Глава первая,
в которой читатель знакомится с героем повествования Йере Суомалайненом, пугливым молодым человеком двадцати шести лет с характером овцы. Во всем остальном он нормальный представитель человеческого рода.
Недалеко от столицы нашей республики деревенька, которую небрежно швырнули возле небольшой железнодорожной станции. Городской трамвай также протянул к ее околице свои щупальца. Этот спокойный и благочестивый в своей непорядочности населенный пункт завистливые соседи называли «Денатуратная», а комитет призрения бедных и налоговая комиссия именовали деревню в официальных документах Метсяля. Но глас народа чего-то да стоит, и название «Денатуратная» привилось настолько, что даже официальные органы благословили его. Когда под нажимом широкой общественности был отменен сухой закон и торговля алкогольными напитками сосредоточилась в государственных магазинах, название «Денатуратная» утратило свое первоначальное значение. Комитет по социальным вопросам вынужден был с удовольствием признать, что человек издревле является высоконравственным животным: запрет подстрекает его пить водку, а свобода – размышлять о трезвости.
А вот органы правопорядка, которым больше не нужно было бороться с незаконной торговлей спиртным, считали, что началом всех гражданских доблестей является страх перед полицией.
Некий писатель в одном из своих произведений когда-то увековечил выдающихся жителей Денатуратной, назвав их пристойными грешниками и скверными верующими, предающимися по дешевке буйному веселью. После выхода его опуса в свет в деревню стали косяками переезжать новые жители, занимая место переместившихся в дома призрения бедных или же отбывших выполнять важные общественные задачи, осуществлять которые возможно только в городе. Денатуратная кардинально преобразилась. Жители менялись, словно калоши посетителей ресторана. А Еремиас Суомалайнен1, в прошлом преуспевающий бизнесмен и владелец поместья в Выборге, продолжал жить в Денатуратной безвыездно, и многие считали это чудом.
Шли тридцатые годы двадцатого века, превратившие многих богачей в нищих с апломбом. Вальс бродяг снова вошел в моду; крестьяне дружно маршировали, а основная масса народа, настроившись на философский лад, считала, что безработный – это профессия, а настоящий профессионал – это безработный. Социальная бездеятельность породила формы развлечений, над которыми смеялись только за границей. Право выстаивать в очередях безработных за похлебкой урезали донельзя, но расширили права сильных мира сего, сделав это понятие таким широким, что в него вошли люди от сапожника до бывшего главы республики.
В Денатуратной не наблюдалось ни сильных мира сего, ни угнетенных. Здесь жили обычные граждане, прилюдно не одобрявшие греха, хотя сами тайком грешили с немалым удовольствием. Если в классификации населения исходить из того, что человек – единственное разумное существо среди млекопитающих, то всех бедняков Денатуратной следовало бы отнести к высоким интеллектуалам.
Самой яркой достопримечательностью в этой местности являлось просторное, но сильно одряхлевшее здание – двухэтажный деревянный коттедж, увенчанный башенкой. Его стен никогда не касалась кисть маляра. Все называли коттедж Гармоникой, а владела им шибко увлеченная спиртным вдова Аманда Мяхкие. Она относилась к той группе людей, сердце которых открыто, любвеобильно, но, увы, непостоянно и подвержено сквознякам.
Еремиас Суомалайнен в течение всего времени пребывания в Денатуратной жил в Гармонике Аманды Мяхкие. Он вместе с сыном Йере и экономкой Импи-Леной приехал сюда из веселого Выборга. В первое время деревня оживленно судачила о семье Суомалайненов. Женщины сетовали на информационный голод, окутавший эту семью. Точные сведения о родственных отношениях этих трех людей раздобыть не удавалось. Мужчин непрестанно терзал вопрос: на каком основании те вечно бездельничают. Деревенских жителей больше всего раздражало то, что Еремиас и его сын ни разу не побеспокоились побывать в комиссии по призрению бедных, где безработным обламывалась определенная помощь от общества. Когда же о Суомалайненах вдосталь наговорились и осудили, то обнаружили причины их необыкновенной лени: они оказались обедневшими богачами, ненавидеть которых было бы неблагородно, но и жалеть тоже.
Теплый день, клонившийся к вечеру, обнимал своим парным воздухом некрашеные стены Гармоники. Две жирных мухи наслаждались теплом и одновременно зловонием, исходящим от ближайшей помойки. Спустя мгновение они через окно влетели на кухню Мяхкие, куда их привлек необыкновенно притягательный запах кровяных блинов.
Таинственные и возбуждающие силы самого начала лета оказывали бурное воздействие на природу. Так же неукротимо они влияли на характер человека. Загляните в окно квартиры Суомалайненов и прислушайтесь к голосам, которые терпеливому слушателю доставят бесплатное развлечение. Громче всех звучал низкий женский альт:
– И это мужчины! Оба с пустыми карманами. Жрать только умеете, а больше ни на что не способны. Хоть бы работу какую нашли…
– Женщина! Довольно! Прекрати – или убирайся!
Мужской голос, сорвавшийся на фальцет, прервал выступление женщины. Бизнесмен Еремиас Суомалайнен внезапно обрел весомость и мощь. Он ходил по кухне взад и вперед, желая продемонстрировать, что остается полноправным хозяином своей жизни и не из тех особей мужского пола, которые открывают рот лишь для зевка. Уважительное отношение и почтительность – вот что он требует по отношению к себе.
Возраст Суомалайнена приближался к шестидесяти. Он был преисполнен торжественности и несгибаем, словно чиновник на государственной службе. Его величавая осанка стоила столь же дорого, как и Гармоника вдовы Мяхкие, и свидетельствовала о том, что он остается финским аристократом, хотя и потерял все свое имущество, выступая много раз поручителем. Ему даже не удалось войти в общество людей, пострадавших от кризиса, поскольку не владел собственным автомобилем. Но он обладал богатствами иного рода: характером и внешностью. Высокий лоб, слегка полысевшее темя, пытливые глаза следователя, прикрытые очками на огромных дужках, и козлиная борода с проседью – все это вместе таило в себе кучу достоинств, с которыми нельзя не считаться. Пятнадцать лет тому назад он остался вдовцом, и после этого за его убывающим день ото дня хозяйством следила Импи-Лена, энергичная женщина с низким голосом, банковским счетом и толстыми икрами…
Еремиас прервал свое бесполезное хождение и осуждающе посмотрел на Импи-Лену, безуспешно пытавшуюся разжечь керосинку. Сделал несколько шагов навстречу своему сыну, который сидел в нише окна, увлеченный сочинением стихов, пробормотал что-то про себя и торжественно вышел из кухни. Он давно усвоил, что пилюля поражения не станет горше, даже если ее и не проглотишь.
Еремиас остановился в полутемной прихожей, свет в которую попадал лишь из небольшого чердачного окна. Сюда выходило сразу пять дверей, одна из которых вела на нижний этаж, а оттуда на улицу. Четыре других вели в жилые помещения. Гармоника являла собой подобие постоялого двора. В ней имелось восемь отдельных комнат и, соответственно, восемь квартиросъемщиков: половина наверху и половина внизу. Еремиас взглянул на двери своего этажа и с радостью обнаружил, что имена постояльцев все те же. Видимо, людям нравилось жить в Гармонике, если за два месяца не сменились таблички с фамилиями на дверях комнат. Комитет призрения бедных платил исправно за них арендную плату, а это означало, что у Аманды Мяхкие сохранились доверительные отношения с волостными органами власти.
Еремиас потеребил свою бородку, огляделся и отправился в путь. Знакомо поскрипывали под ногами ступеньки лестницы. В прихожей нижнего этажа его остановил чудесный аромат съестного. У дверей, на небольшом столике, стояло блюдо, наполненное кровяными блинчиками. Еремиас устремил жадный взгляд на вынесенную для охлаждения горку блинов, от которой валил пар. Он никогда не мог понять, как это некоторые люди мучаются несварением желудка. У его ног появился живший в Гармонике кот по имени Хатикакис. Почувствовав запах пищи, он замурлыкал. Еремиас, большой друг животных, протянул руку, схватил теплый блинчик и оглянулся. Должен же котяра получить свою долю от обилия жратвы в кризисный период? Но не противоречит ли это христианским правилам морали? Попадет ли мышка в рай, если она изгрызет в церковной ризнице освященные просвиры?
Слюнные железы Еремиаса задвигались в ритме веселой польки. Он внезапно смерил меньшого своего брата взглядом, исполненным презрения, и засунул блинчик в свой собственный рот. В этот момент открылась противоположная дверь, и в переднюю выплыла огромная туша Аманды Мяхкие. Женщина уставилась на квартиранта верхнего этажа, который мгновенно повернулся к ней спиной и попытался пинком ноги выбросить прочь безвинного Хатикакиса. Еремиас с трудом пропихнул в пищевод последний кусочек блина, успешно выгнал на улицу кота и, красный как рак, повернулся лицом к хозяйке.
– Ни разу в жизни не встречала кота, который бы не воровал, – произнес он с праведным негодованием в голосе. – Этот прохвост только что сидел на столе и расправлялся с блинчиками.
Еремиас смело взял с блюда еще один блин, затолкал его в собственный рот и продолжил словоизлияние:
– Вот как он лопал их. Хорошо, что я подоспел, а то бы он сожрал Бог знает сколько.
Еремиас снова протянул руку, взял с блюда еще один блин и засунул его в рот, демонстрируя, как шипит кот. Аманда молча следила за этим спектаклем. Но, когда Еремиас в третий раз показал, как животное может поглощать пищу, предназначенную для человека, Аманда схватила блюдо и скрылась в своей комнате. А Еремиас с достоинством облизал губы, разгладил бородку и вышел на улицу.
День клонился к вечеру. Ближайший реденький лесок наполнился запахами лета. Жаворонки настроили свои скрипочки и принялись вносить свою музыкальную лепту в бесконечную симфонию природы.
Еремиас постоял во дворе, почмокал губами. Краем глаза посмотрел на окно вдовы Мяхкие и тут же стал поправлять галстук. Аманда расселась у окна, уронив на подоконник мощную грудь. Под глазами у нее красовались такие огромные мешки, что для их поддержания наверняка требовался бюстгальтер. Но из-за этих мешков выглядывали страстно жаждущие ласки вдовьи глаза.
– Господин Суомалайнен, – с нежностью в голосе произнесла женщина, в то время как ее беззубый рот с жадностью пожирал сочный кровяной блин. – Какая теплынь!
– Исключительно тепло, – вежливо отозвался Еремиас, ибо вежливость ему вколачивали с детства.
– Мне пришлось даже снять вязаную кофту, ту толстую. Пот одолел. Особенно под мышками. Но вчера было еще теплее.
– Значительно. Говорят, в тени зафиксировано двадцать градусов.
– Пожалуй, даже больше. Да и ночью было тепло. Я сбросила ночную рубашку и скинула с себя одеяло.
Еремиас, как благородный человек, кашлянул и намеревался уже двинуться в путь, но женщина задержала его еще на мгновение.
– Не желаете ли горяченьких? Какое счастье, что ворюге коту они не достались.
Ядреные, напоминающие о временах Ренессанса телеса Аманды заполняли весь оконный проем, когда она протянула блюдо, наполовину заполненное блинами.
– Надеюсь, господин Суомалайнен не испытывает отвращения к крови?
– Нет… Не особенно…
– Мой покойный муж испытывал. Но сейчас это уже не имеет того значения.
Еремиас уставился на блюдо, и ему стало немножко стыдно. Блюдо прямо-таки жгло его совестливое естество. И нужно же было недавно прикасаться к нему. Он изобразил на лице пленительную улыбку и ответил:
– Я, конечно, съел недавно свиную отбивную, но отказаться от кровяных блинчиков не в силах. Слышал, что вы, госпожа Мяхкие, превосходно готовите.
С этими словами Еремиас проворно схватил блюдо и поклонился. Глаза женщины заблестели от благодарности и превратились в узкие щелки, а кожаные кошелечки ее век игриво затрепетали.
– Пойду сяду вон там, на опушке леса, – продолжал Еремиас. – На лоне природы, дорогая хозяйка, пища кажется во много раз вкуснее.
– При этом еще надо иметь поэтическую душу, как у вас. Ну вот, опять начала потеть…
Аманда глубоко вздохнула, и в ноздри Еремиасу ударил сильнейший аромат крепких напитков. С их помощью можно снять излишний блеск как с мебели, так и с людей. С Аманды Мяхкие алкоголь удалил излишнюю скромность.
Но Еремиас сделал вид, что ничего подобного не заметил и направился к опушке ближнего леса, где приближающийся вечер уже наводил легкие тени. Там он уселся на небольшом пригорке, вокруг которого рос клевер, и жадно принялся за еду, погружаясь в воспоминания о былых годах. Из деревни доносились голоса детей и звуки мандолины. Малышку Лехтинена, единственного музыканта в Денатуратной, отпустили из муниципального приюта на короткие летние каникулы.
Но ничто не могло помешать Еремиасу. Он сидел, ел блины и вспоминал. Жизнь человека подобна гармонике: растягивается и сжимается. Насколько же сплюснулась его жизнь за последние годы! С грустью вспоминал он минувшее, когда владел домом и землей под Выборгом. В те годы жизнь была настоящим праздником, сплошным беззаботным воскресеньем. Он жил в доме вместе с сыном Йере и верной экономкой Импи-Леной. Сын доставлял отцу одни огорчения: бросил учебу и ударился в стихоплетство. Поэзия для Еремиаса никогда не становилась помехой, но поэтов он считал возмутителями спокойствия. Почти три года Йере сочинял стихи и небольшие пьесыьтри из них были опубликованы, но так и не увидели сцены. Йере к тому же страдал тягой к дальним странствиям. Побывал в Америке, объездил всю Европу, пока не прекратились денежные переводы из дома. После двухлетней увеселительной поездки он вернулся домой и удостоверился, что отец потерял все, за исключением характера. Перед ними открылась пустынная дорога и одухотворенная бедность, которую оба встретили с достоинством. Они убедились, что до царя далеко, а до Бога высоко, что в переводе на язык простого люда означало: денег обедневшим богачам взаймы никто не даст.
Йере Суомалайнен смирился с изменившимися условиями. Он никогда не работал в полном смысле этого слова. Следовательно, уж кого-кого, а его нельзя было обвинить в том, что в стране свирепствует безработица. В молодые годы Йере воображал себя также великим изобретателем, пока не обнаружил, что все его изобретения уже давно изобретены другими. Он не изменял мечтам, просто мечты предали его. Из Йере ничего не получилось, поскольку он всерьез считал себя прирожденным поэтом, который полон тревог и волнений, и неустанно выпускал из-под пера никому не нужные опусы. И все-таки отцу не приходилось ползать на коленях перед чужими людьми, протирая штаны до дыр, поскольку Йере, каким бы он ни был хреновым поэтом, после краха отца кормил его и себя своими опусами. По мнению Еремиаса, это было самым большим чудом человечества. Но в кризисные годы в Финляндии, казалось, все происходило шиворот-навыворот.
Солнце уже пряталось за край леса. От него оставался лишь узкий краешек, но день оставался по-летнему теплым. Проходивший мимо местный поезд выпустил огромные клубы дыма, а со стороны шоссе продолжали раздаваться звуки мандолины. Все шли в сопровождении песни крошки-музыканта, которая предрекала его близкое умопомешательство:
Я не Сибелиус И даже не Мелартини, А всего лишь Лехтинен, Игрок на мандолине…
Песенка крошки Лехтинена вызвала у Еремиаса неясное чувство грусти и жалости. Звуковое кино отняло у крошки Лехтинена разум и хлеб. Еремиас жалел всех бедняков, кроме себя самого.
Вечер призвал к жизни стаи комаров.
Еремиас, уставившись в пустоту, продолжал сидеть на пригорке, держа на коленях блюдо с блинами Аманды Мях-кие.
Внезапно он дернулся, словно ожегшись о крапиву. В его голове мелькнула новая мысль: а что если попробовать самому сочинять стихи? Пишет же их его сын, хотя и моложе его. Да и мир полон поэтов, соблюдающих разумное жизненное правило: искусство прославляет самого художника.
Мысль подействовала на него так, что он чуть не лишился сознания. Он искренне верил, что лень есть мать искусства и одновременно порока. Он не чувствовал укусов наглой комариной стаи, не слышал ни нового сочинения Малышки Лехтинена, ни тяжелого громыхания проходившего мимо товарного поезда. Наконец-то он нашел свое жизненное призвание, которое возвысит его и поставит в один ряд с теми, кто разгадывает собственные сны. Человек, готовый все хорошо разъяснять, редко способен на что-либо другое. Итак, он отправится вслед за сыном по лунной дорожке поэзии для финских еженедельных журналов.
* * *
Импи-Лена наконец-то разожгла керосинку. Она чистила прошлогоднюю картошку и изредка бросала хмурый взгляд на Йере, сидевшего в оконном проеме и пачкавшего чистую бумагу чернилами.
«И это называется мужская работа, – думала про себя женщина, – выводить на бумаге закорючки и бормотать что-то себе под нос». Ее недовольная физиономия не мешала Йере, сочинявшему на этот раз детективный рассказ и в мыслях находившемуся далеко от Денатуратной. В какой-то момент ручка замерла в его руке, Йере встал и воскликнул:
– Готово!
– Что? – сухо спросила женщина.
– Новелла.
– Занялся бы чем-нибудь полезным. Но нет. Оба вы одинаковые, как отец, так и сынок, не зарабатываете ни гроша.
– Я же работаю.
– Пишешь?
– Да.
– И это сейчас называется работой! Задницу вытирать твоими бумажками!
Йере подошел к женщине и обиженно воскликнул:
– Довольно! Вы не имеете права так говорить об отце и обо мне. Вы здесь работаете служанкой, а не критиком.
Женщина продолжала чистить картошку и высокомерно улыбнулась. Она служила в семье Суомалайненов тридцать шесть лет и прекрасно знала, что угрозы отца и сына лишь слегка сотрясают уши. Им можно говорить что угодно. Защищаться они никогда не умели, да и драться по-настоящему тоже.
– Нечего на меня зенки пялить, – произнесла Импи-Лена.
Йере словно облили холодным душем. Импи-Лена обладала поразительной способностью придавать голосу удивительные интонации и умела так чесать языком, что словами превращала ближнего в ничто. Она была той финской амазонкой, которые время от времени появляются в отечественных кинофильмах, а также общественных прачечных.
Йере не пожелал вступать в домашнюю перебранку. Он собрал листки бумаги, сунул их во внутренний карман пиджака и робко спросил:
– Куда старик подался?
– Пошел бродить по свету, – раздался ничего не пояснявший ответ.
– Когда будет готов обед?
– Через час. Иди проветри мозги.
Йере снял с гвоздя свою трость, поправил очки и направился к двери. Остановился на пороге, словно обдумывая что-то, и попытался, в свою очередь, задать язвительный вопрос:
– А вдруг я пущусь бродить по свету?
– Твои угрозы выеденного яйца^не стоят…
Женщина хотела продолжить, но Йере уже исчез в дверном проеме. Словно в продолжение своих слов, она стала яростно срезать с картофелины кожуру толстыми слоями и сердито фыркнула:
– И того не стоят!
Импи-Лена сегодня была в мрачном настроении. День был невезучий. Утром ошиблась: покупая молоко, нечаянно с прилавка взяла и затолкала в свою сумку пачку масла госпожи Харьюла. Та обозвала ее воровкой, да еще вонючкой.
Днем она, к своему ужасу, заметила, что Хатикакис украл кусок колбасы из кладовки. Она официально предъявила претензии Аманде Мяхкие и потребовала поставить на кла-дрвку новый замок. Позднее выяснилось, что колбасу спер Йере, а не Хатикакис. Как человек, чувствующий свою ответственность за соблюдение порядка, она сообщила об этом Аманде, а та посчитала себя вправе усилить пожелания госпожи Харьюла.
Импи-Лена тяжело, как больше пристало замужней женщине, вздохнула. И у нее были на то свои причины. Ее мужчины едва ли догадывались о том, что все это время живут в основном на ее средства. Тех жалких грошей, которые Йере зарабатывает детективными рассказами и стихами, не хватает на прокорм трех взрослых особей. Импи-Лена расходует накопленные ею годами деньги и даже умудряется сама себе выплачивать из них заработную плату. Но Еремиас Суома-лайнен человек не мелочный. Он не утруждает себя мыслями о том, на что они живут. Считает естественным, что его и сына обслуживают так же, как и в прошлые благополучные годы. У него хорошая память, и, может быть, благодаря ей он ничему не научился.
В открытое окно доносится в комнату грустная песня Малышки Лехтинена. Импи-Лена подошла к окну послушать ее. В глазах ее появилась печаль, грусть маленького, одинокого безымянного человека, на ум пришли дом призрения для бедных и клетчатая одежда его жильцов. Такова жизнь: если провела целомудренную молодость нетронутой, наверняка такой и останешься в старости. Целомудрие женщины – результат отсутствия соблазнов, целомудрие мужчины – проистекает из-за недостатка возможностей, если, конечно, мужчине есть что сохранять…
Тридцать лет служит она семье Суомалайненов, принесла им в жертву лучшие годы, а сейчас впереди бедность и одиночество, постоянные волнения и забота о двух взрослых мужиках. Неудивительно, что она иногда выходит из себя, глядя на двух болтающихся без дела тунеядцев, которые смотрят на окружающий их мир, как на фантастическую сказку.
Импи-Лена закрыла окно и стала накрывать на стол. Песня Малышки Лехтинена принесла ей привет из дома призрения. Верная служанка подошла к керосинке, и уголки ее глаз стали влажными.
Некоторые женщины с грустью вспоминают свою молодость, другие же отправляются на танцплощадку в надежде научиться современным танцам.
Перед тем как спуститься во двор, Йере на мгновение задержался в дверях Гармоники. Ему сейчас опротивела Денатуратная и ее жители. Жажда странствий, блуждавший в его крови инстинкт авантюриста охватывал его, едва он устремлял взгляд на дорогу. Она звала его вдаль, туда, где человеку должно житься весело и привольно хотя бы потому, что сам он ничего подобного не испытал.
Из ворот Гармоники открывался вид на деревню, которая фактически состояла из трех частей. Слева была Долина ужасов, где проживали бедняки на содержании муниципалитета, бродяги, и беззаботные христиане, никогда не пахавшие землю и не собиравшие урожая; в центре расположился так называемый Аспирин, жителями которого были чиновники средней руки, ремесленники и мелкие господа; справа раскинулась Долина любви с добровольным пожарным депо, площадью для торжественных церемоний и танцплощадкой. Гармоника располагалась особняком от всех этих частей. Она незаметно пристроилась с краю Долины ужасов и являлась как бы бородавкой на теле Денатуратной. Для украшения деревни она была слишком велика и чересчур мала, чтобы служить полицейским отделением.
Йере осматривал открывшийся передний ландшафт и думал о грубости Импи-Лены. На память ему пришли подходящие к данной ситуации слова его собрата по перу Оскара Уайльда:
«Женщин можно разделить на две группы: на некрасивых и накрашенных, на злоязычных и глухих».
Йере увидел отца, сидевшего на небольшом пригорке на опушке леса и проводившего свободное время на свежем воздухе, что рекомендуют врачи. Сын направил свои стопы к нему и выдернул его из состояния несбыточных грез. Вид у старика был воистину диковинный: подернутая сединой козлиная бородка направлена в сторону закатывающегося солнца, выцветшая фетровая шляпа валялась на траве, а руки обнимали алюминиевое блюдо Аманды Мяхкие. Сын загородил ему лучи уходящего солнца. Еремиас очнулся и растерянно посмотрел на него.
– А, это ты, – произнес он и машинально одел на голову, как ему показалось, шляпу. Но шляпа оказалась не шляпой, а алюминиевым блюдом Аманды Мяхкие, из которого на его полысевшую голову выпали три сочных кровяных блина.
– Небольшой фокус, которому научился еще мальчиком в Питере, – хохотнул он. – Бери и ешь. Блины вполне приличные, хотя всякая кровь мне отвратна.
Он положил блины в блюдо и протянул его сыну.
– Ешь, ешь. Яда в них нет.
Йере нерешительно откусил кусочек. Будучи прирожденным пацифистом, он тоже чувствовал отвращение к крови.
– Как их готовят?
– Из крови и ржаной муки.
– Я спрашиваю, кто?
– Аманда Мяхкие из Гармоники.
– Ага, Аманда! – воскликнул Йере.
– Ну и что?
– Ничего.
В этот момент их беседу прервал тонкий голосок, исходивший из-за ближайшего куста.
– Дорогие господа, если разрешите, то я составлю вам на минуту компанию. Не возражайте, ибо все гипотезы являются спекулятивными…
Перед Суомалайненами с глубоким поклоном появился Малышка Лехтинен. В блюде у Йере оставался еще один блин. Он попытался спрятать его куда-нибудь, но, не найдя подходящего места, сунул во внутренний карман пиджака.
Отец и сын сидели на лужайке словно невинные агнцы и смотрели на хилого, крошечного мужичонку, который держал под мышкой грубо сделанную мандолину. Малышке Лехтинену дали недельный отпуск. Он являлся подопечным лицом волостных властей, которого иногда отпускали из дома призрения для встреч со знакомыми. Когда-то он играл на скрипке в составе квартета в одном из кинотеатров, сопровождая музыкой немые фильмы. Затем пришло время звукового кино, и маленький музыкант испытал впервые затемнение в мозгах. Он стал уличным музыкантом, сменил скрипку на мандолину и принялся сочинять песни. В поэзии, как правило, рассудок ждет, чтобы кто-нибудь поинтересовался, есть ли он на самом деле. В случае с Аехтиненом разумом поинтересовались власти, и его уличный бизнес на этом закончился.
– Прошу прощения, уважаемые господа. Прекрасное вечернее настроение располагает к музыке. Я всегда делаю различие между музыкальной и логическо-грамматической сторонами языка. Разрешите присесть?
– Пожалуйста, – отозвался Йере и вопросительно посмотрел на отца.
Музыкант принял позу портного, снимающего мерку с клиента. И с места в карьер произнес целый монолог:
– Вы производите впечатление чересчур задумчивых людей, милые господа. Пожалуй, у вас есть причины для грусти, холода, голода. А может, вам просто скучно? Или вас мучают комплексы? Вам известна мораль Рихарда Вагнера? Вот отчего могут возникнуть комплексы. Мой хороший друг Фридрих Ницше считал жалость жизненной позицией, поэтому и относился с отвращением к вагнеровскому Парсифа-лю. Ницше никогда не испытывал чувства жалости. Итак, какова ваша оценка политической ситуации?
– Она зыбкая, – ответил Еремиас.
– Так и я думаю. Положение было бы во много раз прочнее, если бы лапуасцы2 постарались отправить на тот свет всех изобретателей звукового кино и оставили бы сапожникам их колодки. Слово «уничтожение», впрочем, звучит на редкость музыкально. Оно характеризует желание и животный характер, если можно так сказать, инстинктивную цель народа Финляндии…
– Конечно, можно и так сказать, – высокомерно улыбнулся Йере.
– Великолепно! Чувствуется, что вы человек умный. Пожалуй, даже образованный. Кто знает, может быть, вы даже подготовлены к выполнению сложной задачи? Но вернемся к политической жизни в ее животном звучании. Вот прекрасная тема для новой симфонии. Звуки, издаваемые животными, выражают инстинктивные намерения: в драке – это способ устрашения, в беде – призыв о помощи, в любви – способ соблазнить самку. Музыка также служит инстинктам.
Когда оркестр играет Ваазский марш или гимн воинов Дубинной войны3, у лапуасцев просыпаются инстинкты и они видят все в красном цвете. А когда перепуганный человек видит перед собой красное, у него появляется желание поиздеваться над ближними…
– Мы политикой не интересуемся, – прервал Малышку Еремиас, намереваясь встать на ноги.
– Я тоже, – ответил Малышка Лехтинен. – У нас в приюте разговоры о политике запрещены под угрозой наказания. А сослать человека – раз плюнуть. На прошлой неделе государственная полиция отправила в ссылку восьмидесятилетнюю старуху, которая тайно носила красную нижнюю юбку, а одного парализованного старикашку, назвавшего откормленную в нашем приюте свинью именем Вихтори, посадили в карцер за оскорбление великого вождя народа.
Еремиас многозначительно кашлянул:
– Я уже говорил, что меня политика не интересует.
– Ссылка – это не политика, – ответил Малышка Лехтинен, – в Финляндии она лишь увеселительная поездка. Надо же когда-нибудь и беднякам прокатиться бесплатно на автомобиле? Но почему вы, дорогие господа, такие хмурые? Надеюсь, я вас не обидел? О, понял, понял! Вы жаждете музыки. Вижу это по вашим одухотворенным лицам. Музыка – явление небесное. Она нужна людям любого возраста. Сыграю-ка я вам свою последнюю симфонию, которую сочинил в память о немом кино. Извольте, господа.
Малышка Лехтинен пружинисто вскочил и низко поклонился. Прошелся несколько раз по струнам мандолины и промурлыкал мелодию. Он напоминал актера, для которого игра на сцене – работа, а работа – всего лишь игра. Внезапно он отбросил в сторону свой инструмент, случайно попав им в пустую канистру из-под спирта, вытащил из нагрудного кармана губную гармошку и заиграл. Это, видимо, была «Симфония слез», ибо глаза музыканта тут же стали влажными. Колени его то сгибались, то разгибались в такт звукам мелодии, а губная гармошка, подобно пестику маслобойки, перемещалась из одного уголка рта в другой.
– Вот так, господа хорошие. Это было allegro non troppo. Играл ли я всю жизнь на губной гармошке? Нет, дорогие слушатели. Только четыре года. До этого играл на скрипке почти двадцать лет. Но если бы вы знали, сколько я заглотнул за эти годы горячительных напитков! Однако я не жертва вина, я его друг. Жертва вина? Чушь! Я жертва механизации, грамофонных пластинок. Ну, что вы понимаете в музыке? Достаточно покрутить ручку, заставить пластинку вращаться – вот вам и музыка. Ну да ладно… Ведь если я на скрипке сыграю «Крейцерову сонату» Бетховена, вы только покачаете головой и скажете: «Ах, сумасбродный Лехтинен, оставь скрипку, купи губную гармошку, или трубу, или же саксофон. Либо играй на танцульках. Будь таким, как Матти Юрван или Мальмстен и Пеккаринен». Ну и что? Купим итальянскую губную гармошку, у нее есть мажор и минор. И заиграем или запоем. Если вы, господа хорошие, позволите, то…