Ледяной дом
ModernLib.Net / Классическая проза / Лажечников Иван Иванович / Ледяной дом - Чтение
(стр. 21)
Автор:
|
Лажечников Иван Иванович |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(710 Кб)
- Скачать в формате fb2
(329 Кб)
- Скачать в формате doc
(299 Кб)
- Скачать в формате txt
(289 Кб)
- Скачать в формате html
(324 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|
|
Суд продолжался несколько дней. Не все формы были соблюдены. Но Волынского и друзей его велено осудить, и кто смел отступить от этого повеления?.. К прежним обвинительным пунктам присоединили и пролитие крови во дворце. Один из судей (Ушаков), подписывая смертный приговор, заливался слезами.
С этим приговором герцог курляндский явился к государыне.
— Что несете вы мне? — спросила она дрожащим голосом и вся побледневши.
— Смертный приговор мятежникам, — отвечал он с грозною твердостью.
— Ах! Герцог, в нем написана и моя смерть… Вы решились отравить последние дни моей жизни…
Государыня заплакала.
— Я желаю только вашего благополучия и славы! Впрочем, на всякий случай я изготовил другое решение.
Бирон, трясясь в ужасном ожидании, подал ей другую бумагу.
— Что это значит? — вскричала Анна Иоанновна, — казнь ваша?.. И вы даете мне выбирать?..
— Ту голову, которая для вас дороже. Я не могу пережить унижение закона и честь вашу.
— Господи! Господи! что должна я делать?.. Герцог, друг мой! сжальтесь надо мною… мне так мало остается жить… я прошу вас, я вас умоляю…
Государыня вне себя ломала себе руки. Бирон был неумолим. В эти минуты он истощил все свое красноречие в защиту чести, закона, престола… Злодей восторжествовал. Четыре роковые буквы «Анна» подписаны рукою полуумирающей… Слезы ее испятнили смертный приговор.
Глава XII
Развязка
Во все время, пока продолжался суд, Наталья Андреевна не отходила от своего мужа, утешала его как могла, читала ему псалмы, молилась с ним и за него. Последние часы его были услаждены этим ангелом, посетившим землю, не приняв на ней ничего земного, кроме человеческого образа. Она понемногу облегчала для него ужасный путь.
Наступил роковой час. Прислали — кого ж? Подачкина — взять бывшего кабинет-министра из-под домашнего ареста, чтобы до исполнения приговора держать его в крепости.
— Безумцы! — сказал, горько усмехаясь, Волынской, когда надевали на него цепи, — они думают оскорбить меня, подчинив надзору бывшего моего слуги! Я уж но земной, а там не знают ни оскорблений, ни цепей.
Только при виде жены, лежавшей без памяти на пороге и загородившей ему собой дорогу, он потерял твердость. Облив слезами ее ледяные руки, повергнулся пред образом спасителя, молился о ней, поручал ее с младенцем своим милостям и покровительству царя небесного:
— Будь им отец вместо меня! Если у меня будет сын, научи его любить отечество выше всего и…
Только бог слышал остальные слова.
— Я хотел просить ее благословения, — сказал он, когда толкнул его грубо Подачкин и напомнил, что время идти, — но, видно, я недостоин и его…
— Прости мне, хоть заочно, — прибавил он; с грустью еще раз поцеловал ее руку и перешагнул через нее…
На дворе ожидало его новое горестное зрелище. Вся дворня, от малого до большого, выстроилась в два ряда. Все плакало навзрыд; все целовали его руки, прощались с ним, молили отца небесного помиловать их отца земного. Каждого обнял он, всех умолял служить Наталье Андреевне, как ему служили… не покидать ее в случае невзгоды…
Умолчу об ужасном заточении, об ужасных пытках… скажу только: они были достойны сердца временщика.
Наконец, день казни назначен.
К лобному месту, окруженному многочисленным народом, привезли сначала Волынского, потом тайного советника Щурхова в красном колпаке и тиковой фуфайке (не знаю как, очутились тут же и четыре польские собачки его; верного Ивана не допустили); прибыли на тот же пир седовласый (сенатор) граф Сумин-Купшин, неразлучный с ним (гоф-интендант) Перокин и молодой (кабинет-секретарь) Эйхлер. Какое отборное общество! почти все, что было благороднейшего в Петербурге!.. Недоставало только одного… Друзья осматривались, как будто искали его.
— Где ж Зуда? — спросил Эйхлер.
— Он сослан в Камчатку, — отвечал офицер, наряженный в экзекуцию.[159]
— Благодарение богу! — воскликнул с чувством Волынской, — хоть одним меньше!
Негодование вылилось на лице Эйхлера.
— А разве меня выкинете из вашего счета, — сказало новое лицо, только что приведенное на лобное место (это был служка несчастного архиепископа Феофилакта), — по крайней мере я благодарю господа, что дозволил мне умереть не посреди рабов временщика. Утешьтесь! мы идем в лоно отца небесного.
Друзья, старые и новый, обнялись, прочитали с умилением молитву, перекрестились и ожидали с твердостью смерти.
Сначала пала рука Волынского, потом три окровавленные головы (его, Щурхова и Перокина). Эйхлер и служка не удостоены этой чести: их наказали кнутом и сослали в Сибирь, в каторжную работу. Графу Купшину (по лишении его чинов!..) отрезали язык и дали паспорт в вечную ссылку. Видно было по знакам его, что он просил смерти.
В это время раскаленное ядро солнца с каким-то пламенным рогом опускалось в тревожные волны Бельта[160]. готовые его окатить[161], залив, казалось, подернулся кровью. Народ ужаснулся… «Видно, пред новой бедой», — говорил он, расходясь.
Все мертвое отвезли, на телеге под рогожкою, на Выборгскую сторону, ко храму Самсона-странноприимца[162]; все живое выпроводили куда следовало.
Предание говорит, что на лобном месте видели какого-то некреста, ругавшегося над головою Волынского и будто произнесшего при этом случае: «Попру пятою главу врага моего». По бородавке на щеке, глупо-умильной роже, невольническим ухваткам можно бы подумать, что этот изверг был… Но нет, нет, сердце отказывается верить этому преданию.
Вскоре Тредьяковский получил кафедру элоквенции.
Предание говорит также, что на первом этапе нашли Эйхлера, плавающего в крови, и подле него ржавый гвоздь, которым он себя умертвил.
Со дня казни полиция беспрестанно разбирала в драке людей Волынского, пустившихся в пьянство, с людьми Бирона. Неугомонных принуждены были выслать из города, а некоторых наказать плетьми.
От всего этого разрушения осталась одна несчастная Волынская, — божье дерево, выжженное почти до корня ужасною грозою. Она дала слово жить для своего младенца — и исполнила его.
Все имение осужденных было взято в казну. Жене бывшего кабинет-министра оставили дворов пять в каком-то погосте, удаленном от Петербурга. За нею просились все дворовые люди; но позволили идти только двум старикам.
Ледяной дом рухнулся; уцелевшие льдины развезены по погребам. В доме Волынского, прежде столь шумном и веселом, выл ветер. Народ говорил, что в нем поселился дух…
Когда растаял снег, на берегу Невы оказался весьма хорошо сохранившийся труп человека с бритой головой и хохлом… Под смертною казнью запрещено было говорить об этой находке.
Глава XIII
Эпилог
Сыны отечества! в слезах Ко храму древнему Самсона! Там за оградой, при вратах Почиет прах врага Бирона. Отец семейства! приведи К могиле мученика сына: Да закипит в его груди Святая ревность гражданина![163] … Ангелам своим заповедает о тебе, сохранять тебя на всех путях твоих. Пс. Хс. ст. 11.
Анна Иоанновна недолго пережила казнь Волынского. Чтобы сделаться правителем России, Бирону недоставало только имени: исторгнув его от умирающей государыни, предсказавшей вместе с этим падение своего любимца, регент недолго пользовался своею грозною, хищническою властью. Слово мученика не прошло мимо. Кто не знает об ужасной ночи, в которую, под неучтивыми ружейными прикладами, стащили его за волосы с пышной дворцовой постели, чтобы отправить в Сибирь по пути, протоптанному тысячами его жертв? Кто не слыхал об этой ночи, в которую жена его, столь надменная и пышная, предана поруганию солдат, влачивших ее по снегу в самой легкой ночной одежде? За плащ, чтобы прикрыть свою наготу, отдала бы она тогда все свои бриллианты!.. Миних совершил это дело, может быть оплодотворив в сердце своем семена, брошенные на него Волынским.
Мелькнула на ступенях трона и неосторожно оступилась на нем Анна Леопольдовна, это миловидное, простодушное дитя-женщина, рожденная не для управления царством, а для неги и любви. Россия ждала свою родную царицу, дочь Петра Великого и Елисавета Петровна одним народным именем умела в несколько часов приобресть державу, которую оспоривала у ней глубокая, утонченная, хотя и своекорыстная, политика, умевшая постигнуть русский ум, но не понимавшая русского сердца. «Вы знаете, чья я дочь?» — сказала она горсти русских, и эта горсть, откликнувшись ей родным приветом матери, в одну ночь завоевала для нее венец, у ней несправедливо отнятый.
Чего не могла сделать государыня по сердцу народа? Она сбросила с него цепи, заживила раны его, сорвала черную печать, которою сердце в уста были запечатаны, успокоила его насчет православия, которым он так дорожит, воскрылила победу, дала жизнь наукам, поставив сердце России краеугольным камнем[164] того храма, которое с ее времени в честь их так великолепно воздвигается. Она — чего нам забыть не должно, — своим примером внушив немецкой княжне, что может народность над сердцем русского, подарила вас великою государынею, которая потому только в истории нашей не стоит на первом месте, что оно было занято Петром беспримерным. Тотчас по вступлении своем на престол Елисавета спешила посетить в душном мрачном заключении тверского архиепископа Феофилакта.
— Узнал ли ты меня? — спросила она, снимая с него железа.
— Ты искра Петра Великого! — отвечал старец и умер вскоре, благословляя провидение, дозволившее ему увидеть на русском престоле народную царицу.
Русский гений поэзии и красноречия, в лице холмогорского рыбака, приветствовал ее гармоническое царствование первыми сладкозвучными стихами и первою благородною прозой. Но лучшею одою, лучшим панегириком Елисавете были благословения народные. Вскоре забыли о кровавой бироновщине, и разве в дальних городах и селах говорили о ней, как теперь говорят о пугачевщине; да разве в хижинах, чтобы унять плачущих ребят, пугали именем басурмана-буки.
Здесь должен я, однако ж, рассказать одно происшествие, которое невольно напоминает нам грозного временщика.
В один из летних дней 1743 года, когда вместе с жителями Петербурга улыбалась и природа, подходили от московской стороны к Исакию Далматскому три лица, на которых наблюдательный взор невольно должен был остановиться, которые живописец вырвал бы из толпы, тут же сновавшейся, чтобы одушевить ими свой холст. Впереди шла крестьянка, по-видимому лет тридцати. Несмотря на худобу ее и темный загар, напоминающий картины греческого письма, взор ваш сейчас угадал бы, что она была некогда красавица; сердце и теперь назвало бы ее прекрасною — столько было души в ее печальных взорах, так много было возвышенного, благородного, чего-то небесного, разлитого по ее интересной физиономии. Это благородство в чертах, какая-то покорность своему жребию, несвойственная черни, и руки, хотя загорелые, но чрезвычайно нежные, не ладили с ее крестьянской одеждой. За нею шел седоволосый старик, что-то вроде отставного солдата, в сером балахоне и в белом, чистом галстуке, в лаптях и с бритой бородой. Он имел одно из тех счастливых лиц, по которому с первого взгляда вы поручили бы ему свои деньги на сохранение, свое дитя под надзор. Он нес на руках дитя, лет трех, смугло-розовое с черными кудрями, завитыми в кольца, с черными, острыми глазами, которые, казалось, все допытывали, все пожирали. «Прекрасный цыганенок!» — сказали бы вы. Между тем в нем было что-то такое, почему б вы его тотчас признали за барского сына. Обвив левою рукою шею старика, он то прижимался к нему, когда встречал экипаж, с громом на них наезжавший, то ласково трепал его ручонкою по щеке, миловал его, то с любопытством указывал на высокие домы и церкви, на флаги кораблей, на золотую иглу адмиралтейского шпица…
— Это что, дядя, это что? — спрашивал он, поворачивая за подбородок голову старика, куда ему нужно было.
На челе последнего тяжелыми слоями лежала печаль, так же как и на лице молодой женщины; но заметно было, что он, вызываемый из своего пасмурного состояния живыми вопросами малютки, силился улыбнуться, чтобы не огорчить его… Не с большею бережью и заботливостью нес бы он царское дитя.
У паперти Исакиевской церкви остановились они. Дверь в церковь была отворена; в темной глубине ее мелькала от лампады светлая, огненная точка. Молодая женщина взяла малютку с рук пестуна его, велела ему молиться и сама положила три глубоких земных поклона. Когда она встала, в глазах ее блистали слезы. Потом вынула из сумочки, на поясе висевшей, свернутую, крошечную бумажку и, три гроша и, отдавая их слуге, сказала:
— Поскорей! нам надо поспешать к обедне.
Слуга вошел в церковь, где причет готовился к священнослужению, отозвал к себе дьячка, вручил ему бумажку и два гроша, на третий взял восковую свечу, поставил ее пред образом спасителя и, положив пред ним три земных поклона, возвратился к молодой женщине. Дьячок передал бумажку священнику, а тот, развернув ее при свете лампады, прочел вслух:
— За упокой души рабы божьей Марии, — и прибавил лаконическое: — будет исполнено!
Молодая женщина сама уж взяла на руки дитя, несмотря на заботливые предложения слуги понести это бремя. Потом вся эта занимательная группа побрела далее, через дворцовую площадь, в каком-то сумрачном благоговении, молча, с поникшими в землю взорами, как будто шла на поклонение святым местам. Сам малютка, смотря на пасмурное лицо молодой женщины, долго не смел нарушить это благочестивое шествие. Но против дворца необычайность поразившего его зрелища заставила его вскрикнуть:
— Мамаша, мамаша! посмотри, что это такое?
Мать оглянулась, куда указывало дитя, и увидела в двух шагах от себя что-то безобразное, изуродованное, в лохмотьях, похожее на цыганку. Эти развалины живого человека лежали в двухколесной тележке, которую вез старик цыган. Грозно приподняв на него палку, полицейский служитель кричал, чтоб они съезжали с дворцовой площади и никогда на ней не показывались, что им уже давно велено из Петербурга вон. По-видимому, цыганка была лишена употребления ног. В диких глазах ее выражалось совершенное расстройство ума. Она делала разные движения рукой, указывая на дворец, и бормотала какие-то приветствия какой-то княжне, называя ее самыми нежными именами. Когда цыган хотел везти ее далее, безумная приходила в бешенство, и тот принужден был уступать, уверяя полицейского солдата, что они сейчас съедут, лишь бы ему немного вздохнуть.
Поравнявшись с ними, молодая крестьянка, или та, которую мы за нее принимаем, бросила во имя Христа в тележку несколько медных денег. Будто гальванической силой приподняло цыганку при взгляде на ребенка.
— Подай, подай мне!.. это его сын… — закричала она так, что мать в испуге бросилась бежать, озираясь частенько, не выскочила ли из тележки ужасная женщина, не преследует ли ее…
Потеряв цыган из виду, она перекрестилась; но заметно было, что какие-то мрачные думы тревожили ее во всю дорогу, и шаги ее, прежде твердые, стали запинаться. Чаще взглядывала она на свое дитя, еще нежнее прижимала его к груди.
Путь их был на Выборгскую сторону.
Они спешили. День был жаркий. Лицо молодой женщины разгорелось, щеки малютки алели — слуга убеждал отдать ему драгоценное бремя; но мать не соглашалась, как бы боясь поручить его хилым рукам старика, из которых какая-нибудь новая цыганка могла бы вырвать.
Вот они уж на Выборгской стороне, вот и у церкви Самсона-странноприимца. Благоговейный ужас выразился на лицах пилигримов, когда они через ворота вошли в ограду. Здесь представился им погост, усыпанный многочисленными возвышениями, изрытыми смертью, этим всемирным, неутомимым кротом, — гостиница, где для всякого нового приезжего и прихожего всегда найдется приличная почивальня, на которую ни один из них еще не жаловался! И почти над всяким возвышением по камню, положенному будто из боязни, чтобы принятый землею не возвратился на нее! И на каждом крест — знамение жизни земной и стремления к небу!.. С трепетом оглянулись путники на могилу у самых ворот… молодая женщина побледнела, губы ее посинели, и руки затряслись так, что она была готова уронить свое дитя. Слуга успел принять его и опустить возле себя на землю. Рыдая, пала странница на могилу и долго, очень долго лежала на ней без чувств. Старик стоял на коленах; он молился… слезы текли по изрытым его щекам. Дитя плакало и, уцепившись ручонками за платье матери, силилось приподнять ее.
Эта крестьянка была Наталья Андреевна Волынская, это дитя был ее сын, старик — слуга ее и пестун малютки.
Наталья Андреевна пришла в Петербург, куда вызвало ее правительство для возвращения ей имения, отнятого в казну во время бироновщины. Первым делом ее, по прибытии в город, было идти на святую для нее могилу.
Ударили в колокол к обедне. Стараниями усердного служителя приведена она в себя. Она перекрестилась, стала на колена, схватила сына и, наклонив его голову на могилу, говорила ему, нередко прерывая свою речь рыданиями:
— Здесь лежит отец твой… молись за упокой души его… скажи: папенька! благослови меня с того света!
И дитя твердило:
— Папенька! благослови меня с того света…
— О милый, незабвенный друг! видишь, я исполнила обет свой… я дала тебе сына… посмотри, он весь в тебя… я привела его к тебе… благослови нас, милый мученик!.. Кабы не он, я давно б лежала здесь подле тебя.
Вдохновенная своею любовью, она, казалось, видела кого-то сходящего с неба, и глаза ее блистали дивным, неизъяснимым восторгом.
Слуга напомнил, что пора к обедне. В самом деле, она началась, и Волынская, бросив еще взгляд на бугор, где, казалось, почивало существо, для нее бесценное, шатаясь, побрела с своим младенцем в церковь. Там дьячок читал уж апостол. Кроме двух, трех старух, богомольцев никого не было. Невольно взглянул чтец на пришедших… и что ж? он смешался… голос его начал прерываться более и более, наконец слезы задушили его.
— Что с тобой? — спросил священник с неудовольствием.
Этот выговор заставил его оправиться; кое-как докончил он чтение. Нередко вглядывался в него и слуга Волынского.
По окончании обедни, когда Наталья Андреевна просила отслужить панихиду на могиле мужа, дьячок бросился целовать у ней руки и сказал:
— Матушка, Наталья Андревна, вы не узнали меня?.. А помните ли тайного советника Щурхова… приятель был вашего сожителя и положил вместе с ним голову: я Иван… бывший дворец…
Дьячок не договорил и залился опять слезами.
Это был верный служитель благородного, возвышенного чудака в красном колпаке. Он выучился исправно читать и определился дьячком к той церкви, при которой был погребен его барин. Он не хотел расстаться и с прахом его.
С любовью сестры Наталья Андреевна обняла Ивана и представила ему своего сына.
Можно догадаться, с каким чувством пел он похоронные песни при служении панихиды.
По окончании ее повел он Волынскую на ближнюю могилу.
— Здесь лежат косточки моего барина… — начал он и опять не договорил. Немного погодя, оправившись, продолжал: — Ах! матушка, кабы вы знали, как все его-то для меня дорого… Обноски его берегу, словно зеницу ока… Две польские собачки и теперь живут со мною; а двух других, поверите ли? не мог оттащить от его могилы; на ней, бедненькие, и издохли…
С того времени видали очень часто молодую знатную барыню, всю в черном, с маленьким сыном на могиле Волынского. На ней, казалось, она состарилась, на ней вырастила и воспитала его.
Слышно было вскоре, что в Рыбачьей слободе умерла какая-то сумасшедшая цыганка и что ее товарищ ускакал бог весть куда, на кровном коне, которого украл с бывшей конюшни Бирона.
Роман «Ледяной дом» и его автор
«Ледяной дом» вышел в свет в августе 1835 года. Родился он, что называется, в сорочке: успех книги у читающей публики превзошел все ожидания, в хоре похвал утонули и трезвые суждения критиков, и ироническое глумление литературных конкурентов. Сам Пушкин, приветствуя крепнущий талант Лажечникова, предсказывал, что со временем, когда будут обнародованы важные исторические источники, слава его создания потускнеет. И что же? Исторические источники постепенно проникали в печать, отклонения «Ледяного дома» от истины становились все очевиднее, младший друг Лажечникова и поклонник его дарования — Белинский обратил к нему горькие слова заслуженной укоризны, но читатель оставался верен «Ледяному дому». Интерес к нему пережил свои приливы и отливы, но вот уже без малого полтора века одно поколение сменяется другим, а роман жив и сохраняет свою притягательную силу. В чем же секрет его жизнеспособности?
Тот, кто однажды, в юности (а юность особенно восприимчива к романтическому пафосу и патриотической героике Лажечникова), прочел «Ледяной дом», навсегда сохранит в памяти гнетущую атмосферу, физически ощутимый холод мрачной, ушедшей в прошлое эпохи и бьющуюся в силках безвременья пылкую страсть Мариорицы и Волынского, страсть, которую пересиливает в душе Волынского еще более властное чувство — любовь к страждущей отчизне. С первых страниц романа картины зимней стужи переплетаются с другими — с описаниями нравственного оцепенения, мертвящего страха и скованности, в которых пребывает молодой Петербург, еще недавно, при Петре, полный жизни и веселья, теперь же, в царствование чужой стране и народу Анны Иоанновны, преданный на волю ее приспешникам — клике ненавистных иноземцев. Человек осмелился помыслить о протесте — и нет человека: его схватили клевреты Бирона, всесильного фаворита императрицы, пытали, заморозили заживо. Нет больше правдоискателя, он стал безобразной ледяной статуей. И, как бы в насмешку над трагедией человеческой судьбы, вид этой статуи рождает у русской императрицы мысль о постройке потешного ледяного дворца, о празднике шутовской свадьбы. Образ ледяного дома проходит через весь роман, вплетается в перипетии романической интриги, перерастает в олицетворение мрачного и бесчеловечного царствования, над которым вершит свой исторический суд автор.
Просчеты Лажечникова-историка искупает талант Лажечникова-художника. Талант этот позволил автору «Ледяного дома» увлекательно и впечатляюще воссоздать атмосферу, черты быта и нравов одной из самых драматических эпох русской истории XVIII века, сообщил яркость а символическую значительность характерам главных героев. «Ледяной дом» и сегодня доносит до нас живое патриотическое одушевление его автора, а героический образ Волынского, восставшего за справедливость и достоинство человека против жестокой и мрачной деспотии, сохраняет притягательную силу, увлекает и заражает своим гражданским пафосом.
1 Создатель «Ледяного дома» Иван Иванович Лажечников (1792—1869) родился в Коломне в богатой купеческой семье. Его отца отличала тяга к просвещению, усиленная и направленная случаем, который свел молодого купца с крупнейшим деятелем русской культуры XVIII века, просветителем Н.И.Новиковым. Новикову, по рекомендации которого к мальчику пригласили истинно образованного француза-гувернера, будущий романист обязан был прекрасным воспитанием, полученным им в отчем доме. Рано пристрастившись к чтению, Лажечников знакомится сначала с русской, затем с французской и немецкой литературой, а вскоре и пробует собственные силы на поприще словесности. С 1807 года его сочинения появляются то в «Вестнике Европы» М.Т.Каченовского, то в «Русском вестнике» С.Н.Глинки, то в «Аглае» П.И.Шаликова. Уже в первых опытах Лажечникова при всей их подражательности и художественном несовершенстве отчетливо ощутима связь со своей литературной эпохой. В них можно уловить и отзвуки антидеспотических и патриотических настроений, которые впоследствии оказались определяющим признаком идейного строя его исторических романов.
Бурные годы наполеоновских войн, когда складывалось и крепло национальное самосознание, а с ним — идеология социального протеста, завершили формирование личности Лажечникова. Увлеченный патриотическим порывом, юноша в 1812 году тайно бежал из родительского дома и вступил в русскую армию. Участник последнего этапа Отечественной войны и европейских походов 1813—1814 и 1815 годов, молодой писатель наблюдал «деяния соотечественников», «возвышающие имя и дух русского»[165], быт и нравы Польши, Германии, Франции, сопоставлял свои впечатления с картинами русской жизни. Изданные им в 1817—1818 годах «Походные записки русского офицера» примечательны во многих отношениях. Если прежде Лажечников испытывал себя в малых прозаических жанрах философских фрагментов, медитаций или в сентиментальной повести, подчинявшихся строгим литературным канонам, то теперь он выступил в большой повествовательной форме «путешествия», свободной от жанровой регламентации и открытой для живых впечатлений и веяний умственной жизни эпохи. В «Походных записках» впервые определился интерес Лажечникова к истории, стремление по сходству и контрасту поставить ее в связь с современностью, его причастность к той волне идеологического движения, которая на гребне своем вынесла декабристов.
В конце 1819 года Лажечникову, восторженному поклоннику молодого Пушкина, довелось встретиться с поэтом и предотвратить дуэль его с майором Денисевичем. Случай этот оставил глубокий след в памяти писателя, а впоследствии послужил поводом для начала переписки между Пушкиным и Лажечниковым, хотя свидеться в пору этого позднего знакомства им не было суждено. В том же 1819 году Лажечников вышел в отставку, а через год начал службу по министерству народного просвещения, которую продолжал с перерывами до 1837 года, сначала в Пензе, Саратове, Казани, затем в Твери. В бытность свою директором училищ Пензенской губернии, во время объезда подведомственных ему учреждений, он обратил внимание на двенадцатилетнего ученика Чембарского училища, который привлек его необычайной живостью и уверенной точностью ответов. Этот ученик был Виссарион Белинский, связь с которым, перешедшую позднее в дружбу, Лажечников сохранил до последних дней жизни великого критика.
В 1826 году писатель задумал первый свой исторический роман. Еще в 1815 году, когда полк Лажечникова стоял в Дерпте, он трудился над историей этого города, а позднее включил отрывок, явившийся результатом его изучений, в «Походные записки русского офицера». К Ливонии, к истории ее завоевания Петром I, обратился Лажечников и в «Последнем новике», который выходил в свет частями в 1831—1833 годах. Роман имел в публике шумный успех и сразу выдвинул имя автора в число первых русских романистов. Воодушевленный удачей, Лажечников вслед за первым романом выпускает второй — «Ледяной дом». Прием, ему оказанный, способствовал тому, что автор осознал историческую романистику как истинное свое призвание. От XVIII века он уходит в глубь отечественной истории, в XV столетие, когда под твердой рукой Ивана III крепло новое централизованное единодержавное государство. Однако «Басурман» (1838) оказался последним завершенным историческим романом Лажечникова. После публикации в 1840 году начальных глав «Колдуна на Сухаревой башне», где он вновь возвращался к послепетровской эпохе, писатель отказался от его продолжения. Время первого взлета русского исторического повествования, с которым связана по преимуществу деятельность Лажечникова-романиста, было позади.
С 1842 года Лажечников снова служит. На этот раз сначала тверским, затем витебским вице-губернатором, а в 1856—1858 годах цензором петербургского цензурного комитета. Он пробует силы на поприще драматурга, пишет трагедии и комедии. Из драматических произведений Лажечникова наиболее известна стихотворная трагедия «Опричник» (1843). Задержанная цензурой, она увидела свет только в 1859 году и впоследствии послужила основой для либретто одноименной оперы П.И.Чайковского. Значительный историко-культурный интерес представляют также автобиографические и мемуарные очерки Лажечникова «Знакомство мое с Пушкиным», «Заметки для биографии В. Белинского» и др. Два последних романа писателя — «Немного лет назад» (1862) и «Внучка панцирного боярина» (1868), где от исторической тематики он обратился к современной, свидетельствовали о закате его таланта и о консервативности, которую приобрела общественная позиция Лажечникова в новых исторических условиях. Временем наивысшего творческого его подъема навсегда остались 1830-е годы, а лучшим произведением — «Ледяной дом» — роман, который Ап. Григорьев считал «полнейшим выражением русского романтизма»[166].
2 20—30-е годы XIX века были временем, когда возникшие в предыдущее десятилетие жанры исторического романа и повести завоевывают во всех европейских литературах центральное место. Более того, в историческом романе и повести этой эпохи впервые закладываются основы того художественного историзма, который, начиная с 1830-х годов, становится одним из необходимых элементов любого повествования, рассказа не только об историческом прошлом, но и о современности.
На Западе это была эпоха наивысшего успеха исторических романов Вальтера Скотта, вызвавших волну подражаний. Плодотворно развивают традицию Скотта американец Ф.Купер, итальянец А.Мандзони, позднее во Франции — молодой Бальзак. Но в середине 1820-х годов французские романтики в лице В. Гюго заговорили и о том, что после живописного, но прозаического романа В. Скотта остается создать другой, более прекрасный и совершенный роман, роман «поэтический» и «идеальный». Вышедший в 1826 году «Сен-Map» А. де Виньи был первым опытом реализации эстетической программы французских романтиков в жанре исторического романа, существенно новой интерпретацией этого жанра.
В России исторический роман тоже оказывается во второй половине 1820-х и в 1830-х годах в центре внимания и читателей, и участников литературного процесса, будь то писатели или критики. Не случайно в 1827 году Пушкин берется за «Арапа Петра Великого», а в 1832—1836 годах работает над «Капитанской дочкой». С исторического романа из эпохи пугачевщины начинает свой путь в прозе Лермонтов. В 1834 году Гоголь создает «Тараса Бульбу». С конца 1820-х годов в России выступает плеяда исторических романистов второго ряда, из которых особый успех, наряду с Лажечниковым, выпал на долю М.Н.Загоскина, несмотря на откровенный консерватизм автора «Юрия Милославского» (1829).
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|
|