Солнце сияло
ModernLib.Net / Отечественная проза / Курчаткин Анатолий / Солнце сияло - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
Смысл его вопроса был абсолютно прозрачен. Он хотел моего свидетельства против Конёва. Идиоту было б понятно, как ответить. Элементарная логика подсказывала сказать "нет". Но я бы чувствовал себя мерзким уродцем, если б унизил себя такой жалкой и мелкой ложью. В конце концов он не спрашивал, за что мне Конёв давал деньги. А я не уточнял у Конёва, что за деньги он мне дает. - Давал, - сказал я. Казалось, Терентьев не поверил своим ушам. Он не ожидал такого ответа. Я не ожидал его вопроса о джинсе, а он не ожидал моего ответа о деньгах. Пирамида Хеопса на плечах у Терентьева покачивалась. Глаза у него блестели, словно отдраенные какой-нибудь жидкостью для мытья стекол. Это был совсем живой человек, еще немного - и пирамида рухнет, а он из Мафусаиловых лет вернется в свой возраст. - И сколько же он тебе дал? - двинулся Терентьев дальше. - Сто долларов, - сказал я. - Сколько-сколько? - вырвалось у него. - Сто долларов, - повторил я. Терентьев смотрел на меня, молчал, и я видел: он мне не верит. - Что же всего сто? - спросил он затем. - Не знаю, - пожал я плечами. Я понял его. И понял причину его неверия. Должно быть, мне полагалось много больше. - Или это он тебе в долг дал? - Интонация Терентьева была исполнена серной дымящейся подозрительности. - О каких ты долларах говоришь? Ты в долг у него брал? - Какой долг. Я столько не заколачиваю, чтобы мне занимать. - И что же он: вот так просто взял и дал? - Почему. Я попросил. - Ты попросил, а он тебе - раз и дал! Как земляку! - А он дал, - подтвердил я. Молчание, что наступило после этого, обдало меня дыханием сурового векового камня. Пирамида Хеопса нависала надо мной всей своей колоссальной громадой, и Мафусаил со вновь запылившимся взглядом готов был обрушить ее на меня. Это и произошло. - Идите отсюда! - разомкнул он губы, одаривая меня возвращением во множественное число. - Вы больше здесь не работаете. Забудьте сюда дорогу. Что я мог предпринять для своей защиты? Когда на тебя обрушилась пирамида Хеопса, остается лишь со смиренным достоинством принять свою долю. Не со смирением, а со смиренным достоинством, хотел бы подчеркнуть это. Во всяком случае, я поступил именно так. - Полагаю, Андрей Владленович, вы будете сожалеть о своих словах, сказал я, поднялся и направился под его вековое каменное молчание за спиной к двери. Надеюсь, у меня не было такого лица, как у той выпускающей редакторши, с которой мы столкнулись у этих самых дверей. По крайней мере, секретарша, взглянув на меня, не произнесла никаких слов сочувствия. Что было причиной алогичного Мафусаилова гнева, до меня дошло, только когда я оказался в конёвской комнатке с обтюрханными столами и стоял у окна, глядя на обугленный массив лесопарка внизу. Терентьев решил, что я над ним издеваюсь! Он хотел выяснить, отстегивает ли мне Конёв за джинсу, и я признался, что да, отстегивает, но сто долларов, судя по его реакции, было слишком мало, он усомнился в джинсовости этих денег, почему и спросил про долг, а я, вместо того чтобы подтвердить его версию, отверг ее, не дав взамен никакого другого объяснения. Которого я и не мог дать. Но он-то хотел получить его. И сделал вывод: пацан куражится. Конёв, которого я, не дождавшись его в редакторской комнате, отловил в монтажной, слушая мой рассказ о разговоре с Терентьевым, побагровел, и его скобчатый рот вытянулся едва не в прямую складку. "Обалденел?" - в ярости расширились у него глаза, когда я сказал, что признался Терентьеву в получении денег. Но, дослушав до того места, как Терентьев принялся выяснять, не в долг ли мне ссуживались эти сто баксов, заулыбался, затем всхохотнул и несколько раз звонко ударил себя по ляжкам: - А фуфло, хмырь советского периода! А хмырь! Туда же, на чужом хребту в рай хочет въехать. Вот хмырь советского периода, вот хмырь! Это была его обычная приговорка про Терентьева - "хмырь советского периода". Он его за глаза иначе почти и не называл. - В какой рай он хочет въехать? На чьем хребту? - спросил я. В остановившемся взгляде Конёва я прочитал острое нежелание объясняться со мной. И сожаление, что все-таки объясниться необходимо. - А ты ничего не понял? - встречно спросил он. - Видимо, хотел выяснить, идет через тебя джинса или нет. Конёв снова всхохотнул. - Что ему выяснять! Доить он всех нас хочет. Доить! Хмырь советского периода. Сам пальцем пошевелить не желает, а молочко к нему чтоб бежало! Для меня наконец стало кое-что проясняться. - Так он хотел, чтобы я на тебя компромат дал? Типа того? - Типа того. - А сто баксов, он решил, - это мало, и решил, я морочу ему голову, так? Конёв истолковал мои слова по-своему. - Мало - не брал бы. Кто тебя заставлял. Ты же взял? Взял. Значит, в расчете. Ты сам-то хоть кого-то окучил? Что-то я не заметил ничего. Это была правда - у меня самого ничего с этим делом пока не получалось. После того как Конёв отвалил мне портрет одного из авторов американской Декларации независимости в овале на зеленоватом поле, я изо всех сил пытался найти джинсу, тряс и Ульяна с Ниной - нет ли кого желающих засветиться на экране у них, тряс нашего со Стасом киосочного хозяина, потряс даже несколько финансовых фирм, позвонивши туда и добравшись до весьма важных тузов, но в итоге не натряс ни одного сюжета. Конечно, мне недоставало московских знакомств, но как-то я и не так окучивал - несомненно, я это чувствовал. И уж совсем мне не хотелось, чтобы у Конёва создалось впечатление, будто я остался недоволен суммой, которую он мне отстегнул. - Ты, Бронь, даешь, - сказал я. - Я разве про себя: "мало"? Я про хмыря советского периода. - Так, "хмырь советского периода", я про Терентьева никогда прежде не говорил, сейчас пришлось. - И видишь же, все нормально. Никаких у него зацепок к тебе. Ничего страшного, что ему про эту сотню... - Да страшного, если не пугаться, вообще ничего в жизни нет. - Губы у Конёва были изогнуты его обычной скобкой, концы ее твердо смотрели вверх. Клади на все с прибором - и все в жизни будет о'кей. Все страхи от нас самих. - А что же теперь мне? - спросил я. - Что же теперь тебе, - эхом откликнулся Конёв. - Что тебе... исчезнуть! Ложиться на дно. Пропуск у тебя на полгода есть? Есть. Все, это главное. Пасись давай сейчас без привязи. По другим каналам, по конторам, которые в Стакане теперь помещения снимают. Там среди них очень денежные фирмочки есть - ты сунь нос. Попасешься так вдалеке, время пройдет - видно будет. Этой ночью, сидя в танковом пространстве киоска, обставленный, как боезапасом, ящиками с водкой, фруктовой водой, сигаретами и шоколадками "баунти-марс", я торговал - словно ставил на кон собственную судьбу. Я запрашивал за бутылку воды вдвое больше, чем она стоила, загадывая: возьмут, не возьмут? - и ее брали. Я заламывал за бутылку водки чуть ли не три цены покупатель, перетаптываясь с той стороны окошечка, платил сколько было мною запрошено. Если возьмут, все у меня будет удачно, загадывал я, и все брали, все исчезало в танковой амбразуре окошечка, возвращаясь ко мне хрустяще-шуршащим фундаментом цивилизации. Дня три после визита к Терентьеву я не ездил в Стакан, а, вернувшись из киоска, заваливался спать и спал по десять часов, просыпаясь лишь к вечеру. Короткий декабрьский день смотрел в окно уже сумерками. В приоткрытую дверь из темной дали коридора доносились голоса Нины и Леки, собиравшихся на прогулку. "Не буду я надевать эти рейтузы", - говорила Лека. "Других у тебя нет", - говорила Нина. "Но они в пройме зашитые!" - восклицала Лека. "Других у тебя нет", - повторяла Нина. Она по-прежнему сидела дома и первую половину дня, пока Лека была в школе, ходила по магазинам и готовила еду, а когда Лека возвращалась, становилась при ней гувернанткой. Я дожидался, когда рейтузы и прочая одежда будут благополучно надеты, дверь за Ниной с Лекой закроется, и тогда поднимался, вылезал из комнаты. Все же, чувствовал я, лучше не мозолить никому из хозяев глаза лишний раз своим видом. Мы со Стасом обитали теперь отдельно друг от друга, перетащив мою кровать туда, где она стояла изначально. Мы теперь виделись чаще в киоске, передавая-принимая друг у друга торговлю, чем здесь, дома. И дико же мне было влечь себя через весь коридор в другой его конец по пустой квартире, зная, что нигде меня больше не ждут и нигде я не нужен! Припасы у нас со Стасом тоже теперь были у каждого свои. Я разогревал на сковороде сваренную на неделю в большой алюминиевой кастрюле гречку, приправлял сливочным маслом и напихивался ею до горла. Ко времени, когда трапеза моя была закончена, появлялись с прогулки Нина с Лекой. Я выходил с кухни встречать их, Лека тотчас висла на мне, и мне приходилось подхватывать ее и поднимать на руках. - Большая девочка, как не стыдно, слезь! - дежурно произносила Нина. - Для дядь Сани я маленькая, - дежурно же произносила Лека. И спрашивала, беря мое лицо в ладони: - Правда, я маленькая для вас, дядь Сань? У, с этой девицей ухо нужно было держать востро. Она оправдывала свое необыкновенное имя - Электра, - что-то электрическое в ней было, и довольно высоковольтное. - Какая ты маленькая, ты большая, - говорил я. - Просто я, как и твой папа, сильный и могу тебя поднять на руки. - Вот! - поворачивалась у меня на руках к матери Лека. Я опускал ее на пол, они с Ниной раздевались, и Лека брала меня за руку: - Дядь Сань, пойдем! Поиграешь мне. Я взглядывал на Нину. Нина просяще улыбалась: - Если ты можешь... У них дней десять назад в доме появилось фортепьяно. Причем не какое-то там пианино, а рояль. Кабинетный, в половину размера от обычного, но все равно рояль - звук, рождавшийся в его чугунно-деревянной утробе, был насыщен, густ, объемен и плотен. Какие-то знакомые Ульяна уезжали всей семьей на постоянное место жительства в Америку, продали квартиру, мебель, а на рояль покупателя не нашлось. Рояль требовал места, квадратных метров жилой площади. Бросать рояль в проданной квартире, провидя его печальную судьбу быть отправленным на помойку, знакомые Ульяна не захотели, и "Бехштейн" нашел себе приют в одной из пустующих комнат бывшей коммунальной свалки на задах "Праги" - до лучших времен, когда хозяева смогут приехать навестить родину и заняться его осмысленной продажей. Но ясно было, что лучшие времена - это такой опасливый эвфемизм, всего лишь неполный синоним "навсегда", и Лека так сразу это и схватила, стала считать рояль своим, натащила в оживленную черным бегемотом ободранную комнату стульев, прикатила выпрошенный у Нины раскладной журнальный стол на колесиках, накидала на него кучу альбомов с репродукциями, - превратив комнату в род гостиной. В доме, однако, был лишь один человек, умеющий управляться с поселившимся в нем зверем, - это я, и Лека, стоило мне оказаться у нее на пути, не упускала возможности проэксплуатировать меня. Впрочем, я с удовольствием шел на это. Оказывается, пальцы у меня соскучились по клавишам, первый раз, севши за инструмент, я просидел за ним, не вставая, часа два, хотя при перевозке рояль не удержал строя и каждая взятая нота обдирала слух фальшью. Моцарт, Бетховен, Гайдн - все во мне сохранилось кусками, отрывками; джазовые композиции, те мне дались почти сразу; но что сидело в памяти влито, будто забетонированное, - это свое: три, четыре, пять сбоев на вещь, какого бы размера та ни была, я даже поразился! Потом Ульян договорился с настройщиком, тот пришел, ахнул, увидев фирму, позвенел камертоном, подкрутил колки, - и тут уже Лека стала требовать от меня концертов со всем правом. - Ну, красавица, - обращался я к Леке, со стуком выпуская наружу ослепительную бело-черную пасть зверя, - что мы желаем? - Свое, дядь Сань, - освещаясь улыбкой тайной радости от предвкушения будущей музыки, говорила Лека. - Чужое я и на пластинке услышать могу, и по радио. - Так, красавица наша хочет самодеятельности. - Я перебирал пальцами над разверстым оскалом, прислушиваясь к себе, с чего бы мне хотелось сегодня начать. - Ну, давай вот это... - отдавал я свои руки во власть зверя, и он жрал, жрал меня, заставляя переходить все к новым и новым вещам, чавкал мною, с хрустом ломая мне кости... черт побери, как я все же любил этого зверя, до чего был подвластен ему! Я останавливался, и Лека, сорвавшись со своего места, подлетала ко мне, заглядывала в глаза: - Правда, дядь Сань, это вы сами все сочинили? Я согласно кивал, и она, получив подтверждение, тянулась ко мне, обхватывала руками за шею, понуждая пригнуться, и звонко чмокала в щеку: - Дядь Сань, я вас люблю! Я тоже хочу сочинять так! - Сначала нужно научиться играть, - подавала голос Нина, только что вошедшая из коридора. Ее хватало на присутствие рядом с блажащим зверем минут на десять, и она постоянно выходила-входила, делая за пределами "гостиной" свои незаметные домашние дела. - А дядь Сань меня научит! - как о само собой разумеющемся восклицала Лека. Мне не оставалось ничего другого, как переуступить ей свой стул, подложив на него диванную подушку-думку, которая уже так и поселилась здесь, не уходя на свое прежнее место, Нина той порой подставляла мне другой стул, я садился рядом с Лекой и произносил - без особого азарта: - Что ж, давай попробуем. Учительство - эта стихия была не по мне. Под благовидным предлогом я невдолге прекращал занятие, но любительница фортепьяно была неумолима. - Еще! Поиграй еще! - требовала она. Соскочив со стула, забирала с него свою думку и хлопала по сиденью ладошкой, указывая мне, чтоб я садился. Пожалуйста! У Нины в изнеможении закатывались глаза. Но я был готов играть еще и еще. Мне это сейчас было нужно не меньше, чем маленькой любительнице фортепьяно. Как удачно сложилось, что Ульяну с Ниной привезли этот "Бехштейн". Если б не он, что бы мне с собой делать? Вернувшись с работы, в комнате возникал Ульян. Его появление означало конец музицирования. Семье предстоял ужин. - Саня, ты же талант! - восклицал Ульян, когда я, пробурлив каким-нибудь эффектным пассажем, вскидывал руки вверх и, подержав их так мгновение, захлопывал роялю его пасть. - Почему ты не поступаешь в консерваторию? Он произносил эти слова каждый раз, заставая нас тут, в "рояльной", хотя знал, что у меня нет никакой бумаги о музыкальном образовании. - Э! - отмахивался я от Ульяна, даже не вступая с ним в объяснения. У меня перед глазами стоял образ отца. Закончить и консерваторию, стать даже членом Союза композиторов - и что? Пахать начальником смены на заводе: план, наряды, номенклатура заказов, пьяные рабочие, ворующие мастера... и невыглаживаемая никаким утюгом печать неудачника на лице. Нет, пардон! Дело, которому бросаешь в топку свою жизнь, должно приносить кайф. Кайф и деньги. Кайф вкупе с деньгами - это и есть то, что называют свободой. Свобода же власть над миром. Не хочешь, чтоб мир властвовал над тобой, обрети свободу. Не хотел бы я, чтобы к нынешнему отцовскому возрасту у меня было его выражение лица. - Я хочу в консерваторию! Я хочу в консерваторию! - тряся вскинутой вверх рукой, словно просилась из-за парты к доске отвечать урок, кричала Лека. - Вот, слышите, кто тут у вас мечтает о консерватории? - указывал я на Леку. Они уходили на кухню ужинать, а я утаскивался к себе в комнату, и как я проводил время до поры, когда нужно было выскакивать, направлять стопы в киоск? У меня это не сохранилось в памяти. Как-то проводил. Убивал, так будет точнее. Помню лишь, что именно тогда я осознал со всей ясностью: а ведь Стас пасется неведомо где и не говорит мне, где пасется. Последние дни я то и дело сменял не его, а невесть откуда возникшую бабу, всем своим видом и ухватками напоминавшую ту осветительницу, с которой ездил снимать свой первый сюжет про пчеловода. Я спрашивал ее, а где Стас, и она отвечала мне недовольно - как ответила бы осветительница: "Я за ним бегаю? Обещали полсмены, а я всю!" Слова ее означали, что Стас должен был ее сменить, но не появился. Однако и дома его тоже не было. И если он мог так беспардонно кинуть нашу новую напарницу, получалось, его отсутствие в киоске, означавшее присутствие в некоем другом месте, было хозяином киоска санкционировано? В Стакане, когда я наконец осилил себя встать до заката солнца и выйти на улицу при дневном свете, я прямым ходом устремился в буфет. И уже не вылезал из него целую неделю. Отбывал свою смену в киоске, спал часов пять и отправлялся кантоваться в буфете. Чтобы покинуть его только тогда, когда мне уже следовало вновь лететь птицей к моему боезапасу. Я ходил в буфет, как на работу. Наверное, за эту неделю половину своей выручки он сделал на мне. Но и с кем я только не перемолотил языком за эту неделю. Плодами той недели я после кормился и кормился. Кто из знакомых подсел ко мне за стол вместе с Борей Сорокой - это исчезло из памяти, а вот сам Боря в моей памяти - до конца дней, что мне отпущены на земле. Разумеется, когда он в сопровождении того исчезнувшего из памяти знакомого подошел к моему столу, я и понятия не имел, как его зовут и кто он такой. Но что я сразу отметил в нем - это то, как он был одет. Роскошно он был одет. В таких двубортных костюмах, как у Бори, тогда начинали ходить многие, но почти у всех они имели довольно жалкий, дешевый вид - дешевый материал, дешевое шитье, выдающее себя пузырями и обвислостями, - материя темно-болотного Бориного костюма так и била в глаз своей тончайшей выделкой, а то, как сидел на нем пиджак, свидетельствовало о высочайшем классе фирмы, его пошившей. Сорока - это было не прозвище. Это была его фамилия. И знакомство наше началось с шуток по поводу его фамилии. Которым, впрочем, он неожиданно положил конец, произнеся совсем не шутливо: - Конечно, хотелось бы с полным основанием полагать себя орлом, но пока, к сожалению, дотягиваю только до сокола. - Уже недурственно, - не осознав в полной мере серьезности его тона, сказал я. - Сокол Сорока. Отлично звучит. - Нет. - Он покачал головой. - Орел Сорока лучше. Но пока только сокол. - А как вы это определяете: орел, сокол? - Я наконец почувствовал, что он вовсе не шутит. - Какие у вас критерии? - Капитал, - отозвался Боря. - Степень его крутости. Его количество. Пока тяну только на сокола. Не выше. - И в какое же количество капитала вы оцениваете орла? - спросил я, не сумев скрыть самого живейшего своего любопытства. Он уклонился от ответа. Развел руками, улыбнулся укоряюще - словно бы это я, а не он сам заговорил об этом - и сказал: - Ну, тут ведь чисто индивидуальная моя оценка. Абсолютно субъективная. Вот кому в полной мере был дан талант уходить от прямых ответов - это Боре Сороке. Он это делал виртуозно. С таким обаятельным выражением укоризны на лице - да как можно о таком спрашивать? - что собеседник терял всякую способность настаивать на ответе. Может быть, в этом таланте и был главный капитал Бори. Который он уже умело конвертировал в другой, исчисляемый в денежных единицах. Так или иначе, но, имея от роду всего на пять лет больше, чем я, он владел на паях с компаньоном собственной компанией по оказанию рекламных услуг, снимал под офис в Стакане сто двадцать квадратных метров, и дела у их компании, судя по его костюму, шли отлично. - Заходите! - прощаясь, протянул мне визитку Боря. - Вот наши координаты. Меня так жгло любопытством увидеть их офис, что я с трудом дал себе выдержать люфт в пару дней. Это была одна из тех контор, о которых говорил Конёв, предлагая мне попастись без привязи. Снаружи - обычные стакановские двери с порядковыми номерами. Не знай я, что за ними частная фирма, ни в жизнь бы не догадался. Впрочем, и внутри офис имел абсолютно обычный стакановский вид: траченые стакановские столы, траченые казенные стулья, видавшие виды стакановские стеллажи с папками на полках. И только на стакановском столе у секретарши вместо машинки оглушающе стоял компьютер - который я увидел вживе впервые в жизни, - да в комнате, куда меня в конце концов привел Боря, вдоль одной из стен широким лежбищем раскинулся коричневый кожаный диван, и ему ассистировали два той же обивки кресла. Это была пора, когда прошлая жизнь и пришедшая ей на смену новая существовали сиамскими близнецами, общий кровоток насыщал кислородом обоих, и смерть одного означала бы смерть другого. - Наша гостевая, - сказал Боря, обводя руками комнату с диваном и креслами. - Прошу, располагайтесь, - указал он мне на кресло. - Кофеек нам сейчас сделают, да и коньячок есть. Против коньячка ничего не имеете? - Помилуй бог, - сказал я, располагаясь в кресле с небрежностью, которая должна была означать мою привычность обитать среди такой мебели и потягивать достойные спиртные напитки. Когда коньяк был подан, налит и пригублен, оказавшись, однако, вполне буфетно-стакановского качества, Боря, с этой своей обаятельной скользящей улыбкой, которую я отметил еще при нашем знакомстве, спросил, выщелкивая из коробки "Филип Морриса" сигарету. - Вы в программе Терентьева, если не ошибаюсь? Я уже после, когда мы расстались, вспомнил. Славные репортажи делаете. Потом я уже узнал, что у них был архив на всех корреспондентов и ведущих, кто постоянно фигурировал на экране, - по всем каналам, по всем программам. И он "вспомнил" меня, пошуровав в этом архиве: ставя в видак одну записанную с эфира пленку, другую, третью - пока не наткнулся на мою "знакомую" физиономию. Но тогда я преисполнился гордости и уважения к себе. Правда, они были с весьма основательной примесью горечи, однако ни о каких подробностях моего сотрудничества с терентьевской программой я распространяться не стал. Согласным кивком головы я подтвердил, что мой собеседник совершенно верно осведомлен обо мне, и спросил в свою очередь, обводя вокруг руками: - И во сколько вам обходится это роскошество? Словно я был весьма искушен в вопросах найма-аренды и интересовался не просто так, а с сугубо практическим прицелом. В скользящей Бориной улыбке обозначилась укоризна: - Не так дорого на самом деле, как можно предположить. Надо уметь договариваться. Ведь все же люди, да? Все хотят, чтобы им было хорошо. Всегда есть варианты, которые будут удобны всем. Ну, вы понимаете! Ну да, ну да, я понимал, конечно. Как бы не так. Я тогда не понимал ничего. Но, само собой, я покивал головой. - Любые войны заканчиваются переговорами, известное дело. Искусство заключается в том, чтобы начать с них. - Прекрасно сказано, согласен! - подхватил Боря. - Мы считаем, по всякому вопросу можно договориться. Если бы мы не умели договариваться, у нас не было бы наших клиентов. Мы исходим из принципа, чтоб и волки были сыты, и овцы целы. - Так не бывает, - я решил, что немного полемики не помешает. - Чтоб волки были сыты, какой-нибудь из овечек обязательно должно недосчитаться. Боря улыбался. - Это так обязательно в природе. А человек все же не животное. В чем главное отличие человека от животного? В том, что он мыслит. А если мыслит, должен он видеть свою выгоду? Мирно договориться - выгодно и волкам, и овцам. Так, прикладываясь время от времени к рюмкам, опорожнив их и вновь наполнив, мы протрепались минут десять, и вдруг он спросил: - А Бесоцкую вы знаете? Гончая, незримо и тихо сидевшая во мне, терпеливо ждавшая своего момента, встрепенулась и сделала стойку. Рябчик еще не рванул из травы, но уже обозначил свое тайное местоположение едва слышным трепыханием крыльев. - Бесоцкую? - повторил я за Борей, чтобы потянуть время. Бесоцкая была директором терентьевской программы. Доступна, в отличие от Терентьева, для всех, вроде бы официально - под ним, но в жизни, чему я сам был свидетелем, Терентьев перед ней только что не заискивал. - Ну да, Бесоцкую, - лапидарно подтвердил Боря. - Знаю, конечно, - сказал я. - Сможете поговорить с ней? Рябчик, по-прежнему невидимый гончей, перетаптывался в траве все шумнее, от него исходили призывные волны будоражащего нюх, жаркого запаха желанной добычи. - О чем поговорить? - спросил я. - О чем с ней поговорить? Естественно о чем. О скидке. А ребята платят черным налом - нигде никаких документальных следов, выгодно им, выгодно всем. Рябчик выметнул себя в воздух. Но что было делать гончей? Она дрожала, вытянув прутом хвост, смотрела завороженно на пленительно плещущую крыльями, одетую в перья плоть, знала, что это ее добыча, но как завладеть ею, как добыть? - Почему говорить с Бесоцкой? - спросил я. - Она под Терентьевым. Боря смотрел на меня взглядом, полным укоризны. - Да нет, с нею надо говорить, - сказал он. - Терентьев тут ни при чем. Она же этими делами в программе крутит. Выгодно ребятам, выгодно ей, и вы с процентом. Ребята надежные, не из клозета откуда-нибудь, крыша у них охрана самого президента. "Черный нал", "крыша", "подстава", "кидалово" - именно тогда я впервые услышал все эти слова, которые через год-полтора войдут в самую обыденную лексику. Новая жизнь только начинала вылепливаться, еще не обрела формы, все еще было просто, без затей. Бог не выдаст, свинья не съест, повторял и повторял я про себя, как вонзал в себя шпоры, летя в лифте на нужный этаж ловить Бесоцкую. Даже если она укажет на дверь, мне на ту уже все равно указано. Ни на какую дверь Бесоцкая мне не указала. Она была обстоятельна и деловита. Она выслушала меня, полезла в висевшую на спинке стула сумку, извлекла оттуда толстую записную книжку в черном переплете, полистала, посидела над какой-то записью, наставив на нее толстый, отягощенный крупным золотым перстнем палец, молча пошевелила губами - и предложение надежных ребят, посланное птичьей почтой с Соколом Сорокой и подхваченное мной, почтальоном-посредником, было принято. Назавтра, чуть меньше, чем сутки спустя, я вышел из офиса Бориной компании, имея во внутреннем кармане пиджака пятнадцать тысяч долларов. Меня слегка покачивало, словно эти пятнадцать тысяч были не в сотенных и пятидесятидолларовых купюрах, а сплошь монетами. Я пошел к лифтам - и меня развернуло, понесло по коридору, и я влетел в туалет. Пронесся к открытой кабинке, захлопнул за собой дверь, замкнул ее, сел на стульчак и вытащил из кармана перехваченную красной аптечной резинкой пачку. Никогда в жизни я еще не имел дела с такими деньгами. Мне нужно было подержать их в руках. Ощутить их. Пересчитать. Хотя, принимая деньги у Бори, я уже пересчитывал купюры. Но тот пересчет под его приглядом был не в счет. Сто, двести, тысяча, две тысячи, три, считал я. В пачке было четырнадцать с половиной тысяч. И пятьсот долларов отдельно. Я достал из кармана эти пятьсот и пролистнул их. Четырнадцать с половиной и пятьсот получалось пятнадцать тысяч. Обалдеть. Я затолкал пачку в четырнадцать с половиной тысяч в один карман, сунул теперь пятьсот в другой, поднялся со стульчака, спустил для конспирации воду и, открыв дверь кабинки, вышагнул наружу. Я вышагнул - и из меня вырвался смешок. Перед зеркалом, спиной ко мне, стояла и расчесывалась щеткой женщина. Она стояла ко мне спиной, но в зеркале я видел ее лицо - это была звезда нового телеканала, выходящего в эфир по вечерам на одной кнопке с учебным. Звезда тоже увидела меня в зеркале. Лицо ее как осветилось - так широко у нее раскрылись глаза. Следом она повернулась ко мне. - Что вы здесь делаете? Удивление в ее голосе было смешано с негодованием. - Пардон! - сказал я. - А вы? - Я там, где положено, в дамской комнате. А что вам в ней нужно? Я быстро глянул по сторонам - на стенах вокруг не было ни одного писсуара. Я так мчал пересчитать деньги, что не заметил, в какой туалет влетел. Теперь из меня вырвался уже хохот. Гомерический - это, наверно, говорят про такой. Так, хохоча, сгибаясь от сотрясающих меня конвульсий, я и вывалился в коридор. Шел по нему - и сотрясался. Надо полагать, то было нервное. Спустя полчаса я вышел из здания телецентра на улицу. В кармане от пятнадцати тысяч у меня остались те самые, лежавшие отдельно пятьсот долларов. Но это были мои пятьсот долларов. Пятьсот баксов в конце 1992-го! Колоссальные деньги. Вспоминая позднее это событие, я думал: а ведь дерни я с доверенными мне пятнадцатью тысячами - и Боря бы меня не нашел. Я бы снялся от Ульяна с Ниной, не оставив координат, - и все, ищи-свищи меня. Но я, владея в течение получаса пятнадцатью тысячами, даже и не подумал ни о чем таком. В голову не пришло. Деньги, вновь зашуршавшие у меня в кармане, оказались мне очень кстати (когда, впрочем, они некстати?). Они были нужны мне не только для того, чтобы освободиться от ненавистных ночных бдений в стылом броневике киоска. Мой роман с Ирой, вместо того чтобы угаснуть подобно залитому дождем костру, разгорался, как будто в этот костер плеснули бензина, набирал скорость, ревел курьерским, рвал в клочья воздух - несся так, что в голову невольно закрадывалась мысль о стоп-кране. После той ночи в Ириной квартире у меня получалось избегать ее целую неделю. Я даже не ходил в буфет, чтобы ненароком не столкнуться там с нею. И все же встреча была, разумеется, неизбежна - как идущему по железнодорожным путям рано или поздно не миновать грохочущего на него или догоняющего сзади поезда. Не знаю, кто из нас был идущим по путям, кто поездом, но встреча наша так и произошла: мы столкнулись с нею в стеклянных дверях Стакана - я входил, она выходила. - Привет, - сказал я. - Привет, - отозвалась она и остановилась, загородив мне проход. Во взгляде ее я увидел негодование. То самое, когда впервые обратил на нее внимание в буфете. Томилась в очереди и, с усилием смиряя себя с пустой тратой времени, негодующе смотрела в пространство перед собой. Так мы стояли в дверном проеме, глядя друг на друга, пока кто-то сзади не потеребил меня за рукав: - Проходите? Туда, сюда? - Туда! - повела подбородком Ира, указывая на улицу, и я, будто выдавливаемый ее взглядом, как поршнем, попятился, попятился и выпятился наружу, освободив проход.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|