Ему нужна была Васильева, чтобы приказать ей обеспечить медицинское наблюдение и возможную помощь в проведении нового мероприятия – разминирования и пахоты. С его точки зрения, которую он благоразумно оставил при себе, это мероприятие было никчемным, показушным и даже отчасти вредным, так как мешало положенному и заслуженному отдыху личного состава дивизии. Но он был здесь человеком новым и не считал возможным во всеуслышание заявить о своем собственном отношении к этому, мягко говоря, странному начинанию. С первого же момента появления в дивизии начальник медслужбы находился в состоянии постоянного раздражения от того, что никак не мог сразу же вписаться в крепко спаянный давней совместной фронтовой жизнью офицерский клан части. Он нервничал, как школьник, которого перевели в параллельный чужой класс. За недолгое время пребывания в дивизии своим настойчивым стремлением утвердить себя в глазах подчиненных он успел всем надоесть. То он собирал санинструкторов подразделений и заунывным голосом читал им полуторачасовую лекцию о гигиене, то устраивал инспекционные налеты на пищеблок и с тусклой мелочностью придирался к пустякам, в условиях фронта и крайне нерегулярного снабжения продовольствием не стоившим малейшего внимания. И в то же время никому из своих подчиненных ничем не мог помочь, боясь лишними просьбами или требованиями обострить отношения с командованием.
Вот и сейчас, услышав в трубке Зинкин голос, начмед представился и желчно поинтересовался, в каких войсках служит младший лейтенант Бойко.
– В советских... – растерянно ответила Зинка и, прикрыв ладонью микрофон, шепнула всем: – Начмед.
«Вот еще послал Бог дурака на мою голову!» – подумала Васильева.
Не слыша того, что говорит начальник медслужбы, она уже понимала, что он ничтожно зацепился за какую то чепуху и теперь долго и нудно будет выговаривать бедной Зинке. Васильевой было жалко начмеда – относительно молодого, статного, приятной наружности, который так и не сумел стать «своим» в дивизии. И чего, дурачок, в администраторы полез, какой из него начальник медслужбы? Тем более что он доктор вполне пристойный и знающий – Васильева это поняла по двум или трем обходам, в которых новый начмед принимал участие.
– Я вас спрашиваю о роде войск, – продолжал допрашивать начмед Зинку. – Вы танкист, сапер, связист? Кто вы?
Ничего не понимая, Зинка ответила:
– Я фельдшер, товарищ подполковник.
– Вот так и докладывать надо: «младший лейтенант медицинской службы», – наставительно произнес начмед и тут же приказал: – Майора Васильеву!
Но Зинка уже оправилась от испуга и ласково спросила начмеда:
– Вам какого «майора Васильеву»? «Майора медицинской службы» или какого-нибудь другого?
Начмед чуть не задохнулся от злости на том конце провода, но Васильева отняла у Зинки трубку и сухо доложила:
– Майор Васильева. Слушаю вас, товарищ подполковник!
– Вам, конечно, известно утреннее решение нашего командования? В смысле сева...
– Никак нет, товарищ подполковник. Понятия не имею.
– Странно... – протянул начмед. – Про разминирование, пахоту ничего не слыхали?
– Никак нет.
– Очень странно.
Начмед был искренне удивлен. Ему было прекрасно известно, что все армейские новости первыми узнают подруги больших командиров. И хоть бы одна намекнула об этом своему непосредственному начальнику... Неужели у нее действительно никого нету? Начмед представил себе Васильеву – ее фигуру, ноги, походку, глаза, манеру держать себя, разговаривать, и еще неясная, но сладкая надежда встрепенулась в его несмелой душе...
– Я вас слушаю, товарищ подполковник, – напомнила ему Васильева.
– Да, да, – спохватился начмед и вдруг неожиданно для Васильевой заговорил с новыми, обволакивающими, отечески-начальственными интонациями: – Так вот, дорогая Екатерина Сергеевна, от нашего глубокоуважаемого командования получен некоторый забавный приказик...
Поигрывая голосом, в легковесной, неумело развязной манере он сообщил суть приказа и выразил надежду, что «племя эскулапово, возглавляемое такой женщиной, как майор медицинской службы прелестная Екатерина Сергеевна, не подведет своего бедного, разрывающегося на все части начальника». Последнюю фразу он произнес чуть ли не голубиным воркованием.
«Боже, какой болван!» – подумала Васильева и сказала:
– Слушаюсь, товарищ подполковник.
Она положила трубку в ободранный телефонный ящик и закурила. Потом распахнула настежь окно, выходящее во двор медсанбата, и уселась с папиросой на подоконнике.
Перед ее глазами расстилался больничный двор – такой, наверное, просторный для маленькой больнички крохотного городка и такой тесный даже для жалких остатков медсанбата.
На какое-то мгновение Васильева увидела под собой это случайное сборище, этот ноев ковчег, болтающий на разных языках, собранный чуть ли не со всего мира, всех этих – молодых и старых, суетливых и спокойных, ковыляющих и бегающих – мертвыми. Кому, как не ей, знать, как это выглядит после прямого попадания пули, осколка, разрывающего внутренности, после минного взрыва, обвала блиндажного наката, танковых гусениц, прошедших по теплому человеческому телу...
«Милые мои, родные... – пронеслось в голове у Васильевой. – Сколько вам судьбой отпущено? Сколько жить вам каждому осталось на этом свете?.. Если есть Бог в небесах или какая-нибудь, черт побери, высшая сила – сохраните их и помилуйте! Они этого заслужили... Они так долго шли сюда... Столькими жизнями уже заплачено! Осталось совсем немного – будьте справедливыми к ним. Они должны выжить!»
Васильева проглотила комок, застрявший в горле, тряхнула головой, глубоко и нервно затянулась папиросой. Совладала с собой, оглядела еще раз весь двор, рассмеялась и крикнула вниз с подоконника второго этажа:
– Ну прямо картинка маслом – «Утро в колхозе»! Невинный! Тебе что, больше делать нечего? Оставь корову в покое. Готовь «санитарку» на выезд!
– А у нас на ней водителя нету, товарищ майор! – крикнул Невинный из-под коровы. – Как Митьку под Алленштайном убили, так нам больше никого на нее не присылали. Сулили, сулили – и на-кася выкуси... Виноват, товарищ майор.
– Не причитай, найдем водителя. – Васильева повернулась в ординаторскую, приказала Зинке: – Зинуля, проверь медикаментную комплектность «санитарки» и собирайся сама. Выезжаем на разминирование и пахоту!..
Невинный услышал это снизу, встал из-под коровы с кухонной кастрюлей, полной молока. Ему показалось, что он ослышался.
– Куда?! Куда, товарищ майор?
– Все на поля, колхознички! – крикнула из окна во двор Васильева. – Будем пахать и сеять вместе с поляками! Хоть три мирных дня – да наши! Перекуем, братцы, мечи на орала!
Двор замер. Наверное, никто из прошедших четыре года войны не слыхал за это время более удивительного распоряжения. Союзники непонимающе переглядывались, искали глазами старика Дмоховского.
– Степан! Две палатки с оборудованием – операционную и для личного состава.
– Слушаюсь, товарищ майор!
– Кошечкин, Кошечкин! Чтоб ты лопнул!.. Ты что думаешь, водопровод дали, так ты можешь со своей коровой в подкидного играть? Ну-ка, запрягай кобылу немедленно, воды полную бочку – и на выезд! Там тебе водопровода не будет!
Вовка вскочил, закричал дрожащим от обиды голосом:
– Меня, между прочим, товарищ майор, в армию воевать призывали, а не воду возить!..
– Это еще что за бунт на корабле?! – удивилась Васильева. – Степан Андреевич! Старшина Невинный! Вернемся с пахоты – оформить рядового Кошечкина на трое суток на гарнизонную гауптвахту.
– Слушаюсь. – Невинный дал Вовке подзатыльник. Вовка затравленно оглянулся и впервые обратился к Лизе:
– Жуткая баба! Прямо зверь какой-то, а не женшина...
– Нет, нет, Вовик! Она – женщина! – горячо прошептала Лиза. – Она, как я, очень симпатичная!
– Много ты понимаешь, дура.
– Да, много, много!.. – обрадовалась Лиза.
– А где санитаров брать, Екатерина Сергеевна? – спросил Невинный. – Здесь-то должен кто-то оставаться.
– Забирай этих! Коблы здоровые – ни черта с ними не случится. Не так уж они устали от этой войны. И Таджиева с кухней готовь...
– Толкун в пекарне.
– Отозвать!
– Слушаюсь! – Невинный огляделся и закричал: – Збигнев Казимирович! Збигнев Казимирович! Где Збигнев Казимирович?
В кастрюле плескалось молоко, и это раздражало Невинного. Он сунул Лизе в руки кастрюлю и приказал:
– Тащи вон в ту палату. Тяжелораненым. Поняла? Только пусть сестричка через марлю процедит. Ясно?
– Ясно! Ясно! – ответила Лиза и радостно рассмеялась оттого, что поняла почти каждое слово.
Через несколько минут Вовка уже запрягал кобылу, злобно покрикивал на нее, будто она была виновата во всех его бедах. Зинка влезла в санитарный «газик» – проверяла комплектность средств первой помощи. Внутри «санитарки» стояла железная печка, за ней – топчан, у кабины – столик. Окошечко в кабину водителя прикрывали марлевые занавески. Над окошком висела фотография Сталина в самодельной рамочке.
Срочно разыскали Дмоховского, и теперь Невинный объяснял ему, что нужно перевести союзникам. Рядом стояли Джефф Келли, Луиджи Кристальди и Майкл Форбс. Рене Жоли не было.
– И обязательно скажите им про пахоту! Дескать, мы с поляками будем пахать и сеять, и не дай Бог, кто-нибудь там покалечится или еще что... А людей у нас – кот наплакал. И мы их, как союзников, просим...
Разобъяснив союзникам, что должно произойти и в чем их просят принять участие, Дмоховский поспешил к Васильевой. Все утро он оттягивал момент разговора с ней по поводу небольшого количества перевязочного материала и антисептических средств для фон Мальдера, но поняв, что Васильева с минуты на минуту может уехать из расположения медсанбата, старик решил больше не ждать ни секунды. Он уже заготовил почти правдоподобную легенду, и теперь нужно было только найти возможность переговорить с Васильевой наедине.
Он застал ее в ординаторской, когда она подписывала карточки девятерых тяжелораненых, отправляемых в тыловые госпитали в первую очередь.
– У вас ко мне дело, Збигнев Казимирович? – спросила Васильева, подняв глаза на Дмоховского.
– Так точно, пани майор.
Васильева укоризненно покачала головой.
– Екатерина Сергеевна... – поправился Дмоховский.
– Одну секунду.
Васильева подписала последние две карточки, мельком проглядела все остальные, сделала в трех из них незначительные поправки и сложила их стопкой.
– Я вас слушаю, Збигнев Казимирович.
Глухим от напряжения голосом, медленно и внешне совершенно спокойно Дмоховский поведал Васильевой о том, что неподалеку от городка в собственном фольварке живет его старый приятель – господин Циглер. Дмоховский специально назвал фамилию Циглера – человека реально существующего. Еще с двадцатых годов, когда опасность нависала над Збигневом Дмоховским чуть ли не ежедневно, он знал, что в любой легенде ложь должна быть минимальной. Тогда исключаются провалы по мелочам. Так вот на ногу этого несчастного господина Циглера накатилось бревно и, кажется, сильно ушибло ему стопу. Во всяком случае, господин Циглер уже три дня не встает с постели. Но самое неприятное во всем этом то, что у него начала гноиться рана, а он человек уже пожилой и не совсем здоровый, и что бы порекомендовала пани доктор для бедного господина Циглера?
Это тоже был один из старых проверенных приемов: передать инициативу разговора собеседнику для того, чтобы не настораживать его сразу громоздкой просьбой и не дать возможности, вслушиваясь в твою длинную тираду, проанализировать ее и понять, что за ней стоит.
– Давайте его сюда, – тут же сказала Васильева. – Посмотрим, промоем, попробуем убрать анаэробную инфекцию и поставим вашего господина на ноги... И сделать это нужно как можно быстрее. А вдруг сепсис? Зачем рисковать?
Дмоховский тут же согласился с Васильевой, но высказал опасение, что господин Циглер побоится в сегодняшней обстановке покидать фольварк и оставлять одних жену и дочь. Вряд ли он сможет им помочь в какой-нибудь небезопасной ситуации, но пока он с ними, сердце его будет намного спокойнее. Тем более что у жены господина Циглера медицинское образование и она смогла бы обеспечить ему относительно профессиональный уход. Единственное, что тревожит Дмоховского, – это отсутствие необходимых лекарств и перевязочного материала в доме Циглеров...
– Ну, это пустяки, – сказала Васильева. – Давайте сделаем так: если вы убеждены, что жена господина Циглера сумеет пару дней его поколоть одним чудодейственным средством, которое притормозит воспалительный процесс, тогда нет необходимости тащить его сюда. А вот когда я вернусь в город, его нужно будет все-таки обязательно посмотреть. Хорошо? В крайнем случае, Збигнев Казимирович, мы с вами запряжем нашего лентяя Мишку в его «додж» и сами приедем к вашему приятелю. Согласны?
– Конечно, Екатерина Сергеевна.
Васильева вызвала аптечную сестру Нюру, полную тридцатилетнюю женщину с маленькими сонными глазками под короткими белыми ресницами, и приказала ей приготовить для Дмоховского пятиграммовый шприц с иглами, марганцовку, баночку мази Вишневского, стерильный перевязочный материал и один миллион единиц американского пенициллина для инъекций – по сто тысяч единиц через каждые четыре часа.
– Стерилизатор для шприца нужен? – спросила Нюра.
– Гулять так гулять! Давай и стерилизатор, – сказала Васильева.
Пока Нюра возилась в своем аптечном хозяйстве и готовила пакет для Дмоховского, Васильева набросала на отдельном листе порядок инъекций пенициллина, способы промывания раны раствором марганцовокислого калия, наложения повязки с мазью Вишневского и объяснила Дмоховскому, что гнойные раны ни в коем случае нельзя туго бинтовать. Повязка должна быть поверхностной и рыхлой – необходим доступ воздуха к ране. Тогда ускоряется отделение и отток всякой некротической дряни...
– Он немец? – спросила Васильева.
– Да, – ответил Дмоховский и подумал, что с возрастом у него стали сдавать нервы.
– Тогда вам придется ему все это перевести, – улыбнулась Васильева и протянула ему листок бумаги с записями к назначениям.
– Конечно, конечно, – сказал Дмоховский.
В его душе вдруг вспыхнуло глухое раздражение против этой красивой, уверенной в себе женщины. Она только что проиграла затеянную им игру, она своими руками сделала все, чего от нее должен был добиться он, и вот она, проигравшая более умному и опытному противнику, чувствует себя прекрасно, шутит, улыбается, убежденная в том, что ей лишний раз представилась возможность выполнить свой врачебный долг. Он же, который выиграл у нее эту опасную игру, должен чувствовать себя отвратительно и мерзко, презирать себя за то, что использовал против нее старые, отработанные приемчики. И не торжествовать победу, а наполняться разъедающей ненавистью к себе – когда-то блестящему польскому улану, проповедовавшему «чистую» войну и вышедшему из всех войн и политических столкновений именно потому, что они на его глазах делались грязными руками...
Чтобы хоть частично освободить себя от омерзительного ощущения, ему нужно было сию минуту попытаться как-то унизить своего «противника», и Дмоховский с мягкой улыбкой заметил, что, как ему кажется, русские и поляки напрасно устраивают из пахоты и сева «чисто пропагандистскую акцию». Он, зная здешний народ, боится, что далеко не каждый живущий на этой земле будет рад такой помощи.
– Здесь, Екатерина Сергеевна, люди привыкли к отвергаемой вами собственности, а все, что затеяли ваши, сильно попахивает коллективизацией...
Васильева весело рассмеялась:
– Да что вы, Збигнев Казимирович! Какая там «коллективизация»! Просто мы хотим помочь людям, которым придется жить на этой земле после нашего ухода. А разумная и толковая коллективизация, кстати, тоже не так уж плоха. Об этом еще Маркс говорил.
Дмоховский внутренне напрягся и произнес с удивительно спокойной интонацией, будто и не собирался загонять собеседника в ловушку:
– Еще полвека тому назад, Екатерина Сергеевна, один великий человек, ваш, русский, сказал примерно так: «Главная недодуманность и ошибка теории Маркса – в предположении, что капиталы перейдут из частных рук в руки правительства, представляющего народ. То есть деспотизм из рук капиталистов перешел бы в руки распорядителей народа». Что, уважаемая пани, и случилось в вашей стране. А деспотизм есть деспотизм, Екатерина Сергеевна, и стоит ли таким образом «помогать» народу?
– Кто этот «великий человек», которого вы процитировали с таким удовольствием? – спросила Васильева, просматривая еще раз карточки тяжелораненых.
– Лев Толстой, – кротко отозвался Дмоховский. – Дневники конца прошлого века. Записи не то девяносто седьмого, не то девяносто восьмого года. Сейчас уже не помню.
– А, вон в чем дело... – протянула Васильева и поднялась из-за стола. – Бедный старик!
Дмоховский тут же немедленно встал со стула, не понимая, кого пожалела Васильева – его самого или Льва Толстого. Васильева подровняла сбоку стопку карточек и подняла строгие, холодные глаза на Дмоховского:
– Вы знаете, пан Дмоховский, раз вы упрекнули нас в насильственной помощи народу, опираясь на записи Льва Николаевича, тоже позволю себе напомнить вам несколько строчек из его дневников: «Хозяин стегает кнутом скотину, чтобы выгнать ее из горящего двора и спасти ее, а скотина молится о том, чтобы ее не стегали».
Не постучавшись, вошла аптечная сестра Нюра. Протянула Васильевой пакет с медикаментами, сказала бесцветным голосом домработницы из какой-то довоенной пьесы:
– Все туточки, Катерина Сергеевна. Я туды еще четыре индивидуальных пакета положила. На всякий случай.
Не глядя на нее, Васильева стащила с себя халат, шапочку и повесила их на гвоздь, вбитый в дверь. С другого гвоздя сняла свою шинель, набросила на плечи.
– Отдай пану Дмоховскому, – сказала она Нюре, – Если меня кто-нибудь будет спрашивать, я пошла собираться на выезд.
Когда за ней затворилась дверь, Дмоховский вдруг ощутил, как с ее уходом в нем что-то оборвалось. Он почувствовал такое опустошение, такую усталость, что ему захотелось лечь на пол и умереть...
Пока Вовка запрягал лошадь и выволакивал свою телегу с бочкой из-под навеса, Лиза быстренько закончила стирку бинтов, развесила остатки для просушки, сполоснула таз и ведро и увязалась вместе с Вовкой за водой на речку.
Союзники собрались у колоды для колки дров, о чем-то возбужденно переговаривались, время от времени замолкали и с надеждой вглядывались в полное и значительное лицо Майкла Форбса. Как все цирковые артисты и моряки торгового флота, помотавшиеся по земному шару, Форбс беззастенчиво пытался говорить чуть ли не на всех языках, располагая ничтожным запасом слов, чудовищным произношением и неуемной фантазией, помогавшей ему домысливать все, что он не мог понять или высказать.
Увидев выходящую Васильеву, союзники тут же испуганно замолчали и вытянулись, словно школьники, застигнутые учителем за преступным курением в уборной для мальчиков. Но Васильева только приветственно помахала им рукой и направилась к воротам.
То, что в замкнутом, интеллигентном Дмоховском произошел своего рода нервный срыв, она это поняла. Но что вызвало такой внезапный всплеск желчи, отчего возникла эта тихая истерика в человеке, который, несомненно, умел быть сдержанным и вести себя с редким тактом и достоинством наверняка в любых обстоятельствах? Что же с ним произошло за ночь? Вернее, за вторую половинку ночи, ибо с вечера старик был спокоен, вежлив и грустен, – это она твердо помнила. Может быть, кто-нибудь из раненых немцев – тот же Бригель, Таубе или Ленц – упрекнул его в том, что он слишком быстро стал сотрудничать с русскими? Так это для их же блага: чтобы они не отбросили концы среди людей, не говорящих по-немецки и не понимающих их жалоб. По существу, старый Дмоховский был единственным мостиком, перекинутым через их смерть к жизни. Они должны понимать это и быть ему благодарны. Это во-первых. А во-вторых, Дмоховский – поляк, славянин, и его контакт с русскими более чем естествен...
С самого раннего утра, сразу же после отъезда Станишевского, ее вызвали к умиравшему пареньку-татарину, у которого открылось внутреннее кровотечение в брюшную полость. Когда она примчалась в палату, паренек уже скончался, и она, разбитая и опустошенная, вернулась к себе. До подъема оставалось еще с час с четвертью, и минут сорок ей удалось подремать тяжелым, постоянно прерывающимся сном. Последний раз она проснулась, посмотрела на часы, вскочила, наспех почистила зубы, умылась и, приведя себя в порядок на скорую руку, побежала через дорогу в расположение медсанбата, так и не успев застелить постель.
Теперь же, войдя в спальню фон Бризенов, первое, что она увидела, – это смятые подушки в медсанбатовских наволочках на широченной кровати с пошловато-безвкусным резным баронским гербом в изголовье. Слева от того места, где этой ночью спала она, совсем рядом лежала подушка Анджея. Она еще хранила примятость от его головы, и Васильевой в одно мгновение стало наплевать и на старика Дмоховского, и на его душевные переживания.
Неожиданно ее окатила волна нежности такой потрясающей силы, что у нее чуть не подогнулись ноги, едва не остановилось сердце. Она сделала несколько неверных шагов, опустилась у кровати на колени и зарылась лицом в подушку Анджея. Она почувствовала запах его тела, услышала его дыхание, ощутила на себе прикосновение его рук. Ей казалось, что она может без малейшего напряжения восстановить в памяти каждую секунду прошедшей ночи. Каждый его взгляд, движение, каждое его слово. Такое с ней стряслось впервые в жизни, и она это поняла не ночью – в близости с ним, а только сейчас, когда его не было рядом с ней. «Только бы нам выжить!..» – вспомнила она последнюю фразу Анджея.
Она стояла на коленях перед чужой огромной кроватью, застеленной чистым армейским постельным бельем, вжималась лицом в его подушку и думала о том, что если судьба ей и дальше разрешит быть счастливой и продлит ее жизнь с ним, то более нелепого брачного ложа им никогда не выдумать. Уж больно по-дурацки выглядела эта мещанская генеральско-баронская кровать! Она подняла голову от подушки и вслух повторила его последние слова:
– Только бы нам выжить...
Минут через двадцать из дома фон Бризенов примчался посыльный и доложил Зинке, что майор Васильева срочно вызывает к себе младшего лейтенанта медицинской службы Бойко. Зинка, у которой предотъездных дел было еще невпроворот, ругнулась про себя и побежала через дорогу.
Она отворила дверь комнаты Васильевой и остолбенела. Екатерина Сергеевна стояла перед зеркалом. На ней была обычная старая офицерская шинель, по воротнику и плечам которой струилась роскошная черно-бурая лиса – такая модная в последние предвоенные годы. Под лисой не было видно ни погон, ни петлиц, ни грубого шинельного воротника.
– Батюшки светы!.. – только и сумела вымолвить Зинка.
– Нравится? – спросила Васильева и сняла лису с плеч.
Не в силах ничего ответить, Зинца только рукой махнула. Васильева протянула ей лису, улыбнулась:
– Возьми.
– Да вы что?! Ни в жисть!..
– Возьми, Зинуля. Война кончится, приедешь к себе домой, накинешь эту зверюгу... – Васильева сама набросила ей на плечи лису, застегнула прямо на Зинкином белом халате. – И все мужики – у твоих ног!
Со страдальческим выражением на лице Зинка уперлась глазами в зеркало, не смогла оторваться от своего отражения.
– А вы-то как же?.. – простонала она.
Васильева уже складывала в вещмешок зубную щетку, жестяную коробку с порошком «Мятный», мыло, одеколон, свитер, две запасные обоймы для пистолета ТТ, мужские брюки десантника с коричнево-зелеными маскировочными разводами. В полевых условиях она всегда ходила в этих брюках.
В медсанбатовском дворе бешеными оборотами взревел автомобильный двигатель, куда-то рванулась машина, взвизгнула покрышками на крутом повороте и прогрохотала мимо дома по улице. И тут же ей вслед раздались крики:
– Стой! Стой, сволочи!
Васильева выглянула в окно, но из-за полукруглого палисадника у дома ничего не увидела и удивленно сказала:
– Что там еще у них приключилось?
Зинке показалось, что Васильева просто не захотела ответить ей на вопрос, и она снова прилипла глазами к зеркалу, томно поводя плечами под роскошной лисой. Расслабленным голосом Зинка сказала:
– А черт их знает... С мужиками всегда так – что-нибудь да обязательно с ними произойдет.
С криком «Разрешите войти!» в комнату влетел разъяренный Степан Невинный. Словно куль с тряпьем, он тащил за собой шофера Мишку.
– Товарищ майор, союзники «санитарку» угнали!!! – заорал он с порога. – Вот этот... виноват, товарищ майор! Эта дубина своими руками ключи им от машины дал!..
– Товарищ майор... – заныл Мишка. – Он сказал, что только двигатель проверит. Он шофер итальянский. Он мне говорит: «Дай чуток проеду по двору... Не бойся». Я и дал...
– Это он тебе по-итальянски сказал? – поинтересовалась Васильева.
– Ну да...
– И ты понял?
– А чего тут не понять? – скромно потупился Мишка. – Он – шофер, я – шофер.
Этого Невинный уже не мог выдержать и так тряхнул Мишку, что у того даже ноги оторвались от пола.
– Смотрите, пожалуйста! Сопля несчастная! Он уже по-итальянски выучился, сукин кот!.. – возмутился Невинный.
– Отпусти его и позвони в комендатуру, – приказала ему Васильева и, перехватив взгляд Зинки, усмехнулась и добавила абсолютно неясную для Невинного и очень даже понятную Зинке фразу: – Теперь хоть легальный повод будет.
Еще со вчерашнего дня лагерь для военнопленных был изнутри разделен колючей проволокой. Эта яркая инженерная мысль принадлежала вновь назначенному помощнику коменданта города старшему лейтенанту В. Зайцеву и осуществлена была под его непосредственным руководством. Одна сторона лагеря теперь была для освобожденных американцев, англичан, французов и итальянцев – с открытым входом и выходом, другая, охраняемая польскими часовыми, – для пленных немцев.
В ожидании обещанных транспортных средств своих армий освобожденные союзники шатались по всему лагерю, изнывали от безделья, играли в карты, трепались, ссорились. Даже с пленными немцами от тоски общались. Угощали их сигаретами, разную жратву совали им через проволоку, болтали с ними о том о сем – каждый по-своему. Часовые старательно делали вид, что не замечают такого вопиющего нарушения лагерного содержания и режима, и только когда в поле зрения появлялся польский или советский офицер, охрана лениво покрикивала:
– Отойти от проволоки! Соблюдать дистанцию!..
Но так как никто из представителей пяти стран, находившихся на территории лагеря, польского языка не знал, эти окрики беспомощно повисали в воздухе, не производя ни на кого даже малейшего впечатления.
За оградой, прямо у входных ворот «вольного» лагеря, уже роился маленький «черный рынок». Вовсю шел «ченч»[12], торжествовал мирный «сейл»[13]. Сновали гражданские, шушукались с американцами, французами, итальянцами. Что-то все время переходило из рук в руки, из сумок в карманы, из карманов за пазуху.
Проложив между колючей проволокой и собственной спиной подушку, набитую соломой, привалившись к разделительной ограде между «вольным» лагерем и лагерем сегодняшних военнопленных, прямо на земле сидел пожилой немецкий солдат и замечательно играл на кларнете сладкую грустную мелодию. По другую сторону проволоки стояла притихшая кучка освобожденных союзников, слушала печальный кларнет...
Эта трогательная идиллическая картинка была буквально взорвана появлением советского санитарного «газика» с красными крестами по обеим сторонам фургона. Как смерч, как самум, как тайфун и цунами, «санитарка» ворвалась на полном ходу в открытые ворота вольной половины лагеря, чуть не смела с лица земли трибуну с креслом и встрепенувшимся дневальным-итальянцем и помчалась вокруг плаца, поднимая тучи пыли, приводя в панику всех праздношатающихся союзников.
Вслед «газику» неслись ругань, возмущенные крики перепуганных обитателей лагеря. Из бараков выскакивали отдыхающие после первой свободной ночи полуодетые англичане, американцы, французы, итальянцы. Ничего не понимая, они тут же смешивались в одну толпу, в ужасе шарахались в разные стороны из под колес взбесившейся «санитарки».
За рулем «газика» сидел Луиджи Кристальди. Рядом с ним в тесной кабине еле помещался полуголый Джеффри Келли, не успевший натянуть на себя что-нибудь после колки дров в медсанбатовском дворе. Своей огромной лапой он лупил по кнопке сигнала, мешая вести машину Луиджи, но зато частотой ударов по клаксону и полной аритмичностью сумел довести весь лагерь чуть ли не до сумасшествия. Тем более что эти жуткие звуки в сочетании с ревом двигателя и визгом тормозов были подкреплены воплями Майкла Форбса и Рене Жоли, несшимися из настежь распахнутых задних дверей фургона.
Замолчал печальный кларнет. Немцы прилипли к колючей проволоке, уставились на «свободный» плац, по которому, как по испытательному туринскому автодрому, носился русский санитарный «газик».
Доведя панику до максимума, «газик» остановился как вкопанный.
Кристальди и Келли выскочили из кабины, Форбс и Жоли выпрыгнули из фургона и тут же завопили что было мочи, каждый на своем языке:
– Эй, парни! Все сюда! Быстрей! Быстрей!..
– Потрясающая новость, ребята!
– Джентльмены! Внимание! Есть над чем подумать...
– Слушайте! Слушайте!.. Грандиозная штука!..
Спустя десять минут санитарный «газик» с красными крестами на фургоне так же стремительно вылетел за ворота лагеря, оставив на плацу уже не разношерстную смешавшуюся толпу, а четыре строгие четкие колонны – американскую, английскую, французскую и итальянскую.
В открытые ворота лагеря въехал комендантский «виллис» с двумя флажками на крыльях – польским и советским. Вел машину Валера Зайцев. Рядом с ним сидел Анджей Станишевский, сзади еле умещались на узком сиденье Невинный, Санчо Панса с неизменным автоматом и старик Дмоховский, которого Станишевский взял с собой в качестве переводчика.