Это второе яблоко, хотите – верьте, хотите – нет, просто ПОЯВИЛОСЬ!
– Будьте здоровы. – Я опрокинул остатки джина в свою сильно пожилую проспиртованную глотку и закусил «ангельским» яблоком. – Вам бы в цирке работать…
– Для цирка эти трюки мелковаты, – возразил Ангел.
– А джинчику вы не могли бы мне грамм сто спроворить? «Бифитер» не обязательно. Можно «Гордон», можно и подешевле… – осторожно попросил я. – А то у меня тут еще пол-яблочка без дела завалялось.
– Нет, – мягко улыбнулся мне Ангел, и я снова подивился какому-то странному чарующему тембру его голоса. – Алкоголь у нас обычно идет по… несколько иной линии. Я бы сказал – по противоположной.
– Жаль, жаль.
Я отставил в сторону пустой стакан, напрасно приготовленный для свершения небольшого, с моей точки зрения, рядового чуда.
– Очень жаль, – настырно повторил я, все еще лелея надежду на «ангельскую» доброту моего соседа по купе.
Но Ангел даже ухом не повел. Только глянул на меня внимательно и сочувственно.
И вдруг я понял, что совсем не хочу больше пить!.. Если бы даже Ангел смилостивился и своей чудодейственной силой сообразил бы мне какую-нибудь поддачу – вряд ли я смог бы сделать глоток. Чайку бы крепенького, горячего, да в фаянсовой кружечке, да еще с лимончиком… А джин там, или виски, или коньячок – ну его к лешему!.. Себе дороже. Вот так надерешься на ночь, задрыхнешь, а сердчишко во сне возьмет да и остановится. А у меня еще дел невпроворот. И себя, родимого, жалко до слез…
За черным ночным окном сквозь темное отражение нашего купе проносились назад редкие желтые трепещущие светлячки станционных фонарей. Под полом глухо погромыхивали рельсовые стыки.
– Ну, вот и ладушки, – тепло улыбнулся мне Ангел. – Пейте, пейте чай, Владим Владимыч. Только осторожней – не обожгитесь. Горячий…
Когда передо мной возникла большая, толстого белого фаянса кружка на белом блюдце – ума не приложу! Из кружки тянуло моим любимым «Эрл Греем», на блюдце лежали несколько кусочков сахара, чайная ложка и кружочек лимона.
По старой, еще армейской, привычке я, будто с мороза, положил ладони на горячие кружечные бока и негромко спросил Ангела:
– Это тоже из разряда «мелких трюков»?
– Что, Владим Владимыч? – невинно переспросил Ангел.
– Что, что… Вот это все! Выпить вдруг расхотелось, чай, лимон, кружка фаянсовая?..
Ангел подумал и через паузу тихо ответил:
– Да нет, пожалуй… Я бы квалифицировал это не как «исполнение трюка», а как нечто инстинктивно-профессионально-охранительное.
Я осторожно опустил лимон в чай, так же почему-то осторожно положил туда сахар и, помешивая ложечкой, промурлыкал:
И тогда с потухшей елки
Тихо спрыгнул ангел желтый…
И сказал: маэстро бедный,
Вы устали, вы больны…
Ангел усмехнулся:
– Простим старика Вертинского. Стишата, прямо скажем, не фонтан. И категорически не про вас. Надеюсь, вы не так уж бедны, а вашему здоровью, я смотрю, может позавидовать любой ваш ровесник, которому за семьдесят.
Ангел показал на пустую бутылку от бывшего «Бифитера».
– Теперь об усталости. Что есть, то – есть. Нельзя так судорожно цепляться за свое уходящее мужчинство. Это же действительно безумно тяжело – ощущать постоянный раздрай между сохранившимся комплексом всех желаний зрелого мужика и естественно затухающими биологическими возможностями пожилого человека. Пример: зачем вам нужно было выхлестывать всю бутылку джина?..
– Хотелось! – туповато ответил я. – Сами же видите – не магазинный пузырь в ноль семьдесят пять, а небольшая пластмассовая бутылочка всего на поллитра. Их обычно продают в воздухе наши стюардессы дешевле, чем она стоит даже в «Дьюти фри».
– Да знаю я, что продают в самолетах, – махнул рукой Ангел.
Крепкий, душистый «Эрл Грей» с лимоном привел меня в состояние тихое и благостное. Я вспомнил, что завтра утром на Московском вокзале меня будет встречать внучка Катя – умненькое, хитренькое, стройненькое и горячо любимое мною почти взросленькое существо. Тут же всплыло воспоминание, которое почему-то возникает у меня каждый раз, когда я начинаю о ней думать: Катька четырех лет от роду, завернутая в махровую простыню, влажная, пахнущая чистеньким детским тельцем, перекинутая через мое еще нестарое плечо, весело визжит у меня за спиной. Я несу ее из ванны в свой кабинет, и перед моим носом смешно болтаются ее маленькие распаренные розовые пятки…
В кабинете для Катьки уже все приготовлено. И постель, и клюквенное питье, и, что самое главное для нечастых Катькиных посещений нашего дома с ночевкой, два аттракциона, исполняемые обычно Катькиной бабушкой, моей женой Ирой. Аттракцион номер один – сушка волос в колпаке, наполненном горячим воздухом от электрического фена, и самый главный аттракцион – чтение бабушкой Ирой книжки Заходера или еще какой-нибудь другой, пока у Катьки не начнут слипаться глаза…
Тогда Катька еще не знала, что Ира ей не родная бабушка.
– А сколько лет вашей внучке, Владимир Владимирович? – услышал я голос Ангела.
Я поднял глаза от толстой фаянсовой кружки и нехотя вернулся в мир ночных вагонных звуков и замкнутого пространства двухместного купе. Ненавижу общежития!
– Восемнадцать, – настороженно ответил я.
Благостности – как не бывало. Будто этим невинным вопросом Ангел попытался посягнуть на честь нашей Катьки. И хотя я прекрасно знал, что Катюшка уже давно и совершенно самостоятельно распоряжается этой своей «честью» и, наверное, в сравнении с ее сегодняшними хахалями лучшего парня, чем вот такой Ангел, ей и желать не следовало бы, я все равно чего-то вдруг занервничал. Захотелось немедленно переменить тему. Сделал я это не очень ловко. Спросил с плохо скрытым раздражением:
– А чего это вы поездами ездите, самолетами летаете? Куда же девался старый, добрый «ангельский» способ передвижения? Так сказать, «по небу полуночи ангел летел…», а? И кстати, где ваши крылья, Ангел?
Ангел вскинул на меня свои девичьи голубые глаза и мягко улыбнулся:
– Помните, в «Записных книжках» Ильфа:
«Хорошо тебе на том свете?»
«Да, мне хорошо».
«Почему же ты такой грустный?»
«Я совсем не грустный».
«Нет, ты очень грустный. Может, тебе плохо среди серафимов?»
«Нет, мне совсем не плохо. Мне хорошо».
«Где же твои крылья?»
«У меня отобрали крылья…»
– Так вот, Владимир Владимирович, крыльев я был лишен много лет тому назад. Как вы сами изволили выразиться, именно в «щенячье-ангельском возрасте Божьего пятиклассника».
Несмотря на «явление» всех этих крохотных яблочно-чайных чудес, свидетелем которых я все-таки был, я вдруг перестал верить в подлинное «ангельство» Ангела и он стал мне не очень интересен. Был уже третий час ночи, и просто захотелось спать.
– За что крылышки-то отобрали? – позевывая, спросил я. – За неуспеваемость?
– Да нет. Там историйка была позабавнее, – ответил Ангел. – Если хотите – могу поведать. Вдруг вам пригодится. Как литератору.
О Боже!.. Сколько раз в своей сочинительской жизни я слышал эту фразу. Существует гигантская категория людей, свято убежденных, что все произошедшее с ними уникально и требует немедленного отражения в той или иной форме изящной словесности. Историей своей, чаще всего тускловатой, жизнишки они пытаются облагодетельствовать любого случайно встреченного ими писателя, киносценариста, драматурга, журналиста…
Это все еще от советских времен, когда с экранов и театральных сцен мудрые седоусые рабочие учили уму-разуму интеллигентных главных инженеров, а в книгах обласканных властью романистов деревенские дедушки в пейзанских онучах и лапоточках балагурили философскими сентенциями.
Вколотили в головы совбедолагам, что «искусство всегда в долгу перед народом». Бросили эту липовую косточку двухсотмиллионной толпе своих граждан в компенсацию за ее узаконенные униженность и бесправие, а та, несчастная, давай эту косточку мусолить, не ощущая ни вкуса, ни запаха. Ни хрена не понимая, что она делает…
Интересно, сколько же поколений должны прожить Свою Жизнь, чтобы окончательно избавиться от всей этой вонючей и лживой шелупони?
– Минимум – три, – раздался тихий голос Ангела. – Одно уже выросло. Осталось два. Но я и не пытался всучивать вам сюжетец, Владимир Владимирович. Мне просто причудилось, что вам это может быть любопытно.
Ах, е… елки-палки, чтоб не сказать хуже! Как я мог забыть о дивных способностях этого юного Вольфа Мессинга с истинно «ангельской» внешностью и разворотом плеч Арнольда Шварценеггера?!
– Простите, меня, пожалуйста, Ангел, – пробормотал я. – Наверное, то, о чем я только что думал, к вам действительно не имеет никакого отношения. Еще раз, извините меня – старого и подозрительного дурака…
– Что вы, что вы, Владим Владимыч. – Ангел озабоченно посмотрел на свои часы. – Батюшки, и вправду – поздно-то как!.. Давайте спать. Недосып вреден в любом возрасте. А то завтра утром на перроне ваша внучка Катя может вас и не узнать.
– Откуда вы знаете, что ее зовут Катя? – У меня снова встала шерсть на загривке.
– Вы столько о ней думали…
– Ах да, действительно. Ладно, Ангел. Валяйте вашу историю. Только я прилягу с вашего разрешения.
– Конечно, конечно, Владим Владимыч. Ложитесь и, мало того, выключите над собою свет и прикройте глаза. О’кей?
– О’кей, Ангел.
Неожиданно мне стало смешно и спокойно оттого, что Ангел сказал «о’кей».
Я лег, погасил свой ночник и закрыл глаза.
Поначалу затихли перестуки колес, а потом стали исчезать и все остальные обязательные железнодорожные звуки, оставив в моем сознании лишь слабенькое убаюкивающее покачивание вагона и ощущение стремительного полета сквозь ночь…
– Так лучше? – откуда-то спросил меня Ангел.
– Да… – кажется, сказал я.
В ответ снова возник обволакивающий голос Ангела:
– Если позволите, я для начала сделаю крохотный обзорный экскурс. Буквально на минутку – просто чтобы все расставить по своим местам…
На мгновение мне показалось, что я уже дремлю, а дивный голос Ангела доносится не с соседней постели двухместного купе спального вагона «Красной стрелы», а как-то зарождается внутри меня самого в районе груди, неведомыми анатомическими путями мягко струится вверх к моей нетрезвой голове и уже оттуда кратчайшими тропками достигает моих ушей, изнутри возвращаясь в мозг для осмысления звучащего. Какой-то бред сивой кобылы!..
«Надо же было так надраться… – удивленно подумал я о себе. – Просто невероятно!..»
– Вероятно, – тихо прозвучал Ангел, не то подтверждая мои судорожные полудохленькие мыслишки, не то продолжая свой странный рассказ, – вероятно, вам известно, что в христианстве существует девять строжайше иерархических «ангельских» чинов?.. Так называемые «Три Триады». Первая – Серафимы, Херувимы и Престолы… Вторая – Господства, Силы и Власти… Третья – Начала, Архангелы и, наконец, Ангелы.
– В этом есть что-то армейское, – то ли подумал, то ли сказал я сквозь сон.
– Пожалуй, – согласился Ангел. – Если помните достаточно саркастичное описание загробно-райской системы у Твардовского в поэме «Теркин на том свете», то, смею вас заверить, Александр Трифонович очень верненько воссоздал подлинную небесную обстановку и схему отношений…
Я превозмог свой алкогольный анабиоз и склочно возразил:
– Для своего времени «Теркин на том свете» был очень смелой и превосходной пародией на всю бюрократическую систему советской власти. Не больше.
– И одновременно – точным слепком с нашего запредельного мира! Свидетельство этому мои самые яркие детские воспоминания, – «прозвучал» во мне Ангел.
– В каком же качестве вы там пребывали? Как «Сын святого полка»?
В жалком сонно-полупьяном состоянии я еще пытался острить.
– Нет, – спокойно ответил мне Ангел. – Я был одним из лучших учеников Школы Ангелов при третьей ступени третьей триады. Звучит несколько нелепо, но иначе и не скажешь.
– Забавненько… – пробормотал я.
– Обучали нас старые и опытные Ангелы, бывшие Хранители, которые в свое время по тем или иным причинам вынуждены были покинуть практику и перейти на преподавание. Кто по возрасту, кто и по здоровью… Чаще, конечно, по здоровью. Ибо работа с Людьми – труд невероятно тяжелый! От непосредственного общения с Человеком, от постоянных попыток оградить его от кучи мелких и больших неприятностей, порой и откровенно смертельных, нервное напряжение Ангелов-Хранителей обычно достигало тех критических точек, когда уже требовалась немедленная реабилитация. Это несмотря на то что два раза в год Ангелы-Хранители проходили обязательный курс диспансеризации и восстановительного оздоровления. Однако этого зачастую оказывалось недостаточно, и в конечном счете вымотанный, буквально отжатый и опустошенный Ангел-Хранитель был просто вынужден сменить поле деятельности… Кто-то вступал на канцелярско-административную тропу, кто-то – на преподавательскую работу в начальное и среднее отделение Школы Ангелов. В начальном учились совсем еще малолетки – готовили из них Амуров и Купидонов, а на среднее отбирали мальчиков от восьми до двенадцати. Ну, как в петербургскую хоровую капеллу… Мы были распределены по самым разным специализациям. В результате строгого психологического отбора с учетом необходимых физических данных я был зачислен на поток Ангелов-Хранителей.
Мне повезло. Я попал в класс одного удивительно интеллигентного и мудрого пожилого Ангела.
Спустя три года обучения, когда мне исполнилось уже одиннадцать, наш Мастер посчитал возможным обратиться Наверх с просьбой предоставить нескольким своим ученикам персональную практику Внизу. Причем совершенно адресную: за каждым из нас закреплялся какой-то один неблагополучный Человек, которому мы обязаны были хоть немного помочь в его бедственном положении. Естественно, в силу наших юных ученических возможностей.
После чудовищно долгих согласований и откровенной волокиты, которые показались нам вечностью, разрешение на практику было все-таки получено. До сих пор считаю, что тут сработал безупречный авторитет нашего Мастера – бывшего заслуженного Ангела-Хранителя.
Для каждого из нас, удостоенных доверия Всевышнего Ангельского Ученого Совета, было определено место практики на Земле и конкретная фигура опекаемого…
* * *
… Вот когда я, старый, вышедший в тираж киносценарист, вдруг впервые понял, что не только слышу то, что рассказывает мне Ангел, но и вижу это!
Возникло ощущение, будто сижу я в маленьком студийном просмотровом зальчике вместе с режиссером и монтажницей и смотрю отcнятый, но еще не смонтированный материал к фильму, который делается по моему сценарию…
Но вот что дивно – так как это был все-таки не мой сценарий и какие-то детали мне были не очень ясны, то я их видел в черно-белом изображении!.. А в наиболее ярких кусках рассказа Ангела, где мне было все абсолютно понятно, изображение становилось интенсивно цветным и достаточно стабильным…
Например, мне даже причудилось, что Школу Ангелов я увидел в светло-голубовато-солнечных тонах, где детсадовская малышня, Амурчики и Купидоны (по-моему, это вообще-то одно и то же…) в розовых хитончиках, гоняется друг за другом со своими красными игрушечными луками. И в стремлении двигаться быстрее помогает себе частыми взмахами небольших крылышек!..
… Потом возникло еще одно странноватенькое ощущение – какая-то смесь Виденного, Слышанного и… Читаемого!..
Тут я совсем запутался…
А еще… Но это было уже абсолютно невероятным!!!
А еще я неожиданно ощутил, как эта история вдруг стала зарождаться внутри меня самого – будто бы я сам ее придумываю, да так легко, гладенько – без обычных моих сочинительских мучений…
Словно она сама стала складываться у меня в мозгу, а может быть, сидела там издавна, ожидая своей очереди, когда я начисто разделаюсь с денежно-издательскими и киношными обязательствами и она сможет беспрепятственно увидеть свет и пролиться…
Куда?! На бумагу? На экран?.. Или просто возникнуть в моем сознании этаким «бездоговорным», непродаваемым сюжетом в единственном экземпляре? Без права на тираж.
Но вот что поразительно! В то же время я знал, что лежу в спальном вагоне «Красной стрелы» и что сейчас глубокая ночь, и глаза у меня закрыты, и мы мчимся сквозь черное время из Москвы в Ленинград.
И вместе со мной в купе, в какой-то легкомысленной цветастой пижамке, следует некий поразительный тип, назвавший себя Ангелом-Хранителем…
– А теперь… – каким-то образом его голос проник в мое плывущее сознание, – для уяснения вами всех последующих событий я позволю себе небольшой экскурс в прошлое и немного сухой, но совершенно необходимой статистики…
Это была последняя фраза, которую я от него услышал.
… Зато увидел, как ровно сорок три года тому назад удивительно хорошенькая девятнадцатилетняя Фирочка Лифшиц, по паспорту Эсфирь Натановна, в миру – Эсфирь Анатольевна, учительница начальных классов шестьдесят третьей школы Куйбышевского района города Ленинграда, потеряла невинность. Была, так сказать, «дефлорирована»…
Причем произошло это всего через один час двадцать семь минут после того, как за папой Натаном Моисеевичем и мамой Любовью Абрамовной закрылась квартирная дверь и они отбыли на две недели в Дом отдыха Балтийского морского пароходства.
Из этого вовсе не следовало, что Натан Моисеевич был старым морским волком, избороздившим все акватории мира. Нет, нет и нет. Путевки Лифшицам спроворил один жуликоватый профсоюзный деятель очень среднего ранга, которому Натан Моисеевич в прошлом году шил теплое зимнее пальто из ратина с воротником из натурального каракуля.
Если же попытаться отхронометрировать эти роковые час двадцать семь минут начиная с первой секунды Фирочкиного одиночества, о котором она только и мечтала с тринадцати лет, то картинка ее грехопадения встанет у нас перед глазами будто живая…
Уже на лестничной площадке мама сказала Фирочке:
– И пожалуйста, никаких сухомяток! Обязательно доешь бульон с клецками…
– И чтоб в доме – никаких посиделок! – строго сказал папа. – Ты меня слышишь?! Тетя Нюра будет заходить и проверять тебя. А потом все мне расскажет.
Тетя Нюра была младшей сестрой папы.
– Хорошо, хорошо, мамочка!.. Папа, не нервничай, умоляю тебя!
И Фирочка закрыла дверь на все замки. Она уже давно дико хотела писать, но нервные и нескончаемые родительские наставления не давали ей возможности исполнить этот столь естественный для всего человечества акт.
До потери невинности уже оставался всего один час и двадцать шесть минут…
Отсчет времени пошел именно с того мгновения, как на лестнице, стоя перед закрытой дверью своей маленькой двухкомнатной квартирки в доме номер пятнадцать по улице Ракова – второй двор, направо, третий этаж, – Любовь Абрамовна, коренная ленинградка, сказала своему мужу Натану Моисеевичу одно из восьми знакомых ей еврейских слов:
– Мишугинэ!..
В смысле – «сумасшедший».
– Мишугинэ! – сказала Любовь Абрамовна. – Если бы я знала, что следить за Фирочкой ты попросишь эту блядь Нюрку, на которой пробы поставить негде, я бы тебе голову оторвала! И все остальное.
Натан Моисеевич, потомок древних переселенцев из-под белорусского Себежа, располагал более широкой языковой палитрой. Он знал одиннадцать слов на идиш, семь из которых были матерным переводом с русского. К чести Натана Моисеевича следует заметить, что он не воспользовался ни одним из них, а просто сказал, спускаясь по лестнице:
– Ай, не морочь мне голову!..
И поволок тяжеленный чемодан на автобусную остановку к Зимнему стадиону.
А за дверью в квартире Лифшицев уже шла вторая счастливая минута Фирочкиной двухнедельной свободы!
Фирочка рванула на горшок, радостно сделала свои небольшие делишки и спустила за собой воду.
До дефлорации оставался один час двадцать пять минут…
Однако вода, предназначенная для смыва вторичного продукта утреннего чаепития Фирочки, почему-то не ушла в слив, а заполнила весь унитаз. Мало того, вода стала склочно булькать в горшке и отвратительно похрюкивать, а ее уровень начал угрожающе подниматься!
Фирочка в панике бросилась звонить в домовую контору.
– Контора, – ответил Фирочке женский голос. – Чё нада?
Фирочка впервые в жизни звонила туда, да еще по такому стыдному поводу.
– Извините, – пролепетала перетрусившая Фирочка. – У нас унитаз засорился, и я очень боюсь залить кого-нибудь внизу…
– Номер?
– Что? – не поняла Фирочка.
– Ну, люди! – презрительно проговорил женский голос. – Квартира какая? Номер говори!
– Семьдесят шесть…
– Счас.
Фирочка услышала, как конторская женщина положила трубку и кого-то спросила:
– Кто из слесарей сегодня дежурит?
– А чего? – поинтересовался мужской голос.
– Да горшок в семьдесят шестой, видать, засрали. Вода у их, вишь ли, не проходит.
– А кто там? – Мужчина явно не рвался на помощь к бедной Фирочке.
И тут Фирочка услышала то, что обычно приводило ее в состояние душной и парализующей растерянности:
– Да, эти… Как их? Явреи. Лифшицы, что ли?
– А-а-а, – невыразительно протянул мужской голос. – Ну, пошли к им Серегу Самошникова. Нехай он только заявку и наряд сначала оформит. А то ходят, рубли сшибают…
Фирочка услышала, как женщина взяла трубку и сказала уже ей – раздраженно и нравоучительно:
– Вот вы газет туды натолкаете, а потом к нам звоните! Поаккуратнее надо с социалистическим имуществом. Вам квартира дадена не затем, чтоб вы нам, понимаешь, систему портили и работников домоуправления без толку дергали! Ждите водопроводчика. Явится.
– А когда он придет? – решилась спросить Фирочка, с испугом прислушиваясь к возмущенному клокотанию унитаза.
– Когда придет – тогда и явится, – туманно ответила женщина.
– Спасибо, – выдавила из себя вежливая Фирочка.
– Спасибом не отделаетесь, – хохотнул в ответ женский голос, и на Фирочку из трубки пахнуло обещанием еврейского погрома.
На этот унизительный разговор ушло минут семь-восемь.
Еще минут через двадцать, когда босая, взмыленная Фирочка, стараясь подавить приступы подступающей к горлу тошноты, огромной половой тряпкой лихорадочно собирала с пола уборной грязную воду, переполнявшую унитаз, и отжимала эту тряпку в старую большую эмалированную кастрюлю, у входной двери раздался долгожданный звонок.
Фирочка бросила тряпку, поспешно вытерла руки о передник и помчалась открывать дверь.
На пороге стоял высокий тощий парень с хмурым лицом, лет двадцати трех. На нем были свитер, грязный ватник, измазанный рабочий комбинезон и старые солдатские кирзовые сапоги. На голове – черная лыжная шапочка с помпоном.
В руках он держал большой моток стальной проволоки и коленкоровую сумку с инструментами.
– Вы водопроводчик? – с надеждой спросила Фирочка.
– Сантехник я, – грубовато ответил ей парень. – Взрослые дома?
– Дома… – растерялась Фирочка. – Я. Я – «взрослые».
– Ты?! – поразился парень.
* * *
… И в этом не было ничего удивительного! Когда из рассказа Ангела образ Фирочки Лифшиц почти целиком сложился в моем сознании и я увидел ее собственными глазами – я тоже поначалу принял ее за девочку лет четырнадцати. Такая она была юная и прелестная!..
Кстати, подобному восприятию совершенно не мешало понимание того, что так Фирочка выглядела сорок три года тому назад.
* * *
– Я – педагог, – окрепшим от обиды голосом заявила Фирочка.
– Ну, ты даешь!!! – восхитился парень и откровенно голодным охочим глазом оглядел Фирочку с ног до головы.
Да так, что от этого взгляда у мгновенно перетрусившей Фирочки вдруг ослабли колени, кругом пошла голова, а внутри у нее, неожиданно и не вовремя, стало происходить что-то такое – горячее, стыдное и сладостное, – что еженощно грезилось ей последние несколько лет. И с каждым годом все явственнее и явственнее! И если бы не тираническое, недреманное родительское око…
– Нас заливает… – слабым голосом произнесла Фирочка и обессиленно прислонилась к коридорной стене.
Как раз в том месте, где издавна висела старая пожелтевшая фотография, сделанная в эвакуации, в начале сорок второго, перед самым уходом Натана Моисеевича на фронт: папа – кругломорденький лейтенантик Лифшиц, совсем еще молоденькая мама в шляпке-«менингитке» и уж совсем маленькая, трех лет от роду, Фирочка. С огромным бантом на голове.
До дефлорации оставалось пятьдесят семь минут. Всего.
За этот краткий миг мироздания свершилась уйма событий, спрессованных во времени, словно взведенная боевая пружина автомата «ППШ». «Калашниковых» тогда еще не было.
Первым делом парень в лыжной шапочке сбросил с себя ватник прямо на пол и пошел в туалет, на ходу разматывая толстую стальную проволоку с металлической мочалкой на конце.
Потом он запихнул й горшок эту мочалку и стал ритмически, вперед и назад, всовывать стальную проволоку все глубже и глубже в жерло горшка. При этом он шумно и так же ритмично дышал в такт своим наклонам.
Воспаленному воображению Фирочки эти наклоны и прерывистое дыхание парня ни к селу ни к городу напомнили одну картинку двухлетней давности. На третьем курсе педучилища Фирочку послали на педагогическую практику в пионерский лагерь завода «Большевик». Там она впервые в жизни и увидела ЭТО… Вернулась вечерком от своих верных октябрят-ленинцев в служебный корпус и в нечаянно приоткрывшуюся дверь случайно узрела, как веселый физрук из института Лесгафта во все завертки пользовал старшую пионервожатую – завотделом школьного воспитания Невского районе Они тогда дышали точно так же, как этот парень-сантехник…
А еще Фирочку заворожили руки этого парня. Огромные ладони, словно совковые лопаты, совершенно не соответствовали его длинному, тощему телу. Он был похож на большого некормленого щенка с рано разросшимися передними лапами.
Ах, как вдруг захотелось Фирочке ощутить эти непомерно крупные, расцарапанные и сильные ладони на своем теле!..
– Соседи ваши нижние виноваты, раздолбай несчастные! – хрипел над горшком парень. – Глянь… Тут тебе и тряпки, и шелуха картофельная! Вот ваш слив и не проходит, куда положено… Штрафануть бы их, обормотов чертовых…
Но Фирочка не видела ни тряпок, ни шелухи.
Она глаз не могла отвести от рук этого парня, от его согнутой, тонкой спины и совсем не понимала – о чем он там хрипло бормочет над унитазом.
А он, мокрый и взъерошенный, в дурацкой лыжной шапочке с помпоном, смешно сбившейся на затылок и на ухо, проверил высвобожденный сток воды, выпрямился и повернулся к Фирочке:
– Возьми у меня вот из этого кармана наряд на вызов и подпиши. А то у меня руки грязные…
Фирочка вплотную приблизилась к парню, ощутила всю смесь запахов разгоряченного мужского тела и уже почти в бессознательном состоянии вытащила из верхнего кармана комбинезона какую-то бумаженцию. И где-то там расписалась.
– И покажи – где руки помыть, – сказал парень неожиданно севшим голосом.
Фирочка показала. И пока он мыл руки над раковиной, Фирочка стояла за ним с чистым полотенцем, и сердце ее билось в сотни раз сильнее и громче, чем даже тогда, когда она на выпускном вечере педучилища, в пустой и темной аудитории, взасос целовалась с освобожденным секретарем их комсомольской организации.
До потери невинности Фирочке оставалось тридцать четыре минуты.
За это время Фирочка, пребывая почти в сомнамбулическом состоянии, умудрилась совершить кучу дел: после безуспешных попыток всучить парню два рубля за работу – Фирочка помнила, что именно так мама всегда расплачивалась с водопроводчиками и дворниками, – ей удалось уговорить парня съесть мамин бульон с клецками и всю горячо любимую папой докторскую колбасу. Фирочка даже успела напоить его чаем с замечательными соевыми батончиками, в которых сама души не чаяла.
А парень что-то жевал, прихлебывал, откусывал и глаз не мог оторвать от тревожно взволнованной Фирочки. Ее смятение и страх ожидаемого полностью передались ему, и, несмотря на то что в жизни этого паренька уже были кое-какие девицы, ТАКОЕ с ним происходило впервые!
На последнем соевом батончике те самые оставшиеся тридцать четыре минуты были исчерпаны…
И ЭТО СВЕРШИЛОСЬ!!!
* * *
… Ошеломленные произошедшим, они лежали в узенькой Фирочкиной кровати и…
* * *
Невероятным усилием я выдрался из всего этого Ангельского просмотра-наваждения, с диким трудом приоткрыл слипающиеся глаза и сказал Ангелу, еле ворочая языком:
– Что за советско-цензурные штуки?! Зачем вы вырезали самую что ни есть завлекуху, самый, можно сказать, жгучий эпизод в этой своей баечке? Вы же так драматургически грамотно подвели меня к нему!.. Я имею в виду «поминутный отсчет». Прием не новый, но безотказный. И вдруг – на тебе!.. Ждешь бури страстей, развития событий, взрыва, а получаешь – пшик. Полная невнятица. Какой-то ханжеский театр у микрофона…
– А вы хотели бы подробную реалистическую картинку запоздалого акта дефлорации бедной еврейской девочки во всех натуралистических деталях? – насмешливо спросил меня Ангел. – Или вы просто забыли, как это делается?
– Нет, кое-что я еще помню, – ответил я. – Конечно, обидеть пожилого художника каждый может, а вот удовлетворить его искренний интерес к повествованию удается не всякому.
– Ну да! Вам же пятнышки крови на чистой простынке подавай! – возмутился Ангел. – Как в деревне…