Однако к полудню дошел слух, что царский престол занял старший сын Джанибека, хан Бердибек, прибывший из Дербента. Эта весть была утешительна. Бабиджа отменил свое распоряжение об отъезде, повелел только замкнуть накрепко ворота, не выпускать людей в город и принялся ждать, что будет.
На другой день к его дому пришел дервиш Мансур, одетый в козью шкуру и высокий меховой колпак, и осторожно застучал кривой палкой в затворенные ворота. Дервиш был желанный гость. Бабиджа велел немедленно привести его к себе, и, когда тот явился, минуя кухню, куда он обычно заглядывал, прежде чем посетить хозяина, прихрамывая на одну ногу и прижимая к груди правую покалеченную руку, выпил с дороги кумыс, повздыхал и помолился, Бабиджа узнал страшные вести, от которых ему вначале сделалось жарко, а потом холодно.
А дервиш поведал вот что.
Когда хан Джанибек занемог, старший эмир Тоглу-бий послал в Дербент, к царевичу Бердибеку, нарочного с вестью, чтобы он приезжал скорее, так как отец его при смерти.
С десятью людьми тайно прискакал царевич в Сарай и остановился в доме Тоглу-бия, а батюшка его, хан Джанибек, и не думал умирать. День ото дня ему становилось лучше; вот, говорят, начал вставать, шурпу кушать, кумыс пить. Царевич встревожился, испугался: что, если батюшка узнает о его самовольном приезде - ведь он ослушался его воли, покинул Дербент, где был посажен наместником. "Ну, эмир, - сказал царевич, - делай что хочешь, а мне возвращаться никак нельзя".
А тут наконец дошел слух до грозного хана о прибытии Бердибека, и позвал он Тоглу-бия к себе для объяснений. Понял эмир, что настал его последний час, помолился Богу, надел кольчугу под халат, взял с собой верных людей, переодел царевича в женское платье, накрыл чадрой и отправился во дворец. Стража было отказалась пропустить такое большое количество людей, да Тоглу-бий кого угодно мог уговорить, сказал, что ромейскую пленницу, царевну-красавицу в подарок хану привел. Вошли они в покои хана, а с ним только четверо старых сподвижников было, да и те дремали сидя. Махнул Тоглу-бий своим людям, набросились они на хана и стариков и всех перебили. Сбежалась на шум стража, сановники, а Бердибек скинул с себя верхнюю женскую одежду и предстал перед ними. Тогда все присягнули ему в верности, и старшие эмиры тоже - Туглу-бий, Мамай. А кто не присягнул, тех изрубили. После этого повелел хан Бердибек убить своих двенадцать братьев, и верные ему нукеры в один день совершили это черное дело. Только одному удалось скрыться - царевичу Кильдибеку. Теперь его разыскивают по всему Сараю, но, говорят, он скрывается у верных ему людей.
- Ай-яй-яй! - проговорил Бабиджа, покачивая головой. - Какие страшные дела! Царевич Бердибек! Царевич Кильдибек! Какие были братья!
Он вздохнул, сокрушенно покачал головой и успокоился. Такова жизнь, такова судьба! Но теперь, когда ханский престол занял Бердибек, ему нечего бояться!
На следующий день, после полуденной молитвы, отправился он во дворец и присягнул на верность хану, как это сделали многие беки до него. Хан милостиво дал ему поцеловать свою руку, унизанную перстнями, и подарил шелковый халат. Там, в прохладных покоях дворца, Бабиджа встретил эмира Мамая, с которым был дружен. То, что такой знаменитый военачальник, как Мамай, принял сторону хана Бердибека, никого не удивило - Мамай был женат на старшей дочери Бердибека, Биби-ханум.
- И ты тут, славный Бабиджа? - спросил его с улыбкой Мамай, держа по привычке свои пухлые руки на большом животе, слегка стянутом позолоченным военным поясом. Эмир одобрил его верноподданнические чувства и подарил ему пиалу, расписанную чудесными цветами. С этими двумя подарками он вернулся домой в самом наилучшем расположении духа и на радостях распорядился, чтобы все слуги и рабы были хорошо накормлены.
В своей горнице он застал дервиша Мансура. Дервиш, не снимая высокой шапки, сидел на подогнутых ногах и пил кумыс из большой пиалы. При виде Бабиджи он хитро прищурился, отчего его глаза превратились в черные щелки.
- Есть новости, господин, - проговорил он хрипло, отставил пиалу подальше от своих колен и, наклонившись к уху Бабиджи, шепнул: - Страшные новости!
С этими словами он вынул из-за пазухи шелковый платок с кисеей. Как только Бабиджа увидел голубой шелк с арабской вышивкой по уголкам, у него сразу разгорелись глаза, однако он совладал с собой, отвернулся, будто бы это ему не любопытно, спросил равнодушно:
- Где взял?
Мансур многозначительно улыбнулся.
- О том скажу позже.
Бабиджа хорошо понял этого старого проходимца, молча взял кошель, распутал шнурок и достал блестящий новенький динар.
Дервиш проворно на лету поймал монету.
- Да продлит Аллах твои годы, господин!
- Кто, кроме тебя, знает об этом платке?
- Никто, господин, клянусь пророком!
Бабиджа дал ему ещё динар.
- Да пусть уйдут все недуги из твоего тела, господин! Щедрость твоя сверх всяких мер!
- Ну! - пробормотал Бабиджа, подставляя Мансуру левое ухо, но то, что он услышал, заставило его откачнуться и поглядеть на дервиша округлившимися глазами. От его слов у Бабиджи закружилась голова.
- Можно ли этому верить? - спросил он наконец, и губы его покривились.
Мансур прижал руку к сердцу и закрыл глаза.
- Дервиш Мансур всегда говорит только правду.
- Поклянись, что никто не знает об этом, кроме нас. На Коране поклянись!
Бабиджа протянул двумя руками толстую книгу в крепком кожаном переплете. Дервиш возложил на неё правую покалеченную руку и произнес четким ясным голосом:
- Клянусь! Да пусть Аллах покарает меня, если это ложь!
Бабиджа, волнуясь и торопясь, достал два динара, потом ещё один, а затем сунул весь кошель с оставшимися деньгами в руки изумленному дервишу и сказал:
- Ты должен молчать, иначе наш общий друг окажется в беде. Давай сюда платок!
В это время в соседней горнице раздался шорох, как будто что-то упало на мягкий ковер. Бабиджа поспешно сунул платок за пазуху и принялся молиться. Дервиш бесшумно, как тень, метнулся за занавеску, потом так же бесшумно предстал перед Бабиджей.
- Никого.
- Жаровню!
Шелковый платок сразу вспыхнул, пламя едва не охватило пальцы Бабиджи, он бросил горевший платок и попросил Мансура ещё раз рассказать о находке. Слово в слово поведал дервиш о своем приходе в дом Нагатая и о том, как он увидел торчащий из-под ковра кончик платка. Он не придал бы этому никакого значения, если бы Джани, дочь Нагатая, с озабоченным видом не вошла в горницу и, не отдав ему салям, не принялась осматривать все вокруг. Но когда она удалилась, а за висевшим над входом ковром раздался кашель знакомый кашель, слышимый им во дворце...
- Молчи! Молчи! - прервал его Бабиджа, не в силах более слушать волнующий его рассказ.
Он поверил каждому слову дервиша. Иначе и не могло быть: царевич Кильдибек мог найти надежное убежище только у Нагатая. "Ах, безумный! Безумный! - упрекал он мысленно своего друга. - Ни своей головы не жалеет, ни своей дочери!"
Всем известно, что Нагатай-бек осторожный человек, никогда он не поддерживал ни царевичей, ни эмиров, а был верен лишь одному хану. Но царевич Кильдибек сам старался заручиться его поддержкой. И все из-за его дочери Джани. Царевич был дружен с её мужем, Ибрагим-багадуром, а когда тот погиб, стал оказывать особые знаки внимания его жене. Как это всегда волновало Бабиджу! Как это его пугало! Царевич давно бы заслал сватов, если бы Джани не объявила о трауре по своему мужу.
Вечером Бабиджа поехал к Нагатаю, прихватив с собой арабскую шкатулку из черного дерева.
Дом Нагатай-бека находился за городом, среди садов и пригородных усадеб знати. Чтобы до него добраться, Бабидже понадобилось пересечь весь город, проехать мимо дворца хана, где появляться в настоящее время было небезопасно, ибо ханская стража хватала всех подозрительных. Но Бабиджа, пренебрегая этой опасностью, пустился в путь и через полтора часа достиг пределов города.
Каменная высокая ограда окружала обширную усадьбу Нагатая, которая состояла из большого сада, вместительного широкого дома и множества хозяйственных служб. Въехав в ворота, Бабиджа сразу увидел господский дом, белевший стенами и черневший проемами окон и дверей сквозь длинные ветви диких виноградных лоз, прикрывавших летом стены густой листвой.
Оставив остроносые туфли за порогом, в одних теплых носках Бабиджа прошел в просторную горницу Нагатая, всю устланную шерстяными пестрыми коврами.
Толстый Нагатай возлежал на подушках, охал и жаловался на нездоровье. Все у него болело, и, видимо, это было так: лицо было желтое и опухшее, глаза утратили былую живость и блеск.
Нагатай-бек, сын Ахмыла, был большой тархан, освобожденный милостью хана Джанибека от всех податей. Три его жены и два взрослых сына умерли от того же мора, что и дети и жены Бабиджи, но пятеро дочерей остались живы. Все дочери бека вышли красавицы, и он их отдал замуж за влиятельных людей. Судьба разбросала их по всем улусам Дешт-и-Кипчак: две дочери жили в Хорезме, третья в Дербенте, четвертая - у ногаев, лишь пятой не повезло: Джани овдовела на первом году замужества. Возвратив калым отцу Ибрагим-багадура, Нагатай вернул дочь к родному очагу, к обоюдной радости её и своей.
Джани была любимой дочерью Нагатая, от четвертой жены, кипчачки, умершей вскоре после родов: и нравом, и лицом она напоминала мать свою, горячо любимую беком; так же, как та, была домовита и хозяйственна. Кроме нее, не было в доме человека, кто бы так разумно мог распорядиться его богатым состоянием. С дочерью Нагатай не знал забот и постоянно благодарил Аллаха, что тот послал ему это дитя и он, Нагатай, мог теперь, на старости лет, пребывать в покое и молитвах, ничуть не беспокоясь о своих табунах, отарах, шерсти, которую каждую осень настригали по нескольку сот тюков, о пастбищах и прочем богатстве.
Бабиджа вначале повел разговор, как принято, о хозяйстве, полюбопытствовал, сколько Нагатаю чабаны настригли овечьей шерсти, каких он намерен продать кобылиц, чем он лечится и каких приглашает лекарей, но затем Бабиджа, как бы невзначай, упомянул о верности хану Бердибеку и сообщил, что хана признали военачальники - эмир Мамай, эмир Могул-Буги, эмир Амед, эмир Намгудай, надеясь на этот раз услышать от Нагатая то, зачем он сюда прибыл. Однако бек слушал, вздыхал и, выражая печаль на своем полном лице, как бы говорил: "О чем ты мне толкуешь? Разве не видишь, как мне плохо? Я совсем болен..."
Тогда Бабиджа пошел на хитрость, он склонился к уху Нагатая и шепнул:
- Ищут царевича. Люди указывают, что он скрывается где-то тут, поблизости. Плохо придется тому, у кого обнаружат его.
- Что же делать? Что же делать? - прошептал вдруг Нагатай, бледнея, мелкий пот бисеринками проступил по всему его лбу.
Сделав вид, что он не заметил беспокойства Нагатая, Бабиджа сказал, поглаживая свою бороденку:
- Я знаю - ты не дашь приют человеку, которого разыскивает хан. Ведь в противном случае ты потеряешь все. Мой тебе совет - держись от этого подальше.
После этого Бабиджа замолчал и закрыл глаза, так он посидел некоторое время, потом спросил:
- Помнишь ли ты наш уговор?
Нагатай ответил не сразу - он был удручен собственными мыслями
- А? Что? Какой уговор?
- Насчет твоей дочери. Я богат, одинок, нет у меня наследника. Кому все достанется после меня? Ты тоже одинок, у тебя тоже нет наследника, но у тебя есть дочь... Мое имущество и угодья приносят в год пятьдесят тысяч динар.
- Да, да... понимаю. - Нагатай посмотрел на Бабиджу, будто затравленный. - О Джани... ты ведь знаешь, дорогой Бабиджа, что это нельзя решить так сразу, а сейчас...
Тогда Бабиджа признался:
- Твой друг думает о тебе. Ты послушай, - он подвинулся к нему поближе и зашептал в самое ухо: - Мне удалось отвести от тебя большую беду.
- О чем ты говоришь? - удивился толстяк, хотя прекрасно понял, на что намекнул Бабиджа, и весь затрясся от страха.
- А вот о чем, - ответил тот как ни в чем не бывало. - Платок царевича Кильдибека найден одним человеком у тебя в доме. Этот человек верен мне. А платка царевича больше нет.
Нагатай не стал отпираться. Он прижал руку к сердцу в знак благодарности и наклонил голову, после этого он посмотрел на Бабиджу долгим умоляющим взглядом, как бы спрашивая: что же делать? И Бабиджа сказал:
- Я думаю вот что. Если царевич ещё у тебя, он должен немедленно покинуть твой дом ради сохранения своей царственной жизни и твоей.
И тут Бабидже пришло на ум прекрасное решение: он вспомнил, как царевич Бердибек проник во дворец.
- Пусть он переоденется в женское платье, сядет на ишака. Мой человек проводит его на окраину города, в караван-сарай. Там его будет поджидать дервиш Мансур. Дервиш достанет ему коня, одежду и поможет перебраться к ногаям. Завтра с утра мой человек прибудет к твоему дому.
- Да, да, - закивал большой головой Нагатай, - сделаем все, как ты сказал. Ты пришел вовремя, Бабиджа. Я никогда не забуду твоей доброты. Ты поступил как настоящий друг.
Теперь, слушая Нагатая, кивал головой и Бабиджа, а когда тот кончил говорить, развернул тряпку и достал резную деревянную шкатулочку.
- Это небольшой подарок для Джани.
Нагатай принял шкатулочку дрожащими руками.
- К нашему разговору мы ещё вернемся, - сказал толстый бек. - Потом как-нибудь. У нас будет время.
Глава четырнадцатая
Бабиджа в глубоком раздумье прибыл домой. Дело, которое он должен исполнить, было столь опасно, что могло охладить любого храбреца, а он отнюдь не такой храбрый человек, чтобы стать пособником бегства царевича Кильдибека. Это все равно что самому добровольно подставить голову под меч. Но разве мог он поступить иначе? В жизни каждого человека наступает время, когда он должен сделать решительный шаг и самому - не Богу - определить свою судьбу. Такое время наступило и для Бабиджи-бека. Он взвешивал все "за" и "против" и все более убеждался, что нет у него иного пути, как следовать велению своего сердца, прислушиваться к его зову. А сердце говорило: если царевича найдут в доме Нагатая, пропадет Джани, не появится на свет их будущий наследник, - в то, что у него и Джани будет сын, он верил, как в звезду пророка, - а это значит, всему конец - его надеждам, его помыслам, его жизни. Разве можно в таком случае поддаваться страху, колебаниям, ожиданиям? Только правильное, верное решение может помочь выпутаться из столь опасного дела. И решение это было найдено. Но как сделать, чтобы все свершилось благополучно и для него, и для Нагатая, и для царевича?
Неподвижно и долго сидел он в своей горнице, лишь изредка теребя кончиками пальцев бороду, смотря в одну точку на ковре и глубоко вздыхая от безысходности и напрасных раздумий. И когда уже, казалось, ничего нельзя придумать разумного, его вдруг осенило: Озноби! Вот кто ему поможет! Если Озноби защищают небесные силы, они защитят его и в этот раз. Кроме всего прочего, как помнит Бабиджа, у него нет тамги. Он позвал Ахмеда, и тот подтвердил, что Озноби действительно не клеймен. Бабиджа возликовал. Это перст Божий!
Если Озноби и попадется, то от него всегда можно отказаться, а доказать, чей это раб, просто невозможно. Царевич Кильдибек будет одет в женское платье, Озноби и в голову не придет, что на ишаке, которого он поведет, сидит мужчина, царевич из рода Чингисидов! Но тут же лицо Бабиджи омрачилось снова - Озноби не знает дороги к караван-сараю!
"Тогда, - рассуждал Бабиджа, - впереди пойдет кто-нибудь из слуг, хотя бы тот же Ахмед. Конечно, - обрадовался бек, - Ахмед будет идти впереди и указывать дорогу! А если царевича схватят, Ахмед прирежет Озноби! Он это умеет делать ловко и быстро, как туркмен. Никто и не заметит".
В радостном возбуждении потер Бабиджа руки, погладил жиденькую бородку, приосанился и с торжествующей улыбкой обвел блестевшими глазами спальню, точно перед ним - толпа восторженных почитателей. Как он умен, хитер, изворотлив! Да Нагатай пропал бы без него! Совсем пропал! Сколько раз он, Бабиджа, выручал его. Да за него не только одну дочь - двух отдать можно! Но Нагатай не понимает этого, потому что глуп! Ну, погоди, вот избавятся они от царевича Кильдибека, тогда и разговаривать можно будет по-иному. Лишь бы повезло и бегство царевича удалось.
Утром Михаилу выдали поношенный, ещё крепкий халат, высокую шапку и старые сапоги, и вместе с Ахмедом отправился он в другую часть города. Ему объяснили, что он должен делать - вести ишака с женщиной, по дороге ни с кем не разговаривать, прикинуться немым. А куда вести, ему будет указывать Ахмед, идущий впереди.
В самом деле, возле какого-то очень богатого дома, у высоких ворот, он взял под уздцы ишака, на котором сидела толстая женщина в чадре, закутанная в черные одежды, и повел за собой. Впереди, не оглядываясь, будто сам по себе, шел Ахмед с посохом. Они двигались малолюдными узкими улочками, а затем среди зеленых бахчей и садов. Михаил не догадывался, на какое опасное дело его послали, хотя и был несколько удивлен.
Выйдя на большую дорогу, ведущую, как догадывался Михаил, к караван-сараю, они вынуждены были остановиться. Ахмед исчез, точно его ветром сдуло. Впереди длинная вереница телег, возов и арб. Слышались повсюду людские голоса, крики ишаков, блеянье овец, мычание голодных коров и быков, - в общем, шум стоял как на базаре.
По обе стороны дороги топтались стражники с копьями и внимательно осматривали проходивших мимо людей. "Ищут кого-то", - догадался Михаил. Женщина подтолкнула его мысом туфли: иди, мол, не останавливайся. И Михаил начал обходить телеги и арбы, таща за повод ишака. Иной раз ему приходилось протискиваться сквозь плотно стоявших людей, расталкивать их, выслушивать брань и сносить толчки в спину. Один сердитый усатый стражник едва не исхлестал его плетью. Он заорал на Михаила:
- Куда лезешь? Встань и жди!
Михаил, прикинувшись немым, замычал, указал на женщину, сидевшую на ишаке без движения, как изваяние, закачал головой и изобразил на лице своем отчаяние.
- Успеешь! Всем надо, - огрызнулся стражник и отошел прочь.
Михаил обратился к другому стражнику, молодому, указал на женщину и опять покачал головой, закрыв глаза. Тот догадался, ухмыльнулся и сделал рукой движение, изображая круглый живот. Ознобишин обрадовался, закивал головой: верно, верно, брюхата.
- Пошел! - сказал молодой стражник, засмеялся и хлопнул ишака по заду.
Миновав последнюю группу стражников и сойдя с холма, Михаил оглянулся: Ахмеда по-прежнему нигде не было видно.
Дорога пошла под уклон, и вскоре, у развилки широкого большака, перед ним предстал караван-сарай за невысокой каменной оградой. Михаил подвел ишака к распахнутым настежь воротам. Откуда ни возьмись перед ним оказался хромой человек в шкуре и высокой меховой шапке. Это был дервиш Мансур. Михаил знал, что должен передать ишака с толстой женщиной какому-то дервишу.
Тот сказал Михаилу:
- Все! Пошел назад, урус!
Михаил развернулся идти, но его окликнули. Женщина бросила две желтые круглые монеты. Сверкнув на солнце, они упали в пыль. Дервиш завел ишака с женщиной в ворота караван-сарая.
Ознобишин подобрал монеты, крепко зажал их в кулаке. Он оглянулся, нет ли поблизости кого, - он был один на дороге. Облегченно вздохнув и радуясь удаче, Михаил зашагал назад в город. Впервые он оказался без сопровождающего. Это было непривычно. Он шел мимо стражи, толпы пастухов и нищих, мимо возов и арб и упивался чувством свободы, которое постепенно стало пробуждаться в нем. Он так долго был понукаем и так много бит, что никак не мог поверить, что шагает сам по себе, по своей воле и может свернуть в любой переулок, может остановиться, если потребуется, сесть, поглядеть на кого ему вздумается. Ознобишин озирался, ждал окрика или недоброго взгляда, но до него никому не было дела.
"Господи, помоги!" - прошептал он и переулками вышел к так называемому русскому местечку, где обычно останавливались христиане - русские, византийские, армянские купцы.
Деревянная низкая церковка с круглой маковкой и железным крестом, со службами и маленькими избами-кельями занимала обширную площадь, окруженную низкой оградой. Позади церкви располагалось кладбище, на котором росли березы и кусты акации. На могилах стояло множество каменных и деревянных крестов.
Крестясь, он переступил порог церкви. Службы не было. В сумрачном помещении тихо и тепло, пахло, как обычно пахнет в церкви - сухим деревом, горевшими свечами, ладаном. И этот запах тотчас же взволновал его до слез. Шестеро бородатых мужчин, по-видимому купцы, на коленях истово молились перед алтарем. Михаил хотел купить свечку, но монашек, старенький, седенький, с провалившимся ртом, принимая от него динар, покачал головой, давая понять, что этого слишком много за одну свечу. Тогда он взял три свечи, а остальные деньги, оставшиеся от динара, пожертвовал на нужды церкви. Монашек в благодарность склонил перед ним голову и прошептал:
- Храни тя Господь!
Одну зажженную свечу Михаил поставил перед сумрачным ликом Христа, вторую - перед иконой Божьей Матери, а третью - перед иконой Николая Угодника. Он встал на колени и прочел молитву, как это некогда делал в московской церкви, на Кремлевском холме. От икон, от привычного запаха горящих свечей и тишины на него повеяло чем-то родным и близким, и он заплакал; слезы текли из его закрытых глаз по худым щекам, моча усы и бороду.
Михаил вышел из храма. Только он оказался за воротами церковной ограды, как столкнулся лицом к лицу с Ахмедом. Тот схватил Михаила за руку, в которой он сжимал оставшийся динар.
- Сбежать хотел? У меня не сбежишь. Где деньги?
Ознобишин разжал кулак, на его ладони блеснула желтая монета.
- Ах, разбойник!
Ахмед сгреб динар с ладони Михаила, самого его грубо толкнул в спину и погнал впереди себя.
- Иди, иди! Хозяин тебе задаст!
Когда Бабиджа узнал, что отъезд царевича Кильдибека из дома Нагатая завершился благополучно, он весело потер ладони и проговорил, цокая языком:
- Хорошо. И везучий же этот Озноби!
Затем, бросив лукавый взгляд на Ахмеда, спросил:
- Скажи, дорогой! Разве царевич по своей щедрости ничем не вознаградил Озноби?
- Почему не вознаградил? - удивился простодушный Ахмед. - Царевич дал ему деньги.
Бабиджа воскликнул:
- Как? Рабу деньги? - Покосившись на слугу, спросил: - И что же, они у него?
- Нет! - гордо заявил Ахмед и ударил кулаком себя в грудь. - Я отобрал у него динар.
- Где же он?
- Вот, - сказал Ахмед и, не подозревая никакого подвоха со стороны хозяина, передал ему динар.
Бабиджа принял монету, повертел её и попробовал на зуб - настоящая ли? Бабиджа был очень доволен, что перехитрил простоватого Ахмеда. Он покачал головой и назидательно заметил:
- Жадность тебя погубит! Разве можно отбирать подаренный динар?
Ахмед не понял, что его провели. Он недоуменно смотрел на хозяина. Бек возвратил ему динар.
- Это нехорошо. Иди сейчас же и верни. Нет, стой! Рабу не подобает держать при себе деньги. Деньги раба - деньги хозяина. Ты согласен со мной?
- Согласен, господин!
- Давай назад! Скажи, что вместо денег хозяин дарует одежду и еду. Передай Али, чтобы ему выдали меру риса и сыра.
- На целый динар?
- Нет. На два! - рассердился вдруг Бабиджа.
- Я все понял, хозяин, - поспешно ответил Ахмед, попятился, склонясь чуть ли не до земли, задом распахнул дверь и скрылся.
С этого дня жизнь Михаила изменилась к лучшему. Бабиджа отделил его от всех других рабов. Теперь Михаил спал в маленьком чулане, на соломенной подстилке, а накрывался старым, потертым ковром. Днем его даже не гнали на тяжелые работы вместе с остальными невольниками. Он сопровождал хозяина в его поездках по городу.
Обычно Михаил шел впереди лошади Бабиджи, ведя её под уздцы, как это делали слуги других богатых беков и мурз, помогал ему слезать с седла и взбираться на него.
Глава пятнадцатая
Однажды ненастным холодным днем возвращался Бабиджа из ханского дворца, где имел беседу с одним влиятельным мурзой.
Михаил, держа под мышкой завернутые в кусок ткани желтые выходные сапоги Бабиджи, надеваемые им только во дворцовых покоях, шел впереди его лошади. Позади Бабиджи, на лохматых вороных, как всегда, следовали два нукера, Байрам и Тимур. Сыпал мелкий нудный дождь, и лица у всех скоро сделались мокрыми и хмурыми.
Угнетенный думой о своей злосчастной судьбе, не разбирая дороги, Михаил шагал прямо по воде и грязи. Неожиданно из переулка на рысях выскочил какой-то всадник, и Ознобишин едва не угодил под ноги его скакуна. Резко осадив жеребца, так, что тот, дико всхрапнув, встал на дыбы, всадник взмахнул нагайкой, пытаясь задеть ею Ознобишина, но промахнулся и заорал:
- Эй ты, собака! Пошел прочь!
Михаил отступил в сторону и с достоинством ответил:
- Я - не собака!
Всадник проехал немного вперед, повернулся и, не обращая внимания ни на Бабиджу, ни на его нукеров, зло засмеялся.
- А кто же ты, как не собака?
Михаил проговорил:
- Я слуга бека!
По внешнему облику и одежде всадник походил на купца: короткая широкая борода веером, богатая чалма из шелковой ткани, дорогие перстни с каменьями на толстых пальцах и при этом - что неприятно поразило всех присутствующих - дерзкое высокомерие, надменный взгляд, презрительно скривленные губы, будто бы перед ним не люди, а жалкий сброд. Вызывающе подбоченясь, бородач передразнил Михаила:
- Слуга бека! Скажите, какая птица!
Бабиджа, вымокший до нитки и нахохлившийся, точно ворона, разозлился не на шутку и, прищурив глаза, произнес:
- Он прав! Ты не должен оскорблять моих слуг. Оскорбить моего слугу все равно что оскорбить меня. - И, повернувшись к нукерам, повелел: Всыпьте ему как следует!
Бородач и ахнуть не успел, как Байрам и Тимур стащили его с седла, бросили на землю и принялись дубасить крепкими кулаками. После чего, оставив избитого в кровь, вопившего купца в грязи, под проливным дождем, невозмутимые нукеры, торжествующий Бабиджа и Михаил как ни в чем не бывало удалились и забыли про него. Но этим все не кончилось. Купец оказался непростой, недаром он так вызывающе вел себя. Он был вхож в дом старшего эмира Могул-Буги и поэтому в тот же вечер нажаловался тому на Бабиджу.
Через несколько дней после этого происшествия в благодушном настроении Бабиджа прибыл во дворец. Окруженный многочисленными слугами, во дворе оказался и эмир Могул-Буги. Дородный, рослый, в большой белой чалме, эмир коршуном налетел на худенького, маленького Бабиджу и оттаскал его за бороду, громко бранясь:
- Я покажу, как драться, старая обезьяна! Я покажу, как оскорблять почтенного человека!
Униженный, обиженный до слез, Бабиджа не помнил, как вырвался, как бежал от эмира. Он был очень напуган и в то же время благодарил Аллаха, что отделался только побоями. Эмир Могул-Буги сорвал на нем зло и успокоился, а Бабиджа, вернувшись домой, принялся сетовать:
- При всех осрамил! И за что? Торгаша пожалел! Всю бороду мне вырвал! И все из-за этого Озноби! Навязался на мою голову! Тьфу!
Сгоряча он приказал Ахмеду всыпать Озноби двенадцать плетей. Ахмед, не любивший Михаила, с воодушевлением бросился выполнять приказание хозяина.
Ознобишин сидел в клетушке и при свече читал Евангелие, как раз то место, где воины прокуратора Пилата взяли Иисуса после суда, чтобы вести на казнь. Дверь неожиданно распахнулась, и на пороге предстал Ахмед.
- Эй, урус... пошли-ка!
Михаил поднял на него усталые от чтения глаза и прищурился. Он прошептал то, что должно последовать дальше, так как знал текст Евангелия наизусть: "И плевали на него и, взявши трость, били его по голове!" За спиной Ахмеда он заметил Байрама и Тимура. Это ему показалось подозрительным. Однако он безропотно повиновался и пошел, все ещё не догадываясь ни о чем. Тимур нес факел, который с треском горел и чадил, а Байрам с засученными рукавами халата, как мясник, важно шествовал позади.
Они завели Ознобишина в сенной сарай и приказали раздеться.
Тогда Михаил понял, что его собираются бить, и кротко спросил:
- За что?
- Не разговаривай! Бек велел! - сказал строгий и непреклонный Ахмед и взял плеть.
В это время Бабиджа, сидя в своей опочивальне и окончательно успокоившись, гадал: прав ли он, что повелел наказать Озноби? Собственно, раб ни в чем не виноват. Озноби сказал, что он не собака, а слуга бека. И это так. А он, Бабиджа, приказал отколотить этого нахала купца за то, что тот посмел оскорбить слугу и его самого. И он тоже прав. Не прав лишь один Могул-Буги. Вечно он, не разобравшись, начинает лаяться и драться. Уж такой невозможный он человек, этот Могул-Буги. Сколько от его вздорного характера пострадало людей! А все оттого, что он - эмир: против него не смей и слова сказать. Его уж и травили, и стреляли, и подсылали раба с ножом - ничто его не берет, словно заговоренный. Все живет и мучает других. Теперь от него пострадал и он, Бабиджа, да ещё взял на душу грех - приказал наказать ни в чем не повинного раба. Бабиджа устыдился своего решения и послал мальчишку сказать, чтобы не начинали порку и отпустили Озноби.
Но его указание опоздало: Ахмед успел нанести несчастному два сильных удара. Кожа на спине Михаила вздулась кровавыми полосами. Ознобишин молча оделся и, все ещё недоумевая, пошел в свою клетушку.
Он зажег свечу и опять принялся за чтение Евангелия, и страдания Иисуса, распятого на кресте, вызвали у него слезы и жалость, и его обида показалась такой мелкой по сравнению с тем, что вынес Христос, что он постарался скорее забыть её, и, когда обида совсем исчезла, ему стало легко, потому что вместе с ней из него ушли ненависть и злоба. Он задул пламя свечи, перекрестился и лег спать.