Он так удивился, что позволил себе запротестовать:
— Да на свете нет ничего добрее и животворнее нашего солнца! Правда, таким оно было не всегда, если верить старинным легендам.
Ему показалось, что он нашел благодатную тему для того, чтобы отвлечь безутешную гостью от ее неотвязных дум, и торопливо продолжил:
— Не берусь судить, насколько это правдиво, но старые сибиллы утверждают, что когда-то наше светило действительно было злобным, истребляющим все живое под своими прямыми лучами, так что жизнь теплилась только у кромки заката, в унылом осеннем краю. Но однажды на этой земле появились, вот как являешься ты, чужестранные чародеи. Они проложили прямые дороги, они принесли с собой милосердных анделисов, но главное — они утишили ярость солнца, заставив его светить лишь тепло и приветно. По чести говоря, я всегда считал это только сказкой..
Мона Сэниа покачала головой — уж она-то знала, что властвовать над солнцем немыслимо, звезды гаснут и умирают сами собой, только очень медленно.
Но не все слова Лронга были сказкой: да, ордынцы сюда прилетали, это, несомненно, иначе, откуда бы взяться такому чуду длинноногому, как Харр по-Харрада, у которого в крови зудело ходить не вдоль дорог, как все нормальные тихриане, а поперек. Ну, и анделисы — здешние крэги, тоже подарочек от Вселенской орды. Милосердные падальщики, одно крыло черное, другое белое. Совсем как меховая одежка старого шамана. Та самая облезлая хламида, которую она как-то отобрала у него и забросила так далеко, чтобы он никогда больше в ней не появлялся. Прямо на солнце…
А она опять на нем. Не такая же, а именно она. Белая полоса, черная полоса… Совсем как ее собственная, дотла изношенная жизнь.
Откуда-то доносился мягкий, баюкающий голос, но слова утешения угасали, не коснувшись ее сердца. Черно-белая пелена захлестнула ее, полосы, свиваясь в кокон беспамятства, отъединили ее от мира тепла и света. Черная полоса. Белая…
И вот черная — навсегда. Белой не будет.
* * *
Шерушетрик бежал не шибко — молодой еще, да и плохо вскормленный. А чем кормить, в весенних лесах, едва зеленеющих, дичи — с гулькин нос, едва рати охранной хватает. Мертвяки, что из ссыльных, те каждый день образуются, да не по одному — но ведь кости одни мосластые, вместо кровушки вода талая, паучищу зверовидному и пососать нечего. Но сегодня ладный корм достался, сочный, чтоб не пал бегун по дороге — как-никак к самому князю Справедливому гонец снаряжен.
Самому-то нарочному — как маслом по сердцу: из каторжного края да в караванную столицу по воеводскому наказу махнуть — это ж надо в рубашке родиться! А ежели Справедливому угодить, то можно и в его охране остаться. Впрочем, угодить не так чтоб и хитро: гонцу, как положено, даден свиток с донесением, но чтоб понадежнее было, сотник, гукоед толстомясый, заставил его всю грамотку наизусть зазубрить; уж сколько раз пришлось повторить одно и то ж — самому светилу незакатному (чтоб у него глазки светозарные повылазили!), и то не счесть.
Но гонец был калач тертый, даром, что шкодливым недопеском по дурости в ссылку загремел. Хоть и молод, но умишка-то у старцев опальных позанимал — вот теперь есть чем и пораскинуть.
Так что ежели эту грамотку в канаве придорожной утопить, то князю можно и не в один прием все заученное выговорить, а по хитрому разумению тянуть хоть день, хоть два… да сколь угодно. Запекло, дескать, память-то солнышком восходящим, вот мозга медленно и отходит. За то время оглядеться, с нужными людишками парой слов перекинуться, кому ж не интерес про весенние края послушать! Так, глядишь, и приживешься. Вот только не позабыть бы чего, даром что из всей сотни выбран был за память неотшибленную, но все-таки…
Шерушетр, тварь кровососная, бежал ровно, задом не подкидывал, чтобы седока из седельной сумки вытряхнуть — попадаются такие стервецы, мозгов-то нет, чтоб сообразить: на то и намордник кованый, чтоб своим собственным возницей не полакомился. Чесал не путанкой, как возмужалые одры, а иноходью, что усыпляла к исходу дня, и чтобы на самом деле не задремать и мимо постоялой хибары не проскочить, гонец в сотый раз принялся повторять заученное послание.
Значитца, так: намедни, когда сотня вечерять покончила, полез отрядный солнцезаконник огонь сигнальный возжигать (что на тот сигнал сотник клал со всею амуницею, того князю, тем паче Справедливому, знать не надобно). Глянул с башенки — вроде два гуки позади лабаза пристроились, а что того хужее, могут это быть и шалуны со Свиньиной дороги. Двое стражей тотчас на разведку отправились (ну не тотчас, хрен гукячий стража от мисы с теплым варевом оторвешь; да и не то чтобы сами пошли — вперед себя тройку ссыльных погнали, шалуны-то бывают и ладно оборуженные, первых-то, кто сунется, и зарубить могут — но и про такое князю доносить не след).
Ссыльные, до незнаемых дошедши, руками замаячили — можно мол, подходите. Стражи, подошедши, глянули — и в недоумение пришли: на снегу талом двое пришлых, не ссыльные и никак не шалуны, и лицами разнятся.
Один, косая сажень в плечах — в кафтане зело богатом, поверх одёжи накладки кованые, а где из железных колец переплетенные; сапоги из гуковой кожи (воевода примерил — скривился: маловаты). Но безоружен, а ликом синь-багров, язык вывален и глаза рачьи, точно душил его кто; только похоже, душить-то он сам намылился супротивника своего, мордой белого, точно то самое дитя кудесное, что при князе предыдущем, Оцмаре Повапленном (тьфу-тьфу, не сболтнуть бы такое вслух!) в розыске значилось. Охолодал совсем — одна рубаха на нем, да и та без рукава, а в руке меч драгоценный, каких и в княжеской сокровищнице, говорят, не видывали; сапожки белые аж до колен, но зело малы, и дитю здешнему не впору, да и не стащить — словно приросли. А еще на шее цепка бабская, хрустальная, с колокольцем — не иначе, как талисман ведовской.
Меч да амулет сотник к донесению прилагает (придется отдать, вещицы таковские — ни продать их, ни выменять, сразу себя окажут).
Все припомнил? А. Вот еще: оба, ежели честно признать, хоть и на людей похожи, но уроды прирожденные: мало, что шкурой не в масть, так еще и ноги куцые, такими цельный день и за телегу держась, не прошагаешь. И пальцев на руках по пяти, точно у тролля ледяного.
Вот теперича все. Ан нет, не все, главное и позабыл: тот, что в кафтане богатом, мертвяк-мертвяком, его шерушетру и скормили перед тем, как гонца снарядить. А тот, что лицом бледен что брюхо лягушачье, в беспамятстве зыбком: то глаза отворит, то опять закатит; ходить за ним приставили такого же полоумного, что себя не помнит и с одного огня до другого припевки припевает, зело непотребные. Доходяга бледный однажды глаза на него возвел — да и закаркал не по-людски; только Его Премудрость, солнцезаконник наш, на всякий случай порешил это карканье до великого князя донесть. Для того взяли последнюю в отряде птичку вещую, молвь-стрелу желтоперую, и дали ей послушать и запомнить звуки те тарабарские, дабы его господарство князь милостивый сам решил, то ли это карканье вроде анделисова клича, то ли все-таки речение с дороги отдаленной.
Вот теперь вроде и все. И птичка в корзине плетеной тут же, рядом с мечом и ожерельцем хрустальным. Путь впереди долгий, можно десять раз обдумать, что князю сразу выложить, что на потом оставить, а о чем и вовсе промолчать. А что и от себя прибавить, в свиток-то не все впишешь, вроде того, как одежку, с обоих подкидышей снятую, делили — лаялись, что гуки-куки одичалые. Ох, чтой-то? Оп! (дальше уже в полете) … ля.
В первый миг показалось — взбрыкнул-таки шерушетр. Ан нет, дело-то похуже.
Что дело похуже, размечтавшийся гонец успел подумать, пока летел по крутой дуге прямо в придорожную жижу, и рядом летела посылка неприкосновенная, обернутая рогожкой — меч, амулет и свиток запечатанный. Приземлившись на пятую точку, понял: не похуже, а совсем хреново. Что-то обжигающе хрястнуло в боку, не шевельнуться, а из-за бугра уже показались бродяжные рыла и — прямехонько к упавшему шерушетру, суму седельную шерстить.
С простыми дубинами, но — двое против одного, калеченого.
Молод все-таки был гонец, неопытен: не заметил бечеву, поперек дороги протянутую — хотя с устатку, к концу дня, такое и со старым могло бы приключиться. Но теперь лежать бы ему в стылой жиже, не шевелясь, дохлятиком прикинуться — так нет, взыграло ретивое, распахнул сдуру рогожку и меч-кладенец выхватил, против двух здоровенных шишей решил биться — больно уж заманчиво впереди княжеская служба маячила.
Бандюганы рогожку, грязью заляпанную, и не приметили бы, а как заиграл каменьями рукоятными да клинком узорчатым меч невиданный, так забыли о поклаже чресседельной, опрометью на добычу бесценную и кинулись, только под ногами захлюпало. Но не на того напали: гонец хоть и с колен, но размахнулся, харкнув светлой кровью — знать, ребра поломанные в дыхалку впились — и первому подбежавшему ноги враз подсек.
Второй, назад отскочивший вовремя, о товарище порубленом тотчас и думать забыл — решил свою бечевку смотать да петлю на шею гонца накинуть, как ловят рогатов на упряжку. Подбежал к рухнувшему шерушетру, сучившему спутанными ногами, да тут хруст перешел в звон — это, оказывается, гигантский паук догрызал треснувший при падении замок намордника.
Страшно чавкнули освободившиеся челюсти, прерывистый смертный вой ввинтился в блеклое весеннее небо, еще не налившееся летней голубизной. От ужаса раненый гонец окончательно сомлел, повалившись набок. Обеспамятовал.
А между тем шерушетр, расправившийся с первым блюдом своего обеда, отчаянно задергал лапами, сбрасывая пленившую его веревку и заодно освобождаясь от почти невесомой, но до смерти надоевшей ему упряжи. Что-то выкатилось из седельной сумки, крошечное, но вроде бы съедобное; он щелкнул жвалами — плетеная корзиночка хрустнула и распалась на лыковые ошметки, которые он тут же поспешил выплюнуть. Теплый желтый комочек вырвался из этой трухи и взвился в вышину, оглашая придорожную пустошь заученным каркающим кличем, таким странным для щупленького птичьего тельца: «Этохарр! Этохарр! Этохарр!..»
Как видно, удар при падении, а может и густой запах крови совсем лишил нежную птаху разума, потому что вместо того, чтобы привычно лететь вдоль дороги, она метнулась к лесу, выкликая то единственное, что ей велено было затвердить.
Молодой жесткокрылый лис, первым из своего помета добравшийся до весеннего подлеска и уже задремавший от голода, встрепенулся, осел на задние лапы — и упругим толчком послал свое поджарое тело вверх, навстречу долгожданной добыче. Звонкий клич оборвался, на долгое, слишком долгое время, похоронив тайну неразгаданного слова…
Фасеточные глаза шерушетра, поблескивающие льдистой алчностью, даже не проследили за ускользнувшей добычей — такие крохи гигантского паука не волновали. Перед ним, еще ни разу в жизни не наедавшимся досыта, вожделенно маячили еще две жертвы, и он, молниеносно определив расстояние до них, упруго поднялся и безошибочно двинулся к ближайшей.
Удар крепкой, как древко копья, паучьей ноги перевернул гонца на спину и привел в чувство — ровно на те несколько мгновений, чтобы увидеть над собой мохнатое круглое туловище, ровнехонько загородившее солнце, и ощутить в руке меч. И рубануть по серебристой лапе, отсекая от нее изрядный, с доброе полено, кусок. А дальше уже не было ничего — обезумевший от впервые испытанной боли шерушетр взвился вверх, оттолкнувшись сразу всеми уцелевшими лапами, и обрушился на распростертого противника, в бешеной пляске вколачивая его, уже бездыханного, в болотистую почву вместе с обрывками грамоты, драгоценным мечом и собственными планами на продолжение обеда.
Впрочем, нет — оставался ведь еще и третий. Оглядев кровавое, но явно несъедобное месиво у себя под брюхом с почти человеческим сожалением, он поджал раненую ногу и выпрямил остальные, оглядывая окрестность. Низкое весеннее солнце отразилось в его фасеточных глазах, словно это были груды ледышек. В отдалении слышалось частое «шлеп-шлеп» — это возле того, во что превратился первый разбойничек, торопливо собирались гуки-куки лапчатые, которым не страшны были никакие болота. Эти растащат до косточки.
А последний еще остававшийся в живых участник этой драмы, стиснув зубы от боли и страшась даже застонать, опираясь на руки, волок свое теряющее силы тело к спасительному лесу, синеющему едва видимой сквозь слезы зазубренной кромкой, хотя и понимал уже, что путь его недолог. Болотная грязь становилась все жиже, и каждый раз, выдираясь из нее и заползая на кочку, он оглядывался на приближающееся чудовище и не знал, что лучше — остаться на виду или погрузиться в ледяную топь с головой.
А шерушетр, тварь живучая многоногая, двигался все медленнее и медленнее, и не потому, что хромал или чуял паучьей своей стервозностью, что достанет беспомощного калеку. Длинные, точно жерди, ноги увязали все глубже и глубже, затрудняя передвижение и накаляя ярость безмозглой ненасытности. Так что когда он настиг, наконец, свою третью жертву, его челюсти такой мертвой хваткой вцепились в конвульсирующую плоть, что разжать их не смог бы даже навсегда канувший в ледяное болото джасперянский меч.
Первобытное блаженство насыщения теплой кровью отключило все чувства, притушило даже инстинкт самосохранения. А тело незадачливого разбойника, уже недвижное, между тем все глубже погружалось в трясину, и вот уже вместе с ним затянуло в черную топь шерушетрову голову, а за ней и мохнатое туловище — на четверть, на половину… Только тут кровососная тварь задергалась — да поздно. Ходуном заходили торчащие углом, точно сломанные пополам жерди, паучьи ноги, да так, подергавшись, и замерли, и вскоре только они и остались нетленным памятником человечьей и животной жадности.
Недвижное солнце скользило безразличным взглядом поверх всего этого безобразия — в весенних-то краях оно и не такое повидало.
Впрочем, нет.
Вот такого оно еще не видело.
Из-под клочка намокшей грамоты что-то радужно блеснуло, словно из почвы, еще не тронутой весенним возрождением, проклюнулся первый цветок. Колокольчик. Хрустальный. Он настороженно покачивался, не то приглядываясь, не то прислушиваясь, но безлюдная тишь хранила пустынную дорогу. Колокольчик дрогнул, сместился подальше от протоптанной колеи; цепочка бусин потянулась за ним веселой сияющей змейкой. Пронырливый лис, усмотрев какое-то мельтешение, проворно взмыл над болотом — змейка канула в черную воду, затаилась. Она не спешила.
Вот так, скользя между кочками, хоронясь от людей и зверья, она пустилась в свой неблизкий путь, ведомая колдовской силой, которой наделили ее пращуры маггиров. Скольжение ее было неторопливым, словно она знала, что пройдут еще долгие, очень долгие годы (только вот на этой Тихри их не научились отсчитывать), и шесть хрустальных амулетов, собравшись воедино, обретут новых юных хозяев.