Рокоссовский учел удаление штабов соединений от своей ставки, прикинул возможное время на покрытие этого расстояния и назначил совещание на одиннадцать часов ноль-ноль минут. Борковичу было передано, что маршал крайне сожалеет о том, что из-за плохого самочувствия не может его принять раньше начала совещания, но надеется в одиннадцать ноль-ноль услышать от представителя Временного правительства не расплывчатое и пространное выступление, а ряд деловых и конструктивных предложений с учетом конкретных возможностей Второго Белорусского фронта.
Первым в штаб прибыл огромный, могучий и стремительный генерал Поплавский. На правах старого приятеля он был незамедлительно проведен в апартаменты маршала и теперь в расстегнутом мундире, увешанном советскими и польскими боевыми орденами, сидел напротив Рокоссовского за шахматной доской и задумчиво держал в руке ферзя.
Рокоссовский в теплом свитере и короткой кожаной куртке, наброшенной прямо на плечи, нахохлившись сидел у стола. Левое плечо было неестественно поднято, локоть плотно прижат к телу. Из-под свитера выпирал градусник. Маршальский китель Рокоссовского, без каких бы то ни было знаков отличия, висел на спинке стула. До начала совещания оставался час с четвертью.
Еще до приезда в штаб фронта Поплавский успел побывать в местах расположения двух своих дивизий. В одной из них он решил проверить систему укрепления переднего края обороны и лично полез в наспех отрытый окоп.
Его продвижение по окопу напоминало шествие Пантагрюэля по предместьям Сен-Марсо, где крыши самых высоких домов еле достигали его поясницы. Огромный Поплавский возвышался над всеми и, не умолкая, распекал командира дивизии за небрежно и мелко вырытые укрытия. Когда же в одном из окопных сужений он со своим огромным животом и внушительным задом просто-напросто застрял и, к великому смущению сопровождавших его лиц, минуту не мог двинуться ни вперед, ни назад – гнев его достиг максимального накала. Пока несколько человек в поте лица своего проталкивали Поплавского через сужение и вытаскивали его из окопа, он успел задать командиру дивизии такую выволочку, что в сравнении с ней все молнии и громы небесные могли бы показаться невинным детским фейерверком.
Вполне понятно, что в следующую дивизию Поплавский нагрянул не в лучшем настроении. За местечко, в котором расположился штаб дивизии, еще вчера шел упорный, тяжелый бой. На этом участке против поляков стояли остатки десятого корпуса СС, и они дрались до последнего вздоха.
Поляки разорвали немцев буквально на куски, но и сами понесли страшные потери. Улицы местечка были завалены польскими и немецкими трупами. Сорока восьми весенних часов оказалось достаточно, чтобы по местечку поплыл сладковатый запах. Похоронная команда падала от изнеможения. А по бывшим улицам шатались одетые неизвестно во что солдаты-победители и горланили старые польские песни. Дивизия, как, впрочем, и вся Первая армия, к этим дням обтрепалась так, что узнать польского солдата можно было только по истерзанной конфедератке или потерявшей какую бы то ни было форму русской теплой шапке с польским орлом. Немецкие мундиры всех родов войск, английские шинели, советские телогрейки-ватники, крестьянские меховые безрукавки... А на что была похожа обувь! В чем только поляк не шел к победе!
Поплавский разнес комсостав дивизии в пух и прах за все на свете. За отвратительный, нестерпимый внешний вид воинства, за полную безынициативность в организации отдыха подразделений и, самое главное, за то, что с улиц и из руин не были убраны трупы, быстрое разложение которых угрожало эпидемиями и болезнями.
Произнося свою гневную филиппику, он понимал, что в ужасном, непотребном виде солдат никто из комсостава дивизии не виновен. Последние три месяца они продвигались вперед столь стремительно, что системы снабжения и обеспечения, и без того уже достаточно обескровленные, не успевали, да и не могли, обмундировать армию, как требовалось. Именно поэтому Поплавский и собирался приехать в ставку командующего фронтом пораньше, чтобы успеть переговорить с маршалом до начала совещания.
Что касается плохо организованного отдыха личного состава, то и тут Станислав Поплавский в душе сознавал, что совладать с людьми, случайно выжившими в кровавой бойне, измотанными в изнурительных ночных бросках и многокилометровых переходах, при помощи бесед, политинформаций, самодеятельных концертов и всего того, над чем должны ломать головы офицеры политотделов, тоже нелегкая задача.
Ну а уж убрать с улиц трупы и своих и чужих они были просто обязаны! Тут им нет никаких оправданий. Рисковать здоровьем и жизнью людей, которые здесь, на возвращенных Польше землях, поселятся после их ухода, они не имели никакого права!..
Спустя десять минут трупы стали вывозить на окраину местечка, к глубокому оврагу, где их встречали рота саперов, один бульдозер и два танковых огнемета. Четыре грузовика безостановочно мотались между местечком и оврагом на окраине.
В последнюю секунду, когда Поплавский уже садился в машину, чтобы следовать в ставку, на его глазах произошел дурацкий случай. При очередной загрузке трупов в грузовик мертвое тело белобрысого немца средних лет оказалось совершенно живым и здоровым телом польского капрала, сильно перегруженного алкоголем. Закинутый в кузов грузовика, польский капрал в немецком мундире очухался и громко завопил, что он провоевал в этом полку с сорок третьего года и не собирается переводиться ни в какую другую часть! И если ему сейчас же не помогут слезть с этого вонючего грузовика, он как-нибудь выберется сам и начистит всем рыло!..
Свои вопли он уснащал такой отборной руганью, что командующий Первой армией Войска Польского обескураженно махнул рукой и приказал своему шоферу не развешивать уши, а немедленно заводить двигатель и уезжать.
* * *
– А если я так? – хитро спросил Поплавский и наконец опустил своего ферзя, угрожая им ладье Рокоссовского.
Рокоссовский мельком взглянул на шахматную доску, оценил невыгодную для него позицию и сказал:
– Подожди.
Он оттянул воротник толстого свитера, достал градусник, посмотрел на него и досадливо покачал головой.
– Сколько? – по-польски спросил Поплавский.
– Опять тридцать восемь и одна...
– Может быть, все-таки обычной водки с перцем?
– Ты с ума сошел! У меня и так там все воспалено. Где это меня так прохватило?
– Вчера на моем КП.
– Нет... Это у меня еще раньше началось.
– А я бы все-таки водки с перцем выпил, – убежденно сказал Поплавский.
Рокоссовский нажал кнопку. Дверь отворилась, и на пороге мгновенно появился немолодой подполковник – адъютант командующего фронтом.
– Николай Иванович, будьте любезны, мне чаю крепкого и все, что там выписал доктор. А генералу Поплавскому – водочки с перцем. Ну и соответственно...
– Мне-то зачем с перцем? – удивился Поплавский.
– Ты же сам советовал, – сказал Рокоссовский и уставился на шахматную доску.
– Но я же не себе, а вам советовал...
– Вот я на тебе и проверю, – проговорил Рокоссовский и убрал ладью из-под удара ферзя.
Он поднял глаза на стоящего в дверях подполковника и сказал:
– Пожалуйста, Николай Иванович. Пожалуйста. Выполняйте.
– Слушаюсь. – Подполковник несколько помялся и доложил: – Товарищ маршал, генерала Поплавского разыскивает по всем телефонам генерал Голембовский...
– Что там еще такое? – обеспокоился Поплавский и встал.
– Переключите сюда, – распорядился Рокоссовский.
– Слушаюсь. – Подполковник закрыл за собой дверь.
– Возьми вон ту трубку, – сказал Рокоссовский и показал на один из четырех телефонов.
Поплавский быстро подошел к рабочему столу и снял трубку:
– Слушаю. Поплавский. Что там у тебя?
Последовала долгая пауза, во время которой подполковник – адъютант Рокоссовского – бесшумно открыл дверь и впустил молодого офицера в коротком белом халате – ответственного за кухню командующего. В руках у того был поднос с чаем для Рокоссовского и водкой для Поплавского. На небольших тарелочках была сервирована закуска. На блюдце, отдельно, лежало несколько белых таблеток. Стоял на подносе и стакан чистой воды.
– Вот эти таблетки – по две сразу... – прошептал подполковник маршалу, чтобы не мешать Поплавскому. – И запить простой водой. Вот она.
– Спасибо, Николай Иванович, – так же тихо проговорил Рокоссовский. – Вы свободны.
Подполковник и офицер в коротком халатике вышли.
– Понял, – сказал Поплавский в трубку. – Молодцы! Сначала я дам команду остальным. Используйте все местное население, все ресурсы. Сегодня же будет приказ. Начните с разминирования участков. Союзники?.. Захотят – пожалуйста, нет – неволить не будем. Действуйте и докладывайте. Удачи!
Поплавский положил трубку. Рокоссовский проглотил таблетки, поморщился, запил водой из стакана. Спросил:
– Что там у тебя за новости?
Голембовский в своем замке тоже положил телефонную трубку. Выдержал драматическую паузу, окинул всех собравшихся победным взглядом. Повернулся к своему заместителю по политико-воспитательной работе подполковнику Андрушкевичу и чуточку торжественно произнес:
– Ну, Юзек, настал твой звездный час! Раз ты считаешь, что любое движение должно иметь крепкую идеологическую основу – тебе и карты в руки. Командуй!
– Слушаюсь! – Андрушкевич вскочил, вытянулся по стойке «смирно».
Поплавский поведал командующему фронтом о разговоре с Голембовским. Во время своего рассказа он все время следил за выражением лица командующего, чтобы заранее понять его отношение к случившемуся. Где-то в глубине души вдруг возник червь сомнения: не поторопился ли он в разговоре с Голембовским? Не нарушил ли воинский этикет? Он разговаривал по телефону из кабинета высшего начальника и отдал распоряжение своему подчиненному, не поставив в известность хозяина кабинета. В правильности своего решения он не сомневался ни секунды, однако не следовало ли сначала спросить совета у Рокоссовского? Но под конец своего рассказа Поплавский почти успокоился. По собственному опыту он хорошо знал, что, если Рокоссовскому что-то не нравилось или он был с чем-то не согласен, он некоторое время прямо, не мигая, смотрел в лицо докладывающего, словно хотел понять, как такая бездарная мысль могла родиться в голове его собеседника. При этом он обычно легонько похлопывал ладонью по столу и в самый неожиданный момент прерывал доклад буквально на полуслове, жестко произнося: «Нет». И тогда принятые решения отменялись, все начинало немедленно раскручиваться в обратную сторону, а прерванный маршалом подчиненный получал основательную встряску, которая гарантировала его от повторения подобных ошибок на ближайшие несколько месяцев. Или лишался возможности принимать вообще какие-либо решения.
Сейчас Рокоссовский разглядывал фигуры на шахматной доске, помешивал чай ложечкой и, кажется, не собирался прерывать Поплавского. Он даже молча показал пальцем на стул, приглашая его сесть за стол. Закончив рассказывать о том, что произошло в месте расположения дивизий Сергеева и Голембовского, Поплавский попросил разрешения отлучиться до начала совещания.
– Ты же хотел водки с перцем, – сказал ему Рокоссовский. Поплавский пожал плечами, налил себе водки, выпил и деликатно закусил маленьким бутербродом.
– Если разрешите, я хотел бы до начала общего разговора собрать своих и попробовать набросать проект приказа.
Рокоссовский, поправив на плечах сползающую старенькую куртку, кивнул Поплавскому:
– Хорошо, иди.
Ровно в одиннадцать ноль-ноль Рокоссовский начал совещание. В большом зале резиденции он сидел в полной маршальской форме. Никакого свитера, никакого компресса на шее. Наглухо застегнутый китель плотно облегал его стройную фигуру. Белоснежный подворотничок выступал ровно на два миллиметра и резко оттенял его покрасневшие от высокой температуры лицо и шею.
Командующие армиями и корпусами, командиры отдельных соединений и члены Военного совета фронта внимательно выслушали представителя Временного правительства подполковника Леонарда Борковича, Предложения были короткими, продуманными и деловыми: организовать временную польскую администрацию на возвращенных Польше землях; до прибытия уполномоченного Временного правительства Польской Речи Посполитой в округ Западного Поморья приступить к организации органов самоуправления и хозяйственной власти; освободить от воинской службы в рядах Войска Польского военнослужащих старшего возраста, имеющих опыт ведения сельского хозяйства, с предоставлением им возможности заселить эти земли; оказывать помощь новой польской администрации при пуске предприятий и организации весеннего сева.
Рокоссовский метнул взгляд в сторону командования Первой армии Войска Польского. Поплавский скромно ухмыльнулся.
– Если же у высокого собрания нет существенных возражений по этим четырем пунктам, – продолжал Боркович, – то я, как представитель Временного правительства, беру на себя смелость предложить командованию фронта издать инструкцию, которая обяжет военных комендантов воеводств, повятов и местечек самым тщательным образом следить за неукоснительным соблюдением данных предложений.
– Замечательно, – сказал Рокоссовский. – И очень толково. Хотя один пункт слегка запоздал. В одной из дивизий Первой армии генерала Поплавского сегодня утром, кажется, начали и пахать и сеять... Он даже и приказ по армии уже подготовил. Так, Поплавский?
– Так точно, товарищ командующий! – Поплавский встал во весь свой гигантский рост. – То есть никак нет... Не приказ, а только проект приказа. В смысле сева...
– Вот и ознакомьте нас с вашим проектом. Именно в отношении весеннего сева. Этот вопрос находится как раз в русле предложений Временного правительства.
Поплавский открыл кожаную папку, вынул несколько листков, исписанных от руки, и вытянул их перед собой. Для того чтобы увеличить расстояние от листков до глаз и попытаться сфокусировать написанное на бумаге, он даже слегка отклонил назад голову.
– Дать очки? Плюс полтора, – предложил Рокоссовский.
– Никак нет, товарищ командующий. Благодарю. Я и так прекрасно вижу.
– Это заметно, – улыбнулся Рокоссовский. – Вы так издалека прицеливаетесь в собственный почерк, что ваше прекрасное зрение не вызывает никаких сомнений.
Неслышно проскользнул в дверь адъютант Рокоссовского и поставил перед ним кружку горячего чая, стакан воды и блюдце с двумя таблетками.
– Разрешите? – спросил Поплавский.
Рокоссовский принял таблетки, запил водой и положил ладони на горячую кружку.
– Пожалуйста. Слушаем вас.
Поплавский откашлялся и, с трудом разбирая наспех набросанные строки, проговорил:
– Ну, значит, начало тут наши товарищи из политотдела и штаба подработают, а текст примерно такой: «...учитывая социально-экономическое и политическое значение проведения весеннего сева в тысяча девятьсот сорок пятом году с участием Войска Польского, приказываю: первое – всем командирам частей, подразделений и руководителям военных учреждений связаться с местными органами власти с целью разработки плана предоставления максимальной помощи (тягловой силой и людьми) при обработке и засеве экономически слабых хозяйств, в первую очередь семей военнослужащих, борющихся на фронте, и хозяйств, образованных в результате аграрной реформы...»
Рокоссовский удивленно поднял брови:
– Вы уже и аграрную реформу запланировали?
– Но она же должна произойти – от этого же не отмахнешься, – чуточку раздраженно ответил Поплавский и тут же спохватился: – Виноват, товарищ командующий!..
– Продолжайте. – Рокоссовский отхлебнул из кружки и внимательно посмотрел на Поплавского.
– "Второе. Категорически запрещаю использовать для потребительских целей посевное зерно, находящееся в имениях на освобожденных землях Западной Польши. Пригодное для весеннего сева зерно передать местным организациям или уполномоченным по посевной акции..." Ну и чисто организационные мероприятия – создание ремонтных бригад, распределение пахотных участков по местам расположения подразделений, боевое охранение и так далее... И дата: тридцать первое марта одна тысяча девятьсот сорок пятого года.
Вспотевший от напряжения Поплавский сложил исписанные листки в папку и уставился на Рокоссовского.
– Садись, – глухо произнес Рокоссовский, глядя в кружку с чаем.
Поплавский облегченно вздохнул и сел на свое место. Стул угрожающе заскрипел под его непомерной тяжестью. Кто-то не сдержал смешок. Рокоссовский поднял глаза от кружки, обвел взглядом всех сидящих за столом и хриплым тихим голосом проговорил:
– Я, как вы знаете, вообще не склонен к преувеличениям. Я – солдат и привык смотреть на вещи трезво. Однако считаю, что эта акция едва ли не самая важная на сегодняшний день. Война всегда несет разрушение и опустошение. А мы – участники войны. Следовательно, мы причастны к разрушению. Тем сильнее наша ответственность за опустошение и голод, которые останутся за нашей спиной, когда мы пойдем дальше – к победе... Предлагаю подготовить решение Военного совета фронта, продумать всю схему работ и в полном контакте с Первой армией Войска Польского незамедлительно начать благое дело.
Рокоссовский отхлебнул чаю из кружки и вдруг неожиданно весело рассмеялся. Генералы удивленно воззрились на командующего фронтом.
– Как все возвращается на круги своя! – сказал Рокоссовский. – В двадцать первом году я со своим полком стоял под Иркутском. Так вот, мы полдня занимались по расписанию, а полдня убирали горох, молотили хлеб. И прекрасно крестьянствовали!..
Еще с самого раннего утра старшина Невинный при помощи старика Дмоховского переписал и зарегистрировал находящихся на временном излечении при медсанбате и частично прикомандированных к нему четверых союзников и Лизу. На основании этого списка, утвержденного майором Васильевой Е.С., все пятеро были поставлены на довольствие наравне с ранеными и личным составом батальона.
Аппетит, с которым проспавшиеся четверо союзников проглотили немудрящий, но обильный завтрак из пшенной каши с кубиками копченого сала, сладкого чая и огромного куска свежего хлеба, даже с большой натяжкой не позволял отнести их ни в один разряд «легкораненых». По тому, как они слопали еще и внушительную добавку, их даже нельзя было назвать «выздоравливающими». Правда, у итальянца еще слегка побаливала голова, француз осторожно присаживался только на одну половинку зада, зато американец и англичанин чувствовали себя просто превосходно!
При зачислении на довольствие выяснилось, что американца зовут Джеффри Келли, но можно и просто Джефф, что ему двадцать шесть лет, он лейтенант воздушных сил Соединенных Штатов и летал вторым пилотом на «Фортресс-111» – стратегическом тяжелом бомбардировщике дальнего действия Б-17. В экипаже у них было десять пареньков из Калифорнии, Небраски, Виргинии, Луизианы, Айдахо, Оклахомы, Невады... Черт знает откуда только не были эти разные ребята из их экипажа! И пока он летал на Аляске, куда его запихнул этот сукин сын – его папаша, которому нужно было вопить на каждом углу, что его сыночек Джефф, его мальчик, грудью защищает завоевания цивилизации, и под эти вопли обделывать свои делишки, – все было хорошо. Его база на Аляске была в самом Чикалуне, между Фэрбенксом и Анкориджем, и три раза в неделю они вылетали к Алеутским островам пугать этих япошек, и он, Джефф, жил там в свое удовольствие. Все гнусности начались тогда, когда их вдруг перебросили в эту вонючую Европу, на восточный берег Англии, в Богом забытый Санингхилл, где можно было повеситься от тоски.
Спустя месяц после вторжения они отбомбились в Рурско-Рейнском районе над сталеплавильными заводами Круппа в Кёльне, сделали разворот на сто восемьдесят и уже пошли в свой тоскливый Санингхилл без малейшего охранительного сопровождения истребителей. У этих болванов всегда не хватает запаса горючего, чтобы проводить тяжелую машину на хорошее расстояние! Их подожгли в Бельгии, прямо под Намюром. Поначалу они от испуга чуть не плюхнулись в Маас – была там такая речушка на карте. Но потом очухались, врубили аварийно-пожарную систему, перекрыли магистраль поступления горючего в горящий правый четвертый двигатель и, как идиоты, еще пытались дотянуть двести тридцать километров до Кале, где, по оперативным сведениям, уже должен был закрепиться канадский десант седьмого корпуса.
Но, как правильно говорил этот сукин сын, его папаша, «счастье не для кретинов». Через четырнадцать минут полета у них вспыхнул третий правый движок и заклинило рули управления. Чтобы не сгореть заживо, они плюнули на свой пылающий гроб весом в двадцать девять тонн и выпрыгнули чуть левее Монса, так и не дотянув даже до границы Франции.
Немцы взяли их тепленькими, свеженькими, прямо с воздуха, да еще и морды им набили, сволочи! И накормили только через двое суток, подонки. Потом их зачем-то волокли через всю Германию, и вот они попали сюда, в этот польский клоповник. И вообще война – это дерьмо, Европа – дерьмо, итальянцы – дерьмо и сукины дети, а немцы – уж такое дерьмо собачье, что и не высказать!.. Потому что они прихлопнули его штурмана Стенли Станчика только за то, что он был поляком, и Сэма Шулькина, кормового стрелка, за то, что тот оказался евреем. Они в своем собственном экипаже никогда понятия не имели, кто из них кто: американцы есть американцы. А вот для «наци» этого оказалось недостаточным! И они пристрелили Сэма и Стенли прямо у него на глазах, и он им этого никогда не забудет...
Французу Рене Жоли было двадцать девять лет. Уроженец Северной Франции, департамента Нор, он был старшим сыном врача Раймона Жоли. Перед самой оккупацией, когда ему было двадцать три года, он стал преподавать органическую химию в старших классах женской школы. Через месяц после начала работы Рене со смешанным чувством грусти и горделивой растерянности отметил, что его ученицы проявляют к нему самому гораздо больший интерес, чем к его химии. Как-то за ужином Рене попытался рассказать о причинах падения успеваемости своих учениц. Взрыв хохота чуть не поднял крышу семейного дома. Мадам и месье Жоли не успевали вытирать слезы, а младший брат Рене, девятнадцатилетний Фелисьен, просто визжал от счастья! И Рене, которому казалось, что он вправе рассчитывать на более серьезное отношение к его проблемам, обиделся...
Десятого мая 1940 года, обойдя мощные заграждения «линии Мажино», армии Гитлера прошли через Арденны, французские дивизии, спешно переброшенные в Бельгию, не успели занять позиции. Приказ Гамелена, отданный в ночь с тринадцатого на четырнадцатое мая и предписывающий французским войскам отбросить противника за Седан, не был выполнен, и Первый танковый корпус Гудериана получил возможность неудержимо устремиться к морю. Двадцать второго мая немцы заняли Абвиль, Перонн, Аррас и Амьен. Двадцать пятого мая немецкие танки пришли в Кале. В Дюнкерке гитлеровцы взяли в плен двести тысяч французских солдат и офицеров. Правители Франции в панике стали выезжать из Парижа. Следуя их примеру, сотни тысяч стариков, женщин и детей теснились на дорогах в ужасающем беспорядке, обстреливаемые с итальянских и немецких самолетов. Семнадцатого июня Петэн запросил перемирия. Двадцать пятого июня в Ретонде оно было подписано и вступило в силу. Две трети Франции были отданы германским оккупантам, прибывающим под звуки гитлеровских флейт.
В начале августа Фелисьен привел Рене в заднюю комнату маленького кафе в Деши, где их уже ждали девять парней, с большинством из которых Рене был знаком.
«Мой старший брат – Рене...» – представил его тогда Фелисьен, и по тому, как все подходили к нему и пожимали ему руку, Рене понял, что в этой компании его младший брат, этот смешливый поросенок Фелисьен, пользуется непререкаемым авторитетом. Почти всем было по двадцать лет, и только Рене было тогда немногим больше. В тот вечер этот маленький союз студентов и молодых учителей, возглавляемый Фелисьеном Жоли, поклялся бороться с оккупантами.
Уже на следующий день жители Фенана увидели на мачте высоковольтной линии огромное красное полотнище с надписью: «Мужество и вера». До сих пор в памяти Рене кошмар того ночного карабканья по этой чертовой мачте – над головой напряжение и зловеще гудят шесть тысяч вольт, огромные керамические изоляторы в ореоле жуткого фиолетового свечения, внизу черная бездонная пропасть, а сверху – хриплый шепот Фелисьена: «За мной, старина!.. Еще совсем немного...»
Они взрывали немецкие эшелоны и электростанции. Они убивали гитлеровских солдат, они боролись с оккупантами всеми возможными и невозможными средствами и платили за это собственными жизнями. Коллаборационистские газеты «Франс о травай», «Уэст-Эклер», «Журналь де Руан» ежедневно со сладострастием сообщали о приговорах немецких военных трибуналов, смертных казнях.
Но появилась и другая газета – «Франс д'абор» («Франция прежде всего»). Это она напечатала: «...для спасения нашей чести недостаточно просто сопротивляться. Нужно сражаться, чтобы спасти Францию. К оружию, граждане!»
Специальной полицией Валансьена был выслежен и арестован Фелисьен Жоли. Известный французский палач Ригаль, впоследствии назначенный шефом охранки департамента Нор, передал его гестапо, Фелисьена пытали. Он не сказал ни слова и был расстрелян в тюрьме Лосса.
В эти дни Рене Жоли со своей группой (он к тому времени был уже командиром отдельной группы франтиреров) готовил очередную акцию в районе Кавена под Лиллем. О гибели младшего брата он узнал из «Гранд эко дю Нор». С фальшивыми документами, не снимая пальца со спускового крючка «парабеллума», он добрался до своего городка и впервые за несколько месяцев открыл дверь родительского дома.
На своих привычных местах за столом сидели мадам и месье Жоли с каменными от горя лицами. На «гостевом» стуле, поставив локти на стол, опершись подбородком о побелевшие сцепленные пальцы рук, сидел пожилой аббат. Когда Рене вошел в столовую, отец почти спокойно представил его аббату:
– Наш старший сын – Рене... – Он произнес это с такими же интонациями, как сказал тогда Фелисьен: «Мой старший брат – Рене». Отец коротко взглянул на мадам Жоли и попросил аббата: – Пожалуйста, расскажите обо всем с самого начала. Для Рене. Простите, я не представил вас... Рене, это аббат Марко, капеллан тюрьмы в Лоссе.
Мадам Жоли зарыдала. Месье Жоли подал ей стакан воды с вином и крепко сжал ей руку. Мадам Жоли сделала два глотка и уронила голову на стол. И аббат Марко повторил свой рассказ.
Он был вызван в камеру Фелисьена Жоли за полчаса до приведения приговора в исполнение.
– Я позвал вас не для того, чтобы исповедоваться, а чтобы поговорить с французом, – сказал ему Фелисьен. – Моя смерть – естественная развязка. Мы боролись, чтобы другие могли победить...
Он просил аббата разыскать его родителей и передать им вот это письмо:
«Дорогие мои! Я умираю. Но есть нечто такое, что остается жить, это – моя мечта. Никогда она не казалась мне более светлой, величавой и близкой, чем в этот момент. Я кончаю свое письмо. Стрелки бегут, чуть больше трех часов отделяют меня от смерти. Будьте счастливы. Фелисьен».
– Боже мой, как страшно кончаются эти детские игры!.. – простонала мадам Жоли.
Ей никто не ответил. Только отец еще сильнее сжал ей руку. Но Рене подумал, что эти игры – сейчас самое главное! Быть может, детские, ребяческие, но смертельные игры, где сам выбираешь пути, партнеров и противников, так непохожие на настоящую войну – чудовищную, варварскую игру, где расположение сил, правила и цели с холодным равнодушием предписаны нам свыше... Наша война – это бунт тех, кто потерял себя в пучине предательств и нашел путь к утраченному братству. Бунт, в котором каждый выбирал себе дорогу и который вел нас к добровольным лишениям, к одному и тому же душевному подъему...
Потом он сидел всю ночь в комнате Фелисьена, перебирал его книги, рисунки, какие-то смешные, милые, нелепые стихи, посвященные одной и той же неизвестной девчонке. Перед рассветом он осторожно вошел в родительскую спальню, поцеловал мать и отца и ушел из дома.
Двадцать первого июля 1944 года с десяти часов утра вторая рота шестого батальона альпийских стрелков под командованием лейтенанта Рене Жоли удерживала перевал Круа-Перрен между Лансом и Меодором. Рота была атакована двумя батальонами 137-й немецкой горнострелковой дивизии, но бой длился целый день. На закате солнца со стороны Шабейе пришли двенадцать немецких истребителей «Фокке-Вульф-190». С бреющего полета, с высоты не более пятидесяти метров, на страшных скоростях, в несколько заходов они уничтожили и стерли остатки второй французской роты с лица ее собственной земли.
Лейтенант Рене Жоли и пятеро альпийских стрелков, оставшиеся в живых, были взяты в плен...
Англичанин Майкл Форбс попал в офицерский лагерь для военнопленных совершенно случайно. Он никогда не был офицером. Мало того, еще одиннадцать месяцев тому назад он даже не помышлял о службе в армии Соединенного Королевства Великобритании.
За полгода до начала войны он купил небольшой домик в Бриккет-Вуде, в графстве Хертфордшир, от которого было рукой подать до Лондона. Наиболее ценной частью своей недвижимой собственности Форбс считал сад. После стольких лет жизни в больших городах среди нагромождения домов, бесконечных тротуаров, асфальта, лязга и грохота садик при доме в Бриккет-Вуде наполнял бродяжью душу Майкла Форбса умилением и гордостью.
Наверное, никто не сможет в такой полной мере почувствовать счастье оседлой жизни или хотя бы чувство собственной крыши, как вечно кочующее племя цирковых артистов. А Майкл Форбс был именно цирковым велофигуристом. Правда, сказать о Майкле Форбсе «велофигурист» – значит не сказать о нем ничего. Номер, с которым он выступал уже шестнадцать лет, назывался, прямо скажем, незатейливо: «Велофигуристы Брент и Майкл Форбс». Всю первую половину номера на манеже проводили партнеры Форбса – супруги Джим и Маргарет Брент. Работа у них была, как говорят в цирке, «не ах». Они чистенько исполняли ряд посредственных трюков, но в самом конце их выступления на арене появлялся Майкл Форбс – толстый, обросший, чуточку нетрезвый бродяга в фантастически рваном одеянии.