Но независимо от этого владыка был глубоко взволнован встречей с Богданом. В этот момент Борецкий вспомнил и отца юноши, и отбитого им у турецкого бея прекрасного жеребца, возле которого прощались они, расставаясь на долгие годы…
«Значит, ему все известно!..» — с ужасом подумал Богдан, и радость встречи с владыкой сразу омрачилась.
— Подойди ко мне, сын мой… Я рад увидеть тебя живым-здоровым после страданий и мучений. Как видишь, и я не тот, жизнь старит каждого…
И поднялся с кресла, опираясь рукой о стол. Богдан оглянулся, ему показалось, что еще кто-то должен войти следом за ним. Но они были только вдвоем. Как сына родного хотелось встретить владыке Богдана. По привычке, еще издали благословил его своей дрожащей рукой. Когда же Богдан подошел к митрополиту, он обнял его, точно блудного сына, и прижал к груди. Старик полюбил Богдана еще тогда, когда он учился во Львовской коллегии иезуитов, за его искренность и человечность.
— Блаженны воины, иже с поля брани, яко на брань во здравии идущие! Большей радости нам, старикам, нет в этой суетной жизни.
Затем поцеловал в лоб, как когда-то при прощании, отстранил от себя, чтобы еще раз посмотреть на теперь уже зрелого бывшего спудея, оценить воина.
— От души приветствую вас, отче, и радость этой встречи на долгие годы сохраню в своем сердце. Знаю, отче блаженный, что и справедливый упрек…
— Не надо, сын мой, не упрек, а именно радость, как ты сказал. Садись рядом со мной, поговорим, разве что о «ныне отпущаеши грехи наши…», да и о будущем. Высокопочтенный патриарх отец Лукарис известил нас о том, как отправлял вас в такой нелегкий путь на родную землю. Давно ждем тебя!
Не предполагал Богдан, что патриарх будет так заботиться о нем. Однако воспоминания о Лукарисе помогали Богдану преодолевать трудности побега из неволи, вселяли надежду на спасение.
Митрополит поднялся с кресла, снял полотенце, которым была прикрыта еда на столе: на деревянном новом подносе поджаренная на подсолнечном масле рыба, несколько горячих из белой муки пирожков и даже графин с вином.
— Подкрепимся, сын мой, чем бог благословил. Филиппов пост, через три дня рождественские праздники. Долго ты погостишь в нашем граде и у меня грешного?
Наполнил красным вином глиняные кубки межигорской работы и одни пододвинул гостю. А второй благословил, по-видимому, больше по привычке, чем по необходимости, и молча осушил. Богдану пришлось только последовать примеру хозяина. Но тоже, как было принято у них дома, коротко произнес:
— За драгоценное здоровье ваше, блаженный отче! — и выпил.
Вино, как объяснил батюшка, называлось церковным. Этим подчеркивалось, какое значение придавала церковь таинству причастия. Но Богдан понял так, что для причастия мирян, очевидно, пригодилось бы что-нибудь похуже! Усердным молением и воду в Канне Галилейской, по утверждению Евангелия, можно превратить в хмельное вино…
Вначале Богдан ощутил приятный аромат, который вполне соответствовал цвету и вкусу. Но потом понял, что хозяин, по-видимому, не каждого своего гостя угощает таким вином. По всему телу разлилось тепло, мир стал прекраснее.
Уже посерели расписанные морозным узором стекла в венецианских окнах. Ярко горевшие толстые свечи в люстре, висевшей в центре комнаты, напоминали о приближении рождественских праздников. А там… в хатах суботовских и чигиринских казаков, уже поют колядки. Люди живут, следуя обычаям отцов: когда воюют с крымчаками и турками и… когда веселятся на праздниках и свадьбах!
Он вспомнил прекрасную девушку Ганну, которую встретил на хуторе. Фатьма, Ганна… даже две Ганны!.. И как бы стараясь отогнать от себя эти греховные думы в доме митрополита, Богдан вспомнил о медальончике патриарха Лукариса, который он, как обещал, должен обязательно отдать Борецкому.
— Преподобный отец Лукарис благословил меня на бегство из неволи вот этим своим медальончиком, — сдерживая волнение, обратился Богдан к митрополиту. — Как благословение отца Кирилла, передаю его вам, отче, как свидетельство моего к вам глубокого уважения и счастливого возвращения домой. Должен признаться вам, отче, что… чтобы спасти свою жизнь и не унизить собственного достоинства, я в неволе сказал о том, что еще во Львове, в доме купца Серебковича, стал мусульманином, познакомившись с пленницей турчанкой. Невольница была правоверной мусульманкой!.. Добрые люди есть и в Турции. Они научили меня, как и что следует говорить, а отуреченный итальянец, отец Битонто, единомышленник и друг Кампанеллы, горячо подтвердил им… Словом, два года я должен был, как правоверный мусульманин, пять раз в день с раннего утра до поздней ночи громко читать своему хозяину молитвы из Корана. Патриарх Кириилл Лукарис не велел мне рассказывать об этом, но… в Терехтемирове казаки вели обо мне не совсем лестные разговоры, встретили недружелюбно, считая меня отуреченным. Чего только не содеешь, отче, для спасения жизни, для борьбы и мести! А наш край, с таким народом!..
— И с верой отцов! — подчеркнул владыка, не обращая внимания на то, что вино уже подействовало на слабого еще после болезни гостя.
— Вера предков, преподобный отче, с ее заповедью «не убий», — Богдан покачал головой, — пусть останется для старого, уже немощного поколения. Мы, молодое поколение, создадим свою веру — веру борьбы за нашу родную землю! А в таком деле приходится «убивать», и грехом это я не считаю!.. Поэтому прошу вас посоветовать, как мне быть дальше. Я должен стать своим среди людей, казаков, каким родился и каким был до плена.
Митрополит в это время наливал еще по бокалу вина. Услышав пламенные слова гостя, он поставил бокал на стол и замер, бросив тревожный взгляд на Богдана. Потом снова взял лежавший на полотенце медальончик патриарха, перекрестил его и поцеловал. Что можно ответить на эти слова? Чрезвычайные обстоятельства принудили молодого казака стать мусульманином. Притворялся он или действительно находил в магометанстве какое-то зерно познания истины? Об этом уже поговаривают казаки и возненавидят его, если узнают правду. А правда совсем в другом: молодой казак спасал не себя, а свои мечты! И что поделаешь — пришлось отойти от веры предков.
— Такого не сделаешь священником, — заключил преподобный Иов.
— Что? Священником? — поднимаясь с кресла, удивленно переспросил Богдан.
— Успокойся, сын мой. Это лишь выводы после раздумий пастыря… Душой я тоже человек, которому «ничто человеческое не чуждо». Но единственно, что мне становится ясно…
Задумавшись, митрополит прошелся по комнате. Остановился перед висевшей на стене копией софийского царьградского киота.
— Ты был, мой сын, рядом с бессмертным творением зодчего Юстиниана, бывшим храмом святой Софьи, поруганным фанатичными и злыми последователями Магомета. И если этот древний памятник христианства не поразил тебя, как ты можешь быть священнослужителем веры наших предков?
— Прошу простить меня, мой высокий наставник и спаситель. Я был в плену, а не на поклонении святыням Востока. Да и кроме храма святой Софьи в Константинополе есть что посмотреть воспитаннику Литовской коллегии!.. Но не могу я и не хочу быть священнослужителем. Неужели теперь у меня нет иного пути в служении своему народу, какому бы богу он ни поклонялся?
Борецкий отошел от картины. Действительно, эта мысль не оставляла его. В духовном сане этот воспитанник иезуитов был бы неоценимым даром времени! Но вон как реагирует он только лишь на намек. Не получится из него не только священнослужителя, но и даже пристойного верующего!
— Но у тебя, мой Богдан, есть, во всяком случае, обыкновенная человеческая жизнь. Твое «мусульманство» пусть тебя не тревожит. Этим займемся мы. Ты уже не юноша, а вполне зрелый мужчина. Женись, поселись в доме родителей. Если не оружием, так своими знаниями и жизненным опытом поможешь нашему народу. В этом я глубоко уверен сам и буду всячески убеждать наших чистых душой, свободолюбивых люден. От казаков узнал я и о коне, подарке льстивого польного гетмана. Советую немедленно вернуть владельцу это яблоко искушения Евы. Вернуть и поблагодарить, напомнив панам государственным мужам о нашем человеческом достоинстве. Взяток мы не берем даже от высокопоставленных гетманов!.. Очевидно, слышал и ты, сын мой, как наши люди судят своим судом тех, кто посягает на нашу православную веру? Шляхтичи хотят не только уничтожить нашу веру, но и весь православный люд! Они закрывают церкви, оскорбляют нашу веру, а людей превращают в крепостных! Свободолюбивый и честный человек не может стерпеть этого! Вот и убили наши люди униатского владыку Кунцевича в Витебске…
И снова подошел к столу, с трудом сдерживая волнение. Если и не склонил к служению православию, то, во всяком случае, зерно народного гнева заронил в сердце молодого украинского старшины!
Потом стоя, как перед расставанием, выпили по кубку выдержанного митрополичьего вина.
— Боже мой, чуть было не забыл! — вдруг произнес Борецкий. — Ко мне приезжал сын переяславского купца, как только услышал о том, что ты вернулся из плена. Кажется, даже в Броды к Потоцкому, что ли, поехал искать тебя. «Непременно, сказал, заеду накануне праздника». Советую немедленно встретиться с ним в Переяславе! На праздники он будет дома. Если хочешь расположить к себе казаков, то надо начинать с друзей. А купец — уважаемый человек и в кругу киевского казачества, вместе с ними на Днестр ходил. Уверен, и запорожцы знают этого умного и влиятельного купца.
На дворе пошел первый, настоящий зимний, крупичатый снег. И это бодрило Богдана. Надо действовать! Действовать решительно и немедленно, как вот эта предновогодняя зима! Затихает колокольный звон в киевских церквах, еще не закрытых униатами. А Богдан снова рвется навстречу своей судьбе.
Снежинки падали за воротник, холодили разгоряченное тело и словно толкали его к решительным действиям.
7
После встречи с Иовом Борецким Богдан будто заново на свет родился. Беседы с митрополитом не только подняли дух, но и наложили какие-то обязанности. Уже на следующий день в доме казака, где они поселились с Романом, на Подоле, шла бешеная подготовка к возвращению коня Конецпольскому. Событие важное! Посещение митрополита придало Богдану необыкновенную решительность. Он еще ночью, возвратившись поздно из Лавры, хотел было разбудить крепко спящего Романа, чтобы поговорить с ним об этом.
— Мы должны немедленно вернуть коня гетману. Ведь ты сам укорял меня. Но надо передать через надежного человека. К тому же вместе с конем надо передать и мою благодарность. Простую человеческую благодарность… — уже утром настойчиво убеждал Богдан Романа Гейчуру, который сопровождал его в поездке в Киев, пока Богдан еще не совсем оправился от болезни.
— Коня возьмет кто угодно, за это я ручаюсь, — рассудительно сказал Роман. — Такого коня! А что возвратят его польному гетману, трудно поверить. Конь — это богатство, особенно для украинца! После такой войны сколько перевели скотины.
— Что тогда делать с этим проклятым конем? — промолвил Богдан. — Подержать его вместе с лошадьми митрополита до весны, а потом отвести в Каменец? — рассуждал вслух. — Тогда упрекнут, что я не послушался совета такого достойного человека! А за зиму разве знаешь, что может случиться с конем.
— Так, может, Богдан… — спохватился Роман.
— Погоди, погоди. Кажется, я сам пойду к этому польскому… Да разве запомнишь всех здешних деятелей Польской Короны?
— Не следует этого делать, хотя бы и помнил. Зачем тебе ходить к ним? — возразил Роман. — Я уже расспросил о них. Не люди, а звери, готовые растерзать нашего брата казака! Тут сейчас находится какой-то королевский митрополит, наши говорят, зверь, да и только! Рутским называют его. Иногда он и ночью посылает гонцов к гетманам и даже к самому королю. Давай отдадим ому. Если хочешь, я отведу. Говори, что передать преподобному, — ты ведь учился у них, знаешь. Будь они трижды прокляты, пускай у них болит голова, а не у нас.
— Она и у них будет болеть…
— А то… Может, в Белую Церковь податься, там есть наместник гетмана. Это тоже не через перелаз к соседу перейти, но за двое суток справиться можно.
— О, это другое дело, Роман! Давай отправим его к наместнику в Белую. Челобитную бы написать ему на латинском языке. Этот королевский деятель любит латынь. Да и тебя никто бы не задержал в дороге.
— Меня? Да мне сам сатана не страшен, когда я скачу на коне! Хочешь, пиши и челобитную, мне все равно. Коня снаряжу в путь в один миг. А ты не жди меня. Переночую в Василькове, а завтра к вечеру на месте буду. Оттуда на Сечь подамся.
— Значит, можно и без челобитной? Скажешь, что я, Богдан Хмельницкий, с благодарностью возвращаю коня вельможному гетману. Теперь у меня есть уже свой. Так и скажешь, — свой собственный конь!
Вопрос об отправке коня решился быстро, без колебаний и сомнений. Челобитную Богдан так и не написал, потому что ни у кого не нашлось ни пергамента, ни бумаги, ни чернил, ни пера. Даже во всем квартале не нашлось гуся, чтобы выдернуть перо. Богдан тоже стал вместе с Романом готовиться к отъезду из Киева. Рядом с конем гетмана стоял конь, подаренный Богдану митрополитом. В голове вихрились мысли. Он начинал новую жизнь. Такой простой и искренний отцовский совет митрополита Борецкого — жениться — заставил Богдана серьезно задуматься над этим вопросом. «Непременно заеду на хутор к Золотаренкам и заночую у них! На такой бы вот девушке жениться, хорошей была бы хозяйкой…» «Не гнушайтесь нами, заезжайте, пожалуйста…» — говорила она, провожая его, как родного. «Мимо такого двора проехать стыдно!» — вспомнил и о своем обещании. Кажется, девушку нетрудно будет уговорить, хотя она еще совсем молодая, зеленая. Хозяйство какое ведет! А у него теперь есть и свое хозяйство!
Теперь там пани Мелашка хозяйничает, но и она благословит его на брак с чудесной девушкой, тоже… Ганной, сестрой казацкого сотника.
Когда Роман вывел гнедого коня, подготовленного к отъезду, Богдан ощутил щемящую боль. Как своего верного друга, провожал он этого коня. Посмотрел на Романа:
— Поблагодаришь, казаче, как от самого себя…
Роман отвел глаза в сторону то ли от волнения, то ли по какой-то другой причине. Нелегко было Богдану расставаться с другом, да и с конем.
На следующий день утром Богдан уже готовил в путь другого коня. Пристраивал худое седло, подвешивал к нему сумки с пожитками. Думал о знакомой теперь ему дороге вдоль Днепра. Митрополит дает ему не только своего коня, но и провиант на дорогу, и даже деньги.
— В дороге на Чигирин пригодится, — передавали монахи слова митрополита, вручая ему эти дары.
Конечно, пригодится, хотя бы для того, чтобы отблагодарить терехтемировских хозяев.
В этот раз Богдан ехал хотя и не на таком ретивом жеребце, как гетманский, по надежном! В Лавре знали, в какую дорогу снаряжали молодого казака. Путь дальний, зимняя непогода. Не так-то легко нынче добраться до Чигирина!
Но желание снова увидеть Ганну было у него теперь так велико, что его не пугали ни ненастье, ни метели. У него не осталось ни одного близкого человека… Нет у него сейчас и такого верного друга, каким была для него мать…
Его мысли прервали два монаха, вдруг появившиеся во дворе. Запыхавшиеся, они обрадовались, что застали Богдана на месте.
— Святейший отец Иов просил вас задержаться немного, — вернули монахи Богдана от грез к действительности.
— Что случилось? Не заболел ли митрополит? — с тревогой спросил Богдан.
— Благодарение богу, здоров… На рассвете приехал молодой переяславский купец. Он часто навещает отца Иова, приносит пожертвования на богоугодные дела. Наверно, приедет сюда, поскольку отец Нов больше ничего не передавал, только просил подождать.
8
Ни метель, ни сугробы не были помехой для Богдана, когда он ехал вместе с Якимом в Переяслав!
Сколько разговоров, воспоминаний! Купец многое поведал Богдану о тяжелой казацкой жизни. А рассказ его о стремлении польской шляхты поработить украинский трудовой народ, отнять у него плодородные земли, поднял в душе Богдана бурю негодования. Шляхта — что чума для украинского народа. Богдан ехал, не замечая дороги, не чувствуя усталости!..
И вот Богдан снова в Переяславе. Переступил порог дома, где в первый раз встречала его когда-то крохотная хозяйка, назвавшаяся Раннусей. Именно крохотной показалась ему тогда сиротка-дочь трагически погибшего от рук турецких захватчиков Семена Сомко. А была она обыкновенной девочкой, по гостеприимной хозяйкой!
Странно — два дня ехали они с Якимом из Киева в Переяслав, переговорили обо всем, но ни единым словом не обмолвился тот о сестре. Несколько раз Богдан порывался рассказать Якиму о девушке, которую встретил на хуторе у Днепра, да так и не рассказал. Он представлял ее себе цветущей молодицей, нежной и ласковой. А сколько очарования в ее движениях, улыбке!..
Раздевшись в передней, Богдан вошел в горницу. После возвращения из плена он часто вспоминал о Ранне Сомко как желанной, близкой и родной девушке…
Яким тоже воевал под Хотином, как и Богдан. Оба сознавали, что не по их воле так неожиданно разорвалась их дружба, скрепленная кровью тогда в лесу.
В просторной горнице он увидел двух молодиц. При тусклом свете каганца сразу и не узнал, которая из них Ранна. Молодую жену Сомко, по какой-то семейной причуде, тоже называли Ганной, хотя на самом деле у нее было имя Елена.
Женщины рассматривали вышивку, разложив рукоделие на столе. Одна из них воскликнула:
— Наконец-то!..
Скорее догадался, что это сказала жена хозяина, упрекая его за позднее возвращение. И тут же смутилась, быстро взяла каганец со стола и приподняла его, освещая гостя, стоявшего у двери. Богдан, раздевшись, вошел в светлицу, робко пригладил волосы и остановился в нерешительности: закрывать ли ему дверь за собой или пусть это сделает хозяин?
— А ну-ка, принимайте, Ганны, дорогого гостя! Что стоите, словно окаменели? — раздался голос Якима, громко хлопнувшего дверью.
— Милости просим… — уже совсем другим, тихим голосом произнесла хозяйка, отходя от стола с каганцом в руках.
И Богдан почувствовал, что здесь его по-настоящему и давно ждут! Значит, и Ганна, сестра Якима, тоже ждала его!
Сейчас она не такая смелая, как тогда, когда прощалась с ним на улице. Она стояла, не зная, куда деть руки. Украдкой отступила назад, как бы прячась от гостя. Это был тот самый казак, которого она поцеловала на улице! Как и тогда, у него сабля словно приросла к стройной фигуре. Казак!
Тогда Ганна поддалась своему женскому чувству, не сдержалась и поцеловала казака. Поцеловала, не задумываясь над тем, прилично ли так поступать замужней женщине! Ганна припомнила и слезы свои, и смущение Богдана от такой неожиданности. С тех пор прошло столько лет! Но такие поцелуи остаются памятными на всю жизнь.
— Здравствуй, дорогая сестрица Ганнуся! — произнес Богдан, намекая на их первую встречу в этом доме, когда она была еще ребенком. — Принимай гостя, которого так по-родственному провожала на войну.
— Хотела бы так и встретить, милый гость… — ответила она с дрожью в голосе.
«Милый гость»… — мысленно повторил Богдан. А Ганна вдруг отошла от стола, посмотрела на невестку, державшую в руке каганец. И он, словно радуга, осветил в полумраке молодое лицо Ганны. Что-то печальное, показалось Богдану, было в этом взгляде. «Не мешайте, если даже в прорубь брошусь в таком состоянии!» — говорили ее грустные глаза.
Ганна тронулась с места и тут же остановилась. Закрыла лицо руками, чтобы спрятать слезы. Не хватило сил, как и тогда, когда прощалась с ним на заре своей юности…
Она отошла назад и оперлась о стол, чтобы не упасть. Словно испугалась возмужалого Богдана, смело направившегося к ней. Он подошел совсем близко, что-то сказал, но она не расслышала. В это время он приблизился к ней и нежно обнял ее левой рукой, а правой слегка придержал голову и так же страстно, как и она во время прощания, припал к ее дрожащим губам. Из глаз Ганны брызнули слезы.
— Тогда мы прощались с тобой, Ганнуся, а теперь здравствуй! Это уже на радостях. Так и скажешь мужу…
Ганна вырвалась от него и бросилась в другую комнату. Богдан расценил это как проявление женской стыдливости и преградил ей путь. Женщина натолкнулась на его грудь.
— Пустите… — умоляла, сдерживая рыдания.
— Ганна, что с тобой? Разве ты забыла о нашей первой встрече и о прощанье на улице, когда я уезжал на войну? А я все помню. Мы же, как бы сказать, брат и…
— Я не предупредил тебя, Богдан, о том, что наша Ганнуся… овдовела, — как-то виновато сказал хозяин. — С ребенком-сиротой осталась.
Тогда Богдан еще нежнее обнял вдову, прижал к своей груди.
— Ганнуся, дорогая моя Ганна!.. Слезами горю не поможешь! Война всегда жестока, несет и смерть, и тяжкую неволю. Надо проще смотреть на все, коль еще живем в этом суетном мире. Зачем надрывать сердце? — Горячей ладонью вытер слезы у нее на щеке. — Ты потеряла мужа, а я отца, да и… собственно, мать. Зачем плакать, только жизнь себе укорачивать, а она ведь один раз дается.
— Спасибо, Богданушка… — И еще сильнее заплакала. Но уже не отстраняясь от его груди. Да и он не выпускал ее из своих объятий. Так рядышком и сели на скамью возле стола.
— Да зажгите праздничные свечи перед иконами! — нарушил хозяин тягостное молчание. — Кутья так кутья! Подавайте, а то скоро и колядники придут. А тебе, сестра, не плакать, а радоваться надо такому гостю!
— Да и право… Человек с такой дальней дороги, а ты… — упрекнула Ганну и жена брата.
— А я и радуюсь. Так чего же, начинайте колядовать. — Принужденно улыбнулась, вытирая рукавом слезы.
— Вот это другое дело, Ганнуся! Давай накроем скатертью стол, — поторопился Богдан.
Но Ганна обеими руками усадила его снова на скамью:
— Уж мы сами. — И начала помогать невестке.
9
И горы, поросшие лесом, и небо, затянутое снежными тучами, — все напоминало Украину. Даже неутихающая борьба с испанскими захватчиками напоминает побережье Днепра, где казаки воюют со шляхтой. А все же тут чужая сторона.
После вчерашней стычки с правительственными войсками на южных склонах гор украинские казаки собирались в этих горных ущельях, чтобы подсчитать живых и помянуть погибших.
Они вынуждены были часто переходить с места на место, чтобы их не обнаружили. А это было не так легко.
— Кого мы недосчитываемся?.. — первым поинтересовался Максим Кривонос, как и полагалось, атаману. Туго затянутый ремнем офицерский мундир плотно облегал его могучую фигуру. На щеке кровавое пятно, растрепанные усы торчат вверх. Он до сих пор носил казацкую шапку, теперь уже облезшую, с вытертым мехом и башлыком. Казалось, что еще гуще стали его непокорные, лохматые брови, а в ямочки изрытого оспой лица въелась пыль. С годами нос его все больше и больше становился похожим на орлиный клюв…
— Кажется, Кузьму Мохнача убили, — отозвался казак, вытирая полой жупана умытое в горном родничке лицо.
И каждый оглядывался вокруг, ища глазами товарища. Из лесной чащи на лужайке сходились измученные боями, забрызганные грязью и кровью воины. Ночью закончился бой, и до утра пробирались они сюда через непроходимые дебри. К украинцам подходили итальянцы и испанцы, присоединившиеся к отряду Кривоноса.
— А как у вас, камрадос? — спросил Кривонос, обращаясь к испанцам. Он уже свободно мог объясняться как по-итальянски, так и по-испански.
— Куадрос[41] недосчитались, — тихо сообщил стройный испанский волонтер.
— Мы тоже одного… — добавил стоявший сбоку пожилой итальянец Бока.
Максим Кривонос особенно уважал этого бойца и назначил его старшим в итальянском отряде повстанцев. Итальянских повстанцев было за что уважать: в борьбе с испанскими поработителями они проявляли беспримерную храбрость, не щадили своей жизни за счастье народа!
— Кого? — поинтересовался Кривонос.
— Микаэлло Стеньо. Испанец, из Лигурийской долины… Вскочив на коня убитого им карабинера, он снова схватился с врагом. А мы не успели ему помочь, сами с трудом отбивались от врага в тот момент. Одного он сбил с коня, заколол саблей. Но и сам упал рассеченный… Времени у нас не хватило, не смогли мы спасти Микаэлло. Четырех наших ранило, пришлось с ними отступить в горы. А потом мы еще раз ринулись в бой. Они бросились бежать в горы. Наш Сардано убил их командира и забрал его оружие…
Кривонос радовался победам друзей, как своим, но и чувствовал глубокую боль за каждого погибшего в бою волонтера. К каждому бойцу в отряде, будь он украинцем, итальянцем или испанцем, относился, как к своему родному брату или сыну.
После боя с испанскими карабинерами в отряде производили переформирование и осмотр оружия. Надо было запастись и продуктами. Отряд тяжело переживал гибель своих товарищей, но из каждого боя выходил победителем, нанося карателям чувствительные удары. Ни испанские карабинеры, ни регулярные итальянские войска не могли одолеть эти два горных отряда партизан. Отряд «Братство Кампанеллы» и лисовчики Кривоноса были на особом счету у карателей.
На поляну по одному и группами до сих пор еще выходили партизаны. Шумно и радостно их встречали товарищи. А когда показалась группа украинцев, несших на самодельных застланных ветками носилках раненого, все сразу притихли. Левая рука его неподвижно лежала на животе, а вторая плетью свисала вниз. По всему было видно, что раненый потерял сознание.
— Кого несете, хлопцы? — в один голос спросили несколько человек.
— Юрка Вовгура…
— Вовгура? — удивленно переспросил Кривонос. Ведь этот неугомонный воин вместе с Ганджой и несколькими лисовчиками давно отделился от них.
— Да, брат Максим, прости нас, это мы. Возвращались, разыскивая вас, и наскочили на карабинеров. Едва отбились… Оказывается, вы громили тот же отряд карабинеров, — отозвался один из казаков, опуская носилки с раненым на землю.
— А как же вы нашли нас? Ведь мы несколько раз меняли свою стоянку, пока не окопались в этом горном ущелье… Здорово покалечили его?
— Разве мы знаем?.. — пожимая плечами, сказал казак.
— Упал с коня, отбитого у испанцев. Говорил ему, не садись, чужой конь… — сказал Ганджа, протискиваясь вперед.
— О, Ганджа! Тьфу, чудак, зачем ты ушел от нас?.. Вот хорошо сделал, что вернулся! — обрадовался Кривонос.
Иван Ганджа бросился обнимать Максима.
От поднявшегося шума Юрко Лысенко пришел в себя, повернул голову. Свесившаяся рука поднялась и, коснувшись лба, снова опустилась. Он застонал, и слезы покатились по его щекам.
— Что с Юрком? — услышал раненый, узнав голос Максима. Снова застонал, силясь заговорить.
— Да мы не поймем, что с ним. Вскочил на испанского коня, поводья которого тащились по земле. Когда он наклонился, чтобы поднять поводья, испанец и огрел коня обломком дышла от разбитой пушки. Целил, видимо, в Юрка. К счастью, Вовгур наклонился… Конь дико заржал, бешено подскочил и упал на землю. Перебил хребет, проклятый… Может, и Юрко что-нибудь повредил себе, когда падал вместе с конем, ведь кругом скалы. Насилу вытащили мы его из-под взбесившегося животного, которое билось на земле. Слышим, жив, а лежит, как мертвый. Отливали водой. А надо идти. Товарищ из отряда «Братство Кампанеллы» сказал Назрулле, где находитесь вы. Он ведь у нас разведчик.
— Назрулла, турок? — удивился Кривонос, оглядываясь.
А Назрулла уже сам пробился сквозь толпу волонтеров и бросился обнимать Кривоноса.
— Хорошо, братья, сделали, что вернулись! Ну, брат Назрулла, видишь, какую трепку задают нам не покоренные Магометом испанцы?
— Я-я, трепки бирдан…[42] мало говорим… Добре дошли, братушки! По-болгарски говорим, якши дейди![43] Брат-ага Максим-ага…
— Ну, брат мой, не ожидал свидеться. Дважды рад! Да ты уже совсем как болгарин гуторишь!
Стоявший около Юрка Ганджа крикнул:
— Жив, жив наш Юрко! Только немного память отшибло да в плече, кажется, кость поперек стала… Ничего, брат, левое плечо воину нужно только для жупана, как крючок на стенке, или чтобы девушке прислониться, слезу пролить.
— Девичья слеза весит больше ста пудов! — воскликнул кто-то, поддержанный общим смехом.
— Заживет как на собаке. Болит? — пощупал Ганджа плечо Юрка.
— Болит, братья, будь оно проклято… О-ох, если бы сюда костоправа…
— Кого? Костоправа? Назрулла, он живехонек! — воскликнул Иван Ганджа. — Мида кель, Вовгур-ака бербат, аджир уярали…[44]
— Бербат-мы, в руку? — И Назрулла быстро подошел к раненому.
Взял руку Юрка, неподвижно лежавшую у него на животе. Юрко застонал, но Назрулла не выпустил его руки.
— Мало-мало… — успокаивал он на ломаном языке.
Когда Назрулла неожиданно резким движением потянул руку на себя, раненый закричал не своим голосом и снова лишился чувств. Назрулла словно только этого и ждал. Теперь он без всякой предосторожности проделывал манипуляции с плечом. У него пот выступил на лбу от напряжения. Наконец положил руку снова на живот.
— Рука мало-мало… — показывал он, выворачивая свою руку. Казаки поняли, что Вовгур вывихнул руку в плече. — Су-у дай-дай беринь[45], — скомандовал он, показывая жестом, что больному надо дать воды.
Концом сабли Вовгуру разжали губы и влили в рот пригоршню родниковой воды. Тот едва не захлебнулся, закашлял. И тут же раскрыл глаза, обвел взглядом друзей и, казалось, какое-то время никого не узнавал.
— Ну, как ты себя чувствуешь, Юрко? — ласково спросил Кривонос, наклоняясь над ним.
Больной только моргал глазами, потом искоса посмотрел на свое плечо:
— Болит, братья. И в ноге жжет, пониже колена.
Быстро разорвали штанину на левой ноге. Лысенко, превозмогая боль, пошевелил ею и улыбнулся, словно поблагодарил.
— Ничего! — успокоил кто-то. — Я хлопцем с печи грохнулся, обе ноги до колен разбил — и ничего.
— Заросло? — засмеялись окружающие.
— Как на собаке…
Раздался хохот, который словно разбудил и Юрка. Он тоже улыбнулся.