Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ийон Тихий - Осмотр на месте

ModernLib.Net / Научная фантастика / Лем Станислав / Осмотр на месте - Чтение (стр. 12)
Автор: Лем Станислав
Жанры: Научная фантастика,
Юмористическая фантастика
Серия: Ийон Тихий

 

 


Готов поклясться, что я заказал и Эйнштейна, но, хотя и высыпал на пол все содержимое коробки, нашел только Фейерабенда; в ярости, что не могу заявить рекламацию – ведь я отмахал уже добрых несколько триллионов миль, – я приготовился к диспуту, то есть поставил поудобнее сервировочный стол с подсоленным печеньем и тоником, за спину засунул подушку и включил компьютер. Я съел все печенье и выпил весь тоник, и лишь тогда спохватился, что мои кассетные спутники давно уже ведут спор, только звук был приглушен. Я повернул нужную ручку и услышал голос Бертрана Рассела.

– Ум, господин Фейерабенд, это способность разгрызания трудных орешков, поэтому самый блестящий ум можно использовать для решения самых глупых вопросов. Зато мудрость предполагает еще и умение выбирать проблемы.

– Осмелюсь не согласиться с лордом Расселом, – отозвался Фейерабенд. – Мудрость – это, скорее, самопознание, выражаясь классически, а если более современно – поиски пробелов и недочетов в собственном разуме. Разумеется, на сократический лад. Как известно, идиотам кажется, будто они во всем разбираются. Идиот, в особенности законченный, готов немедленно стать президентом США, вы только ему предложите. Человек поумнее сперва задумается, а мудрец скорее выскочит в окно. Чрезвычайно высокая концентрация мудрости действует шокообразно и порой заставляет мудреца умолкнуть, хотя молчание Витгенштейна имело иную причину.

– Судя по вашему красноречию, коллега Фейерабенд, вряд ли вам угрожает избыток мудрости, – заметил Рассел. – Не только люди бывают придурками, имеются также придурковатые философские системы; связано это с явлением, которое я назвал бы феноменом исторической монументализации чего попало. Был английский король, который хотел и религиозным остаться, и переспать с некоей барышней в качестве законного супруга, хотя он уже был женат. И что же? Не желая переменять свою похоть, он видоизменил религию, отделил английскую церковь от Рима и создал тем самым англиканство. Как известно всякому, кто меня читал, Гегель был мыслителем из разряда так называемых очковтирателей и именно этому обязан своей популярностью, хотя уже не такой, как сто лет назад. Ясно выражающийся дурень не столь опасен, как дурень туманный, потому что в тумане легко самому оказаться в дураках. Я позволил себе намекнуть на это в своей «Истории западной философии», и, разумеется, целая свора обиженных дуралеев впилась мне в ляжки. Этот Дьюи, к примеру. К сожалению, правила хорошего тона обязательны не только в палате лордов, но и в философской полемике. Только за гробом можно позволить себе говорить все что думаешь, начистоту. Но я и так всегда резал правду-матку в глаза, хоть это и дорого мне обходилось. Тот, кто предлагает новую философскую систему, тем самым дает понять, что приблизился к истине больше, чем все, кто жил до него. Значит, каждая такая система предполагает непревзойденную мудрость ее автора. А ведь нормальная кривая распределения уровня интеллекта справедлива и для философов, среди которых предостаточно олухов. Любопытно, что мои наблюдения, никому конкретно не адресованные, вызывали такую яростную реакцию…

– А где вы поместили самого себя на кривой распределения мудрости, лорд Рассел? – невинным голосом спросил Фейерабенд.

– Говоря объективно, выше вас, потому что я понял все, что вы написали, а вы написанного мною не поняли, во всяком случае, порядочно переврали.

– Да? Но ведь я печатался после вашей смерти…

– А я читал после перенесения меня на кассету. Вы немало у меня позаимствовали, и беды в этом, конечно, нет никакой, только следует называть своих учителей…

– Поскольку я выступаю как чистый духовный экстракт, – заявил Фейерабенд, – то уточняю, что сопровождаю эти слова легким пожатием плечами и снисходительной улыбкой. Лорд Рассел всегда пробовал откусить от философского пирога больше, чем мог переварить.

– Это уже из Куайна, – холодно заметил Рассел.

– Не могу же я давать библиографическую ссылку к каждому своему слову! – несколько раздраженно воскликнул Фейерабенд. – Лорд Рассел, который по смерти, действительно, еще менее вежлив, чем был при жизни, не дает мне докончить ни одной фразы. Так вот: он не только откусывал больше, чем мог, но еще и набрасывался на пирог каждый раз с другой стороны, словно общая онтология – это слоеный пирог или баба, из которой можно только выковыривать изюм…

– Эйнштейн, – вдруг отозвался глубоким задумчивым голосом Карл Поппер, – сравнивал это скорее с доской, чем с бабой. Он говорил, что глупцы ищут самое тонкое место, чтобы просверлить в нем как можно больше дырок, а гении принимаются за самые твердые, сучковатые брусья…

– Вторую часть присочинили вы сами, лорд Поппер, – ехидно заметил Фейерабенд. – Слава Богу, что в философии нет ни титулов, ни чинов, а то мне пришлось бы сидеть между двух лордов тихо, как мышка. По-моему, ум и эрудиция должны уравновешивать друг друга как две чаши весов. Слишком обширная эрудиция тащит слабый умишко за ноги на вязкое дно, а ум, свободный от солидного груза познаний, парит куда хочет, и чаще всего в сторону безответственных фантазий. Важнее всего золотая середина. Однако я не считаю золотой серединой тактику, которая заключается в цитировании себя одного, и к тому же недобросовестном цитировании, когда вместо того чтобы полемизировать по существу, отсылают в сноске к старым-престарым шпаргалкам, в которых будто бы этот вопрос достаточно освещен, после чего остается только приобрести полное собрание сочинений автора, отсылающего читателя куда подальше, и лишь потом приниматься за чтение его статейки. Но в наше время это уж слишком.

– Боюсь, что мистер Фейерабенд намекает на моего почтенного соседа по палате лордов, – сказал Рассел. – Что-то в этом есть! Но, может быть, хватит уже колкостей ad personam.[49] В этом холодном кассетном гробу я много размышлял о своей теории типов. Можно применить ее в онтологии, а не только в логике. Существуют онтологические предрасположенности, подобно предрасположенностям по части женского пола. Лично меня всегда тянуло к блондинкам, а вся проблема была в том, что их не всегда тянуло ко мне. Могут существовать также различные ТИПЫ познания. Разумеется, я говорю это лишь как модель! Впрочем, я предложил бы скорее слово «макет», поскольку все мы мужского пола, пусть даже в plusquamperfectum.[50]

– Макет – как пакет? – спросил Фейерабенд и залился смехом. Сперва он смеялся иронически и негромко, потом включил половину мощности и наконец захохотал так, что задребезжали динамики.

– Чем это так рассмешила вас моя скромная терминологическая поправка? – поинтересовался Рассел.

– Да нет, ничего, – ответил Фейерабенд, все еще давясь от смеха, – просто я вспомнил одну брюнетку, потому что лорд Рассел…

– Господа, – произнес я с мягкой укоризной, – осмелюсь обратить ваше внимание, что кассеты обошлись мне в девять тысяч с лишним франков, и притом швейцарских! Я жажду посвящения в высшие материи бытия, хочу, чтобы вы подали мне руку помощи, разумеется, фигурально, и хотя я вам не ровня в интеллектуальном отношении, я все же рассчитывал на благие плоды векового общения с такими умами… а между тем эти блондинки и брюнетки…

– Если хочешь куда-нибудь приехать, – сказал Бертран Рассел, – постарайся раздобыть хороших лошадей и запрячь их как полагается. Мы же, господин Тичи (так он выговаривал мое имя), никуда вас не привезем, потому что не составляем дружной упряжки. Каждый из нас тянул в философии в свою сторону… Так что, если вы хотите что-то узнать, попрошу выключить моих столь высоко ценимых коллег…

Раздался дружный протестующий хор. Я перекричал всех, призывая их высказаться по вопросу об энцианской этикосфере. На это они согласились.

– Быть может, – начал лорд Рассел, – этим птичьим сынам и удалось соорудить так называемую этикосферу, но тем самым они изготовили индивидуальные тюрьмочки, великое множество невидимых смирительных рубашек. Любой достаточно мощный порыв ко всеобщему счастью заканчивается строительством каталажек. Сама эта идея – не что иное, как иррациональная фата-моргана разума…

– Я это всегда утверждал, – откликнулся сильным старческим голосом лорд Поппер. – Corruptio optima pessima,[51] и так далее. Спектр возможных состояний общества является одноосевым, и располагается он между закрытым и открытым обществом. Левый экстремум – это тоталитарная диктатура, управляющая всем, что только ни есть человеческого, вплоть до содержания песенок в детских садах, а правый экстремум – это анархия. Демократии размещаются примерно посередине. Эти энциане явно пытались соединить обе крайности, чтобы каждый мог жить в обществе открытом и закрытом одновременно и брыкаться в свое удовольствие, замкнутый в невидимом пузыре заповедей, которые невозможно нарушить. Можно было бы это назвать тирархией, но ничего хорошего она не сулит. Думаю, там даже больше несчастья, чем где бы то ни было.

– Почему, лорд Поппер? – спросил я.

– Потому что в полицейском государстве человек, подвергаемый пыткам, может по крайней мере верить, что если его перестанут пытать, то вместе с другими он построит счастливый мир. А человек, заласкиваемый безустанно под попечением государства этой пресловутой синтурой, не может даже в мыслях никуда убежать, потому что бежать уже некуда. Сносны лишь промежуточные состояния общественной агрегации.

– А я полагаю, – сказал Фейерабенд, – что там, где нет law and order,[52] побеждают клыки, локти и когти; а где есть law and order, с колыбели до крематория, там несчастья, в общем-то, столько же, но вкус у него другой. Лорд Поппер с его апологией открытого общества должен был бы заметить, что это всего лишь вежливое обозначение такого положения вещей, при котором имеются большие собаки и маленькие, и им позволено друг дружку облаивать, но пожирать нельзя. Ребенком я зачитывался чудесными историями о будущем мире, в котором домохозяйки переквалифицируются в доценток лимнологии, дворники – в профессоров общей теории всего на свете, а остальные будут творить сколько влезет, и получится неслыханный расцвет искусств. Удивительно, как много отнюдь не глупых людей верило в эти бредни. Ведь большая часть человечества вовсе не хочет угробить жизнь на собирание старых раковин, и вообще ей до лампочки любые раковины, кроме раковины унитаза, а думать о вечных вопросах она начинает лишь после визита к врачу, который на вопрос о диагнозе дает уклончивые ответы. Следствием тотальной автоматизации будет новое издание того, что в средние века называлось Hollenfahrt.[53] Разные дороги ведут в ад. Некоторые из них усыпаны розами и политы медом. Открытое общество лучше закрытого в том отношении, что из него легче сбежать. Вот только неизвестно, куда. И все же приятней иметь за собой открытые двери, чем зарешеченные и приколоченные гвоздями к дверной коробке. Я, во всяком случае, такого мнения.

– А я разве писал когда-нибудь, что открытое общество – это какой-то идеал? – обрушился Поппер на Фейерабенда. – Просто в качестве скептика я всегда выступал за меньшее зло.

– Жаль, что вы этим не ограничились, – заметил Фейерабенд, – потому что ваша концепция научного познания не выдерживает критики, как я показал, – впрочем, не первый и не последний.

– Сам Эйнштейн признал мою правоту, – начал было задетый за живое Поппер, но Фейерабенд не дал ему закончить.

– Об обстоятельствах, при которых Эйнштейн – человек поистине голубиного сердца – признал вашу правоту, вы, лорд Поппер, писали уже столько раз, что можно ограничиться сноской. Как говорил мне доктор Чиппендейл, Эйнштейн тогда страдал от мигрени и принял значительное количество порошков от головной боли, отупляющее воздействие которых хорошо известно.

Обиженный Поппер умолк. Затянувшуюся тишину прервал наконец Рассел.

– Мой уважаемый коллега-философ из палаты лордов имел несчастье родиться системным философом в эпоху, когда системной философии уже быть не может. Надо смотреть правде в глаза, коллега Поппер! Господин Фейерабенд – умеренный анархический экстремист в теории познания, а я – неимперативный антиинтуитивный категориалист аналитического стиля, наконец, лорд Поппер – автор нескольких любопытных концепций, а так вообще – несинкатегорематический разогреватель онтологически нейтрализованных зразов в соусе из Circulus Vindobonensis.[54] Из Кружка, в котором Витгенштейн сиял, сиял и наконец перестал. А Кружок с тех пор висит себе на колышке. Ведь эклектический синкретизм работ господина Поппера…

– Вы меняете взгляды чаще, чем подштанники! – крикнул обозленный, прямо-таки выведенный из социостатического равновесия лорд Поппер. – Скажи мне, лорд Рассел, что осталось у тебя от дивной поры молодой? Три тома «Principia Mathematica»,[55] вымученных за долгие годы. Так вот: спешу сообщить, что Чанг Вэнь или другой какой-нибудь Пинг-Понг – не запоминаю я этих китайских имен – запрограммировал компьютер так, что все доказанное Б. Расселом в его пресловутых «Принципах» машина доказала за восемь минут со средней скоростью самоубийцы, который бросился с девяностого этажа на Юпитере, где, как известно, сила тяжести во столько же раз больше земной, сколько раз домработница господина Тичи ошиблась в счетах из прачечной в свою пользу.

Эти последние слова показались мне до такой степени неуместными, что я сделал над собой усилие – действительно сразу открыл глаза. Хуже всего было то, что я не знал, когда именно меня сморило, однако признаться в этом я постыдился. Похоже, впрочем, что я потерял не слишком много, потому что они продолжали препираться, хотя и не так грубо, как мне это приснилось. Чтобы немного расшевелить их, я подбросил в дискьютер двух люзанистов – одного из них звали Бионизий Ререн, а другого Пьер Сомон – и, должно быть, под влиянием какой-то одеревенелости мысли из-за долгого пребывания в пустоте, подумал, что если бы они были одним человеком индейского происхождения, то назывались бы Ревущий Лосось.[56] Профессор Сомон оказался ценным приобретением для нашего коллектива как знаток люзанской философии. С XXII века, объяснил он нам, это философия по своему субъекту релятивистская, а по объекту – прикладная. Иначе говоря, в то время как на Земле субъектом, или попросту философом, всегда является человек, на Энции философствуют также машины и даже облачность, поскольку некоторые разновидности шустров, уносимые ветром, соединяются на границе тропосферы в необычайно разумные тучки-почемучки и умудренные облака, которые, не имея больше чем заняться, рассуждают о смысле бытия. Времена, в которые жил Акс Титоракс, ниспровергатель авторитетов, даже на ложе смерти окруженный верными учениками и полицией, минули безвозвратно. В прошлое канули также проблемы власти, такой или сякой. Настоящие дилеммы возникают перед философией лишь тогда, когда благоденствие приобретает устрашающие размеры. Коль скоро неприятностей должно быть все меньше, а радостей все больше, то с логической необходимостью оптимум совпадает с максимумом благ, свобод, утех и забав и с минимумом опасностей, болезней и вкалывания на службе. Минимум равен нулю, то есть: никакого труда, никаких болезней, никаких опасностей, а максимум расположен там, где сладостность жизни становится неисчерпаемой. Но этого максимума, установленного с такой точностью, никто не в состоянии выдержать. Где-то по дороге прогресс превращается в собственную противоположность, но где – никому не известно. В этом и состоит так называемый парадокс Шляппенрока и Кикса. Профессор Ререн, взяв слово после своего коллеги, разъяснил нам, что дело не так уж плохо, как можно было бы полагать. В любом обществе имеются нытики староверы, которые тянут назад, к так называемым «добрым старым временам», но возврата к прошлому нет. Напротив: этикосферу следует поднять на новую высоту. Пока что это только правительственный проект, разработанный Советом Энтофилов. Идея довольно проста. Любое общество лучше всего подходит людям определенного склада. Люди эти вовсе не обязательно входят в его элиту. Благодаря своим врожденным склонностям они с удовольствием делают именно то, что важно и возможно в их эпоху. В эпоху колониальной экспансии это будут конкистадоры, когда же экспансия распространится на обширные территории – купеческие натуры. Это могут быть и ученые – там, где верховодит наука. Или священники – в эпоху воинствующей церкви. Есть люди, которым не по душе спокойные времена, хотя сами они не обязательно отдают себе в этом отчет. Они выходят на авансцену во время всеобщей катастрофы или войны. Есть также энтузиасты, не мыслящие себе жизни без помощи ближним, и аскеты, которые расцветают от воздержания. История – это театр, а общества – труппы актеров, между которыми распределяются роли, но ни одна из поставленных пьес ни в одну историческую эпоху не давала проявиться таланту всех актеров без исключения. Прирожденному великому трагику нечего делать в фарсе, а закованным в латы рыцарям не находится роли в мещанских камерных постановках. Эгалитаризм – это жизненная программа, в которой все должны выступать на равных и понемногу, и никто не может сыграть великой романтической роли, потому что для нее там просто нет места. Такие бедняги обречены соперничать между собой в числе съеденных крутых яиц, езде на велосипеде задом наперед, сопровождающейся исполнением скерцо ля-минор на скрипке, и тому подобных чудачествах, которые свидетельствуют лишь о пропасти между притязаниями и скрипучей действительностью.

Словом, разные времена отдают предпочтение разным характерам, и в любое время большинство общества служит всего лишь массовкой для избранников судьбы, ибо только по чистой случайности подходящий темперамент появляется в наиболее подходящий для него момент истории.

Это можно выразить и немного иначе. Мир, в котором индивид с определенными духовными качествами способен развернуться вовсю, является миром особенно к нему благосклонным, но нет столь универсального благосклонного мира, который в равной степени удовлетворил бы все разновидности людских натур. Такую возможность дает лишь создание искусственной среды, способной проявлять благосклонность, скроенную и подогнанную по индивидуальной мерке (причем в некоторых случаях благосклонностью необходимо признать и «сопротивление среды», ведь есть натуры, созданные для борьбы с жизненными невзгодами). Эта среда будет вызовом для рисковых людей, спокойной гаванью для смирных и покладистых, неведомой землей для первооткрывателей по натуре, таинственным кладом для романтиков – искателей приключений, для жертвенных натур – алтарем, для стратегов – полем сражения, трудовым поприщем для работяг, и пока неизвестно только, чем должен быть такой мир для подлых натур, которых тоже хватает. При более тщательном рассмотрении мы увидим огромное множество оттенков героизма и трусости, любопытства и безразличия, жажды борьбы и жажды покоя, и то же относится к подлости. Благосклонная и смышленая среда обитания должна, следовательно, стать закройщиком материи бытия, сшивая ее таким образом, чтобы каждый получил условия существования, наиболее для него подходящие. Но когда все технические средства будут уже готовы, когда уже будет создана среда, безошибочно приспосабливающаяся к натуре любого человека, останется преодолеть одну лишь, зато чудовищную трудность, а именно: каждый должен при этом иметь ощущение абсолютной подлинности бытия. Никто не должен считать, что играет, словно на сцене, а значит, может в любую минуту с нее сойти. Что его окружают специально обращенные к нему декорации. Пусть это будет игра или, скорее, система из множества игр, предлагаемых средой обитания своим подопечным, но игра без апелляций к судьбе и без антрактов, смертельно серьезная, как жизнь, а не условная, как забава. Игра, в которой нельзя покинуть шахматную доску своего общества, чтобы взглянуть на нее со стороны. Нельзя допустить, чтобы игрок знал о том, что ему предназначено, и никто не вправе претендовать на составление правил собственной или чужой игры, ведь здесь эти прерогативы равняются Божьим. Тут возникает старый, как мир, вопрос: quis custodiet ipsos custodes.[57] Кто станет этим Deux ex Machina,[58] который присматривает за нашими ангелами-хранителями и который их руками печется об оптимизации Бытия, столь же справедливой, сколь совершенной? За каждым, даже самым удачным ответом на этот вопрос прячется призрак тайновластия, и борьба пойдет, за его устранение, чтобы распределение синтетических судеб было полностью децентрализованным. Эта социотехническая проблема в переводе на язык традиционного религиоведения означает приведение в действие пантеизма. Тайнократа нельзя будет найти точно так же, как нельзя найти Бога, потому что он окажется повсюду одновременно. Но если в этой перекроенной на новый лад гармонии что-то разладится, кто исправит ее? А так как кто-то должен ее к тому же запроектировать и запустить в производство, это лицо или группа лиц будут склонны самозванчески, явным или, что еще хуже, тайным образом взять себе роль Господа Бога в этом всепредставлении. Пока что говорят о поэтапном переходе от обычной этикосферы к новой, тайнопровиденциальной. В общем, опять-таки почти как в Библии, прашустры родят шустры, шустры породят шустрины, которые положат начало следующим поколениям, вплоть до стабилизаторов-абсолютизаторов, своей способностью к самоисправлению и своей надежностью не уступающих стихийным силам Природы. И это будет настоящая Рекреационная Креация в рамках Космической Пракреации. Далек еще путь и усеян препятствиями, но цель уже различима, и оптимисты считают, что через каких-нибудь два-три столетия полная раификация Люзании станет свершившимся фактом.

Лекция эта произвела на кассетонцев впечатление столь же значительное, сколь негативное. Уже само осознание непостижимой режиссуры судьбы, заявил лорд Рассел, есть катастрофа для разума и призыв к бунту. Следует опасаться, что в этом совершенно новом обществе появится тьма новых форм безумия, страдания и отчаяния. Даже Карл Поппер согласился здесь с Расселом. Зато Фейерабенд заметил, что это не обязательно так уж страшно. Ибо есть кое-что не в пример хуже, чем даже тщательно дозируемое всеобщее счастье. Те не хотели с ним согласиться. Вдруг попросил слова молчавший до этого адвокат Финкельштейн. Я уговорил обоих лордов и Фейерабенда позволить адвокату высказать свою точку зрения, на что они в конце концов с неохотою согласились.

– Господа, – начал Финкельштейн, – хотя я всего лишь заурядный адвокатишка с не слишком любопытной клиентурой, – исключая присутствующего здесь господина Ийона Тихого, – и за целую жизнь не прочитал столько умных вещей, сколько каждый из вас за один только день, мне все же хотелось бы внести и свою скудную лепту, раз уж я оказался в этой кассетной компании. Мой отец – вечная ему память – имел в Чорткове антиквариат и массу свободного времени, поэтому он читал философов и не брал в рот спиртного, за исключением пейсаховки раз в год. Во Львове выходил тогда антиалкогольный журнал «Благословенная трезвость», и один из сотрудников редакции, зная о возвышенных интересах моего отца, попросил его написать статью. Алкоголизм, ответил на это отец, дело отвратное, и лучше бы его не было. Но если даже пустить в ход аргументы самого тяжелого калибра, все равно ничего не выйдет, потому что «Благословенную трезвость» читают не пьяницы, но одни только трезвенники, чтобы утвердиться в ощущении своего превосходства, а если пьянице случайно завернут в эту газету селедку и на глаза ему попадется моя статья, то он либо употребит ее сами знаете для чего, либо тут же напьется с огорчения, что поддался столь пагубной привычке. Я очень извиняюсь, но я не верю, чтобы писание таких мудрых, глубоких книг о счастье и нравственности, которые писал лорд Рассел, могло хоть одну муху спасти от обрывания крылышек. Когда я был малышом играл у себя, мать время от времени кричала мне из другой комнаты: «Спутя, перестань»: она не знала, что я делаю, но ничего хорошего не ожидала; то же самое можно сказать о человечестве. Оно, к сожалению, переставать не желает. Отец выписывал «Иллюстрированный еженедельник» со снимками, изображавшими Бремя Белого Человека: с пробковым шлемом на голове и винчестером в руке он попирает ногой носорога, а за ним – толпа потных голых негров с тюками на головах и ушками от кофейных чашек в носу. Тогда я мечтал, чтобы негры сбросили с себя эти тюки и прогнали белых из Африки, предварительно поломав об их спины винчестеры. Я собирал станиоль от шоколада «Хазет» для выкупа негритят и скатывал из него большие шары, только не мог узнать, куда потом надо идти с таким шаром, чтобы выкупить негритенка. А теперь нет уже этих белых эксплуататоров, есть только чернокожие экс-капралы из Иностранного легиона, которые либо сами режут своих чернокожих соплеменников, получивших докторскую степень в Кембридже, либо поручают это своей лейб-гвардии, а орудия казни импортируют из Англии и других высокоразвитых стран. Теперь чернокожие велят короновать себя чернокожим, и лишь кишки, которые из них выпускают, такие же красные, как и прежде. Теперь мы слышим не о карательных экспедициях, но о государственных интересах, только я сомневаюсь, что для истребляемых это составляет особую разницу. Нет уже Deutsch-Ostafrica[59] и никаких вообще колоний, а одна сплошная независимость и посторонним вмешиваться нельзя, чтобы никто не мог помешать суверенной резне. Вы, господа, говорили здесь о всеобщем полном счастье, что, дескать, полного иметь нельзя, а только крошечное. Счастье, конечно, вещь относительная. Пятнадцати лет я попал в лагерь уничтожения, где людей травили газом, как клопов. Я оставался в живых лишь потому, что Кацман, второй заместитель коменданта, взял меня к себе для уборки дома, а дело было летом, я натирал пол без рубашки, на коленях, и ему приглянулась моя спина. Насколько я знаю, он хотел сделать подарок своей супруге, которая жила в Гамбурге, и придумал абажур для ночника. Среди заключенных он нашел специалиста по татуировке – там были даже знатоки санскрита, что, впрочем, не имело для них практического значения, – и велел ему изобразить у меня на спине трогательную картинку. Он был очень порядочным человеком, этот татуировщик, и татуировал так медленно, как только можно, хотя Кацман его торопил, потому что приближался Geburtstag[60] фрау Кацман. На брючном ремне я делал насечки – сколько дней жизни мне еще осталось, а потом Кацман получил письмо из Гамбурга, что его жена погибла вместе с детьми при воздушном налете. Он не любил новых лиц, а может, хотел к тому же проверить, как продвигается исполнение этой картинки, короче, я по-прежнему у него убирался и видел его отчаяние. «O Gott, O Gott,[61] – повторял он, – и за что на меня свалилось такое несчастье?!» Он получил отпуск на похороны, уехал и уже не вернулся. Благодаря этому я как-то выжил, потому что его преемник на всякий случай держал меня под рукой, – а вдруг Кацман еще раз женится или что-нибудь в этом роде, и абажур понадобится опять. Он только осматривал меня иногда и говорил, что он это здорово сделал, тот татуировщик, которого тем временем отправили в газовую камеру. Счастье, господа, переплетается с несчастьем самым причудливым образом. Если бы я был тут вживе, я показал бы вам эту картинку. С тех пор мне кажется, что людям вполне должно хватать, если нет несчастья. Чтобы никто не мог давить людей, как вшей у огня, и утверждать, что это, к примеру, высшая историческая необходимость или предварительная стадия на пути к совершенству, или же, что вообще ничего не происходит, а все это вражеская пропаганда. Я не хотел бы задеть ни одного из вас, господа кассетонцы, я не бросаю камешки в чей-либо огород, я не жажду ничьей крови, но множество крови было пролито как раз из-за всевозможных разновидностей философии. Ведь это философы открыли, что все не так, как кажется, а совершенно иначе; и вот ведь что интересно: последствия гуманистических систем были, в сущности, нулевыми, зато последствия тех, других, наподобие ницшеанской, были кошмарны, и даже заповедь любви к ближнему, а также программу построения земного рая удалось переделать в довольно-таки массовые могилы. Любой философ ответит, конечно, что эти переделки с философией ничего общего не имели, но я не согласен. Имели, да еще как. Можно эти переделки заповедей назвать совершенно иначе, и именно в этом несчастье разума. Можно доказывать, что обычная свобода все равно ничего по сравнению с настоящей свободой, и если эту обычную отобрать, получается всеобщая польза. Кто занимался этими переделками? Как ни печально, философы. По-моему, раз уж я спас свою шкуру от абажура, я не имею права делать вид, будто этого не было. Теперь об этом пишут с ужасом и раскаянием, особенно в Германии – там ведь самая демократическая демократия Европы. Теперь, а раньше там был фашизм. Что это-де была мрачная година истории и другой такой не будет. Но черная година по-прежнему налицо. По-прежнему. Все внутри переворачивается у человека, который верил в деколонизацию, а теперь читает, что чернокожие пустили чернокожим больше крови, чем перед тем белые. Поэтому я убежден, что есть вещи, которых нельзя делать во имя каких бы то ни было других вещей. Каких бы то ни было! Ни хороших, ни дурных, ни возвышенных. Ни во имя государственной пользы, ни во имя всеобщего блага, потому что через пару десятков лет доказать можно все. К чему так уж сразу идеальное состояние? Не лучше ли, если никто из никого не может сделать абажура для ночника? Это вполне конкретно, а для измерения идеального состояния никто еще не выдумал метра. Поэтому я бы не проклинал эту этикосферу. Конечно, сделать невозможным причинение зла – тоже зло для многих людей, тех, которые очень несчастны без несчастья других. Но пусть уж они будут несчастны. Кто-то всегда будет несчастен, иначе нельзя. Это все. Я никого не хотел обидеть, и мне уже нечего больше сказать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21