. Телевизионные сюжеты того времени о творчестве поэта можно пересчитать по пальцам одной руки.

12

С осени 92-го я стал записывать на свой журналистский диктофон беседы с Юрием Левитанским. В ходе наших разговоров, и особенно впоследствии, во время многочисленных интервью 1995 года, он сформулировал свои взгляды по некоторым вопросам культурного и исторического развития российского общества, которые сегодня с полным правом можно считать его Завещанием.

Время, наступившее в России после 1991 года, поэт считал принципиально новой эпохой отечественной истории. Масштабы происшедших изменений он полагал под стать геологическим, случающимся в общественном сознании, может быть, один раз в тысячу лет. Так называемый переходный период, в самом начале которого нас угораздило тогда очутиться, по его мнению, начался отнюдь не вчера, вовсе не с апрельского пленума ЦК КПСС 1985 года, а гораздо раньше, еще в период «хрущевской оттепели», а возможно, и сразу после смерти Сталина. Революция 1917 года, как он полагал, имела куда меньше фундаментальных исторических последствий, чем нынешний качественный скачок истории.

Переходный период не окончится ни сегодня, ни завтра и даже ни через десять лет. Нам так трудно бывает понять этот простой постулат, потому что мы привыкли измерять историю масштабами нашей крошечной жизни, – история, в свою очередь, меряет столетиями, и для ее неодолимой поступи абсолютно безразлично, что станется с каждым из нас…

Историческое развитие общества вообще протекает крайне медленно, а человеческая личность весьма консервативна и практически к переменам не способна. Чтобы вчерашние люди вдруг ни с того ни с сего стали иными – такого не бывает. Перемены в обществе происходят только путем смены поколений. Так, старшее, военное, поколение, несмотря ни на что, продолжает жить в прежней эпохе, в массе своей почитая «товарища Сталина» живым богом.

И дело общественного прогресса, пояснял он, вовсе не в Горбачеве, Ельцине или Гайдаре… «Моя глубочайшая уверенность заключается в том, что если взять, скажем, пять самых гениальных людей, какие только есть в мире – администраторов, экономистов, политиков, и всех их привезти сюда, то даже и они ничего другого здесь сделать не смогут». Все равно путь один: так сказать, «плановая» смена поколений.

Шанс повернуть к цивилизованному обществу бывал у России и прежде, говорил Ю. Левитанский, но до сих пор она так и не смогла воспользоваться этим шансом – всякий раз что-то мешало. Но сейчас у нее просто нет другого выхода – новых потрясений народ не выдержит, да и мировое сообщество больше не позволит вновь вернуться к фашизму и коммунизму.

Временного же отступления назад исключить нельзя, наоборот, оно более чем вероятно. Попытки реванша уже предпринимались и наверняка будут еще. На какой-то исторический миг реакция может и победить, но даже и это для истории несущественно. В процессе становления любого общества бывал «переходный период», который мы переживаем сегодня в России, и всегда это самое трудное время для любого народа. Не подлежит ни малейшему сомнению, что в России он будет еще более труден и мучителен, чем где бы то ни было, как в силу многовековых самодержавных и тоталитарных традиций страны, так и в силу пагубных последствий большевистского правления.

Концепцию исторического процесса, которую проповедовал Ю. Левитанский в последние годы жизни, он сам считал реалистической. Он настаивал на этом определении, противопоставляя его как «оптимистической», так и «пессимистической» точкам зрения на развитие общества, считая и ту и другую абсолютно бессмысленными и неприложимыми к данной ситуации. Исследователи же впоследствии, вероятно, назовут его взгляды фаталистическими. По-видимому, так оно и есть: фатализм, как и многое из того, что нас окружает сегодня, традиционный продукт «переходного периода», в котором поэт, как и все его сограждане, обречен был существовать все эти годы.

Расхожие слова «народ, давший миру Толстого и Достоевского» Ю. Левитанский считал абсурдными (как, впрочем, «народ, давший Золя и Бальзака»). Он был убежден, что это не народ дает – это дает Бог, или природа (между этими «понятиями» он долгие годы предпочитал ставить знак равенства). Как, в самом деле, объяснить, что в провинциальном Таганроге такого-то числа, месяца и года в обыкновенной семье рождается мальчик, который становится А. П. Чеховым? Почему? Никакой зависимости между этим событием и различными социальными и этнографическими явлениями он не находил. Значит (напрашивается вывод), дело здесь вовсе не в народе, а в каких-то иных, глобальных факторах.

Вообще, понятие, тоже ставшее ныне расхожим, «великий народ» всегда вызывало у него недоумение… А англичане разве не великий народ? А голландцы? Так какой же народ следует считать великим, а какой – нет? Тот, у которого обширная территория и огромные запасы оружия? Или тот, что давно уже живет по-человечески?

«Тютчев говорил: какой парадокс, огромная страна – и народ-младенец… – любил цитировать Ю. Левитанский, прекрасно понимая, что исторический возраст народа просто факт его “биографии”, в котором ничьей вины нет, – но даже Солженицын, при всем моем к нему почтении, вдруг публикует очерк с абсурдной исторической концепцией: есть некий великий народ, и во все века ему не везет то с тем правителем, то с этим. Давно уже пора решать кардинальный вопрос: кто мы? Не Сталин, а мы? Кто-то не хочет этого понять, кто-то не может, кто-то стесняется».

Юрий Левитанский был убежден, что мы обязательно придем к истинному пониманию хода вещей и построению гуманистического общества; грустно, что это будет нескоро, когда-нибудь, уже без нас. «Я чувствую себя так, словно задержался в какой-то другой эпохе… на небольшой срок, – говорил он. – Исторически, повторяю, все идет так, как должно быть. Хотя обидно: жизнь такая долгая, а проходит так быстро».

13

Последствия «переходного периода», о котором постоянно твердил Ю. Левитанский, распространяются, по его мнению, не только на социальные процессы современного российского общества, но и в не меньшей мере на его культурное состояние, в особенности на литературу.

Обратная сторона свободы творчества явилась вдруг самым неожиданным образом: оказалось, что при наличии достаточных финансовых возможностей напечатать можно все что угодно… А поскольку деньги и талант совпадают редко, то возникли целые завалы бездарной литературы. Но и это печальное обстоятельство Левитанский трагедией не считал: если сегодня книжный рынок забит детективами, порнографией, просто бездарными стихами и прозой – то, значит, через все это надо пройти.

На то и «переходный период»… Неуверенность большинства общества в своем будущем, социальная и политическая нестабильность вызывают к жизни разные «шаманские страсти»: колдунов, предсказателей, целителей, экстрасенсов и прочих кашпировских и чумаков.

Для поэзии особенно характерно появление огромного количества шарлатанов: пышный расцвет «формалистических» течений – постмодернизма, метафоризма и даже какого-то метаметафоризма, а также так называемых неорганических направлений – например, постобериутов.

Ю. Левитанский никогда не верил в серьезность каких бы то ни было течений, направлений и группировок. В лучшем случае, он видел в них лишь повторение каких-то всем давно известных «сценариев» на манер Крученых, Хармса или раннего Заболоцкого, но только на гораздо более низком уровне.

И тем не менее нынешним любителям поэзии приходится иметь дело с очень молодыми и очень энергичными людьми, обладающими желанием и средствами печатать книги, издавать сборники, устраивать поэтические вечера и «болтаться на Западе». Вообще, «западные специалисты», по его мнению, не очень искушены и не очень хорошо информированы о текущем литературном процессе в России – имена А. Тарковского, Д. Самойлова, В. Соколова, самых значительных поэтов последней четверти века, говорят им не много. Кое-кого их этих стихотворцев уже нет в живых, но даже те, что работают и по сей день достаточно активно, не имеют ни времени, ни здоровья, ни желания, ни средств толкаться на модных тусовках. Зато нет-нет да и услышишь, что, скажем, в Голландии прошла презентация новой книги «выдающегося российского поэта Пупкина». Кто такой этот Пупкин – бог его знает!

Если же говорить серьезно, подчеркивал Левитанский, то вся история как русской, так и мировой поэзии свидетельствует о том, что уже вскоре после появления всех многочисленных «течений» от них ровным счетом ничего не остается.

К понятию (да и термину) «поэтическое поколение» Ю. Левитанский испытывал доверие никак не большее, чем к пресловутым «течениям». Среди поэтов «военного поколения», подчеркивал он, мы обнаруживаем стихотворцев самых разных уровней мастерства и таланта: с одной стороны – Самойлова или, скажем, Межирова, а с другой… Тактичный Левитанский никогда не позволял себе называть своих коллег с «другого конца горизонталей».

Даже «тематические совпадения» далеко не всегда очевидны: есть немало поэтов, как он выражался, «раз и навсегда чокнутых военной темой», а есть и такие, как он сам, которые о войне пишут мало и неохотно.

Впрочем, Ю. Левитанский не отрицал вовсе того огромного влияния, какое оказало военное прошлое на его сверстников.

Стремление обобщать, объединять поэтов в «течения», «поколения» и «обоймы» пришло к нам, по его словам, из времен «Краткого курса», где «в четвертой главе товарищ Сталин с соратниками» объясняет публике азы социалистического реализма. На самом деле задача литературоведения заключается не в том, чтобы «объединять и обобщать», а наоборот, показать, чем один поэт отличается от другого. Это и есть самое трудное, но и самое существенное и совершенно необходимое.

Ю. Левитанский не любил слова «элитарный»: оно казалось ему каким-то искусственным… Но он понимал, что миф про самый читающий в мире народ должен уйти в небытие. (Он смеялся над шуткой: «Россия – самая читающая в мире… Пикуля страна».) Настоящую литературу не станут читать многие, а поэзия – вообще для избранных. Их всегда будет меньше, чем, скажем, болельщиков футбола…

«Литература, и в частности поэзия, должна быть свободной (в идеале она всегда свободна) от политики, от идеологии, от конъюнктуры, – говорил он. – Но поэзия не может быть свободной… от самой себя! Поэзия не может быть свободной от мира человеческой души – наших страданий, горестей, страстей, любви…»

14

Год 1995-й, наверное, должен представляться сегодня «звездным часом» поэта Юрия Левитанского, торжественным актом его запоздалого признания соотечественниками и финальным действом растянувшейся драмы – выходом на поклон перед благодарной публикой… В самом деле, в мае ветеран Великой Отечественной отметил 50-летие победы, а в июне был удостоен звания лауреата Государственной премии России за поэтическую книгу «Белые стихи».

После долгих лет несправедливого и глухого молчания пресса, казалось, взорвалась целым фонтаном статей, интервью, рецензий и публикаций: газеты вдруг дружным хором запели осанну «поэту-фронтовику», «поэту и гражданину». Были, конечно, среди этих публикаций заметные удачи, были просто «датские» отписки – но дело не в этом. Попытка прессы сделать Ю. Левитанского «модным поэтом» была заранее обречена на провал: поэты такого масштаба заведомо находятся вне существующей сегодня конъюнктуры.

Левитанский покорно встречался с журналистами, мягко, но настойчиво произносил провидческие слова, облаченные в простую, а порой и в банальную форму – естественно, пролетавшие мимо ушей нашей читающей публики в той политической чехарде, – и все оставались при своих интересах, довольные друг другом: журналисты – Левитанским, публика – журналистами, а Левитанский – просто возможностью всерьез высказаться публично, может быть впервые в жизни.

Перелистывая сегодня те, уже изрядно пожелтевшие газетные страницы, убеждаешься в том, что Ю. Левитанский оказался настоящим кладезем для фрондирующей, но слегка заторможенной демократической прессы. Для начала выяснилось, что, так сказать, в наличии имеется лишь один, последний, крупный российский поэт, из тех, кто участвовал в войне: несколько лет назад ушел из жизни Д. Самойлов, А. Межиров пребывал за границей… Самый младший оказался самым старшим и вообще – единственным… Органическая неспособность Ю. Левитанского лицемерить и лицедействовать (при том, что как истинный интеллигент он выбирал слова помягче, порой просто стесняясь называть вещи своими именами) часто приводила к тому, что обычная вроде бы журналистская беседа помимо чьей-то воли вдруг обретала оттенок почти исповедальный, а иногда – сенсационный.

Особенно это касалось его оценки итогов прошедшей войны, которая резко контрастировала с ура-патриотической риторикой большинства российских средств массовой информации, в том числе и «демократических»… Его раздражение проявлялось тем отчетливее, чем больше он прислушивался к «грохоту грозненской канонады» – на этом фоне все запланированные на май торжества выглядели и циничными, и нелепыми.

Тем не менее в один из праздничных дней он надел парадный костюм и отправился в военкомат, где ему была вручена юбилейная медаль. Концерт армейской самодеятельности он посмотрел (представляете, какой-то сержант из музвзвода играл на баяне – но уйти было неудобно!), но от бесплатного обеда все же уклонился; вернулся расстроенный, ворчал и глотал пилюли…

15

Слухи о возможном присуждении Юрию Левитанскому Государственной премии России начали циркулировать еще зимой… Честно скажу: в удачный исход я лично абсолютно не верил.

Да, конечно, юбилейный год, последний поэт-ветеран, несомненно, достойный признания своих заслуг, как никто другой… Но ведь… вообразить только, сколько интриг роится вокруг вожделенной премии! Какие влиятельные силы, должно быть, задействованы ретивыми соискателями, чтобы склонить верткую фортуну к своим художественным прелестям! Какой там Левитанский со своими редкими публикациями, непрестанным ворчанием и стойким нежеланием выходить на улицу!

Даже когда положительное решение комитета уже стало фактом, он вдруг настойчиво заговорил о том, что принимать эту премию ему неловко, совестно: как же так, он, видите ли, непрестанно критикует власти в печати, а тут ни с того ни с сего примет от них «подарок»

– это, мол, напоминает чуть ли не взятку!

Да помилуйте, при чем здесь подарок, при чем здесь взятка, отвечали ему, кто ж еще больше, чем вы, достоин Госпремии? Власти просто констатируют факт, не больше.

Поэт широко, по-детски распахивал глаза: мол, о чем это вы?

И все же в назначенный срок он опять надел парадный костюм…

16

Все это время Юрия Левитанского неотступно преследовал так называемый «чеченский вопрос», который поглощал, казалось, его целиком и ни на минуту не отпускал от себя. С самого начала этой войны он занял твердо непримиримую позицию по отношению к российским властям, эту войну развязавшим и не знающим выхода из отчаянного тупика, в котором они оказались. Все выступления поэта в средствах массовой информации так или иначе «замыкались на Чечню» – оставаясь, к сожалению, гласом вопиющего в пустыне. В каждом разговоре он неуклонно возвращался к чеченской проблеме: «Россия в неоплатном долгу перед этим маленьким несчастным народом… Я думаю, что все слова о восстановлении целостности Российской Федерации – фальшивы, лживы насквозь. Нет, Чечня – это не Россия, это Кавказ, который мы захватили еще в прошлом веке, уничтожили множество людей, потом депортировали, а теперь уничтожаем опять… И так – без конца! Это, по сути, геноцид маленького народа. И это позор… Позор, может быть, даже больший, чем Афганистан».

В июне во время церемонии вручения Государственной премии в Георгиевском зале Кремля Юрий Левитанский высказал в лицо президенту, на всю страну, те горькие слова, которые у многих вертелись на языке, но почему-то редко выносились на торжественные действа, подобные этому… Поэт оставался верен себе, своим принципам до конца.

17

Незадолго до кончины, в ноябре 95-го, в жизни поэта Юрия Левитанского произошло еще одно чрезвычайно значительное для него событие: впервые в жизни он посетил Святую землю, государство Израиль.

В ходе недолгой ознакомительной поездки авторов российско-израильского литературного альманаха «Перекресток/Цомет», организованной при содействии Ильи Колерова, было запланировано всего два выступления Левитанского перед читателями. Небольшие залы с трудом вмещали всех желающих услышать российского мэтра. Его подолгу не отпускали со сцены, и он, несмотря на усталость, читал вновь и вновь…

Теперь эта поездка конечно же видится как паломничество… Особенное впечатление на поэта произвела экскурсия в Иерусалим: он вошел в Старый город из Гефсиманского сада через Львиные ворота, поднялся по Виа Долоросо к храму Гроба Господня, а оттуда – через арабский рынок – к Храмовой горе и Стене плача. И хотя дорога эта, без конца идущая вверх, давалась ему с великим трудом, он все-таки твердо решил пройти именно этим, а не каким-нибудь другим путем.

В свободное между выступлениями и экскурсиями время Юрий Левитанский сидел в холле прибрежного отеля «Армон-Ям» неподалеку от Тель-Авива, любовался морем, которое нежно любил, и принимал посетителей – литераторов, журналистов, просто поклонников своего таланта… И думал. Думал он и о судьбе своего народа, к которому шел, пробиваясь чрез тернии воспитания, возраста, границ, шел так мучительно, как мог идти один только Левитанский.

Зимняя Москва вновь вернула поэта к привычному ритму жизни: на столе его лежала раскрытой книга крупнейшего израильского русскоязычного писателя Эфраима Бауха, которую он читал с карандашом в руках и намеревался написать автору. Он готовил к выходу в свет свою новую книгу «Меж двух небес», тщательно корректируя верстку; работал над материалами рубрики «Мемория», посвященными Д. Самойлову, – для третьего выпуска литературного альманаха «Перекресток/Цомет», увидеть который, как, впрочем, и свою поэтическую книгу, ему так и не довелось; и конечно, собирал вырезки и делал заметки по «чеченскому вопросу», которых у него скопилась целая папка…

В трагический день 25 января 1996 года он чувствовал себя неважно. На улице лютовал мороз, и выходить из дома ему не следовало. И все же он пошел…

«Круглый стол» московской интеллигенции проходил в здании мэрии на Краснопресненской набережной. Среди выступавших был и Юрий Левитанский. О чем он говорил? Да все о том же, что было для него «воистину невыносимо» – о чеченской войне. Он говорил ярко, приводил чудовищные факты, для многих ставшие почему-то «общим местом» – но только не для него.

Он брал слово дважды, горячился, нервничал, несколько раз высказывался с места…

Больное сердце не выдержало…

Нет, весь я не умру…

Как же это по-российски банально и каждый раз по-новому страшно…


1996, 2009

Юрий Левитанский. Автобиографический контекст

Этот раздел открывает опубликованное в «Литературной газете» интервью Ю. Д. Левитанского 1979 года – один из очень немногих источников, откуда биограф может смело черпать достоверные сведения о творческой жизни и эстетических взглядах поэта в те годы. Следующий текст, беседа с журналистами «Известий» (1993), интересен ситуативно. Такого рода встречи если и имели место, то, во всяком случае, не были зафиксированы печатно.

«Мысли вслух» позволяют судить об этических и политических взглядах поэта, его литературных пристрастиях в последний период жизни. Обычно наш разговор начинался с моего вопроса, иногда совершенно незначительного, Левитанский отвечал, потом переходил на свободный рассказ, который мог продолжаться часа полтора-два. В настоящую книгу его монологи вошли с минимальными редакторскими правками, в основном касающимися неправильных грамматических форм и незавершенных синтаксических конструкций, обычных в разговорной речи.

К «Мыслям вслух» примыкают два выступления Ю. Левитанского в Центральном доме литераторов на юбилее поэта Давида Самойлова и на совещании молодых писателей, также зафиксированные с помощью диктофона. Первое представляет особенный интерес, поскольку было отредактировано самим Левитанским для публикации в литературном альманахе «Перекресток/Цомет» (1999, вып. 3). Также в раздел включены поздравление к юбилею журнала «Грани», написанное поэтом собственноручно, речь по случаю вручения Госпремии России и ответы на так называемую анкету Достоевского.

Особое значения для понимания взглядов Юрия Левитанского представляют его путевые заметки, опубликованные в «Литературном обозрении» (1997, № 6) под заголовком «Моя вторая Европа». Ю. Левитанский не вел регулярных дневников, и поэтому систематические записи в течение трех недель, с 8 по 29 июня 1994 года, оставляют ощущение цельного, самодостаточного публицистического произведения.

Ирина Ришина. Юрий Левитанский: «Опыт, который всегда со мной»[2]

Есть поэты, у которых что ни год – то книга, иногда и две, да и в периодике их имена встречаются часто. А иные выносят на читательский суд свои стихи значительно реже: подчас от одной книги, от одной большой публикации до другой проходит немалое время. Так вот и у Ю. Левитанского.

В предисловии к его книге «Теченье лет» М. Луконин писал: «… Стихи он выдает скупо, как бы стесняясь, расстается с ними так неохотно и застенчиво, что диву даешься. Зато и стихи Левитанского все выношены и отточены, и в самих стихах нет суеты… У него своя интонация, свои рифмы, свои краски, а главное, есть то неуловимое свое, что делает поэта, – свой талант жить, и думать о жизни, и выражать это сильными и волнующими стихами».

А вот признание самого Левитанского:

А я так медленно пишу,

как ношу трудную ношу,

как землю черную пашу,

как в стекла зимние дышу —

дышу, дышу и вдруг

оттаиваю круг.

О том, как являются поэту стихи – находят ли они его сами, застают врасплох, неожиданно зазвучав, или поэт ищет их, и что же такое выход автора со своим словом к читателю, что значит для него самого рождение новой книги – об этом мы и говорили с Ю. Левитанским за его рабочим столом, где лежит рукопись новой его книги «Письма Катерине, или Прогулка с Фаустом». Но о ней потом…

– Мне представляется, что поэт не должен писать много. Многословье, многостишье, многоизданье приводят в конце концов к снижению качества. «Ни дня без строчки» – хорошая идея, и все же я не убежден, что с поэтом должно происходить именно так. Писать поэту должно тогда, когда что-то не дает ему покоя, берет, что называется, за горло. Вот проснулся ночью и написал строчку, или строфу, или стихотворение – иначе уже не уснул бы. Работа профессионального литератора, конечно, постоянна, и поэт трудится без отдыха в том смысле, что и во сне происходит эта работа, и во время ходьбы по улице, и вообще в самых неожиданных ситуациях и положениях. Пока ты жив – уйти, отвлечься, оторваться от нее уже невозможно. Но писание стихов как таковое и тем более печатанье, думаю, не должно быть столь уж частым.

– Как вы пишете стихи?

– Хорошо сказано у замечательного грузинского поэта, помните? «Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут меня». Вероятно, количество жизненных впечатлений, количество виденного, пережитого, продуманного, прочувствованного, требуя выхода, порождает эти зыбкие порой и сперва неясные импульсы в виде строки, интонации, четверостишья, стихотворного ритма. В самом этом акте присутствует элемент подсознательного, иррационального. Умирая в госпитале, сам того не сознавая, что нахожусь на грани, а в общем-то, уже почти за гранью жизни, ощущал я в себе это странное движение, шевеление каких-то слов и звуков, ставших впоследствии строчками стихотворения: «А как я умирал на железной койке, молодой, со вспоротым животом!..». Неоднократно такое происходило со мной и в другие очень трудные моменты и помогало выживать и жить. В этом смысле стихи пишу без карандаша и бумаги, и так, насколько мне известно, происходит с большинством поэтов, а процесс писания как таковой – записывание, переписывание, вымарывание, поиски нужного слова – это уже потом. Так пришла однажды неведомо откуда и строка – «Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!», а потом повела за собой и все стихотворение, ставшее вступлением в книгу, да и весь замысел книги «Кинематограф» начался, вероятно, оттуда. Вообще, реже появляются стихи, написанные сразу от первой строки до последней. Кстати, замечу, что лучшими, по моему мнению, бывают как раз те внезапно явившиеся строки…

– Что, по-вашему, включает в себя понятие «новая книга»?

– Мне всегда казалось, что новая книга поэта – это не просто собрание написанных за какой-то срок стихотворений, но и некое, если воспользоваться архитектурным термином, сооружение, являющее собой итог поисков, открытий, размышлений. В самом понятии «новая книга» самым существенным поэтому представляется именно этот эпитет, это определение – новая. Такая книга хотя бы в той или иной степени, но обязательно раскрывает новые качества в творчестве поэта, не просто прибавляет количество печатных листов или стихотворных строк, в какой-то мере повторяющих сделанное ранее.

– Для вас, видимо, важна и сама композиция поэтической книги? В свое время критика отмечала некоторые особенности построения книги «Земное небо», а книгу «Кинематограф» называли даже поэмой.

– И все-таки это не поэма, а книга стихов. Но построение ее достаточно отчетливо, строго и точно, в нем проглядывается даже некое подобие сюжета – все это переплетение фрагментов сценария, снов, воспоминаний.

Принцип киномонтажа должен был, по моему замыслу, не только создать фон происходящего, но и помочь показать целую жизнь человека, которая пришлась на интересные и трудные десятилетия. Конечно, «Кинематограф» в этом смысле книга особая, в ней принцип монтажа выдержан наиболее последовательно и строго. Но и в следующей – «День такой-то» – нетрудно заметить признаки определенного построения, хотя и менее сложного, чем в «Кинематографе». Грубо говоря, если «Кинематограф» был в некотором роде панорамой или обозрением целой жизни, то «День такой-то» – попытка пристальней и подробней вглядеться в один день, в один час, в одно мгновение быстротекущей жизни.

– Почему так, несколько странно, названа ваша новая книга – «Письма Катерине, или Прогулка с Фаустом»?

– «Вот и живу теперь – поздний», – писал я в одном из стихотворений. Это ощущение запоздалости чего-то главного есть, как мне кажется, у многих людей моего поколения. Предыдущая моя книга «День такой-то» заканчивается стихами: «Если бы я мог начать сначала бренное свое существованье…».

И вот в новой книге [ «Письма Катерине, или Прогулка с Фаустом»] автор вознамерился не то чтобы остановить мгновение зрелой поры, более зрелого понимания вещей, истоков, не только оглянуться на то, что было сделано прежде, но и написать жизнь зрелого человека, прошедшего все мыслимые испытания и как бы попытавшегося растянуть во времени новое свое существование…

Все это я говорю сейчас очень смутно, но именно таково мое ощущение этой книги, а там уж дело критиков – истолковать ее так или иначе.

– Антологию своих переводов стихов поэтов социалистических стран Европы вы назвали «От мая до мая», тем самым подчеркнув, что ее истоки – в победном мае 1945 года?

– Да, именно так. Выход этой книги ознаменовал для меня итог работы над переводом поэзии соседних (тогда с СССР. – И. Р.) стран, которые я прошел дорогами войны. Потому это было для меня и делом чести – издать впервые такую вот маленькую антологию, в которой представлены самые лучшие поэты этих стран.

– Многие поэты военного поколения обратились в своем творчестве к повестям, романам, запискам um. д. А как вы относитесь к прозе, не думали ли попробовать себя как прозаика?

– Прямо скажу: прозу обожаю. Писать прозу – это для меня блаженство. У меня есть вещи, к сожалению незавершенные, – рассказы, еще куски чего-то, куски повести, которую я замышлял, писал, да так и не дописал. Для писания требуется какая-то иная форма существования, а моя жизнь все как-то складывалась так, что сидеть за столом регулярно не удавалось. Так или иначе, но до сей поры я, увы, не создал ни одного завершенного прозаического произведения.

А года, как известно, к суровой прозе клонят, и я все тешу себя надеждой, что все-таки завершу это, завершу то. Много есть просто просящегося на бумагу и мемуарного характера, потому что жизнь моя скрещивалась с жизнями ряда замечательных поэтов, которых уже нет сегодня среди нас. И грех о них не вспомнить, не рассказать.

Леонид Шинкарёв. Юрий Левитанский: «Я дьяволу души не продавал»[3]

С Юрием Левитанским мы познакомились в начале 1960-х годов в Иркутске, я там работал от «Известий», а поэт прилетал навестить больную мать. Потом мы не раз встречались в Москве, в том числе в дни вторжения советских войск в Чехословакию. Никогда раньше Юрий Давыдович не был таким подавленным, читал, задыхаясь, стихи, только что написанные. Мне запомнился пронзительный рефрен: «Прости меня, Прага, сирень сорок пятого года…». Лейтенантом пехоты он освобождал Прагу и Будапешт, переводил чешских, словацких, венгерских поэтов, они с нежностью относились к нему. Пусть эти стихи не увидели свет, но они были, были написаны тогда.

В мае 1993 года я пригласил Юрия Давыдовича в редакцию «Известий» на Пушкинскую площадь в Москве. Поговорить с поэтом собрались ведущие журналисты. Трудно было представить, будут ли адекватны их вопросам ответы поэта, озабоченного скорее вечным, нежели переменчивыми проблемами дня, но разговор, мне показалось, был взаимоинтересным.

15 мая 1993 г. «Известия» опубликовали мои заметки об этой встрече («Я дьяволу души не продавал»), но полоса не могла вместить всего, о чем шла речь. К фрагментам, в газету не попавшим, редакция вернулась почти десять лет спустя в материале к 80-летию поэта («Я задержался в другой эпохе», 22 января 2002 г.). Обе части сведены в текст предлагаемой публикации.

Разговор начал Юрий Левитанский:

– Я давний читатель вашей газеты, польщен, что меня пригласили, да еще в такое время, когда не до стихов. Товарищ Сталин говорил: «Мы находили время для шуток…» Спасибо, что вы нашли время для таких шуток, как говорить о рифме. В моем лице, простите высокопарность, вы видите последнего поэта ИФЛИ (слово «поэт» я в отношении себя употреблять остерегаюсь, но все-таки, но может быть…). Поэты-ифлийцы были странной когортой, объединенной известными принципами. Мы, младшая веточка, поступали в Институт философии, литературы, искусства, когда Твардовский его заканчивал. Там учились такие поэты, как Павел Коган, погибший первым, Сергей Наровчатов, Давид Самойлов, Семен Гудзенко… Никого уже нет в живых. Я последний, и мне от этого как-то тревожно и боязно.

Наше поколение называют фронтовым: третьекурсники-ифлийцы, которых в армию тогда не брали, почти все ушли добровольцами на войну. Я был самым младшим, у меня даже кличка была Малец. Мы уходили воевать, строем пели антифашистские песни, уверенные, что немецкий рабочий класс, как нас учили, протянет братскую руку, и осенью мы с победой вернемся домой. Подумаешь, делов-то! Войну мы начали в 1941-м, под Москвой. Сейчас при одной мысли о том, чтобы лечь на снег, становится страшно, но тогда мы с Семеном Гудзенко лежали в снегах рядом, два номера пулеметного расчета.

Я готов ответить на любые ваши вопросы, если они будут. В мои годы я полагаю – думаю, знаю, что не дело поэзии заниматься политикой и тревожиться о том, кто будет президентом, кто нет. Но как человек, как личность, просто как гражданин этой несчастной страны я всем этим не могу не интересоваться, я тоже вдребезги политизирован. Я так долго жил на этом свете, у меня было время подумать о многом. Накопилась какая-то сумма идей, которыми можно было бы поделиться с теми, кто меньше успел прожить на этом свете.

– Вы едва ли не первым написали о войне с чувством неловкости: «Ну что с того, что я там был…» Поразительно было услышать эти строки во времена, когда Политуправление Советской Армии выступало заказчиком идейного содержания «военной литературы». Но это смущение разделяли ли другие поэты-фронтовики?

– Отношение к военной теме было, кажется, единственным, в чем мы не сходились с Давидом Самойловым, человеком оригинального, мощного ума. Вся наша жизнь прошла рядом. Студентами ИФЛИ, который в дни нашего поступления окончил Александр Твардовский, вместе со сверстниками Павлом Коганом (он погиб первым из нас), Семеном Гудзенко, Сергеем Наровчатовым, Еленой Ржевской, другими мальчиками и девочками нашего третьего курса в июне 41-го мы добровольцами ушли на фронт. Во многих смыслах это была война детей. С Давидом Самойловым мы во всем оставались единомышленниками. Но для меня тема войны очень скоро стала неимоверно трудной, почти закрытой. Он к этому пришел позже.

Мы были свидетелями явления, о котором долго не позволяли себе размышлять, только в последние годы, припоминая былое, стали задаваться вопросом: почему все-таки тогда не пошли на фронт секретарь институтского комитета комсомола Александр Шелепин, комсорг нашей группы Зоя Туманова, некоторые другие комсомольские вожаки? Известно, как затем они быстро поднимались, обретая власть над миллионами.

Но я вспоминаю об этом по другому поводу. Наш институтский товарищ Коля Непомнящий был старше нас, он успел побывать на финском фронте, потом ушел на германский. Его армия была окружена, он попал в плен, бежал, был схвачен. Потом наконец попал к своим, его снова посадили – в северные лагеря. После XX съезда Коля возвратился в Москву нищий, оборванный, ночевал на вокзалах, безуспешно искал работу. Решился позвонить своему однокашнику Шелепину, тогда первому секретарю ЦК ВЛКСМ. Встретились, как братья. Но по мере того, как Коля рассказывал свою историю, Шурик становился все суровее, незаметно перешел на вы. Когда Коля закончил рассказ, Шелепин сказал недовольно: «А почему вы не застрелились?»

Ну что с того, что я там был?

– Война, не правда ли, в каком-то смысле была продуктом великого террора. Террор подразумевает не только гибель миллионов людей в результате идеологических чисток, но и создание атмосферы некоей нравственной чистоты. Тоталитарный режим не терпит никаких «отклонений»: от гомосексуализма до формализма в искусстве, эстетизма, упаднических стихов. Люди шли воевать за то, что они искренне считали идеалами. Сознавало ли это поколение, что защищает не только родину, но и одного из самых кровавых тиранов?

– Для меня 9 мая – тяжелый день. Я не хожу ни на какие сборища. Есть в Москве старшина нашей роты. Он старше меня на несколько лет. Иногда он мне звонит по праздникам и клянет нынешние власти. Для людей этого поколения товарищ Сталин до сих пор святой. С ними бесполезно на эту тему говорить, с этим они уйдут из жизни. Они в этом не виноваты. Это была лучшая часть их жизни. Ничего сделать с этим нельзя.

У нас нет прозы, которая бы объяснила, что с нами со всеми тогда происходило. Когда меня спрашивают, как вы этого не понимали, когда все так очевидно, я отвечаю: я был Маугли, выросший в джунглях и ничего другого не видевший. Откуда Маугли мог знать о существовании другого мира? Если в нашем кругу кто-нибудь знал правду или догадывался о ней, даже среди родных, он вряд ли решился бы сказать об этом подростку. Межиров однажды говорил мне, что перед войной его отец, видимо все понимавший, решился что-то объяснять сыну, но воспитанный советской школой сын смотрел на отца, как на выжившего из ума старика.

Сейчас говорят: в стране была атмосфера страха. Но какое поколение знало страх? Наше – нет, не знало страха, мы шли на фронт с песней: «Заводы, вставайте! Шеренги смыкайте!». Никакого страха не было.

…У Левитанского удивительное ощущение истории, плывущей из тьмы веков дороги, по которой проходят чредой двести поколений человечества, люди малые и великие, нескончаемыми толпами по дороге, неся на себе своих богов, свои стяги, свои вериги.

Были смерти, рожденья, разлады, разрывы —

разрывы сердец и распады семей – возвращенья, уходы.

Было все, как бывало вчера, и сегодня,

и в давние годы.

Все, как было когда-то, в минувшем столетье,

в старинном романе, в Коране и Ветхом завете.

Отчего ж это чувство такое, что все по-другому,

что все изменилось на свете?

Хоронили отцов, матерей хоронили,

бесшумно сменялись над черной травой погребальной за

тризною тризна.

Все, как было когда-то, как будет на свете

и ныне и присно.

Просто все это прежде когда-то случалось не с нами,

а с ними,

а теперь это с нами, теперь это с нами самими.

– Вы исторический детерменист?

– Мне хотелось бы быть реально мыслящим человеком. Большинство людей не желает знать, что будет через 33 года, им неинтересно. А мне интересно. Что случится в нашем Отечестве через три часа, я абсолютно не представляю. Может произойти самое невероятное. Но что будет через 33 года, я примерно представляю. Есть вещи, которые не зависят от президентов, партий, движений. Они могут замедлить или ускорить процесс. Но остановить не может никто. Это от природы, от Господа Бога.

Англичане, русские, калмыки, евреи, муравьи, тигры – все живое карабкается куда-то. Прежде это называлось эволюцией, но независимо от того, как обозначить процесс, он на самом деле происходит, пусть даже мы не знаем, откуда он начался, отчего проистекает. Все сущее взбирается по лестнице, сегодня одни оказываются ступенькой ниже, другие ступенькой выше, третьи рядом, касаются локтями, но завтра картина может быть совершенно иной. Конечной точки я тоже не знаю, но общее направление вижу, оно предопределено.

Сказать, что все движется от худшего к лучшему, – боюсь. Для кого-то лучше, для кого-то хуже. Тем более что и точки отсчета меняются, и оценки.

Потому я не верю ни в какой особый «русский путь». Это полная чепуха. Нет ни специального английского пути, ни французского, ни голландского…

И когда говорят – «народ, давший миру Толстого и Достоевского» – для меня это абсурд. Не народ дал, это Бог дал, природа дала. Вы можете объяснить, почему в провинциальном городе Таганроге, в обыкновенной семье, рождается мальчик, который становится Чеховым? Почему? Сколько я не думаю об этом, никакой прямой зависимости между этими явлениями и явлениями социального порядка не нахожу.

– Вы материалист?

– Для людей моего поколения – это непростая проблема. Часть жизни прошла в атеизме, которому нас учили с детских лет. О той начальной точки до сегодняшней пройден большой путь, естественно, я не атеист, но назвать себя верующим тоже не посмею. В церковь не ходил и, скорее всего, уже не пойду. Недавно с огромным интересом впервые прочитал работы Л. Н. Толстого о религии. Мне приятно было почувствовать, что интуитивно мои представления оказались близки к такому же представлению о религии, о церкви, какое было у Толстого.

Моя концепция в целом: исторически все идет нормально. Я твердо знал, что страна придет к решительным переменам, но не думал, что доживу до этого. Счастлив, что все-таки дожил, хотя лично мне никогда не было так скверно, как теперь. Если раньше я был бедным человеком, то теперь нищий, как, наверное, большинство.

…Зашел разговор о других «тихих» поэтах, его сверстниках, которые тоже не выясняли отношений с властями, предпочитая говорить со временем и пространством. Левитанский улыбнулся:

– Не так замкнуто мы жили, как вы думаете. Я подписывал все письма, какие в ту пору были, – в защиту Солженицына, Синявского и Даниэля… И мои товарищи тоже. Мы не выходили на Красную площадь, это правда, но мы не ходили на нее и с другими, противоположными лозунгами.

– Вы преподаете в Литературном институте. Что вы сказали бы о подрастающем поколении отечественной словесности? Вас радует в сегодняшней России такое множество поэтов?

– Когда-то Горький заметил, что обилие пишущих стихи в нашей стране объясняется низким культурным уровнем народа. Звучит парадоксально, но это так.

Угнетает не численность, а низкий культурный уровень молодых. Даже если им знакомы имена Пастернака, Мандельштама, Ахматовой, и то не уверен, что их знают достаточно хорошо. Многих российских поэтов, пусть не такого масштаба, но весьма хороших, вообще не знают: Смелякова, Мартынова, раннего Асеева… Среди молодежи появляются весьма энергичные люди. Они стараются создать видимость, что до них не было вообще никакой культуры. Это жаль. У них свои теоретики и идеологи, порой неглупые, знающие люди, которые внедряют в умы идею, что лишь теперь появляется в этой стране литература. Это не так. Если говорить о культуре России в ее высших точках, она всегда была на уровне высочайшем. Разговоры об упадке культуры кому-то выгодны, но никакого упадка на самом деле не было. Культура жила и продолжает жить своей таинственной жизнью. Другое дело – понижение культурного уровня общества, расползание масскультуры…

Вся история культуры свидетельствует, что поэзия не участвует в общественной суете. В силу специфического развития России наша литература прошлого века, даже классическая, надо признать, была чрезмерно идеологизирована, кое в чем литература от этого выиграла, но что-то существенное, я думаю, и утратила…

Сегодня впервые наша литература может стать самой собой. Она не свободна от самой себя, от мира души человека, от всего, что тревожит смертных на земле, но от политических страстей она теперь и в будущем свободна. И хотя жить сегодня труднее прежнего, издаваться почти невозможно, я счастлив, что дожил до времени, когда в истории России появилась реальная перспектива. Пусть не близкая, пусть уже не для меня.

– Есть ли поэты, к которым вы чувствуете антипатию из-за формы, в которой они работают?

– Я учу мальчиков и девочек, привыкших стоять в затылок друг другу, страшащихся сделать шаг в сторону. Я пытаюсь им объяснить, что в искусстве все начинается с этого шага в сторону, когда ты не похож на других. По возрасту, возможно, я мог бы быть ретроградом, но именно мне приходится настаивать, чтобы студенты пробовали, дерзали, экспериментировали. Все научились одинаково правильно писать. Когда-то Пушкин признался:

«Четырехстопный ямб мне надоел. Им пишет всякий…» В пушкинские времена «всяких» было раз-два и обчелся. Сегодня – тысячи.

– Если говорить о прикладном значении поэзии, то оно, возможно, первым делом в том, чтобы научить детей родному языку Это, пожалуй, самая изысканная форма обучения. С другой стороны, страны, даже богатые, не могут содержать своих поэтов. Некоторых поддерживают стипендией или дают работу. Как Бродскому – в библиотеке. Не пора ли сделать так, чтобы в сегодняшние для школы трудные времена, когда многие учителя, в силу разных причин, не чувствуют литературы, не понимают ее, в школу пришли бы преподавать словесность профессиональные поэты?

– Мы никогда не умели распоряжаться своими ресурсами, как хозяйственными, так и духовными. Хотя у нас принято с гордостью повторять, что в стране столько-то тысяч поэтов, это вздор, природа не может создать их столько разом. В истории российской словесности в любое, даже самое черное, десятилетие всегда находились три-четыре замечательных поэта. Печально, конечно, что имена многих из них забыты. Но это свидетельствует не о литературе, а скорее об общественных нравах. Не вижу причин, почему бы поэтам, в самом деле, не преподавать в школах словесность, пока не выучатся учителя, способные учить.

И если сегодня поэтов будет поменьше, это станет хорошим признаком. Меня не пугает, что стихи мало издают. Я сам попал в эту мясорубку, мне просто не на что жить. Но что делать, все равно я за перемены… Я не оптимист и не пессимист, а, повторю, реально мыслящий человек. Во всяком случае, стараюсь. И все, что в нашем отечестве произошло, считаю, постепенно утрясется.

В принципе, в нашей эпохе нет ничего уникального. Многие народы переживали переходный период, самый тяжелый и неприятный. Наша особенность в том, что общество есть и еще долго будет оставаться большевистским. Говорить о «миллионах честных коммунистов», по-моему, безнравственно. Наверное, в этом смысле были и миллионы честных фашистов. Если бы немцы рассуждали таким образом, если бы не устроили над партией суд, Германия никогда бы не была такой сильной страной, какой стала. Именно там, а не у нас, появилась проза, глубоко осмыслившая, что же это произошло с нашим поколением.

Мы обязательно придем к пониманию хода вещей, к построению гуманистического общества, но грустно, что это будет нескоро, когда-нибудь, уже без меня. Я чувствую себя так, словно задержался в какой-то другой эпохе, на какой-то небольшой срок. Исторически, повторяю, все идет так, как должно быть. Хотя обидно: жизнь такая долгая, а проходит быстро.

Мысли вслух три монолога, записанные Леонидом Гомбергом[4]

<p>Сентябрь 1992 г</p>

Я не пророк… Один Господь Бог знает, что здесь будет…

Единственное, о чем я могу говорить с уверенностью: в этой стране мало-мальски нормальная жизнь, мало-мальски – обратите внимание на это замечание: мало-мальски – относительно нормальная жизнь наступит очень нескоро. К сожалению, наша интеллигенция большей частью этого не понимает… Поэтому, когда спрашивают: а что будет осенью? а что будет зимой? – я отвечаю: ничего не будет! Будет плохо, будет хуже и даже намного… Теперь, после всего происшедшего, – я это твердо знаю, за это я отвечаю полностью – нужны многие десятилетия, чтобы эта страна превратилась в подобие нормальной страны…

Должны поколения смениться, поверьте: люди консервативны по своей природе, тем более «советский человек», который сформирован всерьез и надолго… Мое поколение, простите за жесткость, должно просто уйти – вот и всё! И тогда подрастет следующее, следующее, следующее – других вариантов нет.

Общество почти не меняется, точнее, общество меняется только таким путем – сменой поколений, а не тем, что сегодняшние люди вдруг стали другими… Я к чему это говорю? Это один из вопросов будущего страны. Это значит, что нормально станет очень-очень нескоро. В ближайшие годы – просто исключено.

Вы видите, как параллельно реформам более активно и более масштабно растут силы, этому враждебные – так называемые национал-патриоты. Это очень страшное дело и очень серьезное. Это всегда было очень серьезным делом, а сейчас, может быть, как никогда…

Опять я повторю, ну не пророк я, но то, что все еще может быть – несомненно; не дай бог, это будет страшное дело – такая кровь может еще быть, что даже думать об этом страшно. Поэтому все эти идиллические речи я не понимаю…

Наоборот, я обычно стараюсь предостеречь людей от разных иллюзий, потому что ничего хорошего это не сулит… Надо понять раз и навсегда: нет, завтра ничего не будет! Когда я это понял, мне стало плохо и тоскливо. Зато потом стало лучше: с какой стати я стану думать, что будет осенью? Да не будет осенью ничего! Ну, может – будет голод… В лучшем случае – голода не будет… А может, казаки будут кровь пускать… Или погромы будут… Не знаю. Мне гораздо понятнее, – я много думал об этом, – я определенно могу представить, что будет через тридцать лет… А что будет через три года или три недели, я не знаю: любой ужас может быть… в этой стране…

Пессимистично? Нет, не-е-ет… Против этого я категорически возражаю. Это реалистично. Это не пессимистично и не оптимистично. Я множество лет в себе это воспитывал (ну насколько мне это, конечно, удалось) – здесь нет никакого пессимизма. Это реально… Это надо просто понять. Это мало кто, к сожалению, понимает… Есть реальность: огромная страна, усилиями большевиков доведенная до полного кошмара, – понимаете? – где каждый листик… (я читал недавно перевод американской статьи, и я не говорю о Чернобыле или Челябинске, а просто на всей территории), где каждый листик отравлен, где каждый плод, который мы потребляем в пищу, отравлен – ка-аж-дый! Без преувеличения – каждый клочок земли, каждая капля воды… И население тоже отравлено на очень долгие времена – это «советские люди».

Как товарищ Сталин говорил? «Мы, большевики, люди особого склада». В самом деле, это «особый склад»… Никто в мире не понимает, что это за «особый склад» такой… Это очень серьезно – подумайте об этом! «Мы, большевики, – сказал он, – люди особого склада!» Как это – «особый склад»? Непонятно… Как правило, западным людям непонятно… А никуда от этого не деться: этот «склад» у огромного количества людей. Они уже не изменятся. Скажем, мое поколение… Я ведь, извините, один из немногих, кто в этом поколении так называемых ветеранов понял… Они еще до сих пор там живут, в той эпохе, для них товарищ Сталин до сих пор бог… Это безнадежные люди… Следующие – то же самое… Следующие еще дальше – тоже…

Войдите в любую квартиру здесь, где я живу, – это не центр Москвы, это нормальная пролетарская Москва, – послушайте, о чем они говорят – в магазине, на улице, на каждом шагу… Мат, все только матом – женщины, дети…

Нет, у них своя правота есть – я не могу их опровергнуть… У них есть одна простая мысль: при Брежневе было? Было. А теперь нет… При Сталине было? Было. А теперь нет… Всё. Что я могу им объяснить? Ничего я не могу им объяснить. А начни я объяснять – бесполезно, потому что у них перед глазами факт: было, а теперь нет. Всё. Вот и иди объясняй!

А будет нескоро – вот в чем дело… Тут много причин… Это очень долго, очень, к сожалению, долго… А они последними словами матерят Ельцина, Гайдара – и возражать бесполезно… Я иногда вмешиваюсь в эти разговоры, но все бесполезно, потому что им этого объяснить нельзя. Все равно – допустим, Брежнев идиот, но при Брежневе была дешевая колбаса… А что он идиот, им на это наплевать: колбаса-то была! И апельсины, пожалуйста, – пошел и купил. Вот и всё…

И это надолго… Ситуация вполне конкретная… Как опять же товарищ Сталин говорил: «Других писателей у нас нет!» Другого народа нет!

Они этого не понимают: дело не в Ельцине, не в Гайдаре… Ну, может быть, кто-то точнее вел бы политику, но это детали… Моя глубочайшая уверенность заключается в том, что если взять, скажем, пять самых гениальных людей, какие только есть в мире – руководителей, экономистов, политиков, – и всех их привезти сюда, то даже и они ничего другого сделать не смогут. Ну, может быть, только в деталях… Все равно путь один: эти люди сменят тех людей, другие – этих и так далее… Так что это не пессимизм, а реальное понимание вещей. Увы – другого не дано.

Это – если говорить в широком смысле. Если же конкретно взять вопрос об антисемитизме – он лишь часть этой проблемы, то и тут нельзя исключить самых страшных событий… Я не говорю, что они обязательно будут, но в принципе могут быть… Оснований для этого во-о-от сколько! В такой ситуации всегда ищут виноватых… Ну а это самый короткий путь.

Конечно, жить здесь или уезжать – каждый решает для себя сам… Скажу вам откровенно: я никогда не был склонен к тому, чтобы куда-то ехать, хотя, в общем-то, с давней поры (я не стесняюсь в этом признаться) по духу своему считаю себя европейским человеком – я люблю европейский образ жизни. Восточную Европу я знаю сравнительно неплохо: войну прошел, бывал и после… Но никогда я не думал, чтобы остаться там жить… У меня большая семья, и для меня это нереально… Но сегодня, честно вам скажу: в принципе, я готов, – впервые в жизни понял, что, в общем-то, поехал бы куда-то жить… Здесь больше оставаться невозможно, для людей моего поколения – бесперспективно. Молодые-то, может, до чего-нибудь еще и доживут…

Почему-то мало кто у нас понимает: сейчас не то, что вот был XX съезд, потом XXI съезд, потом XXIV и так далее. Сейчас – буквально, как в геологии – сменились геологические эпохи. Такое бывает даже не раз в сто лет, а раз в тысячу лет… То, что произошло сейчас – мало кому понятно… Это не просто очередной переход от чего-то к чему-то. Это принципиально, очень принципиально: завершилась существенная эпоха, которая уже там, за плечами у нас… Она где-то еще живет, и все-таки в жизни она закончилась окончательно и бесповоротно, хотя, может быть, она дает о себе еще знать.

А та, новая, которая должна ее сменить, – она тоже еще где-то там, там, впереди… Этот так называемый переходный период, в котором мы сейчас существуем, всегда в истории любого общества самый трудный: того уже нет, а этого еще нет… А есть элементы больше того, чем этого…

Я бы это сравнил вот с чем: произошла страшная буря, в воздухе листья какие-то, какие-то хлопья – все несется куда-то, и поэтому нельзя ничего понять… Все это должно осесть… Однажды все осядет, все это успокоится – и тогда о чем-то можно будет говорить…

Все это время я в огромном количестве читал всю прессу. Я стал усердным читателем, как и многие сейчас. В последнее время мне все это поднадоело – какие-то вещи мне уже более или менее ясны… Теперь я читаю меньше, и все же все журналы я стараюсь просматривать… Что можно сказать?

Конечно, поток прозы, достаточно серьезной… Часть потока составляют вещи, которые просто пришли к нам с запозданием. Появляется новое – совершенно неведомые мне имена, которых я не знаю, но среди них есть люди весьма одаренные и даже более того…

Возникла прекрасная публицистика, которой сроду у нас не было…

В поэзии – в меньшей мере… Тоже какие-то имена появляются, но пока больше всего довлеет мода. Мода пошла на авангард, модерн, постмодерн и так далее. Пока особых имен я там не вижу. Есть два-три имени мало-мальски достойных… То же можно сказать и про неорганическую поэзию: условно говоря, постобэриутов… Но это тоже повтор – только на более низком уровне – того, что делал Хармс или ранний Заболоцкий.

Короче говоря, подводить сейчас какие-то итоги, наверно, пока рано. Несомненно, в этой огромной стране будет все – куда же денется-то? Где-то, черт его знает где, уже подрастают какие-то имена. Конечно, литература будет…

Надо сказать откровенно (никакого греха в этом нет), что русская литература в силу разных исторических причин была гораздо в большей мере политизирована, нежели где бы то ни было в другой стране: там давно уже жили нормально, а здесь царили голод, холод и рабство. Наиболее благородные и честные люди просто не могли на все это так или иначе не откликаться. Но если жизнь будет улучшаться, тогда эти проявления постепенно будут уходить, поскольку заниматься такими вещами не есть основная функция литературы… Хотя все равно никуда от этого не денешься… Но сколько еще это будет продолжаться в России?

Возьмите Францию – кому какое там дело до политики? Когда в магазине есть сто сорок сортов сыра, эта наша проблематика уже не возникает… Там есть другая крайность – игры сытых людей…

Я воспитан на иной литературе, – я ее очень уважаю, – и мне это малоинтересно: какие-то ребятишки играют в игры и делают вид, что якобы на Западе они имеют огромный успех. Чепуха это все! Я знаю твердо: никому на Западе это не нужно… Ну, может, во Франции есть восемь человек, которым интересно читать сумасшедшую заумь в форме треугольника… Так что я в это не верю…

А литература, как мне думается, все равно будет заниматься тем, чем она занималась во все века – познанием души человека, его трагедией – но не трагедией элементарной, когда хлеба нету (в конце концов, появится хлеб!), а трагедией самой судьбы человеческой, которая трагична от начала и до конца, от рождения и до смерти. По-моему, таковой литература была и будет всегда…

А элемент игры в ней тоже должен быть… В основе своей литература – это, конечно, игра… Все дело в пропорции, в соотношении – сколько игры, а сколько боли или… ну, не знаю – чего-то еще такого…

Посмотрим… Пока еще, в самом деле, колбасы дешевой нет, и едва ли скоро будет…

Вы понимаете, в чем дело: 60-е годы были лишь этапом, готовившим сегодняшние события… То, что было тогда, совсем не то, что произошло сегодня… Я сам испытываю на себе тяжесть перемен, все тяготы нынешнего времени: книги почти не выходят, и жить просто не на что. Но все равно я приветствую эти перемены, потому что идет нормальный процесс: мы движемся к тому, что во всем мире давно уже существует.

Если говорить серьезно, тогда не было настоящего интереса к поэзии. Та поэзия являлась своеобразной компенсацией отсутствия некоторых форм общественной жизни, свободной прессы например. Где-то на каком-то вечере кто-то говорил: ах! – ах! – ах! И все ахали: ах! – сказал он… А сегодня каждый желающий все это может свободно прочитать… Такая функция поэзии не свойственна в принципе, и, к счастью, она отпала…

Поэтому думаю, что в ту пору на тех вечерах в Лужниках тот же Заболоцкий не прошел бы… Боюсь, что и Ахматова тоже…

Я не очень люблю эту тему и не очень верю во всякие там обоймы, поколения и прочее… Я давно нашел такую формулу: если все поколения вообразить в виде неких горизонталей, то главный счет пойдет по вертикалям, их пересекающим. Допустим, мы так изобразили поколения: вот предвоенное, вот военное, вот послевоенное; если мы проведем вертикали, через эти горизонтальные линии, то мы вдруг увидим, что почему-то поэт из того поколения – предвоенного – гораздо ближе поэту вот этого поколения – послевоенного, чем к тому, кто, казалось бы, стоит с ним рядом. Понимаете? Хотя, конечно, есть некие черты, которые объединяют людей одного времени… Но все это достаточно условно… Вот смотрите на примере военного поколения – все разные: есть хорошие поэты, есть плохие поэты, талантливые и не очень талантливые, умные и не очень умные, и так далее, и так далее… Понимаете?

Опять же так называемое фронтовое поколение – я не хочу называть имен, чтобы никого не обидеть, но все-таки… Есть, с одной стороны, скажем, Самойлов или тот же Межиров, но, с другой стороны, есть в этом же поколении поэты совсем малоинтересные… Что их всех объединяет? Только то, что они примерно в одно и то же время начали писать стихи. Даже тематически они совсем необязательно близки: есть поэты, что называется, раз и навсегда чокнутые военной темой, а есть такие, как, извиняюсь, ваш покорный слуга… Я давным-давно ничего не пишу о войне. На этот счет у меня есть свои соображения – мне это неинтересно… Не то чтобы не интересно вовсе – это отдельный разговор…

Сама по себе война – другое дело… Хемингуэй сказал где-то однажды, что тот не писатель, кто не был на войне. Это изящная такая, полемическая фраза: мы ведь знаем писателей прекрасных, которые на войне не были, и наоборот…

Что это означает в принципе? Какой здесь резон? Конечно, человек, побывавший на войне, если он к тому же еще и талантлив, приобретает такой опыт, который нельзя добыть за огромную длинную жизнь. Война – это сгусток нескольких жизней сразу – жизни, смерти, бог знает чего еще… Она дает человеку опыт, который действительно незаменим, опыт нескольких жизней сразу… В этом смысле Хемингуэй, наверное, прав.

Конечно, все это индивидуально: мы знаем поэтов с очень сложной военной биографией, которые, тем не менее, не написали ничего существенного – ибо решается все от Бога, от кого-то или чего-то свыше. Поэтому, я говорю еще раз, конечно, есть какие-то черты, свойственные всему поколению, но я не считаю их существенными…

Ну, к примеру: Ахмадулина из поколения шестидесятых гораздо ближе стоит к Антокольскому из того давнего, чуть ли не предвоенного поколения – по каким-то принципам поэтики, – чем к кому-либо из своих сверстников…

Особый феномен Тарковского?.. Я бы так не сказал, там нет ничего особого, кроме того, что он был очень талантливым человеком. В этом смысле – да, особый… Впрочем, в российской поэзии людей талантливых не так уж и мало… Особый, может быть, в том смысле, что он очень поздно начал издавать свои книги – так распорядилась судьба: огромную часть своей жизни он потратил на переводы…

Из тех поэтов, кого я знал лично, по возрасту он был самым старшим, поэтому он был некоей связующей ниточкой между поколениями последующими и… Цветаевой, Мандельштамом, с которыми он был знаком и общался еще в ту пору… А так… он был просто прекрасный поэт – вот и всё…

Честно говоря, можно по-разному относиться к Бродскому – я лично считаю его человеком весьма талантливым. У него есть большие поклонники… А есть и такие, как Коржавин: он как-то заменял меня в Литературном институте – вел семинар, и мои студенты рассказывали, что он высказывался о Бродском если не негативно, то, во всяком случае, без особого почтения. Так что это дело темное…

Что же касается Нобелевского лауреатства, то я очень даже рад за них и горд, и прочее, но я точно знаю, и я твердо уверен, что в самом этом факте всякий раз есть элемент политической игры – несомненно…

Поэтому, скажем, Бродский и даже Пастернак (я очень высоко чту его с юных лет: Пастернак – гениальный поэт!) – ведь он же получил Нобелевскую премию за роман, который, если судить по большому счету, не бог весть какой роман для русской-то литературы, для русской прозы. Какие-то элементы политической игры, несомненно, играли роль…

У Ахматовой, скажем, тоже были элементы политического скандала, а иначе и Ахматову тоже не знали бы…

А такой прекрасный поэт, как Заболоцкий, который после того, как отсидел в тюрьме, был вне скандалов, мало кому интересен… Он неведом там… Хотя, конечно, не нужно сравнивать – это глупо…

Сегодня то же самое: Арсений Александрович или Самойлов неизвестны, а о каком-то Пупкине, который там околачивается, знают почему-то и в Риме, в Париже.

Я не в укор им говорю, потому что западные русисты и слависты немало сделали для того, чтобы спасти многое из нашей культуры. То, что здесь гибло, они спасали – это факт… Но что и там элемент политической игры имел немалое значение – это точно…

Об этом надо писать… Грех, что я до сих пор этого не сделал… Давно надо было… А о тех, кого уже нет в живых, тем более: о Самойлове, о Гудзенко, который ушел от нас раньше всех… Я этого не сделал… Об этом нужно писать – писать вдумчиво, серьезно, с трудом вспоминая подробности… Разве можно об этом сказать коротко, кроме того, что это талантливые люди, достаточно честные, благородные… Сейчас, к сожалению, многими забыто, особенно молодыми людьми, которые сегодня ведут свою игру, что именно эти люди в те предыдущие годы удержали уровень самой поэзии, уровень чести, уровень благородства…

«Литературная газета» заказала мне недавно статью… При своем неумении отказывать сразу я долго им морочил голову, но так и не написал… Я сам придумал название: «Так была ли поэзия в этой стране?» Я решил, что не буду писать, потому что я вообще никогда не любил участвовать в полемике, а сейчас – тем более… Я напишу, а скажут: вот старик против молодежи выступает… Ну, я и не написал…

Все это должно встать на свои места… Это состояние, которое долгие годы культивировалось… Сейчас везде идет какая-то спекуляция: этот уехал, значит, он герой. А на самом деле… Ростропович, один из благороднейших людей, недавно сказал, что пора уже уважать тех, кто здесь жили и живут, а не тех, кто уехал… При всем уважении к уехавшим – там тоже есть мои товарищи – не могу не сказать, что уехавшие выиграли долгие годы жизни, а оставшиеся здесь… Вы видите по мне, что я выиграл… Я сегодня думаю, смогут ли меня нормально похоронить, а не то что бы там надеть… Им же все это доступно и еще многое другое… У них свои проблемы. Они приезжают сюда и в силу, может быть, своей недостаточной интеллигентности и тактичности начинают объяснять, как сложно там и как замечательно здесь…

Это другая тема – и я ни в кого камень бросать не собираюсь, но вот я недавно прочитал стихи Коржавина в «Новом мире» – он, кстати, один из немногих, кто честно обо всем этом сказал… Да, конечно, но при всех сложностях жизни там – ну нельзя же сравнивать! Ну, какое бы привести сравнение? Я вот в вас стреляю – это угрожает вашей жизни, а тому мешает звук этих выстрелов. Ну, есть разница? Вот ведь как…

Как это обычно бывает, сегодня возникают всякие там течения – модернизм, постмодернизм, метафоризм, мета-метафоризм, не помню, чего там еще… Честно скажу: я в это очень мало верил всегда, тем не менее внимательно читал, вглядывался – мало ли что, а вдруг… Я всегда очень легко подвергал сомнению свои убеждения. Тем более что речь идет об очень активных, энергичных людях, которые всячески пытаются создать такое впечатление, будто родилось некое новое искусство, новая литература.

Я же в это никогда не верил, хотя, повторюсь, на всякий случай много читал и много об этом думал, особенно последние два-три года. Они и вправду очень активные и энергичные, они беспрерывно болтаются на Западе. А там, как я понимаю, не очень искушены, не очень хорошо информированы о текущем процессе в нашей словесности. Я могу привести ряд поэтов, в моем понимании самых значительных, которых там просто не знают – скажем, Арсения Александровича Тарковского, или Самойлова, или Соколова – тех, которые туда не едут, а значит, там не бывают, не шляются и не шатаются там. Одни уже умерли, а те, что живы, тоже не ездят по разным причинам. А те, другие, там толкаются бесконечно: то и дело читаешь, что в какой-нибудь Голландии прошла презентация книги поэтессы такой-то. Кто она такая, бог ее знает…

Тем не менее я об этом думал всерьез и еще раз пришел к окончательному убеждению, что все это не более чем хреновина – извините за ненаучность термина… Да и всегда я считал, что вскоре после первого появления на свет от всех этих течений, как правило, ничего не остается. Есть поэт А, поэт В, поэт С – вот это остается, а все эти так называемые группы и содружества – чепуха… Молодым людям свойственно объединяться, но проходит время и от всего этого остается два-три поэта, которые поэты на самом деле.

Такие эпохи, как нынешняя, в истории случались: появляются экстрасенсы, астрологи, кашпировские, чумаки… То же самое и в поэзии – огромное количество шарлатанов, просто шарлатанов, которые пользуются нынешней ситуацией…

Я в этом еще раз уверился и убедился окончательно – вероятно, это в какой-то степени помогло возникновению образа будущей книги, которая в каком-то смысле станет полемичной, что ли: я еще раз понял, что поэзия существует не для этого…

Понимаете, «дыр-бул-щил», о котором тоскует Соснора в Питере, – это их личное дело. Я вот со студентами в Литинституте об этом говорил – они начали смеяться, они уже смеются над этим – понимаете! Крученых – пожалуйста: кому-то хочется – пускай читает. Если бы от меня это зависело – пожалуйста, ради бога: нравится читать «дыр-бул-щил» – читай целый день «дыр-бул-щил»… Но мне это неинтересно, потому что я могу написать это сорок восемь раз за сорок минут – это мне не нужно, едва ли это нужно вам или кому-то еще, а те трое, которым это нужно, пускай себе читают!

Я же в тысячный раз убедился: «…Я трамвайная вишенка страшной поры / И не знаю, зачем я живу…» – строчка Мандельштама, к примеру, – вот это и есть поэзия… Прочитал… защемило где-то там, после этого можно и спать лечь или, наоборот, не спать – заплакать… А от «дыр-бул-щил» со мной ничего не происходит, ну вот ничегошеньки… Мы со студентами смеемся… Я им обрисовал картину: вот Чехов, скверно ему на душе, прочитал он этот «дыр-бул-щил» – и спокойно уснул…

Я хочу еще раз подчеркнуть: а) поэзия не для этого существует; б) все гораздо – как бы это сказать – не то чтобы проще, но в каком-то смысле – да, проще… (Это не та простота, о которой говорил Пастернак: «…впасть, как в ересь, в неслыханную простоту», ибо та простота, с какой это написано, простота Пастернака – для кого-то достаточно высокая степень сложности.) Речь идет о простоте в ином понимании – то, что отвечает простым, простейшим основам человеческой души, человеческой сути.

<p>Октябрь 1993 г</p>

У меня много лежит тут разных наработок…

Но за последние года полтора у меня были всякие личные сложности, какие бывают у всех людей… Ну а потом, в самом деле, приходилось больше читать… Такой был период, когда надо читать. Я за это время прочитал огромное количество периодики… У нас, в самом деле, появились блистательные публицисты и экономисты – даже непонятно, откуда они взялись… Все это надо было прочитать, продумать, понять, разобраться в этом. Этим и занимался…

Впрочем, как человек профессиональный, я все равно и днем, и ночью что-то по привычке записывал… Я могу честно сказать, что книгу, которая пока лежит вчерне, если позволит время и разные обстоятельства, я, может быть, месяца за два, за три привел бы в порядок, и она была бы в основном готова… Это в смысле работы за столом, а чтобы издать… Я даже не знаю, как это теперь делается: старые государственные издательства как бы умерли, а новые занимаются больше другой литературой… Ну вы видите, какая продукция продается в подземных переходах! Надо быть человеком пробивным, иметь какие-то связи: я и в прежние времена не умел и не делал этого, а сейчас тем более…

Поэтому об издании книг я просто ничего не могу сказать… Я знаю, что в Питере сейчас должна выйти книжка – это они сами там придумали… Они придумали переиздать «Кинематограф» с оформлением моего покойного друга Вадима Сидура. Мысль неплохая: они хотели бы воспроизвести всё, как было в первом издании. Сидура теперь знает весь мир, а тогда он был почти что подпольный художник, когда оформлял мою книгу. Вот они и хотят переиздать ее в том виде, в каком она была… Мысль действительно неплохая – я согласился. Где-то к концу года они хотели ее выпустить.

Примечания

1

Эссе, полностью переработанное для настоящего издания, легло в основу книги «Война и Мир Юрия Левитанского: Опыт реконструкции творческой судьбы поэта в интерпретации Леонида Гомберга» (М., 1997).

2

Опубликовано в «Литературной газете» 11 апреля 1979 г.

3

Публикуется в сокращении.

4

Опубликовано в журнале «Литературное обозрение», 1997, № 6.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4