Басурман
ModernLib.Net / Классическая проза / Лажечников Иван Иванович / Басурман - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Лажечников Иван Иванович |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(838 Кб)
- Скачать в формате fb2
(397 Кб)
- Скачать в формате doc
(336 Кб)
- Скачать в формате txt
(324 Кб)
- Скачать в формате html
(378 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
Весь не свой, будучи одержим бесом знаменитости, явился Варфоломей к лекарю Антону. Тон, вид, осанка, походка, несмотря на хромоту, все в нем означало какую-то важность, невиданную, неслыханную в нем доселе. Это исступление не укрылось от Эренштейна. Он померил его с ног до головы, осмотрел крутом и засмеялся.
Переводчик начал говорить, задыхаясь от усталости, но сохраняя все свое ужасное величие:
— Посол всемощнейшего, всесветлейшего императора немецкого Фридерика III, благороднейший рыцарь Поппель, по прозванию барон Эренштейн (здесь он иронически посмотрел на Антона), приказал тебе, лекарю Антону, немедленно явиться к нему.
— Приказал?.. мне?.. немедленно?.. — сказал Антон, продолжая смеяться от всей души. — Ты, видно, ослушался, господин великий посол великого посла?
— Передаю тебе, что слышал своими ушами.
— Правда, есть чем и слышать!.. Нет ли у него больных?
— Нет.
— А если я не пойду, крепка ли будет голова на плечах моих?
— Не ручаюсь. Берегись, Антон-лекарь!
— Так поди, скажи ты, всесветный переводчик, своему светлейшему послу и рыцарю и барону, что он невежа; что если желает меня видеть, пусть явится ко мне, Антону-лекарю, по прозванию Эренштейну, просто — без баронства. Да еще кстати передай дураку, бывшему книгопечатнику Бартоломею, что если он осмелится заглянуть ко мне хоть одним глазом, так я ему обрублю его длинные уши. Слышишь ли? (Здесь он могучей рукой заставил переводчика сделать искусный пируэт, отворил дверь и толкнул за нее презренное существо, так что ножки его залепетали по полу, будто считали ступени.)
Глава четвертая
Дары
Сохрани мой талисман: В нем таинственная сила! Он тебе любовью дан. Пушкин
Москва, разметавшаяся по слободам, по садам и концам, заключала в себе между ними то рощи, то поля, то луговины. Самые обширные из полей были Воронцово и Кучково. На первом стоял терем великокняжеский с садами — любимое летнее жилище московских венценосцев: здесь тешились они соколиною охотой; отсюда выезжали на ловлю диких зверей в дремучие леса, облегавшие Яузу с востока; отсюда могли любоваться на Кремль свой, и Замоскворечье с Даниловским монастырем, и городище за Яузою. Прямо через эту реку, шумную, пересекаемую многими мельницами, глядела очи в очи на терем великокняжеский святыня Андроньевской обители. Васильев луг (там, где ныне воспитательный дом), большею частью болотистый, отсекал Великую улицу и выше Варьскую. Кучково поле начиналось от Сретенской церкви, с именем которой пробуждается воспоминание об освобождении нашем от ига татарского[181]. Высокий вал провожал его по кузницы Занеглинья и тут, расставаясь с ним, служил оградою этому посаду с прудом его и кидался в Москву-реку. Путается воображение в преследовании других границ Кучкова поля, ежегодно стесняемого новыми нитями улиц, которыми сновал умножавшийся люд московский. География того времени так неотчетлива, так неясна, что терпение самого Бальби[182] нашло бы в ней камень преткновения.
Чего не было на Кучковом поле? И тучные пажити, и богатые нивы, и рощи, и дымящиеся болота. Там, между улицами, паслись стада, блистали подчас ряды косцов, мелькали жницы в волнах жатвы, кричали перепел и коростель, соловей заливался в пламенных песнях, и стон зарезанного умирал, неуслышанный. В тот день, в который хотим посетить Кучково поле — день весенний, озаряемый играющим солнышком, — на лугу, раскинувшемся от Сретенской церкви до болота (где ныне Чистые пруды), народ пестрел многочисленными толпами и ожидал чего-то с радостным нетерпением. Сам великий князь с сыном своим и дворскими людьми (к которым успел присоединиться Андрюша) стояли верхами подле рощи, осенявшей стены монастыря, и, казалось, разделяли это нетерпение. В виду их, у болота, построен был деревянный городок, в который хотели шибать из огромной пушки, вылитой Аристотелем[183]. Несколько смельчаков очертя голову забрались чем свет в эту крепостцу и там притаились, боясь, чтобы недельщики не выгнали их оттуда, то есть чтоб не спасли их от смертной опасности. В роще стоял пешком и лицарь Поплев, закрываясь приставами и Варфоломеем от взоров великого князя, которому еще не представлялся. Он спросил переводчика, не видать ли где лекаря Антона, успевшего так досадить ему своим непослушанием. И что же с ним сделалось, когда переводчик показал ему на статного, пригожего немца, в бархатной епанечке, обложенной золотом, ловко управлявшего рьяным конем! Великий князь нередко обращался к своему лекарю и, по-видимому, очень милостиво с ним разговаривал. Горько же ошибся Поппель, составив себе заранее в воображении портрет Антона, которого намалевал маленьким, тощим, неуклюжим, с рыжею бородкой. По лицу его выступили багровые пятна, глаза налились завистью и злобою; он искусал себе губы. Ему казалось, что он видит в молодом немце своего соперника и при повелителе Руси, и в соискании фамильных прав. Лекарь помрачил его пригожеством, статною осанкой, одет не беднее посла императорского, и даже с большим вкусом. Только острогов у него недостает (и это заметил Поппель!..), чтобы походить совершенно на знатного рыцаря; но и остроги может пожаловать ему великий князь. С этого времени Антон обречен на унижение. Втоптать его в грязь, уничтожить — вот обет, который дает себе благороднейший из благороднейших рыцарей!.. Бедный Антон, и тут опять виноват ты, зачем родился так благовиден.
— Едет, едет! — закричал народ, и вслед за этими возгласами, со стороны кузниц, черневших на обоих берегах Неглинной речки, потянулась пестрая толпа, и над ней зевнула огромная медная пасть. Это была пушка необыкновенной величины и толщины. Она, казалось, возлегла на плеча народа, который ее тянул, и тяжело переваливалась с боку на бок. Радостные крики сопровождали и встречали ее. За нею Аристотель следовал верхом; те из народа, которые были поближе к нему, превозносили его могущество, целовали даже его ноги.
— Эку ты матушку сотворил! — говорили они с восторгом, пораженные идеей силы, которую он отлил. — Попытайте так успешно тронуть толпу идеей изящного!
Когда пушка пришла на назначенное место, Аристотель приказал затинщику-немцу[184] (обыкновенно немцы исправляли должность артиллеристов) снять ее с передков; потом, прицелясь в городок, установил ее на колоде (станке, или лафете) и велел затинщику всыпать в нее ватин и вкатить ядро едва ли не с человечью голову. Народу сказано отойти подалее. Пальник[185] горел уж в руке самого Аристотеля; он готовился положить его на затравку и — остановился. Мрачная дума пробежала по лицу, рука дрогнула. Что, если пушку разорвет?.. Не за себя боится он, нет, а за свое создание, за храм, который с ним погибнет! Он поднял глаза к небу, перекрестился, приложил пальник к пушке — медная пасть послала от себя вспышку дыма, грянул удар. Окрестность повторила его в многочисленных перекатах. Казалось, основания земли поколебались. Часть народа пала ниц, думая, что по полю катится огромная железная колесница. Еще удар сильнее, еще, и народ, попривыкший к этому грому, начал вставать и осеняться крестом от напасти молниеносной. Смотрит — городок уж весь в огне. Лишь только Аристотель объявил, что шибить более не будет, громкие восклицания огласили воздух, и художник очутился на руках радостной толпы. В таком торжестве отнесли его к великому князю. Иван Васильевич был вне себя от радости, надел мастеру на шею золотую цепь, поцеловал его в макушку головы и назвал золотоносцем. Народ радовался таковому благоволенью к человеку, который отливал колокола для призыва к молитве, лил пушки на голову ворогов и собирался строить дом Пречистой.
Вдруг из горевших развалин городка поднялись веселые возгласы; ветерок отпахнул дымную занавесь, и показались, одна за другою, две головы отчаянных молодцов, засевших в крепостце. Провидение хранило их. Кроме незначительного повреждения рук и ног, с ними не случилось никаких бед.
— Ай да ребята, ай да молодцы! — кричал им народ.
Из этой-то похвалы жертвовали они своею жизнью! Таков искони русский человек.
Великий князь, радуясь удачному шибанию из пушки и обещаясь употребить ее при осаде Твери, простился с Аристотелем и поскакал в город; за ним последовал весь поезд дворчан его, в том числе и лекарь Антон. От лошадей их поднялось облако пыли и, несясь на рощу, окутало посла императорского. Чернь едва заметила его и оставила без внимания: одно зрелище по превосходству отвлекло от другого. Угрюмый Поппель, нахлобучив на глаза берет и вонзив остроги в коня, отплатил на бедном животном свою досаду. Приехав домой, он заперся с своими мрачными думами.
Напротив, Антон был весь радость, весь торжество. Нынешний день великий князь особенно благоволил к нему. Были на то две причины: он знал, что Аристотель, слуга ему столь полезный, столь необходимый, любил Антона как сына, и старался в этом случае показать свое доброе расположение художнику на близких ему; Иоанн слышал уже об оскорбительном отзыве посла насчет его придворного лекаря и хотел милостивым своим обращением к обиженному отплатить заносчивому рыцарю. Подъезжая вместе с Андрюшей к своему жилищу, Антон не думал более о невзгоде, набежавшей на него с немецкого подворья. Он, однако ж, не столько радовался милостям великого князя, как тайному голосу сердца, сулившего ему что-то особенно приятное. Предчувствие это подтверждали загадочные слова Андрюши, который обещал, как скоро они домой приедут, сделать ему такой дорогой, бесценный подарок, какого он себе и вообразить не может. «Анастасия в доле этой тайны», — думал молодой человек и стремил вперед коня своего. Когда ворота на его половине отворились, он не дождясь, чтобы приняли высокую подворотню, отважно перескочил через нее.
— Говори скорей, скорей, милый Андрюша, что у тебя за тайна? — спрашивал Антон, лишь только вошли они в горницу.
Дитя принял важный вид.
— То, что я хочу передать тебе, не шутка, — сказал он трогательным голосом и слегка вздрагивая, — говорят, в этом деле спасение твоей души.
— Объясни ж, не мучь меня.
— Здесь, в Москве, разносятся слухи, что ты связался с нечистым. Знаю, это неправда, это клевета глупых и злых людей. Ты просто латынской веры, как отец мой, как и я был, все христианин же. Однако, видно, вера русская почему-нибудь лучше вашей: без того б не заставили меня переменить на нее прежнюю. Ты говоришь, у тебя крест в сердце. Мы с Настей этого не понимаем и очень огорчаемся нашим неведением. Хочешь утешить нас?.. (Андрюша вынул тяжелый серебряный тельник из-за пазухи и снял его с шеи.) Возьми вот этот крест, на котором изображение спасителя, надень его и носи. Это крест Анастасии, благословение ее матери. Она сняла его для тебя, для спасения твоей души и во здравие тебе. Пускай охраняет он тебя на всех путях твоих и приведет… в наш русский храм. Ах! если бы в одно время встретил там мою крестную мать.
Андрюша говорил это, и слезы падали по горевшим щекам красноречивого миссионера. Не выдержал и молодой друг его: он обливал драгоценный дар слезами, осыпал его жаркими поцелуями. Перекрестясь, Антон надел тельник.
— Видишь, — говорил он, — я надел крест ее с радостью, с восторгом, скажи это Анастасии, скажи, что я каждый день буду молиться на него, что я никогда не покину этого креста, разве снимут его с меня, мертвого!.. Нет, нет, что я делаю, что я говорю, безумный? — присовокупил он, опомнясь от первого восторга.
В голове его блеснула ужасная мысль. Он любил Анастасию чистою, пламенною любовью, с какою целью, сам не знал; но теперь куда вел его тельник? Не обручал ли его с Анастасией, как жениха с невестой, — с русской, которая не иначе может быть его, как тогда, когда переменит он веру! Чтобы получить Анастасию, надо сделаться отступником… Крест тяжелый надевал он. Но смел ли от него отказаться?.. В каком виде представится он ей тогда? Чернокнижником, нечистым, в связи с дьяволом!.. Неужли броситься в роковую будущность?.. Он подумал также, что Анастасия, из любви к нему лишаясь креста, благословения матери, будет каяться в своем поступке, что мысли об этом лишении истерзают ее. И между тем он оставил крест у себя, хоть на день: завтра же отдаст назад через Андрюшу. Этим докажет Анастасии, что не имеет связей с нечистыми и хороший христианин; отдав же тельник, успокоит ее. Так он мирил совесть и долг свой с любовью.
— Не скрою от тебя, — сказал он своему маленькому другу, приступая к этому подвигу, — что Анастасия сделала неосторожно, прислав мне такой драгоценный подарок тайком от отца, хотя в ее поступке было только желание сестры спасти душу брата. И я необдуманно, может быть, насказал, чего тебе и не надо было бы слышать. Вот и ты, бедняжка, попал в эту тревогу, которая не по тебе!.. Всему я причиною. Прости мне, милый друг, милый брат мой!.. Ты не знаешь пагубных страстей, которые терзают человека и могут помрачить рассудок до того, что высокое божие творение уподобится животному. И не знай этих страстей, чистое, прекрасное создание! Годы твои, годы райские: горе тому, кто растравит их!.. Вот видишь, я взял крест и надел с благоговением христианина, но завтра возвращу его. Не хочу доставить ей причин к раскаянию: благословение матери должно быть для нее дорого. Тоска ее отравит для меня сладость подарка; он будет напоминать мне только, что это жертва тяжкая, что она уносит с собою ее здоровье, ее спокойствие. А для сохранения того и другого готов сам на все жертвы, на все муки. Узнай повернее, нынче ж, если можно, теперь, нет ли для нее какой опасности; вглядись хорошенько в лицо ее, не заметишь ли на нем следа болезни, тени уныния; вслушайся в ее речи, в ее голос… не утай от меня ничего. От меня скажи ей все, чего ты видел, слышал теперь; благодари ее за драгоценный дар; скажи, что отныне буду креститься русским крестом, буду молиться русскими молитвами. Не правда ль, ты научишь меня русским молитвам? Начну и кончу их воспоминанием о ней.
Все это говорил Антон, прерывая речь то поцелуями дорогому миссионеру, то вынимая из груди крест и прижимая его к губам своим. Малютка в первый раз видел друга своего в таком тревожном состоянии: губы его судорожно произносили слова, глаза горели каким-то исступлением, щеки пылали. Этой душевной тревоги испугался Андрюша; он каялся уже, что, исполнив поручение крестной матери, лишил, может статься, их обоих спокойствия и здоровья. Как мог, старался он успокоить своего друга, обещаясь ему сделать все, что он желал. Но докучливые свидетели помешали ему в тот же день переговорить с Анастасией о великой тайне их.
Опасения Антона были пророческие; гроза вскоре скопилась над головою очарованной девушки.
В полночь старая мамка осторожно встала и посмотрела, каково спит ее питомица. Бедная вся горела, лебединая грудь ее тяжко подымалась. Мамка хотела прикрыть ее куньим одеяльцем. Смотрит ястребиными глазами — ахти, мать пресвятая богородица! тельника-то на ней нет. Едва не вскрикнула старуха. «Господи, господи, куда ж девался тельник!» Искать кругом — нет. Может статься, оборвался гайтан, и он лежит у голубушки под изголовьицем. Ждать-пождать утра. Мамка целую ночь не смыкала глаз. Наутро искала тельника на кровати, под кроватью — не видать. Стала замечать, не спохватится ли Анастасия Васильевна. Нет, ни словечка об этом. Только, одеваясь, дитя боярское в смущении закрывало от нее грудь свою. Мамка осмелилась спросить о тельнике: Анастасия зарыдала и наконец, на все увещания, обеты и клятвы не говорить отцу, сказала, что, вероятно, потеряла крест, гуляя на днях в саду, что искала и не могла найти. С какими муками могло сравниться состояние Анастасии при этом случае! Да и мамке было нелегко. Сказать боярину, поставят ей в вину, что не видала, как тельник пропал; не сказать, голову снести. Сказать и не сказать, — на этом старуха едва не рехнулась. Кончилось тем, что, убоясь огорчить свою питомицу и в надежде отыскать пропажу, она утаила беду от боярина, грозного и неумолимого в подобных случаях.
Едва не забыл я сказать, что в этот самый день рыцарь Поппель приходил к Аристотелю жаловаться на дерзость лекаря, порученного, как он слышал, вниманию художника.
— Он сделал должное, — отвечал художник.
— Жидок! ослушаться посла императорского! — вскричал заносчивый Поппель.
— Клевета, недостойная простого мужа, не только сановника государственного! Уберегите ее для бывшего книгопечатника Бартоломея. Один глупец поверит ей.
— По крайней мере цирюльник!
— Скажи вернее — врач при дворе московского государя! Знай, воспитанник брата моего такой же благородной крови, как и ты, и имеет равные с тобою права на уважение.
— Разве потому, что баронится! Не хочешь ли, господин художник, вывесть его в настоящие бароны?
— Легче всего. Стоит ему только потребовать, что ему принадлежит.
— Право?.. И, конечно, в бароны Эренштейны.
— Во что он есть, без сомнения.
— Московская новость! По крайней мере ее не знают при дворе моего государя.
— Если нужно будет, и там ее узнают, как древнее, кровное право.
Поппель горячился более и более и задыхался от гнева; художник говорил с приличным хладнокровием и твердостью.
— Знаешь ли ты сам, что это право мое, и я готов защищать его мечом.
— На этот раз меч рыцаря переломится о закон и слово императора.
— Именем его величества я потребую от тебя объяснений твоим загадкам.
— Дам их, когда сочту нужным! Уважаю твоего государя наравне с другими венценосцами, но не подчиняюсь его власти. Я гражданин Венеции и здесь под сильною защитой русского государя, Иоанна, именем Третьего.
— Мой меч заставит тебя объясниться.
Аристотель засмеялся:
— И сейчас, если имеешь хоть искру благородства.
Поппель схватился за рукоять меча.
— Потише, молодой человек, — сказал с важностью художник, положа свою руку на плечо рыцаря, — умерь свою горячность; она ничего не поможет твоему делу. Не заставь думать, что орудие чести в твоих руках только опасная игрушка в руках ребенка и что император немецкий нарядил ко двору московскому представлять свое лицо не разумного мужа, а задорного мальчика. Образумься, господин рыцарь! Взгляни на мои седины; по летам моим я мог бы быть отцом тебе, а ты зовешь меня на безумную драку? Какая слава могучею рукой юноши сразиться с хилой рукою старика! Будет чем похвалиться!.. И в моем доме! Не назовут ли нас обоих безумными? Поверь, я не обнажу меча; ты можешь напасть на безоружного и променять имя рыцаря на имя разбойника. Что я не трус, скажут тебе государь московский и лучшие воеводы его. И потому советую тебе употребить свое оружие и свой пыл на лучшее дело и искать более равной битвы. Еще прибавлю тебе, господин рыцарь, насилие, каково бы оно ни было, ускорит только нарушение прав, которыми ты незаконно награжден. Будь благоразумен и не горячись: может быть, сама судьба поможет тебе назло справедливости.
Сказав это, Аристотель просил рыцаря оставить его и не отвлекать от важного дела, порученного ему великим князем: в противном случае хотел позвать из сеней приставов, имевших надзор за послом.
Рыцарь Поппель был заносчив, а не храбр; у таких людей не бывает истинной храбрости: он выказывал только ее формы, которые могут обманывать одну неопытность. «Как хорошо сложен этот мужчина!» — говорят, любуясь прекрасными формами иного денди на склоне лет. «Вата, сударь, одна вата и искусство, более ничего!» — скажет вам его слуга и разоблачит перед вами этого поддельного Антиноя[186]. Такова была и храбрость Поппеля. Пристыженный, с добрым уроком и мутною идеей о сопернике, который готовился оспоривать права его на наследство знатного имени и богатого состояния, вышел он от художника. Но и тут не хотел признаться в победе над ним. Подняв гордо носик, как утлая ладья, брошенная могучим валом на берег, он запел в дверях веселую песенку:
У Карла было у Великого Семь незаконных детей: Всем снился венец золотой — Лишь одному он достался. Глава пятая
Поход
Куда бежать, тоску девать? Пойду к лесам тоску губить, Пойду к рекам печаль топить, Пойду в поле тоску терять… В густых лесах она со мной! В струях реки течет слезой! В чистом поле траву сушит! От батюшки, от матушки Скрываются, шатаются. Мерзляков[187]
Молодость, словно крепкий мед, бьет через край, пока не установится. Разгулу ее посвятил Хабар целую ночь, в которую то вино, то с друзьями тяжба за первенство на игрищах, то любовь попеременно вызывали на бой его могучие силы. И везде вышел он победителем.
Утренняя звезда проводила его из ворот деспота морейского; алая заря улыбнулась ему дома.
Вскоре на боярской половине началось необыкновенное движение. Туда и сюда суетились дворчане, несли оружие из кладовой, пытали доброту коней, снаряжали обильным вытьем и пирогами оружейного, конюшего и прочих холопов, которые должны были идти в поход вместе с сыном воеводы. Во время этой суеты послышался усиленный конский топот, и вслед за тем многочисленный поезд остановился у ворот. Все, составлявшие его, подобраны молодец К молодцу, перо к перу. Щеки — что твоя малина, в глазах огонь соколиный: взглянут на друга — рублем дарят, взглянут на недруга — крови хотят. Они в коротеньких кафтанах из немецкого сукна; под низенькими шапочками, которые щегольски заломились на один бок, сказываются буйные головушки; ремень, отороченный серебром, стягивает их стан; у боку длинный нож и кинжал в ножнах, описанных на злате, сзади — ослоп, только что молодцу на подъем. От них отделились человека три, слезли с лошадей и дали о себе знать кольцом приворотного столба. Это были головы и сотники, избранные от нескольких десятень сурожан и суконников, которые охотились искать ратной чести под Тверью. Они, с дозволения великого князя, приехали бить челом Хабару-Симскому, чтобы он взял их под свое воеводство. Сын Образца, известный удальством в пирах и на городских побоищах, не менее славился ратною отвагой. Он водил уже раз охотников против Мордвы на лыжах и добыл с ними хорошую долю славы для себя и для них. В его наезде на Мордву видны были, однако ж, не одна отвага, удел каждого рядового ратника, но и быстрый сметливый взгляд вождя, уменье пользоваться средствами неприятельской страны, нравами тех, против кого воевал, и искусство внушать любовь к себе и порядок в воинах, подчинившихся ему добровольно. Князь Даниил Дмитриевич Холмский, поручавший ему отдельный отряд под Казанью, после этого опыта предсказывал в нем знатного полководца. Достоинства эти умел оценить Иван Васильевич и за них-то извннял в Хабаре буйные вспышки молодости, хотя говорил обыкновенно при таких случаях, что прощает его в уважение любви к нему Иоанна-младого. И ныне Хабар с радостью принял начальство над охотниками. Все они были угощены из братины, которую сам старый воевода обнес по ним, пожелав каждому того, что каждый из них шел добывать. Завтра положено было собраться у церкви Иоанна, списателя лествицы, «что под колоколами»[188], отслужить там молебен, потом в приходской церкви Николы-льняного, и оттуда прямо всесть на коня. Образец обещал испросить для них у Ивана Васильевича милость, пустить их в передовые, с тем чтобы они, вместе с государевыми окольничим[189] и путным[190], очищали путь от всякого недоброго человека и случая.
На другой день, ни свет ни заря, все в доме Образца было уже на ногах. Когда пришел час снаряжать сына в поход, лицо воеводы осенилось грустью. Это была не порывистая грусть, подобная весенним водам, которые неистово мечутся в разные стороны, вопят на всю окрестность и вдруг исчезают, как бы их не бывало. Нет, печаль отца походила на белый ключ, который едва заметно бьет из-под тяжелого камня и между тем от века питает широкую реку. Много мрачных дум в прошедшую ночь посетило душу старца. И было ему над чем задуматься. Он потерял уж на войне одного сына: милый юноша и теперь нередко в одежде ангельской посещает его и, указывая, с тоской невыразимою, на рану, которая точит ему грудь, кажется, говорит: «Отец, больно, очень больно!» За ним следовала мать. Сколько драгоценных потерь! И ныне старец, глядящий им вслед, отпускает на войну последнего сына. Если война и побережет его, так его ждет поле в Москве. Если падет — кто останется подпорою сестры, еще не пристроенной? Но бесчестье хуже смерти: «Мертвые срама не имут»[191] — искони заветное слово русских. И без того позора не пережить! Вся надежда на суд божий; милости господни неизреченны. С упованием на них Образец идет в божницу, куда, по приказанию его, молча следуют за ним Хабар и Анастасия.
Идут молча, объятые чувством благоговения. Пришли в божницу. Единственное окно ее завешено. В сумраке, слабо побежденном таинственным светом от лампады, среди глубокой тишины, изредка нарушаемой вспышками светильни, смотрят на вас со всех сторон темные лики спасителя, божией матери и святых угодников. От них, кажется, повеяло холодом нездешнего мира. Здесь никуда не укроешься от их взоров: со всех сторон следят они вас в малейшие изгибы мыслей и чувствований. Истомленные лица, тощие члены, сухие ребра — плоть, уморенная в молитвах и посте, страдания, крест, — все говорит здесь о победе воли над страстями. Сами пример телесной и душевной чистоты, они требуют ее от приходящих в божницу, это святое собрание их.
К ним-то прибегала Анастасия в тревоге сердечной, от них просила себе помощи против искушений нечистого, и не было помощи ей, слабой волею, предавшейся страсти, которую принимала за неземного обольстителя!
Образец три раза со крестом и молитвою повергнулся перед иконами, три раза повергнулись за ним сын и дочь. После этого благоговейного вступления старец прочел псалом: «Живый в помощи вышнего». Так и доныне у нас на Руси — православный воин, идя на брань, почти всегда вооружается этим надежным щитом[192]. Хабар с сильным чувством повторял слова отца. Все приготовляло Анастасию к чему-то страшному: она трепетала, как голубица, застигнутая в поле, где негде ей укрыть себя перед грозой, готовой над ней разразиться. Когда молельщики встали, Образец взял с искоса небольшой образ Георгия-победоносца, литый из серебра, с ушком для ношения на груди.
— Во имя отца и сына и святого духа, — сказал он твердым голосом, держа левою рукой образ, а правою сотворив три крестные знамения, — этим божиим милосердием благословляю тебя, единородный и любезный сын мой Иван, и молю, да подаст тебе святой великомученик Георгий победу и одоление над врагом. Береги это сокровище, аки зеницу ока; не покидай его никогда, разве господь попустит ворогу отнять его у тебя. Знаю тебя, Иван, не у живого отнимут, а разве у мертвого. Помни на всякий час благословение родительское.
Анастасия побелела как снег, и вся дрожала; на грудь ее налег тяжелый камень, в ушах ударяло молотом. Ей слышалось, будто все лики святых, один за другим, грозно повторяли слова отца ее. Он продолжал:
— Великое дело это благословение. Кто его не помнит или ни во что считает, от того сам отец небесный отвратит лицо свое и навеки отступится, забвен тот будет и во царствии небесном, и адово будет достояние. Блюди свято слова мои.
Каждое слово Образца падало на сердце Анастасии, как смола горючая. Ей казалось, она призвана на Страшный суд Христов услышать проклятие отца и свой вечный приговор. Она не выдержала и горько зарыдала, свет помутился в глазах, ноги стали подкашиваться. Образец услышал ее рыдания и прервал свое напутствие.
— Настя! Настя! что с тобою? — спросил он с живым участием дочь, нежно любимую. Она не в силах была ничего вымолвить и упала на руки брата. Перекрестясь, боярин положил образ на прежнее место и потом спешил окропить дочь свою богоявленскою водой, которая всегда стояла в запасе в божнице. Анастасия очнулась и, когда увидела себя окруженною отцом, братом в каком-то темном тесном склепе, закричала диким голосом и обращая вокруг себя мутные взоры.
— Свет мой, дитя мое милое, голубица ты моя, что с тобою? — говорил отец. — Опомнись; ты в божнице. Знать, попортил тебя недобрый глаз. Помолись-ка пречистой: она, милосердая, избавит тебя от напасти.
Отец и сын подвели ее к иконе божией матери: брат с трудом поднял ее руку, и она, дрожа, сотворила крестное знамение. Тяжело, глубоко вздохнула она, ледяными устами приложилась к образу и потом показала рукой, чтобы ее скорее вывели. Ей чудилось, что пречистая покачала ей с упреком головою.
Когда Анастасию привели в ее светлицу, ей сделалось легче. Ржание коня у крыльца Антонова заставило ее содрогнуться и опомниться. Оно навело ее мысли на милого чужеземца и опасность, какой подвергала бы себя и его, если бы обнаружила тайну тельника. Чувство раскаяния пересилено любовью, и место его заступило лукавое желание отвесть подозрение отца и брата от настоящей причины ее болезни, когда бы это подозрение и могло существовать. Она собиралась обманывать, но еще не умела. Слова: разлука с братом, опасения войны, грусть одиночества, слова несвязанные, холодные, замирали на устах ее. Легко было уверить и без слов, что все эти причины были настоящие. Голубь, ключевая вода, белопутный снежок представлялись в уме ее отца и брата не чище Анастасии. Образец убил бы того, кто б осмелился сказать противное; его зашибло бы смертным ударом, если б он сам противное узнал. В голове его хоть и вертелась мысль о порче, может статься и басурманом, но чтобы сама Анастасия осмелилась быть в сердечном заговоре с ним, этого и в помышлении у боярина не было. Как бы то ни случилось, успокоенные несколько ее выздоровлением, воевода и сын его возвратились в божницу, не без страха, однако ж, что благословение, прерванное так ужасно, вещует для них худое. Отец боялся, не причиной ли этого несчастного случая гнев божий на сына его за разгульную жизнь. Взяв в помощь слова святых отцов, примеры чистоты и непорочности знаменитых русских воинов, удостоившихся славы земной и венца нетленного на небесах, он убеждал Хабара исправиться.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|