Ольга Лаврова, Александр Лавров
Расскажи, расскажи, бродяга
Постановление о продлении срока следствия было составлено загодя, и утром Знаменский направился к начальнику отдела Скопину. Туда же тянулись по одному и другие – был день визирования отсрочек. Пружинистой походкой джигита прорысил Леонидзе; вероятно, заканителил что-нибудь по лени, обычно он укладывался в отведенный месяц.
Скопин держал наготове ручку и уже занес ее над местом, где полагалось расписаться, но поднял львиную голову с крупными красивыми чертами.
– Зачем тебе? – спросил недоуменно.
Знаменский пожал плечами, словно извиняясь.
Как передать те смутные впечатления, даже еще не впечатления, а неразборчивые сигналы, воспринимаемые за порогом слышимости и видимости. Они ощущались, может быть, кожей, может быть, сетчаткой… или вызывали непривычный привкус во рту. Объяснению это не поддавалось. Скопин положил ручку.
– Дай-ка, – потянулся он к папке с делом. Изучить ее содержимое можно было за три-четыре минуты. Скопину хватило одной.
– Ну и что? – он закурил и жестом предложил стул.
Знаменский сел. Но решительно нечем было удовлетворить любопытство начальника отдела. Стандартный с виду бродяга, стандартные допросы, стандартная бумажная карусель проверок.
– Вадим Александрович, он уже менял показания… – произнес Знаменский; вяло произнес, потому что не был увлечен делом, рад бы закруглить его, да отчего-то не получалось.
Скопин щелчком стряхнул пепел, не дождался продолжения и поставил росчерк.
В проходной Бутырки Томин сказал:
– Насчет Ленинграда я сам прозондирую.
– Сделай одолжение.
Знаменский заполнял бланки вызова арестованных, Томин отошел поболтать с дежурной.
– Тишина у вас – в ушах звенит.
– Так ведь тюрьма… Кого будете вызывать?
– Ковальского.
Дежурная покопалась в картотеке:
– Двадцать седьмая камера.
– Ниночка, найди там еще Петрова! – попросил от стола Знаменский.
– Тоже в двадцать седьмой, – откликнулась она и добавила простодушно: – Двадцать седьмая сегодня в бане была.
– Слышь, Паша, оба чистенькие!
– Рад за них.
– А что у тебя за Петров?
– Бомж и зэ.
– Что-о? – поразился Томин.
– Гражданин без определенного места жительства и занятий.
– Что такое бомж, я как-нибудь понимаю. А вот как тебе сунули такую мелкоту? Больше некому возиться?
– Данилыч возился. Теперь его дела роздали другим.
– А-а…
– Что с Данилычем? – встревожилась Ниночка.
– Помяли его старые знакомые. В госпитале лежит.
– А-ах! – жалобно протянула девушка.
– Ничего, он крепкий, – успокоил Томин, но для перестраховки постучал по деревянному прилавочку перед ее окошком.
Знаменский сдал бланки и получил ключ.
– Тридцать девятый кабинет, – сказала Ниночка, дрогнув ему навстречу ресницами.
Знаменский благодарно улыбнулся: тридцать девятый в отличие от остальных относительно просторен и светел.
Автоматическая железная дверь с лязгом отъехала вбок, и их приняло старинное каменное узилище, все недра которого круглосуточно и неистребимо пахли пареной капустой.
Ковальский был мошенник – обаятельная бесшабашная личность лет тридцати семи. Допрос его длился не более получаса. С Ковальским работалось легко и споро, если только не пытаться его брать на пушку. Ему грозило два года (и какой уже раз!), что не лишало его юмора и оптимизма.
– Весьма содержательно, – оценил он протокол. – А ленинградские проказы не мои, верьте слову. Ковальский производит тонкие операции по удалению лишних денег. – Подозрения Томина задели его, так как касались довольно грубого вымогательства.
«Протокол с моих слов записан верно, замечаний и дополнений нет». Изящная кружевная строка и в конце фамилия в завитушках.
– Это я освоил, – хмыкнул он. – Вообще, я все схватываю на лету, – сделал стремительный жест, будто поймал что-то в воздухе и сунул в карман. – Это мой главный недостаток. Верно, Пал Палыч?
– Верно, Ковальский, верно. В следующий раз мы поговорим о гайке. Гаечку продали иностранному туристу, не припоминаете? Турист поверил, что гайка платиновая и покрыта медью для маскировки, представляешь, Саша?
Ковальский протестующе вскинулся:
– Помилуйте, Пал Палыч!.. Александр Николаич!..
В томинских глазах запрыгали смешинки.
– И доказательства имеете? – огорчился Ковальский.
– Имеем, – кивнул Знаменский.
– Где только выкапываете?!
– Здоровая была гайка? – поинтересовался Томин.
Ковальский отмерил полмизинца, обозначив диаметр.
– Ловко!
– А! – отмахнулся он. – Я вот где-то вычитал: в человеческом мозгу четырнадцать миллионов клеток. Если б каждая клетка придумала чего-нибудь хоть на копейку – это ж капиталище!
Знаменский уже намеревался вызвать конвой, когда Ковальский заерзал на привинченной к полу табуретке:
– Пал Палыч, можно с просьбой обратиться? Похлопочите, ради бога, пусть мне разрешат в самодеятельности участвовать! Разве в камере акустика? – Он взял ноту, чтобы показать, как плохо в маленьком помещении звучит голос. – А репертуар? Ребята требуют: давай-давай блатные песни. Разлагаюсь на глазах.
– Хорошо, попробую.
Голос у Ковальского действительно был, и слух был.
Заглянул конвоир.
– Уведите. И сразу давайте второго.
– До свидания, Александр Николаевич, до свидания, Пал Палыч!
– До скорого, Ковальский.
Томин встал, потянулся.
– Подождешь меня? – не без тайной надежды на чутье друга спросил Знаменский.
– Ну, если недолго…
Однако Томина бродяга оставил безучастным. Равнодушный и вялый, умостился он на табуретке, не сочтя нужным здороваться. Говорит монотонно, как жвачку жует:
– Работал, пробовал. Лет пять назад работал. В леспромхозе. Не то «Лукьяновский», не то «Демьяновский». Архангельская область. Там и паспорт бросил, в леспромхозе.
Это называется: мне врать – вам записывать. Томин слушал, отвлекался, снова слушал. Чего Паша добивается? Весь нацеленный, ищущий. Чего тут искать? Ветер странствий выдул из мужика человеческую начинку, иссушил и оборвал корешки. Пустую оболочку занесло в тридцать девятый кабинет, дальше понесет в колонию, выдует на свободу и поволочет куда придется, изредка забывая в затишке в темном углу. Единственная для Паши задача – поскорей сбыть с плеч наследство Данилыча. Чего рассусоливать!
– Есть родные, близкие?
– Да вы уже спрашивали. Никого. Вырос в детдоме.
– Номер детдома? Где находится? Не вспомнили?
– Нет. Забыл, гражданин начальник
– Ну-с, беседа принимает затяжной характер, – поднялся Томин. – Разреши откланяться.
«Срочно. Арестантское. Начальнику следственного отдела Управления внутренних дел Архангельского облисполкома. Прошу проверить показания арестованного Петрова Ивана Васильевича, который утверждает, что работал в Архангельской области в леспромхозе с названием, сходным с «Демьяновский» или «Лукьяновский». Там же прошу предъявить фотографию Петрова для опознания. Выписка из протокола допроса Петрова прилагается».
«Срочно. Арестантское. Начальнику следственного отдела Управления внутренних дел Костромской области. Прошу в порядке отдельного требования дать задание о проверке в архиве областного загса данных о регистрации рождения арестованного нами Петрова Ивана Васильевича, который показал…»
Куча этих запросов разойдется по адресам, и дальше – жди ответов. Ничего иного предпринять пока нельзя.
При следующей встрече бродяга был менее флегматичен, даже изображал доброжелательство.
– Получили ответы, гражданин следователь?
– Получил. Интересует вас, что в них написано?
– Интересует – не интересует, все равно скажете, верно?
– Скажу. Вот справка, что в деревне Чоботы Костромской области никогда не жили Петровы. Эта – о том, что, по данным загса, по области родилось в указанном вами году трое Иванов Петровых. Один из них умер, а нынешнее местожительство двух других известно милиции. Из Архангельска сообщают, что нет у них леспромхоза с названием типа «Лукьяновский, Демьяновский». И все в том же духе.
Бродяга не удивился.
– Записываю в протокол вопрос, – Знаменский писал и произносил вслух: – «Вам предъявляются документы, из которых явствует, что вы давали ложные показания о своей личности. Ответьте, кем вы являетесь и по каким причинам ведете паразитический образ жизни, а также с какой целью вводили следствие в заблуждение?»
Допрашиваемый выдержал паузу, вздохнул напоказ.
– Да, придется рассказывать… Федотов я, Петр Васильевич. Родился в 1923 году в поселке Первомайский Курской области. Мать, как я говорил, Варвара Дмитриевна, отец – Василий Васильевич. С отцом я не ладил сильно. Один раз ушел из дому с бригадой плотников по деревням, понравилось, решил не возвращаться. Молодой был. Начал пить, от товарищей отбился, документы где-то потерял, а может, сперли. Сам не заметил, как совсем стал доходягой.
Тон вполне достоверный. Но он и раньше был достоверный. Этот тип и Олегу Константиновичу был бы не по зубам, подумалось внезапно. Сердцеведу и лицедею, перед которым любой как на духу выворачивал грешную свою изнанку.
– Родственникам известно о вашей судьбе?
– Нет… – потупясь, будто сконфужен. – И я вас прошу, гражданин следователь, пусть им не говорят – где и что со мной! Стыдно!
– На сей раз действительно рассказали правду?
– Клянусь вам!
– Или снова – «меня солнышко пригрело, я уснул глубоким сном…»?
Бродяга смотрел непонимающе.
– Песня такая. Неужели не слыхали? «Расскажи, расскажи, бродяга… Ой, да я не помню, ой, да я не знаю…»
– Ах, песня, – по лицу пробежала рябь. – Закурить не дадите?
Знаменский достал сигареты. Не напрягаться, подумал он. Пусть само по себе отсеивается и крупицами оседает. И, когда немного подкопится, может, сгруппируется в некую молекулу, и авось удастся сообразить, что за субстанция такая неведомая. Он двинул по столу лист бумаги.
– Напишите мне фамилию, имя, отчество и все остальные сведения о себе и своих близких.
Бродяга с усердием приступил. Шариковый карандаш в крупных пальцах умещался ловко, однако строчки чуть спотыкались, в них чудилась странная неправильность. Вероятно оттого, что Знаменский наблюдал их в опрокинутом виде. Или просто непривычное для человека занятие.
Просто? И можно избавиться от мороки? Нет, никак нельзя. Стало быть, не просто.
Минул месяц. Знаменский изучил каждую пору этого лица, каждую модуляцию голоса. Но по-прежнему не ведал, кто перед ним. Данные по Федотову подтвердились полностью. Даже школа, в которой учился, до сих пор на том месте стояла. По отпечаткам пальцев он не был зарегистрирован, значит, не судим. По словесному портрету в розыске не числился. Однако вчера Знаменский взял вторую отсрочку. Теперь, кроме районной и городской прокуратуры, пришлось бить челом и в республиканской, и только виза Скопина (молчаливо, но отчетливо выразившего при этом свое неудовольствие) убедила в необходимости нового продления следствия.
– Зинуля, мы впали в ничтожество! – ябедничал Томин в столовой. – Паша два месяца валандается с нарушителем паспортного режима!
– Что, занятный бродяга?
– Да видел я его – обычный врун и пропойца.
Знаменский разозлился.
– А ты видел, что на допросе ему было очень скучно? Если он раньше не судился, полагалось бы интересоваться следствием, а не зевать.
– Ну а еще? – это Зина вместо того, чтобы поддержать Томина.
– Есть и еще… разные мелочи. К тому же фотография, которую послали к нему на родину, вернулась неопознанной. Некому ее показать. Петр Федотов ушел из дому лет десять назад. Отец умер, старший брат тоже. А мать в прошлом году совсем ослепла.
– Знаешь, тут можно кое-что сделать. Пусть пришлют любую его фотографию, хоть детскую: я проверяю. Методом совмещения основных точек лица.
Томин выловил из компота щепку и воткнул в хлебный огрызок. Стакнулись! Одержимая парочка!
По дороге в Бутырку его осенило:
– Слушай, ведь у тебя есть Ковальский! Кто тебе лучше обрисует бродягу? Пятую неделю в одной камере сидят.
– Спекулировать на добрых отношениях с заключенным…
– Паша, что значит спекулировать? Ты спроси как умного, проницательного человека! Он же польщен будет, что ценишь его мнение! Ну?
– Там видно будет.
Снова дежурила Ниночка и снова припасла Знаменскому тридцать девятый кабинет. Томин в который раз подумал, что она очень мила. А то, что неравнодушна к Паше, так только сам он мог не замечать.
С Ковальским посмеялись над дурнем туристом, отвалившим бешеный куш за гайку. Но на следующем эпизоде он снова заосторожничал:
– Неужто был такой случай?
– Был.
– Пал Палыч, зачем мне бежать впереди прогресса? Вдруг у вас – извиняюсь – одно фу-фу, а я навешу на шею лишний эпизод!
– Двадцать второго августа сего года у бензоколонки на Трубной улице вы познакомились с шофером черной «Волги». Пообещав двадцать рублей, уговорили поехать к магазину «Автомобили».
– Да-да-да. Припоминаю… Всегда-то надеешься, как в песне поется, что никто не узнает и никто не придет. Но вот узнали и пришли. Так неприятно!
– Каким образом вы познакомились с покупателями?
– Пал Палыч, разве с покупателями знакомятся? Это они должны искать знакомства, иначе какое же доверие, – признав очередное поражение, Ковальский вдохновлялся воспоминаниями. – В тот раз дело было так. Подъезжаю к магазину. На меня смотрят. Это я здесь, – оттянул борт модного пиджака, – в рванье сижу. А там вышел – на мне ниточки отечественной нет! Всем ясно: прибыл собственник с личным шофером. Чтобы прощупать публику, мне требуется минута, ну, полторы. Примечаю двух «жучков». Насквозь вижу: в одном кармане – пачка купюр, в другом – липовая справка об аварии. Туда надо только проставить горзнак машины. Известна вам эта механика?
– Известна.
– Проходим мимо них к магазину, я и говорю своему шоферу: «Знаешь, – говорю, – до того мне надоела возня с запчастями, погляжу-погляжу да, пожалуй, продам машину-то, лучше на казенной кататься». Затылком чувствую – клюнули. Пока шофер за мои деньги покупает ерунду, я ухожу в машину. «Жучки» прямо лезут следом и показывают справку и деньги. Я отнекиваюсь, меня коварно соблазняют, во мне разжигают алчность! Наконец, я беру деньги.
– Сколько? – вклинился Томин.
– Выше государственной цены, Александр Николаевич.
– Дальше, Ковальский.
– Собственно, можно бы сразу отвалить. Но как-то пожалел шофера. Уведут, думаю, у парня машину, перекрасят – и прости-прощай. Тогда, якобы показывая, как моя «Волга» хорошо берет с места, трогаю и проезжаю метров тридцать. А там уже стоянка запрещена, понимаете? Естественно, свисток. А «жучки» смерть боятся милиции. Меня выталкивают улаживать отношения с властями. А деньги-то уже здесь, – хлопнул себя по карману. – Милиционер берет под козырек, оставляю на него машину, вроде иду за шофером, у него права. Десять – пятнадцать шагов – и растворяюсь в воздухе.
Знаменский усмехнулся.
– Значит, покупатели остались с носом, потому что вы пожалели шофера? Ой ли, Сергей Рудольфович? Представьте, что они угнали машину. С вашей стороны тогда не мошенничество – тогда была бы кража. Вы не тридцать метров проехали, вы «переехали» из одной статьи в другую. Все рассчитано точно.
Ковальский хитро поглядел на Знаменского, на Томина, довольный, что оценили.
Знаменский подвинул к себе протокол допроса, собираясь фиксировать. Но Томин перехватил инициативу:
– Как самодеятельность, Сергей Рудольфович?
– Пою! Пою, Александр Николаевич. Сердечно благодарен!
– А вообще жизнь?
– Человек когда-нибудь доволен? На свободе не хватает денег, в тюрьме – свободы. Но могло быть хуже. Народ в камере солидный, один даже преподаватель – за взятки в институт принимал.
– Кстати, бродяжка у вас есть, тоже за Пал Палычем числится. Этот жить не мешает?
Как-то одновременно Ковальский поскучнел и насторожился.
– Да нет…
– А какое у вас о нем впечатление?
– Только из уважения, Пал Палыч, – произнес Ковальский после долгой паузы, с явной неохотой нарушая камерную этику.
– Я не настаиваю.
– Настаивать не надо. Но, к сожалению, мало что могу. Замкнутый тип.
– Как он держится? – выспрашивал Томин. – Рассказывает о себе?
– Мы знаем только, по какой статье сидит. А держится спокойно. В камере его боятся.
– Боятся?!
– Да, был, знаете, случай – один парень полез с кулаками, так едва отдышался. Бомж глазом не моргнул, только этак особенно выставил вперед руку и куда-то парню попал – тот растянулся на полу и корчится. На публику произвело сильное впечатление.
– Та-ак… – сказал Знаменский и помолчал, ощущая, как еще крупинка осела на его «промывочном лотке». – Считаете, он не тот, за кого себя выдает?
– Да ведь вы, по-моему, тоже считаете?.. Вот еще кое-какие наблюдения, судите сами. В очко на пальцах ваш бродяга выучился играть с лету. Я – я! – осваивал эту науку дольше, при моей-то ловкости рук! И еще – сколько у него классов образования?
– Говорит, десять.
– Хоть бы двенадцать, чересчур быстро читает. Тридцать восемь – сорок секунд на страницу. Извините, у вас будет больше. Странный человек.
Знаменский помедлил, но больше Ковальскому нечего было добавить. Можно нажимать звонок.
– Мы закончили, – обратился он к конвоиру. – Федотова придержите пока.
Вдвоем по кабинету вышагивать было неудобно, и вскоре Томин уступил плацдарм, заняв позицию у зарешеченного окна. Знаменский приостанавливался, Томин угадывал вопрос: что, обычный врун и пропойца? И безмолвно же извинялся: сплоховал, дескать. Наконец высказался:
– Такой показался серый, лапчатый.
– Лапчатый, как же… перепончатый… гусь… с яблоками… Только от какой яблоньки?.. Саша, нужно в канцелярии быстро посмотреть все, что за ним записано. Может, он жалобы подает, режим нарушает, всякое лыко в строку. Вернешься – врезайся. Вопрос справа, вопрос слева, темп.
Оставшись один, он потер лицо ладонью, на ощупь прогоняя с него решимость, напряжение и прочие неуместные сейчас эмоции. Бродягу встретил приветливо.
– Присаживайтесь, Федотов. Могу вас порадовать – проверки как будто подходят к концу.
– А чего мне радоваться? – хотя, конечно, испытал облегчение. – После суда пошлют в колонию, там надо лес пилить или еще чего делать. А так сижу – срок идет.
– Первый раз вижу человека, которому нравится в тюрьме. Или компания больно хороша?
– Ничего, сидим дружно.
– И не скучно в четырех стенах?
– Бывает. И без водки, понятно, туго. Но как вспомнишь ночевки под забором… тут хоть койка есть.
– А домой никогда не тянет? Мать совсем одна.
– Мать жалко. Да она уже, наверно, меня похоронила. Столько лет…
– Матери, Федотов, до смерти ждут. Хоть бы написали.
– Что-то допрос сегодня чудной, – кривовато хмыкнул тот.
– Попытка разговора по душам. Но не настаиваю. Давно хотел спросить: чем вы жили? Ведь надо есть, надо одеваться. И это годами!
– Очень верно говорите. Каждый день – целая морока. Собачья жизнь. Иногда до того тоска возьмет… – причитания горемычного сиротки.
– Мы ведь решили без задушевности. Мне нужно официально записать, на какие средства вы существовали. Охарактеризовать, так сказать, ваш модус вивенди.
– Модус чего?
– Образ жизни.
– Официально? Ну, официально запишите так, – он продиктовал: – Существовал на различные случайные заработки, не носящие преступного характера. – И пояснил свою юридическую грамотность: – С культурными людьми сижу, всему научат.
– Насчет случайных заработков подробнее.
– Кому чемодан донесешь, кому огород вскопаешь, дров наколешь. Иной раз у бабы переночуешь – на дорогу троячок сунет.
– На это не просуществуешь.
– Иногда попутчик накормит. А то еще промысел: поезд пришел, ставят его в тупик. Бутылки соберешь по вагонам – и порядок. Статьи за это нет, а харчи есть.
– Охота вам лапти плести?
– Лапти?
– В смысле – языком.
Еще частичка туда же, в осадок.
– А-а, языком… Ваше дело проверить. Может, я правду говорю, почем вы знаете?
– В каких городах за последние годы побывали?
– Разве вспомнишь! Еду, бывало, а тут контролер идет или из окна вид красивый. Слезаю. Так тебя жизнь несет и несет. Вчера пальмы, завтра снег. А запоминать – сами подумайте – на кой черт мне запоминать, я не турист какой-нибудь.
Это уж верно.
– Откуда вы попали в Москву?
– Откуда? Издалека.
Что-то поразило Знаменского. Мелькнуло: первое слово, которое сказано своим, настоящим голосом.
– Поточнее, пожалуйста.
– Ах, гражданин следователь, мир велик.
– Мир-то велик, а в Москву-то зачем?
– Видно, судьба. Почитай, с детства мечтал увидеть.
Опять же своим, настоящим голосом.
Будь у Знаменского загривок, на нем враждебно взъерошилась бы шерсть. Он не знал, почему благодушные нотки в ответе сработали именно так, но пахнуло резко чужим, чуждым. Мечтал увидеть… он мечтал увидеть…
– Белокаменную? – неожиданно для себя тихо и медленно произнес Знаменский.
Хлоп! – глаза провалились куда-то внутрь, на месте их между веками были равнодушные стеклянные шарики, и человек бормотнул скороговоркой:
– Ну да, столицу нашей Родины.
Вошел Томин, Знаменский очнулся, обнаружил себя в нелепой позе: почти лежащим грудью на столе с вытянутой в сторону допрашиваемого шеей… что за наваждение! Выпрямился, принял достойный вид, но с загривком сладить не мог, там по-прежнему шевелилось и дыбилось. Чем-то требуется элементарным продолжить для успокоения.
– Укажите конкретно деревни, где вы работали с плотниками, уйдя из дому. И что именно строили.
– Пьянствовал я в то время. Помню, тут колодец, там сарай, но конкретно указать не могу.
– Полюбуйся, Саша, амнезия.
Тот передвинулся за спину Знаменского для удобства любования бомжем. «Амнезию» сунули Знаменскому на язык некие подспудные силы, и они же заставили пристально следить, отзовется ли бродяга на латинский термин.
– Слушайте, Федотов! Ваше поведение подозрительно! Категорическое нежелание называть какие-либо пункты, где…
Знаменский испробовал металлический тембр, и тотчас бродяга взвинченно окрысился:
– А мне непонятно, к чему этот треп! При чем тут обвинение, которое мне предъявлено?!
– Обвинение еще не предъявлено. Я еще не уверен в его содержании, – вполголоса возразил Знаменский.
– Извините, гражданин следователь, погорячился, – он ссутулил широченные плечи в показном смирении. – У нас в камере коечка освобождается у окна. Ребята собирались ее разыгрывать. Может, я пойду? Поучаствую? Жизнь-то, ее везде хочется прожить покрасивее.
– Исключительно меткое замечание, – подхватил Томин. – Но ваша коечка и сейчас у окна. Крайняя в левом ряду. Что скажете?
– Скажу, что такие ваши приемы противоречат нормам законности. Я буду жаловаться прокурору!
Зазвонил телефон, Томин снял трубку и передал Знаменскому.
– Братишка.
– Колька? Привет… С двумя неизвестными? У меня тут с одним, и то никак не решу… Честное знаменское… А ты еще разочек, настойчивее. Прежде всего потребуй у них документы, у неизвестных, – он разъединился. – По-моему, мать просто подослала его выведать, скоро ли я.
– Между прочим, не лишено актуальности.
– Давай все-таки подумаем, что нам дал…
– …этот пустой допрос?
– Отсутствие информации – тоже своего рода информация, особенно если сообразить, куда и зачем она делась.
– Ну, давай пометем по сусекам.
– Начнем с конца.
– Почему он психанул? Он же не всерьез.
– Разумеется. Но впервые позволил себе такой тон.
– Может, думал прощупать тебя на слабину? Дескать, я заору, он заорет. Что-нибудь лишнее брякнет, понятнее станет, чего прицепился.
– Нет, он решил закруглить допрос.
– Да? Пожалуй. Осточертели твои географические изыскания: где – куда – откуда. Между прочим, верный признак, что за ним везде хвосты. Стоит ему произнести «Курск» или какая-нибудь «Епифань» – и мы вцепимся намертво: какой там вокзал, какой памятник на площади, чем торгуют бабы на базаре. Значит, надо называть место, где правда был. А где был, там либо обворовал, либо ограбил.
– Не укладывается он в рамки вора. Даю голову на отсечение, он понимает, что значит «модус вивенди», понимает, что «амнезия» – потеря памяти. И не слышал песни «Расскажи, расскажи, бродяга». Что такое рядовой бомж? Тупой, опустившийся пьянчуга. А Федотов? Весь собран в кулак! Вспомни, как он уклонялся от обострения темы. Как не давал сократить дистанцию. Для той вульгарной игры, которая шла, его броски и пируэты слишком выверены.
– Преувеличиваешь, Паша.
Знаменский взял из шкафа книгу, выбрал страницу, сунул Томину.
– Читай, я засеку время.
– Лучше ты, я малограмотный.
– Читай, говорят.
Томин прочел.
– Пятьдесят три секунды, – констатировал Знаменский. – Против его сорока… У нас с ним на уровне подкидного, а он держится, как преферансист. В свете вышеизложенного что собираешься делать?
– Пойти ужинать наконец. Потом посмотреть по Интервидению матч с югославами. И потом спать, – он направился к двери. – Завтра пошевелюсь: получу в Бутырке описание его личных вещей. Спрошу, не было ли передач. Кстати, та камерная драка занесена в его карточку, можешь ее упомянуть.
Завтра воскресенье, но Саша пошевелится. Не имей сто рублей…
– Слушай, обязательно список книг, которые выдавала Петрову-Федотову библиотека. И позвони в Первомайский. Пусть там проверят, не присылал ли каких-нибудь матери переводов, посылок, заказных писем. Словом, то, что на почте регистрируется.
– Это все просто. А вот хвосты… Мать честная! Утону я в старых сводках. Утону и не выплыву! Идешь?
В городе стояла весна. Праздничная, неповторимая.
Всю зиму валил снег. Только его сгребут и сложат высокими хребтами вдоль тротуаров, только начнут возить в Москва-реку, а он снова сыплет и за ночь иногда совершенно сровняет мостовую с тротуарами, и люди полдня ходят по улицам гуськом – где протоптаны тропинки. Только начнет желтеть и грязниться – снова летит и устилает все ослепительным слоем.
И вот после всех метелей пришла весна света. Солнце подымалось на чистом небе, разгоралось, с крыш начинали потихоньку тянуться сосульки, а тротуары странно курились и местами высыхали, не родив ни одного ручейка. Держалось безветрие. Вокруг сугробов потело, они слегка оседали, но сохраняли зимний вид. Только там, где их раскидывали под колеса машин, быстро превращались в серую кашу и сочились водой.
И каждый вечер строго после захода солнца – будто нарочно для того, чтобы не отнять ни единой краски у весеннего дня, – наползали тучи и отвесно сеяли снежные блестки. Каждое утро пахло весной, каждый вечер – свежим снегом.
Эта пора была создана, чтобы влюбляться, бродить, восторженно щурясь на солнце и слушая капель… А почему, собственно, он идет один? Так естественно представить рядом легкий, чисто очерченный профиль с золотым проницательным глазом. Ничто не мешает. Разве кто будет ему ближе? Глупо откладывать. Мать давно этого ждет, Томин ждет, Зиночка ждет. А весна и вовсе торопит. Такой весны может больше не случиться, и надо успеть к ней примазаться со своим счастьем.
Или жаль холостяцкой свободы? Чушь. Женщины появлялись в его жизни и исчезали, не оставляя глубоких следов, не отнимая ничего у Зины. Кроме времени А в жизни Зины был кто-нибудь? Не исключено. Охотников, во всяком случае, хватало. Царапнула запоздалая ревность. «Этак я еще и провороню ее! Глупо выкладываться до донышка на работе. Окаянная профессия. Невыгодна ни в смысле карьеры, ни в материальном отношении. Зато сломать шею – сколько угодно. Ладно, тут чего уж… А вот Зиночка. Передает потешные словечки племянника, вяжет ему варежки, водит в зоопарк. Хватит. Решено!»
На пороге дома Знаменский сделал кругом, чтобы еще раз увидеть непривычно красивый переулок и перекресток под светом фонарей, окруженных сквозным хороводом снежинок…
Лапчатый… Перепончатый. Он заявился поглядеть на нашу Белокаменную!
«Вот как?! Так я уже знаю?! Уже способен опознать ту субстанцию, что копилась подспудно? Способен дать ей имя?»
Способен.
Волна тихой ярости смыла все личное и унесла, и до рассвета Знаменский был наедине со своим открытием, воюя против его недоказуемости и внешней абсурдности.
* * *
Маргарита Николаевна пекла оладьи, и втроем ели их на кухне с вареньем, со сметаной. Колька рассказывал что-то язвительное о школе, потом вынес мусорное ведро и закатился гулять. Знаменский продолжал сидеть за столом. До чего ж мать моложава. Нет, просто молода. В транспорте ей говорят «девушка». Еще Колька туда-сюда, но я совсем не гожусь ей в сыновья. Здоровый мужик, а она тоненькая, миловидная, смеется заразительно, не подумаешь, что психиатр, и чертовски умна. Доктор наук. И когда успела?.. С удовольствием моет посуду. Дальше по графику пылесос, веселая стряпня обеда. Быт ее не мучает, хотя от сыновей помощь невелика. Впрочем, оба все умеют – тоже ее заслуга, не отца. Тот был поэтично-неловок и к хозяйству не допускался вовсе. Зевалось.
– Плохо спал?
– Угу. Да оладьев тоже переел.
– Никуда не собираешься? – скрытый вопрос о Зиночке. – За городом сейчас с лыжами – восторг!