– Присаживайтесь. Угощайтесь.
Присесть было не на что. Единственная скамейка стояла в дальнем углу кузницы и была занята спящим крестьянином из местных. Крестьянин мирно похрапывал, распространяя вокруг себя нежный и стойкий аромат доброкачественной домашней сивухи.
– А это кто?
– Помощник, – усмехнулся старшина и сказал своему молотобойцу по-польски: – Не поспешай, Тадеуш. Поволютку... Чекай!
Он перевернул лемех, который уже перестал светиться изнутри горячим красноватым живым светом, на нем даже стала слоиться матовая синяя окалина остывающего металла. Старшина внимательно осмотрел лемех, бросил его в горн и дробно застучал «ручником» по наковальне:
– Пшерва, хлопцы! Перекур.
Экипаж бронетранспортера не очень вежливо, но решительно стащил спящего «помощника» со скамейки на пол и поднес скамейку к верстаку.
Крестьянин, качавший мех горна, первым двинулся к скамейке. Его мотало по всей кузнице, он отчаянно цеплялся за что попало, лишь бы добраться до верстака.
– Совсем окосел, – сказал ему старшина по-польски. – А работы еще невпроворот.
Старшина закурил, поискал, куда бы бросить спичку, и нашел ей место только в горне. Для этого ему пришлось пересечь всю кузницу. Возвращаясь к верстаку, он увидел, как молотобоец маленьким веником сметает окалину с наковальни. Тело его лоснилось от пота, давно не стриженные волосы на затылке влажно потемнели и слиплись, а из-под них, по позвоночной ложбинке, проходившей между выпуклыми буграми мышц, текли ручейки влаги.
– Тадеуш, накинь ватник сейчас же, – сказал старшина. – Спину застудишь.
В открытые двери кузницы было видно, как подкатил бортовой «газик». Хлопнула дверца, и сразу же раздался голос:
– Михал Михалыч! Товарищ старшина! На выход!..
– Начинайте без меня. Я сейчас, – сказал старшина Михаил Михайлович и вышел.
В кузове «газика» сидели союзники. У кабины стояли двое: один – непонятного звания, во французской военной форме, второй – лейтенант, в знакомой советской шинельке.
– Здорово, Михал Михалыч, – сказал лейтенант и потряс листом бумаги. – Я вот союзничков развожу по работам... Тебе тоже сюрприз – механик по тракторам.
Лейтенант заглянул в длинный список, с трудом и удивлением прочел:
– Серж Ришар... Бельгиец! Ну надо же?! Берешь?
– А как же, обязательно.
– Порядок! – облегченно сказал лейтенант, сел в свой «газик» и мгновенно укатил, словно боялся, что Михаил Михайлович сейчас передумает и откажется от Сержа Ришара.
Бельгиец растерянно улыбался, вертел головой. Старшина взял его за руку, подвел к трактору, ткнул пальцем в двигатель и коротко спросил:
– Ферштейн?
Бельгиец радостно закивал головой, замахал руками:
– О, я! Ферштейн, ферштейн! – и что-то добавил по-французски.
– Тогда зер гут, – сказал старшина и повел бельгийца в кузницу.
К работавшим в кузнице присоединились работавшие на улице. «Пшерва» несколько затянулся, и теперь это все напоминало тысячи раз виденное длительное славянское застолье, с песнями, обидами, нескончаемыми разговорами и выяснением отношений.
Бельгиец пребывал в тихом восторге – он улыбался, вслушивался в каждое слово, заглядывал всем в глаза и не понимал, что застолье уже давно соскочило с мирных рельсов и понеслось в угрожающем направлении.
– А я не хочу, например, чтобы вы пахали мою землю!.. Не хочу! – зло говорил пьяный поляк, который раздувал горн.
– Да кто тебя спрашивать-то будет? – возражал солдат, работавший на верстаке. – Не для тебя все это! Для Польши, болван!
– Пока мы тут на бауэров спины свои ломали – очень вас ждали. Минутки считали... – вздохнул один из гражданских ремонтников. – Думали, придете, отдадите нам землю, мы сами наконец хозяйствовать будем. А теперь вон как повернулось – вроде опять не мы хозяева. Вы тут распашете, засеете и уйдете... А как потом делить эту землю?
– А вы не делите, – легкомысленно сказал механик-водитель.
– У земли должен быть хозяин! – вдруг проснулся лежавший на полу человек. – Хозяин!
– Мы все вместе распашем, засеем, а вы потом сами управляйтесь, – сказал механик-водитель бронетранспортера. – Разве можно весну упускать? Ну подумай сам, голова еловая! Весна же!
Неожиданно для всех со скамьи вскочил бельгиец Серж Ришар и произнес по-французски короткий восторженный монолог.
Так как никто из собравшихся французского языка не знал, то бельгийца выслушали, ни разу не перебив, с максимальным вниманием. Когда бельгиец сел, пьяный поляк убежденно сказал:
– Правильно... Он абсолютно прав! Никаких нам ваших колхозов не нужно!..
– Кто же тебе колхоз-то предлагает? – улыбнулся старшина. – И что ты, чудак, про колхозы знаешь?
– Вы распашете, а потом и землю отберете, – со злобным упрямством стоял на своем пьяный крестьянин.
Молчавший до сей поры молотобоец наконец не выдержал:
– Кто у тебя отберет твою землю?! Кто?! Что ты болтаешь?!
Этот неожиданный взрыв очень испугал пьяного. Он заплакал и запричитал тоненьким голосом:
– Вам хорошо... Вас в армии кормят, одевают... А мы – все своими крестьянскими руками... Каждый грошик считаешь. В костел пойти не в чем. Раньше как люди жили?.. А теперь?.. Разве это окорок? Разве хлеб такой должен быть? Что это за сыр? Это же есть нельзя!..
Бельгиец увидел слезы, разволновался, погладил пьяного по плечу. Молотобоец оттолкнул бельгийца, схватил пьяного за воротник и сунул ему в нос кусок окорока. И закричал яростно:
– Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел, курва?! Тебе этого окорока мало?! Мало?! Я прошел всю Смоленщину, всю Белоруссию... Города разрушены! Деревни – одни головешки да трубы от печей! Тебе этот хлеб не нравится?! Сыр есть не можешь? Не вкусно тебе, да? А там у людей – кошки живой не сыщешь! Дети от голода пухнут, старики умирают! Так что лучше тебе с твоими жалобами заткнуться, сволочь!.. Ты нам, сукин сын, позавидовал?! Что нас в армии кормят и одевают?! А то, что нас в армии убивают, ты забыл? Забыл, гад! А я помню... Я всех мертвых от Рязани до Гданьска помню!.. Они тебя же освобождать шли!..
Он отбросил пьяного в сторону, и тот покатился по полу. Бельгиец был совсем подавлен.
– Так... Перерыв на обед, значит, у нас кончился, – спокойно проговорил старшина Михаил Михайлович и церемонно поклонился экипажу бронетранспортера: – Извините, дорогие гости. Заезжайте.
Он обнял за плечи растерянного и испуганного специалиста по тракторам Сержа Ришара и сказал ему ласково:
– Значит, ты, Сережа, теперь геен нах трактор. Понял? Ферштейн, говорю?
Как ни странно, бельгиец понял старшину и безропотно пошел к трактору. Михаил Михайлович проводил его взглядом, подождал, пока не уйдут бронетранспортерщики, равнодушно скользнул глазами по валявшемуся на полу крестьянину и сказал молотобойцу:
– А ты, Тадеуш, бери кувалдочку...
Польский солдат, который ремонтировал борону за верстаком, вытер рот концом чистого полотенца, вторым концом прикрыл еду на верстаке и примирительно сказал старшине:
– Давай, Михал, покачаю воздух. Я свое закончил.
– Качай, – согласился старшина.
Солдат встал к горну и стал подавать в поддувало воздух. Взметнулись искры к вытяжному козырьку. Старшина пошуровал в горне и с усилием вытащил оттуда тяжелый раскаленный лемех. Он снова светился изнутри красновато-желтым светом. Окалина стала почти прозрачной, в цвет металла. Темно-коричневыми окраинами она была похожа на привядшие концы лепестков красной гвоздики.
Михаил Михайлович перехватил лемех поудобнее клещами, положил его на наковальню и зазвенел по наковальне «ручником»...
После обеда Андрушкевич вызвал к себе Станишевского и Зайцева. К этому времени в комендатуру пришло несколько донесений, – и настораживающих, и радостных. Настораживало сообщение о вырезанной семье хозяев богатого фольварка по фамилии Циглер. При расследовании в огромном подвале фольварка были обнаружены следы недавнего пребывания там большой, в несколько десятков человек, группы немцев, один из которых был явно тяжело ранен. Трупы хозяев, к сожалению, поторопились похоронить. На их могиле была найдена огромная мертвая собака. По состоянию крови, пропитавшей пол в доме, определили, что убийство было совершено вчера, примерно в первой половине дня. Следовательно, группа немцев далеко уйти не могла. На блокирование группы выделены две роты. Одна рота польского KBW – корпуса беспеченьства войсковего, вторая – советские автоматчики давнего призыва, имеющие опыт в операциях такого рода.
Из радующих донесений было сообщение о том, что все медицинско-санитарные посты выдвинулись к местам работ. Каждое подразделение выделило своих санинструкторов и санитарок, а для «пахотного участка номер три» советский медсанбат сформировал головную бригаду первой помощи из очень квалифицированных специалистов-медиков в составе майора медицинской службы, старшего хирурга Васильевой Е.С., операционной сестры, военфельдшера, младшего лейтенанта Бойко З.И., старшины Невинного С.А., старшего сержанта Таджиева Т., рядового Кошечкина В. и четырех санитаров из числа временно прикомандированных представителей союзных войск, освобожденных из немецкого лагеря для военнопленных. О наличии в бригаде чешской девушки Лизы в донесении не было сказано ни слова.
Второе радостное известие живописало выделение командиром кавполка майором Нестеренко Н.В. лошадей для «производства конной тяги во время пахотных работ». Завершалось донесение небольшим сообщением настораживающего порядка: командир кавполка майор Нестеренко Н.В. самолично выехал к месту пахоты на своем автомобиле.
Андрушкевич решил вместе с комендантами проехать по всем точкам уже организованных служб, проверить правильность расстановки сил, четкость выполнения указаний оперативного штаба, выяснить недочеты.
Хитрый Зайцев уцепился за сообщение о шатучей немецкой группировке и снова предложил совершить эту инспекционную поездку на бронеавтомобиле. Он лелеял мысль о подобном помпезном выезде с первой минуты получения бронеавтомобиля. Он даже пытался запугать Станишевского тем, что зампотех дивизии подполковник Хачикян Артур Арташесович попросту отберет броневичок у комендатуры, если не увидит ни одного целевого выезда на нем. А сейчас как раз тот случай, когда... Пока Зайцев разглагольствовал о необходимости обязательно ехать только на броневике, Станишевский молчал, иронично разглядывая его, и всем своим видом давал понять Зайцеву, что истинные причины его петушиного желания покататься на Б-64 лежат как на ладони. Ироничное молчание Станишевского сильно раздражало Зайцева. Он громоздил одну причину на другую, и каждая из них превосходила по нелепости предыдущую. Наконец Зайцев совсем заврался, и Станишевский не выдержал. Он понял, что Валерка «закусил удила» и его необходимо остановить. И сказал уже серьезно, без тени иронии:
– Ты прости меня, Валера, но выезд на броневике я считаю чисто политической ошибкой. Мы едем проверять ход самых мирных работ в этой войне, небывалых в ее четырехлетней истории. А ты предлагаешь приехать на бронированном автомобиле с пулеметом к людям, которые отложили оружие, чтобы пахать землю. Мало того, что ты сам из него ничего не увидишь, какое это впечатление произведет на них? Это, как бы тебе сказать... аморально.
Зайцев огорчился, разозлился и засопел. Но Станишевский решил его добить. Он точно знал, как это сделать, и поэтому спросил Зайцева:
– А может быть, ты действительно боишься этой немецкой группировки? Война кончается, дожить всем хочется. Тут я тебя мог бы понять...
У Зайцева от обиды чуть слезы не брызнули из глаз, он тотчас прыгнул за руль «виллиса» и высказал свое отношение к немецкой группе такими непотребными, непереводимыми, неслыханными выражениями, что даже невозмутимый Санчо Панса, каким-то образом уже оказавшийся со своим автоматом на заднем сиденье, впервые с интересом посмотрел на него.
Станишевский тут же пожалел, что нанес Зайцеву такой сильный удар, потому что бесстрашнее Валерки он не встречал ни одного человека на этой войне.
– Прости меня, старый, – искренне проговорил Анджей. – Я что-то не то ляпнул...
От замка выехали двумя машинами – Андрушкевич со своим водителем на штабном «хорхе» и Станишевский с Зайцевым и Санчо Пансой на «виллисе». В ногах у подполковника Юзефа Андрушкевича лежали два автомата с запасными рожками и дисками: его собственный немецкий «шмайсер» и советский ППШ водителя «хорха».
Поначалу объехали вновь организованные службы. Побывали на центральном складе семенного фонда, которым управлял юный младший лейтенант с дипломом сельскохозяйственного техникума. Теперь в его подчинении были не новобранцы, а несколько старых польских и русских солдат. Сюда, в эти два громадных амбара брошенного юнкерского хозяйства, рядом с городком, свозилось все зерно из окрестных хуторов, сортировалось и по указаниям солтысов рассылалось на пахотные участки, закрепленные за тем или иным подразделением. Увидев начальство, младший лейтенант засуетился и срывающимся от волнения звонким голосом доложил о ходе работ «на вверенном ему участке».
Затем, чтобы польстить Зайцеву и хоть частично загладить свою вину, Станишевский повез Андрушкевича осматривать большую кузницу, найденную Валеркой на скрещении трех сельских дорог.
Худенький пожилой старшина в очках встретил их спокойно, без суеты.
Анджей очень надеялся на то, что после посещения ремонтной бригады Андрушкевич захочет посмотреть, как медслужба организовала посты первой помощи в полевых условиях. На двенадцати пахотных участках, расположенных у городка на пять-семь километров в направлении к северо-востоку, одиннадцать постов медслужбы интересовали Анджея Станишевского с чисто служебной точки зрения. Но на двенадцатом посту – головном – была Катя. И он не мог дождаться, когда подполковник наконец проявит интерес к медицине.
Однако у Юзефа Андрушкевича были несколько иные планы. Он твердо помнил, что проверка постов медслужбы стояла в списке необходимых дел этой поездки, но неясное движение души заставляло его поехать сначала на тот пригорок, на котором, по донесениям, находился командир советского кавалерийского полка майор Нестеренко. «Может быть, не стоило жаловаться Сергееву на Нестеренко? – думал Андрушкевич. – Может быть, имело смысл самому поговорить с ним?» И от сознания того, что по его навету Нестеренко сейчас находится не в лучшем состоянии, Андрушкевичу захотелось увидеть его и как можно скорее замолить свой грех...
По огромному полю десятки лошадей тянули десятки плугов самых разных конструкций и видов. Нежаркое солнце с утра подсушило верхний слой земли, и от копыт лошадей в воздух невысоко поднималась серая редкая пыль. Косые ножи плугов врезались в землю, вспарывали ее, безостановочно шли вперед, оставляя за собой темную борозду. С одной стороны борозды полукруглым валиком лежала поднятая земля. Внутри, на глубине плужного лемеха, земля еще была сырой, и теперь, вывернутая на свет Божий, она начинала парить под весенним солнцем. Оседала пыль от лошадиных копыт, а из борозды тянулись прозрачные струи влажного тепла нижнего, глубинного слоя. И в этих невидимых потоках, уходящих в небо, к солнцу, всё принимало неясные, размытые, таинственно подрагивающие очертания.
Было тепло. Редкие облака лениво ползли по синему небу, светило желтое предапрельское солнце. Солдаты, превратившиеся в крестьян, на сытых и женственно грациозных кавалерийских конях поднимали весеннюю землю.
Над полем, на пригорке, стоял зелено-голубой нелепый трофейный автомобиль-амфибия с открытым верхом. За рулем сидел сам Нестеренко – тридцатилетний кругленький человек с кирпичной физиономией и пышными ухоженными рыжими усами.
«Хорх» Андрушкевича и «виллис» Станишевского и Зайцева стояли рядом с плоской ребристой амфибией. Андрушкевич сидел на широком понтонном капоте автомобиля Нестеренко, спиной к нему, смотрел в поле, откуда слышался храп лошадей, где перекликались по-русски и по-польски, где кто-то заливисто хохотал, кто-то хрипло, срывающимся голосом горланил старую польскую песню.
– Нестеренко, Нестеренко... – укоризненно приговаривал Андрушкевич, не оборачиваясь, не отрывая глаз от поля. – Ты посмотри, красота какая. Ты только взгляни, какое зрелище! Да погляди ты, Нестеренко!
– Нет, – упрямо говорил Нестеренко в спину Андрушкевичу и тупо разглядывал пол в кабине своей амфибии. – Я на такое смотреть не могу и не желаю.
За его водительским сиденьем лежали роскошное кавалерийское седло и очень красивая шашка. Ножны шашки были украшены замысловатым ажурным орнаментом из тонкой золотисто-красной листовой меди работы присяжного полкового умельца с художественными наклонностями.
Станишевский и Зайцев тонко почувствовали сбой в отношениях больших начальников и деликатно стояли в сторонке. Водитель Андрушкевича и Санчо Панса из своих машин не вылезали.
– Да ты посмотри, Нестеренко! – счастливо смеялся замполит. – Ты только глянь! Клянусь, тебе понравится!..
Этого Нестеренко не вынес. Он вскочил во весь свой небольшой рост, трагически протянул к полю толстые короткие руки и закричал плачущим голосом:
– Да куда смотреть-то?! Как вы из боевых скакунов тягловое быдло сделали? Это, что ли, мне должно нравиться? Это?! – И снова рухнул в водительское кресло амфибии.
Андрушкевич спрыгнул с капота, подошел к Нестеренко и обнял его за плечи.
– Не сердись, Нестеренко. Не кричи. Что с твоими конями сделается?
И так как Нестеренко ничего не ответил, Андрушкевич заговорил с ним, как с маленьким неразумным ребенком, не осознающим своего счастья, – терпеливо и нежно, в сказочно-былинной распевной манере:
– Нас с тобой, может, к осени и в живых не будет, а здесь хлеб вырастет... И спросят потом люди: «А чем же вы пахали тогда? Где же вы лошадей достали?» А другие люди им ответят: «Был такой замечательный человек – командир кавалерийского полка Красной Армии майор Нестеренко Николай Владимирович. Расседлал он свой полк, запряг боевых коней в плуги и сеялки и спас этим десятки тысяч людей от послевоенного голода...» Вот что про тебя скажут люди, Нестеренко. А ты ругаешься, кричишь...
– Я не кричу, – тихо сказал Нестеренко. – Я плачу. Я, можно сказать, рыдаю.
Андрушкевич незаметно подмигнул Станишевскому и Зайцеву, совсем навис над Нестеренко и вполголоса, как свой – своему, чуть ли не интимно, сказал:
– Коля, давай будем честными... Ну что такое сегодня кавалерия? Анахронизм, Коля...
– Да ты что?! – оскорбленно взвился Нестеренко. – Да я своего коня ни на что не променяю!
Андрушкевич отодвинулся от него, похлопал трофейную амфибию по плоскому капоту, пощупал седло и сказал насмешливо:
– Вижу, вижу.
– Я коня для боя берегу! – завопил Нестеренко. – Для атаки!..
– Ну ладно тебе верещать, – жестко проговорил Андрушкевич и даже брезгливо поморщился. – Посмотри в поле, дундук несчастный. Действительно же красота!
Нестеренко понял, что приятельские шутки кончились. Он медленно вылез из машины и окинул взглядом большое пространство земли, на котором работали солдаты-крестьяне двух армий. Казалось, что война уже окончилась, но пахари, идущие за плугами в нижних белых армейских рубахах, просто позабыли снять автоматы и карабины со своих мокрых и натруженных спин.
– Конечно, здорово... – расслабленно согласился Нестеренко. – Только коней жалко, Юзек.
Он помолчал немного, потом вгляделся в дальний конец поля, что-то узрел там и вдруг заорал своей страшной кавалерийской глоткой на всю округу:
– Ты что ее лупишь, чертова кукла?! Ты как с животным обращаешься! Мать твою за ногу! Вот я тебя сейчас самого взнуздаю и в плуг запрягу! Брось кнут сейчас же!.. Бездарность!!!
Во второй половине дня в городке все слегка поуспокоилось – меньше стало народа на улицах, меньше стало машин. Обе дивизии, расположенные в городе и за его пределами, почти целиком были на полях. Оставались только штабы, два батальона охраны – польский и советский, Особый отдел, комендатура, корреспондентский пункт бюллетеня Первой армии Войска Польского «Балтийский», срочно переименованного в «Сев», рота связи и различные службы обеспечения: медсанбат, пекарни, службы обозно-вещевого и продовольственно-фуражного снабжения и несколько мелких подразделений, отданных гражданским властям города в помощь для восстановительных работ на электростанции, телеграфе и в костеле. К обеду с ближайших полевых участков после разминирования вернулись расквартированные в городе саперы.
По улицам шатались освобожденные из плена союзники, не пожелавшие принять участия в пахоте, медленно и достойно прохаживались польско-советские патрули, усиленные нарядами гражданской милиции. Время от времени проезжал с деловитым треском мотоциклист-связник или, постреливая прогоревшим глушителем, солидно проплывал в закамуфлированной обшарпанной «эмке» штабной порученец.
Местные жители, по всей вероятности, рассосались по своим домам – вернулись к будничным делам, прерванным вчерашней мгновенной сменой власти и бурным потоком впечатлений, и от этого сегодня их казалось значительно меньше, чем вчера. Те же, кому все-таки приходилось выходить из дома на улицу, бегать в открывшиеся лавочки, кто просто не мог не потолкаться на «черном рынке» у лагеря военнопленных, были скованны, излишне предупредительны, словно несли груз вины за свой польский язык с жестким немецким акцентом. Над приветливыми улыбками – настороженные глаза, а в них ожидание неотвратимой, пугающей неизвестности: «Не послушались, нарушили приказ германских властей о всеобщей эвакуации, а теперь что будет? Вот уже земли стали распахивать без межей, без границ... И дети куда-то запропастились! Лазают черт знает где, дома на цепи не удержишь...»
– Яцек! Вандечку!.. Бартусь!.. Мартинек!.. Холера, а не дети!
А Яцек с Вандечкой, Бартусем и Мартинеком только что раздобыли в войсковой пекарне огромный каравай теплого пшеничного хлеба и, сытые и счастливые, с еще набитыми ртами и уже взбухшими животами, как щенки, роются у зеленовато-замшелых стен костела – выискивают яркие цветные осколки из вышибленных костельных витражей. Роются и поглядывают на пожилого русского солдата, уже давно стоящего у входа в костел. За спиной у него автомат и плоский, обвисший, почти пустой мешок. Он, как странник, опирается на длинную двухметровую палку с тонким металлическим щупом на конце. В левой руке – свеча. Держит он ее двумя заскорузлыми пальцами, чтобы не растопить воск в ладонях.
Стоит солдат-странник, оглядывается несмело и все не может никак решиться войти в костел. Вообще-то, конечно, ему нужен был бы не костел... Но время такое, да и не дома, можно сказать. Выбирать не приходится. Жаль только, костел без крыши.
У городского костела действительно не было крыши. Как это произошло – никто не мог сказать ничего вразумительного. Наступление было стремительным, город был взят почти бескровно: ни уличных боев, ни орудийного огня прямой наводкой вдоль улиц – ничего такого не было. То ли прилетел шальной снаряд, то ли, пока в городе были немцы, «илы» с воздуха не разобрались, что к чему, и шуранули по нему залпом «эресов» – реактивных снарядов. Может, просто не выдержали трухлявые, изъеденные древесным жучком стропила и перекрытия семнадцатого века. И рухнули от сильного сотрясения. Прошла над костелом парочка эскадрилий штурмовиков – восемнадцать штук по тысяче триста семьдесят лошадиных сил в каждом двигателе, и никакой снаряд не нужен. Особенно если в резонанс попадет – и так все прекрасно рухнет. Таким грохотом можно весь костел развалить до фундамента. Хорошо, что стены не посыпались, алтарь почти не покалечен, людей не поубивало...
Это уже думает капеллан дивизии майор Бжезиньский. Он вернулся с разминирования и приехал сюда проверить, как подготовили костел к завтрашнему пасхальному молебну. С утра здесь работал взвод молодых польских пехотинцев. Они вытаскивали из костела остатки крыши, ржавые оконные переплеты, обломки черных квадратных брусьев деревянных перекрытий, кирпичи, скамейки, превращенные в крошево. Они чистили и мыли каменные плиты пола, чинили алтарь. Сейчас он отпустил их на запоздалый обед. Хорошо бы завтра дождя не было...
Старого русского сапера он увидел, когда выходил из брамы костела. Увидел, как тот, испугавшись его офицерской формы, спрятал свечу в отворот шинели.
– Что тебе нужно здесь? – спросил Бжезиньский.
Дети перестали возиться в куче мусора, прислушались к звучанию незнакомого языка.
– Да так, товарищ майор... Просто так, поглядеть.
– Это правда?
Солдат промолчал.
– Что-нибудь случилось?
Солдат посмотрел в сторону, глухо ответил:
– Паренек у нас один подорвался на разминировании...
– Я слышал. Чего хочешь ты?
– Да знаю, что не положено... – с отчаянием прошептал солдат. – Однако хороший паренек был, молоденький...
– Я тебя спрашиваю: чего хочешь ты?
Солдат посмотрел на майора, опустил голову:
– Заупокойную бы ему прочитать, свечечку поставить...
– Как звали? – спросил капеллан, снова открывая браму костела.
– Семенов Алексей... второго саперного... Одиннадцатого ордена Красного Знамени...
– Пойдем, – коротко сказал капеллан и пошел вперед.
Солдат поспешно сдернул с головы шапку и побежал за ним.
Между высоких сырых стен под открытым весенним небом шли по трехсотлетним каменным плитам костела военный ксендз майор Якуб Бжезиньский, бывший командир минометной роты Первой польской дивизии имени Тадеуша Костюшко, и старый русский сапер Красной Армии. Бжезиньский уже на ходу стал снимать портупею и шинель. Солдат не знал, нужно ли ему тоже снимать шинель, и замешкался.
Когда кто-нибудь из разгулявшихся приятелей бестактно спрашивал майора Бжезиньского, действительно ли он верит в Бога, Куба поднимал на него свои тяжелые глаза, и тот уже никогда не рисковал повторить свой вопрос. Два месяца тому назад его спросил об этом самый близкий друг – Юзеф Андрушкевич. Они зарывались в промерзшую ледяную землю, вжимались в нее из последних сил, старались найти хоть малейшую защиту от смерти. Январская земля под ними тряслась и звенела. Разрывы ложились так часто, что они не могли поднять головы. Каждый разрыв должен был оказаться для них последним. И тогда Андрушкевич подполз к нему вплотную и почти серьезно спросил, верит ли он в Бога. И Бжезиньский ответил, что он сопровождает уходящую из мира идею и в этом, как ему кажется, его долг. И Андрушкевич попросил у него прощения.
Куба дошел до алтаря и положил шинель и портупею на оградительную панель. Солдат решил шинель не снимать. Гимнастерка грязная, потная, колодка на медали «За отвагу» такая засаленная – смотреть стыдно...
– Положи щуп... – тихо сказал майор солдату.
Аккуратно, чтобы не брякнуть в храме, солдат положил щуп на плиты перед алтарем. Майор потер усталое лицо ладонями, затем размял руки, вздохнул и спросил:
– Ничего, если по-польски? Я по-русски не умею.
– Бог один, товарищ майор. За одно дело воюем.
– Зажги свечу, сын мой, – совсем тихо проговорил капеллан. – Стань сюда. Преклони колени...
* * *
Герберт Квидде нашел место стоянки. Судя по тревожной обстановке, а Квидде чувствовал ее кожей, стоянка должна была быть недолгой. Не больше пяти-шести часов. Он выбрал небольшую, густо поросшую лесом возвышенность, в центре которой с незапамятных времен образовалась естественная маленькая ложбинка. Здесь и остановилась группа на отдых. С одной стороны возвышенности протекала фиолетовая, с серым отливом, узенькая речушка с капризным изменчивым течением, другая сторона спускалась к молодому перелеску. Сразу за перелеском начиналась неширокая полоса пахотной земли, ограниченная хорошо укатанной проселочной дорогой.
Расчет был прост: если следы пребывания группы в фольварке Циглеров или в лесном бункере уже обнаружены, группу, по всем логическим соображениям, будут разыскивать в низко расположенных лощинах или в глубине лесного массива. Вряд ли кому-нибудь в первый же момент придет в голову искать ее на возвышенности. А это грандиозный выигрыш во времени. Кроме всего, высотка давала неоценимые преимущества постоянного визуального контроля обстановки и первого выстрела.
После утомительного перехода Отто фон Мальдера так укачало в носилках, что теперь он забылся тяжелым больным сном. Квидде устроил генерала с максимальными удобствами, выставил с трех сторон предупредительные посты по два человека, а сам вместе с лейтенантом Эбертом и вторым абверовцем-верзилой вышел на недалекую рекогносцировку.
Сейчас они лежали метрах в полутораста от ложбинки, где схоронилась группа со спящим генералом. Квидде не отрывался от бинокля, верзила – от оптического прицела снайперской винтовки. Эберт нервно посматривал на часы и не понимал, почему Квидде забыл, что сегодня предстоит встреча с Аксманом – единственный шанс получить медикаменты для генерала. Тогда чего стоят все хлопоты Квидде вокруг этого полуразложившегося, смердящего генеральского тела? Тогда какого черта нужно таскать за собой этот гниющий, хрипящий полутруп? Зачем напрасно изматывать людей и оттягивать попытку прорыва и выхода из окружения?..
Но Квидде ничего не забывал. Его можно было упрекнуть в чем угодно, только не в забывчивости. Тем более когда речь шла об Отто фон Мальдере – самом близком ему человеке. Отношение Квидде к фон Мальдеру уже давно было лишено первоначальной юношеской влюбленности. Четко определить свои чувства к фон Мальдеру сейчас уже составляло бы непосильную задачу для самого Герберта Квидде. Это была устоявшаяся, в определенном смысле болезненная смесь сыновней почтительности, исступленной женской нежности и горделивого счастья сопричастности к делам и жизни этого человека.
Эберта же он задерживал по двум причинам: во-первых, для того, чтобы на обратном пути из городка тому не пришлось бы разыскивать неизвестное ему место привала, а во-вторых, этот лейтенантишка должен был бы знать сам: на подобные встречи необходимо приходить или раньше, или немного позже назначенного часа. Особенно если имеешь дело с поляком, работающим у русских...