Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бессонница

ModernLib.Net / Публицистика / Крон Александр Александрович / Бессонница - Чтение (стр. 29)
Автор: Крон Александр Александрович
Жанр: Публицистика

 

 


      — Мне не нравится эта формула, — говорю я.
      — Почему?
      — Что-то в ней есть угрожающее. Как бы не окриветь.
      Вдовин смеется. Он способен оценить шутку, даже злую. Но меня вдруг покидает чувство юмора.
      — Мне очертели эти разговоры, — почти кричу я. — Уважаемый Николай Митрофанович, я был армейским хирургом и кое-что понимаю в ранах. Раны надо не скрывать, а лечить. И сыпать на них соль. В сорок втором у меня еще не было пенициллина, я вводил в раны крепчайший солевой раствор — и спасал этим людей от сепсиса. И пока этого не поймут…
      Кажется, я добился своего. Вдовин отшатывается, и я вижу его побуревшее разъяренное лицо.
      — Чего ты от меня хочешь? — рычит он. — Чтоб я перед тобой на колени стал? А кто ты такой, чтоб меня судить? Я довел до инфаркта! Шла борьба! Можно спорить, прав я был или нет, но нельзя требовать, чтоб я наперед брал справку в поликлинике, как у нее там с сердечной мышцей… Да, я топтал Илюшку, а ты? Ты его защищал, и все ученые дамы ахали: какой он смелый, какой принципиальный. Ну и что? Помогла Илье твоя защита? Да ты не его защищал, а себя. Свою репутацию. Защищал в разумном соответствии со своими возможностями, за тобой стоял Успенский, и ты знал: поворчит, но в обиду не даст. А потом? Ты, хороший, много Илье помогал? А я, плохой, дал ему кусок хлеба и теперь в лепешку разобьюсь, чтоб вытащить его отсюда… Думаешь, я забыл, как ты честил меня на том собрании, после пленума? Я даже не влился на тебя, а только думал: почему же ты, хороший, на сессии так не разговаривал? Потому что теперь можно, а тогда нельзя было? А потом — я нигде этого не говорил, а тебе с глазу на глаз скажу: кто команду к наступлению дал, я или Паша? Ты на Пашу надулся, но, между прочим, не отказался скатать с ним вместе в Париж, а мне на похоронах руку подал как великое одолжение… Эх, да что там…
      Он машет рукой и отворачивается. В этот момент он несомненно искренен, а искренность иногда впечатляет больше, чем правота. Я не чувствую себя сломленным, но я в нокдауне. Ближе он мне не стал, но, как добросовестный противник, я должен признать, что получил несколько чувствительных ударов.
      — Подумай еще, Олег, — говорит Вдовин, и по голосу я понимаю: он так же устал от нашего разговора, как и я. Разговор не исчерпан, он задохся. Это понимаем мы оба и не сговариваясь начинаем собираться.
      Через пять минут мы уже съезжаем с гладкой, усыпанной шуршащим гравием аллейки на ухабистую лесную дорогу.

XXIII. Presto

      А затем события, развивавшиеся до сих пор с провинциальной неторопливостью, обрели темп, обозначаемый в музыке "presto". Presto значит, быстро, на пределе физических возможностей исполнителя. Вряд ли композиторы избирают этот темп только для того, чтоб исполнитель мог продемонстрировать беглость пальцев. Виртуозность всегда увлекательна, и бесспорно в удовольствии, которое мы получаем от скрипичного, фортепианного или оркестрового presto, есть что-то родственное наслаждению от быстрой езды и воздушных полетов. Но главное, как мне кажется, не в этом, а в том, что presto уплотняет наши мысли и эмоции, заставляет нас прожить за единицу времени вдвое большую жизнь. Не потому ли захватывает дух от финального presto в Четвертой сонате Скрябина?
      Все эти дилетантские рассуждения суть слабая попытка объяснить самому себе состояние, в котором я пребывал весь оставшийся день после того, как ведомый Вдовиным вездеход остановился на вытоптанной площадке перед столбом с выцветшей молнией и надписью "Не влезай, убьет!".
      В странноприимном доме — тишина. И только подойдя вплотную к двери Беты, я слышу приглушенные, но оттого еще более мучительные рыдания. Так плачут только от свежей боли.
      Дверь заперта. Вероятно, на такой же крючок из алюминиевой проволоки, на каком держалась наша репутация этой ночью. Поколебавшись, стучу. Дверь приоткрывается на ширину ладони, и я вижу в щель растерянное и от этого как будто сердитое лицо Оли-маленькой:
      — Ой, погодите… Нельзя.
      Она захлопывает дверь перед самым моим носом, но я все-таки успеваю разглядеть сидящую на койке Бету и уткнувшуюся ей в колени Галю Вдовину.
      Что-то случилось. Что?
      С этим неразрешенным вопросом я отправляюсь искать Алешку. Захожу в контору. Квадратная комната разгорожена жидким некрашеным барьером на две примерно равные части. За барьером желтый канцелярский стол с древней пишущей машинкой и обитая рыжим дерматином дверь в директорский кабинет. Ни души. Выхожу обратно в сенцы и обнаруживаю малозаметную дверцу с табличкой "Парткабинет". Заглядываю внутрь. Такой же канцелярский стол, за столом, поставив локти на столешницу и вцепившись пальцами в свои охряные космы, полулежит Алексей, а перед ним, выпрямившись на стуле, как вызванный для объяснений посетитель, со злым и упрямым лицом — Илья. Оба молчат. Если и был разговор, то он явно зашел в тупик. Алексей замечает меня не сразу, увидев, говорит со вздохом облегчения:
      — А, очень хорошо. Заходи.
      Вхожу, но еще раньше, чем я успеваю прикрыть за собой дверь, Илюша срывается со стула и, почти оттолкнув меня, выскакивает в коридор.
      Вид у Алешки расстроенный, и я не спешу задавать вопросы. Разглядываю стены. Все как в любом парткабинете, есть и портреты вождей, и плакаты, и стенд с литературой. Но самое заметное — большая, до потолка, коллекция древесных грибов в плоских застекленных ящиках. Я сразу натыкаюсь глазами на экземпляр hepatica, ссохшийся, пожухший и как будто обглоданный.
      — Знаешь, Леша, — говорю я, продолжая разглядывать ящики. — Спасибо за честь, но скажи Дусе, чтоб она не жарила сегодня твой гриб. Возьми его лучше себе в коллекцию. А я не такой уж любитель грибов.
      В ответ слышу благодарное урчание. Затем звякание — Алешка наливает из графина воду. Пьет, хочет успокоиться. Успокоиться для Алешки означает вновь обрести способность смеяться.
      — Лешка, аврал…
      Я оборачиваюсь.
      — Что случилось?
      — Дуреха Галка увидела пьяного Илюшку и влепила ему пощечину. — Алешка скалит свои щербатые зубы, и, к стыду моему, до меня не сразу доходит серьезность происшедшего.
      — При тебе?
      — При мне и при Дуське. Я Илью не оправдываю, был он видом гнусен и отвратительно кривлялся. Надо сказать, хряснула она его не символически. Ядро Галочка толкает только на метр хуже всесоюзного рекорда.
      — Ну и что Илья?
      — Сразу протрезвел. Потрогал щеку, улыбнулся. Лешка, ты бы видел эту улыбку… Помолчал и говорит: "Последышем был, ставленником чьим-то был, но по морде еще не били…" Тут Галка очухалась, завопила "прости", кинулась к нему, а Илюшка от нее как от змеи: "Не подходи. Ты такое же дерьмо, как твой отец…" Галка сдуру снова завелась: "Как ты смеешь…" А Илья: "Ах так, не смею? Так вот знай: твой почтенный папаша из осколков моей кандидатской диссертации строит себе докторскую".
      Трррррах!
      — Ты думаешь, это правда? — спрашиваю я, холодея.
      — Я болван, — сокрушенно говорит Алексей. — Я должен был догадаться раньше.
      На минуту мы замолкаем. За эту минуту я успеваю очень многое. Суммировать все доселе мне известное и сделать вывод: Илья не соврал. На миг почувствовать облегчение: уж теперь-то Бета освободит меня от данного слова. Отвергнуть это облегчение как чувство пошлое и эгоистическое. И наконец, ощутить потребность в немедленном действии.
      — Что делать, Леша? — говорю я.
      Алеша фыркает.
      — Если речь идет о принципале, тебе лучше знать. Я ведь не слышал, о чем вы договаривались.
      — Теперь это уже не имеет значения. С человеком, способным на научный плагиат, я не хочу иметь никакого дела.
      — Не иметь дела проще всего. А вот попробуй доказать. В наш век избыточной информации это становится все труднее. Это в начале века было принято ссылаться на всех своих предшественников, кто бы они ни были, печатать их фамилии латинскими буквами и склонять через апостроф. Теперь во всем мире это пройденный этап. Цитируются только авторитеты, а мелкую сошку раскавычивают без лишних церемоний. К чести покойного Паши, он никогда так не делал.
      — Если вспомнишь, я тоже.
      — Ты поступал не лучше. Раздаривал то, что у других вымогают.
      — Есть некоторая разница?
      — Есть. Результат тот же: новый вид интеллектуального паразитизма. Можешь быть уверен, наш общий друг настолько убежден в закономерности такого порядка, что не чувствует никакой вины перед Ильей. Да и к тебе не питает особой благодарности. Говорил он тебе нынче — век буду помнить, как ты мне помогал, ну и все прочее?
      — Говорил.
      — Можешь верить. Этого он тебе никогда не забудет.
      Алешка ржет, и я терпеливо пережидаю приступ его веселья.
      — Скажешь, циник? Сейчас ты услышишь нечто еще более циничное. Тверд человек или просто жесток, умен или всего лишь хитер, принципиален или только послушен — по этим вопросам не всегда удается достигнуть общей точки зрения. Но когда человек залезает в чужой карман, это как-то всех объединяет. Вот тут-то и надо ловить момент и брать его голыми руками. Николая Митрофановича, положим, голыми руками не возьмешь, но против чепе и он не устоит… Короче говоря, я хочу, чтоб Илья подтвердил свои слова официально. Это позволит мне дать ход делу и выступить против нашего общего друга с открытым забралом. Задача совсем не простая, потому как Николай Митрофанович не пальцем делан и способен перейти в контрнаступление…
      — Стоп! — прерываю я Алешку. — Ты уже говорил об этом с Ильей?
      — За кого ты меня принимаешь? Не посоветовавшись с тобой и с Бетой — ни слова.
      — Тогда рассмотрим варианты. Они могут помириться.
      — Исключено.
      — Когда человек любит, он прощает многое.
      — Милые бранятся — только тешатся? Неужели и ты, Леша, до такой степени во власти расхожих истин? Потому и не простит, что любит. Для Ильи разрыв катастрофа во всех отношениях, но чем дольше я живу на свете, тем больше убеждаюсь, что гордость есть даже у собак и лошадей. А человеку свойственно из-за этого малоисследованного чувства в отдельных случаях презреть и материальный интерес, и любовную страсть, и даже инстинкт самосохранения. Что ты скалишься? — взвивается он, поймав мою улыбку. — Нехорошо смеяться над бедным бушменом.
      Улыбаюсь я не потому, что Алешка говорит нечто для меня неожиданное. Наоборот, меня забавляет сходство с моими недавними мыслями.
      — Прости, Лешенька, — говорю я. — Не обращай внимания. Ты абсолютно прав.
      — К сожалению. А Илюшка такой же человек, как все. Энное количество оплеух он уже перенес. Эта — критическая.
      — В таком случае предстоит борьба.
      — Угу, — отзывается Алешка. Он встает, подходит к двери и выглядывает в сени. Перехватив мой удивленный взгляд, смеется. — Предосторожность никогда не лишняя. Николай Митрофанович, конечно, не унизится до стояния под дверью, но Серафима Семеновна — дама чрезвычайно любознательная. Я спокоен только тогда, когда слышу стук ее машинки… — В сенях никого нет, и Алексей возвращается. — Надо срочно поговорить с Бетой.
      — Конечно, — говорю я. — Но мы с тобой уже не студенты и, прежде чем лезть в драку, должны взвесить шансы. Ты уверен, что Илья согласится?
      — Уверен. Теперь у него нет другого выхода.
      — Уверен на сто процентов?
      — На девяносто девять. Один процент всегда надо держать в запасе в расчете на завихрения и сложность человеческой натуры.
      — Ты уверен, что он сумеет доказать свои слова?
      — Уверен. А ты ему поможешь.
      — Каким образом?
      — Не может быть, чтоб у тебя в лаборатории не осталось каких-то следов его погибшей диссертации.
      Я задумываюсь.
      — В лаборатории вряд ли. Скорее дома.
      — Кстати, если очень припрет, ты сможешь доказать, что и кандидатская…
      Но тут что-то во мне решительно восстает.
      — Нет, — говорю я твердо. — На это не рассчитывай.
      — Почему?
      — Потому что я помогал ему по доброй воле. И еще потому, что к этому причастен Паша. Оставим в покое мертвых.
      — Согласен. Tertio?
      — Третье — надо поговорить с Бетой. Решающее слово за ней.
      Алешка решительно поднимается, и мы вместе выходим на крыльцо. Искать Бету не приходится, она выходит из директорской квартиры.
      — Пойдемте к реке, мальчики, — говорит Бета. Она берет нас за локти, и я понимаю, что ей хочется поскорее уйти отсюда.
      Мы шагаем по истоптанной и размытой поляне. Сама река не видна, виден только дальний пологий берег с прерывистой сизой полоской леса на горизонте. Выходим на глинистую тропу, по обочинам еще цепляется за жизнь прошлогодняя трава, но ее уже забивает свежая весенняя зелень. Бета вырывается вперед, ходит она удивительно красиво, большими шагами, подставив лицо ветерку и нежаркому солнцу, зажатая в кулаке косынка полощется за ней как кормовой флаг. Во всем, что касается Беты, мои мысли необъективны, но, по-моему, Алексей тоже любуется ею. Так мы подходим к обрыву, отсюда начинается крутой спуск и видна река, неширокая и небыстрая, но с поймой, свидетельствующей об изменчивом нраве. Посреди реки я замечаю прозаическую баржу, а на ней громоздкое сооружение из цепей и железных лотков. Никаких признаков жизни, если не считать вывешенного для просушки бельишка. Несомненно это и есть та самая птица-драга, вгонявшая нас в дрожь прошедшей ночью. Бета оглядывается на меня, и я ловлю ее усмешку. Спускаемся к воде, тропа теряется в заросшем крупными сорняками сыром песке, в котором увязают наши ноги.
      — Гляньте-ка, — говорит Алексей. — Это у нас зовется Пьяный бугор.
      Смотрим и ахаем. Над узкой прибрежной полосой нависает крутой песчаный утес, а на нем с десяток рыжих сосенок, но не стройных, как в лесу, а причудливых раскоряк, застывших в залихватских плясовых позах. Как будто подвыпившая компания затеяла грубоватую игру: одни стараются спихнуть зазевавшихся с откоса, те сопротивляются и упрямо карабкаются наверх, третьи глазеют и покатываются со смеху.
      Бета смотрит внимательно, щуря глаза.
      — Они не пьяные, — говорит она наконец. — Они упрямые. Ты посмотри, Олег, какая жажда жизни, какая силища сопротивления… Ветер гнет и ломает, почва осыпается из-под ног… Сюда надо водить студентов для иллюстрации твоего излюбленного тезиса о жизни как негэнтропийном процессе. Ах, молодцы! Пойдемте к ним в гости…
      Взбираемся на бугор. Присесть негде, но мы удобно устраиваемся, прислонившись к корявым шелушащимся стволам и подставив лица начинающему припекать весеннему солнцу. Я спрашиваю Бету, зачем она ходила к Вдовиным.
      — Навестить Вассу. Лежит со спазмом после ночного скандала.
      Васса — жена Вдовина. Помню ее по нашим институтским вечерам, где она всегда что-нибудь организовывала. Стройная женщина с правильным, но невыразительным лицом. Типичный "женотдел", только послевоенного образца.
      — А почему скандал?
      — Николаю Митрофановичу вчера донесли, что Васса ходит на какие-то молитвенные собрания. Ему как представителю эволюционного учения это, конечно, неприятно… Ты бы зашел к ней, Олег, все-таки ты больше понимаешь в терапии, чем я.
      Активистка Васса и религия! Васса верит в бога? Я осторожно выражаю сомнение. Бета пожимает плечами.
      — Ни в какого бога она не верит. Бога не выбирают по месту жительства. А тут по соседству объявился проповедник какого-то замысловатого толка — и совратил. Будь поблизости другая секта, она угодила бы в нее. Все это от пустоты, от женской тоски… Васса из тех честных, но не очень думающих людей, которым необходимо верить и поклоняться. Они религиозны не по мировоззрению, а по складу характера. Было время, поклонялась мужу и принимала на веру все, что он говорит…
      — Фундаментально! — орет Алешка. — Беттина, ты взглянула в самый корень…
      — А ты что же — знал? — Бета смотрит на него с любопытством.
      — Знал, конечно. Я и проповедника этого знаю. Мы уже сталкивались с ним на идеологической почве, и я разгромил его, как Гексли епископа Уилберфорса. И с Вассой тоже говорено-переговорено. Увлечение уже идет на убыль, и я ручаюсь, что к осени вся эта фантасмагория забудется как дурной сон. А если для Николая Митрофановича все это полная неожиданность, то пусть пеняет на себя. В обязанности парторга не входит докладывать мужьям, где бывают их жены.
      — Зайди к ней, Олег, — повторяет Бета.
      — Зайду. Ну а самого ты видела?
      — Видела. И без обиняков спросила его… ну, ты знаешь, о чем.
      — Ну и что он?
      — Что он может сказать? "Мальчишка, пьян, озлоблен…" И вот тут я взбесилась. Знаешь, что меня взбесило? Ведь знает, что я ему не верю, но это его нимало не беспокоит, достаточно, чтоб я промолчала. Я поняла: меня обволакивают, и это только начало, если я промолчу сейчас… И я сказала, что у меня к нему единственная просьба — позвонить в обком, чтоб за нами прислали машину и забронировали места на скорый. Так что обратно мы с тобой поедем с комфортом.
      Мы замолкаем, Бета стоит, опираясь плечом на изгиб ствола, греется на солнце, вид у нее отрешенный, но я чувствую, как она напряжена.
      Нарушает молчание Алексей. Очень сдержанно, без привычного балагурства он излагает свой план: если мы с Бетой позаботимся о судьбе Ильи, он берется поднять Илью на открытый бунт и довести битву до победного конца.
      Бета слушает не перебивая, лицо ее почти неподвижно, но я и так понимаю: что-то во всем этом ей тягостно, но она не считает себя вправе уклоняться.
      — Хорошо, — говорит она, убедившись, что сказано все. — Но сперва я должна сама поговорить с Илюшей.
      Обратно мы идем другим путем. Бета и Алексей заворачивают к домику, где живет Илья, а я захожу за своим несессером и отправляюсь к Вассе. Дверь вдовинской квартиры открыта настежь. Вхожу в просторные сенцы. Газовая плита с баллоном. На грубо сколоченном столе шаткая башня из эмалированных кастрюль и пузатые банки с соленьями, в углу железный умывальник и помойное ведро с плавающей в нем яичной скорлупой. Здесь же вход на застекленную веранду, отгороженную от кухни завесой из каких-то висюлек. Веранда мне кажется необитаемой, и я уже готов идти дальше, когда из-за висюлек доносится слабый голос: "Оля, Оленька…" Возвращаюсь, раздвигаю висюльки и вижу накрытый клеенкой обеденный стол, а за ним на низком топчане укрытую до подбородка одеялом; Вассу. Пока я мучительно вспоминаю, на "ты" мы или на "вы", она поворачивается ко мне:
      — А, Олег! Ты все-таки соизволил нанести мне визит? — Бедняга пытается выжать из себя иронию.
      — Рассматривай его как визит врача, — говорю я нарочно ворчливо и присаживаюсь на стоящий рядом табурет.
      — Вот как? — Кривя губы, она разглядывает мой несессер. — Не рано ли? Ведь ты, кажется, патологоанатом?
      — Патологоанатомы тоже врачи. И самые универсальные — они учатся на ошибках всех других врачей. Не морочь мне голову, мать, и дай смерить давление. Пикироваться будем потом.
      Мой генеральский тон столь же вымучен, как ее ирония, но производит впечатление. Она выпрастывает из-под одеяла голую руку, и я надеваю манжету бароскопа. Давление как будто приличное, пульс немного частит. После некоторого сопротивления она позволяет прослушать тоны сердца.
      — Что ты принимаешь? — спрашиваю я.
      — Не помню. Давали что-то…
      На столе лежит патрончик с таблетками. Нитроглицерин. Гляжу на лиловый штампик — срок годности давно истек. С таким же успехом она могла принимать соду.
      — Вот что, Васса Ефимовна, — говорю я. — Я, конечно, могу сделать тебе укол. Но особой нужды в этом нет. Полежи.
      — Ты тоже считаешь, что у меня никакого спазма не было?
      Я прекрасно понимаю, что значит "тоже", но нарочно пропускаю мимо ушей.
      — Наверно, был. Но сейчас тебе нужен покой и больше ничего.
      — Покой? Может быть, ты заодно укажешь аптеку, где его взять?
      Я уже готов огрызнуться, но вовремя замечаю — по щекам Вассы катятся крупные слезы. Мне стыдно.
      — Полежи, полежи. За тобой кто-нибудь присматривает?
      — Только Оля-маленькая. Чудная девочка. Разрывается между мной и Галиной.
      — А что с Галей?
      — Откуда я знаю? Мне ничего не говорят. Ни муж, ни дочь. Все как бешеные. А от меня бегают. Я никому не нужна.
      Молчу. Вероятно, так оно и есть. Даже я знаю больше Вассы, и всякое утешительное слово, какое я смогу из себя выдавить, будет такой же фальшью, как мой вопрос о Гале.
      Васса приподнимается на локтях, одеяло сползает, и я впервые замечаю то, о чем не думал, когда прослушивал топы сердца. Тело немолодой женщины. Бледность покровов. Лишний жир. А ведь она ровесница Беты. Боязливо оглянувшись, Васса шепчет:
      — Слушай, Олег, ты что-нибудь знаешь? Почему все с ума посходили?
      Мне жалко Вассу, но в этом доме мне надо вести себя политично, и я помалкиваю. Васса смотрит на меня просяще, настойчиво, и я не выдерживаю:
      — Спроси кого-нибудь другого. Я здесь человек посторонний.
      Убедившись, что от меня толку мало, Васса откидывается на подушки и прикрывает глаза.
      — Я хуже, чем посторонняя, — вздыхает она. — Двадцать три года смотрела Николаю в рот. Куда он, туда и я следом, как Санчо Панчо какой…
      — Что ж тут плохого…
      — Я-то Панчо, да он-то не Дон Кихот.
      — Кто же он?
      — Не знаю, глупа, видно. Отец с дочерью все время цепляются. Заступлюсь за отца — молчи, не понимаешь; за дочь заступлюсь — опять не так сказала. Я всем не ко двору… Ладно, Олег, — говорит она устало. — Спасибо, что зашел. Храни тебя бог.
      Выходя за калитку, слышу: окликают по имени-отчеству. Оглядываюсь и вижу Олю-маленькую. Она догоняет меня.
      — Я была с Галей и не слышала, как вы пришли. Можно, я вас провожу?
      Провожать меня некуда, я иду в соседний дом, поэтому предлагаю присесть на скамейку против входа в контору. Девочка очень волнуется, и, чтоб помочь ей, начинаю я.
      — Хотите поговорить?
      — Да.
      — О Вассе Ефимовне?
      — Да. То есть нет. О ней тоже. Скажите, это не инфаркт?
      — По-моему, нет. Просто сосудики среагировали на какой-то стресс. Нужен покой. Только не спрашивайте меня, где его взять. Я не знаю.
      Мы сидим рядом. Вблизи еще виднее сходство с Ольгой. Мать лучше, но девочка, пожалуй, занятнее. Худенькая и даже чуточку сутулая, но это не делает ее неуклюжей, есть в ней какое-то угловатое изящество. Эпитет "какое-то" — свидетельство беспомощности пишущего, но я в самом деле не в силах определить, что в этой девчонке так привлекательно. Нервна, но умеет держать себя в руках.
      — Это, наверное, нехорошо, что я начала не с Вассы Ефимовны. Но Гале тоже очень плохо, и она моя самая близкая подруга.
      — Так, значит, вы хотели говорить о Гале?
      — Да.
      — Но ведь я ее совсем не знаю…
      — Она очень хорошая. Правда, очень. Я знаю, она бывает жесткая, даже грубая, это у нее от… Я не люблю Николая Митрофановича, — признается она низким шепотом. — Но внутри Галька совсем другая, она горячая, справедливая и сама ужасно страдает от своего характера.
      — Верю. Но чем я могу помочь?
      — Олег Антонович! — Оля поворачивается ко мне, ее милое лицо выражает мольбу и пламенную веру. — Они должны помириться. Сделайте так, чтоб он ее простил.
      — Но почему ты думаешь… — Я тут же поправляюсь: — Но почему вы думаете, что он меня послушает?
      — Потому что вы умный и добрый, вас все уважают…
      — Кто это вам сказал?
      Вопрос ненужный, кокетливый, но сказанного не вернешь. Оля улыбается краешком рта.
      — Не важно кто… Я сама знаю: если вы захотите, вы сможете.
      — Милая девушка, — говорю я после короткого раздумья, — может быть, Илюша и простит когда-нибудь Галю, но не сегодня. И никто третий тут не поможет. Ни вы, ни я. Я-то меньше всех.
      — Почему?
      Оля вскидывает на меня глаза. Взгляд недетски твердый. И только убедившись, что я говорю правду, она их опускает. Разговор окончен, но она не уходит, а сидит, нахмурившись и беспомощно раскинув тонкие руки. Я тоже почему-то не ухожу. Прямо передо мной вход в контору и ехидная ухмылка лешего. Чтоб вытесать из дерева такого идола, нужна недетская сила. Оля ловит мой взгляд.
      — Не нравится? — В тоне нет вызова. Только любопытство.
      — Нравится. Но уж очень он ехидный.
      — Такой он и есть, — шепчет Оля. — Я еще в лесу поняла: он страшная вредина. Я только чуть-чуть до него дотронулась, как из него это полезло… Я его сама боюсь. Нет, серьезно, нравится вам? По-честному?
      — Честное слово, очень.
      — Ну вот, а Николаю Митрофановичу — нисколечко. Говорит, формализм. И еще мистицизм. Глупости какие, какой же лес без лешего? И еще говорит: за это тебя и не приняли в училище. Не знаю. Не думаю. Просто мне мало лет и есть способнее меня. И рисунок у меня слабоват, это я сама знаю. Мама меня утешает: зря расстраиваешься, сдашь в будущем году, ты же девочка, тебя в армию не заберут. — Она вдруг заливается прелестным девчоночьим смехом. Верно, не заберут. А была бы война — взяли бы? Я бы сама пошла…
      — Кем же?
      — Не знаю. Только не медсестрой. Даже сиделка я плохая. Наверно, радисткой. Или разведчицей. Только вот… — Она прикусывает нижнюю губу и смотрит на меня исподлобья. — Пытки, понимаете? Выдержу или нет? Этого ведь никто не знает наперед. Но я живой бы и не далась. Есть такие ампулы. В случае чего — рраз! И — с приветом. — Вдруг страшно застеснявшись — то ли вульгарноватого словечка, то ли своей откровенности, — она вскакивает: — Я тут болтаю, а у меня… Извините. Бегу.
      Оля скрывается в доме, чуть не столкнувшись в дверях с Вдовиным. Он замечает меня:
      — Зайди, потолкуем.
      Тон не повелительный и не просительный, так может говорить тот, кому есть что сказать. И я, решивший по примеру Беты уехать без дальнейших объяснений, молчаливо соглашаюсь. Мне не хочется идти к нему, но Вдовин к себе и не приглашает, а ведет в контору. Мы минуем барьерчик и стучащую на машинке пожилую секретаршу и проходим в кабинет. Все как у людей: полированная мебель, застекленный шкаф с девственно-свежими ледериновыми корешками сочинений основоположников научного материализма. Телефонных аппаратов только два, но в углу я вижу переносную рацию. Вдовин делает широкий жест, мне предлагается любое место вплоть до его собственного. Я сажусь поближе к двери, а Вдовин подходит к своему столу и не садясь заглядывает в перекидной календарь.
      — Броня вам оставлена. Купе первой категории. Машина будет к девяти. Так что все обеспечено.
      — Спасибо.
      — Расстаемся без объяснений?
      — А зачем? Я примерно знаю, что ты можешь сказать, "Мальчишка, пьян, озлоблен…"
      — Для этого я не стал бы приглашать тебя сюда.
      — Значит, Илья сказал правду?
      — В какой-то степени — да.
      — Правда не имеет степеней.
      — Имеет, ты это знаешь не хуже меня. Можешь меня выслушать?
      Убедившись в моем согласии, он не торопится начинать и с задумчивым видом прохаживается по кабинету. Все дальнейшее больше похоже на лекцию, чем на исповедь:
      — Как ты знаешь, я выступал против Ильи. Выступал резко. Я и тогда не отрицал, что его работа талантлива. Но шла идейная борьба, и я рассуждал так: чем талантливее — тем вреднее.
      Начало любопытное, но мне неохота спорить по существу. С человеком, укравшим серебряную ложку, не обсуждают химические свойства серебра. Поэтому реагирую вяло:
      — Оставим концепции в покое. Ты не имел права выступать по неопубликованной диссертации. Мог потерпеть до защиты.
      — Нет, не мог. Смысл сессии в том и заключался, чтоб нанести упреждающий удар. Откровенно говоря, я рассчитывал встретить большее сопротивление и потому соответственно подготовился. — Он ловит мою усмешку и сбавляет тон. — Я не горжусь своей победой. Но, так или иначе, я был длительное время погружен в тот же круг проблем, они как бы стали моими. Тогда мы с Ильей занимали во многом полярные позиции. Жизнь заставила пересмотреть мою, заставила меня вновь и вновь погружаться в материал, я сроднился с ним, он стал частью моей жизни… Можешь ты это понять?
      Я угрюмо молчу, и мое молчание действует ему на нервы. В споре он чувствует себя увереннее.
      — Не надо упрощать, — говорит он резко, хотя, видит бог, я ничего не упрощаю. — Не во всем Илья был прав, и не вся моя критика была сплошным заушательством. И теперь, когда я заново без предубеждения взглянул на работу Ильи, то понял: мы нужны друг другу. Обстоятельства сложились так, что ему без меня этой темы не поднять. Мы стали работать вместе, и сегодня уже трудно разобрать, что кому принадлежит…
      — Вероятно, не так уж трудно. Была бы охота.
      Я рассчитываю этой репликой смутить Николая Митрофановича, но она его только раззадоривает.
      — Прости меня, но ты живешь отсталыми представлениями о природе авторства. Как будто мы живем не в век научно-технической революции, а в давно прошедшие времена, когда ученых было мало, приборы они делали сами, а на карте науки были сплошные белые пятна. Тогда с авторством было просто: Колумб открыл Америку, Ньютон — земное тяготение, Дарвин — естественный отбор, жрецы раскланивались друг с дружкой лично, письменно и через века. Научных трудов выходило мало, ежели какой-нибудь немец вычитывал что-нибудь у другого, он непременно писал: "Как указал достопочтеннейший имярек". Да и вся наука гнездилась на пятачке, вокруг десятка старых университетов. Наших гениев и самородков никто в расчет не брал, потому что уже тогда автором оказывался не тот, кто первый сказал "э!", а тот, кто оказался ближе к практическому использованию. Пойми, Олег, сейчас все другое, мир задыхается под лавиной научной информации, идеи носятся в воздухе и приходят в голову почти одновременно десяткам людей в разных концах света. Попробуй тут установить приоритет. Наука становится такой же отраслью производства, как и всякая другая. Уже становится нормой, когда высокое начальство — не важно какое, наш советский министр или директор консорциума — дает задание научному институту синтезировать к такому-то сроку энное вещество с такими-то заданными свойствами. И мужи науки, благословясь, наваливаются всем гамузом, пробуют и так и этак и в конце концов синтезируют. Так кто, по-твоему, автор этого вещества? Все. И тот, кто заказывал, и тот, кто направил поиски… Не в меньшей степени, чем тот младший научный сотрудник, который после сотни неудачных опытов натолкнулся на верное решение. Если, по-твоему, автор он, то тогда надо признать, что открыл Америку не Колумб, а тот матрос на мачте, кто первый крикнул: "Земля!" Скажешь, парадокс?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30