Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бессонница

ModernLib.Net / Публицистика / Крон Александр Александрович / Бессонница - Чтение (стр. 18)
Автор: Крон Александр Александрович
Жанр: Публицистика

 

 


      Александр Яковлевич Барский, сотрудник отдела внешних сношений министерства, тот самый лысенький и отутюженный, кто переводил беседу Петра Петровича с доктором Нгуеном на памятном мне новогоднем балу, часто ездил на Запад с различными учеными делегациями. Насколько мне известно, он кандидат наук, работ его я не читал, но это скорее моя вина. Скромен, тактичен, прилично владеет тремя европейскими языками. Несомненно, Успенский собирался ехать с ним, но перед самым отъездом что-то произошло и срочно понадобился другой переводчик. Я поехал бы и переводчиком, но меня разозлило вранье. Мсье Барски? Ну что ж, спасибо, буду знать свое место. Не уверен, смогу ли я полностью заменить мсье Барски, но переводить я буду, во всяком случае, не хуже.
      У меня хватило юмора не делать кислой физиономии, и по дороге в гостиницу я как ни в чем не бывало поддерживал общую беседу с сопровождавшим нас членом оргкомитета профессором Дени. Ив Дени, известный у нас своими работами по микробиологии, оказался очень веселым белозубым южанином, он все время смеялся, иногда без достаточного повода, но французы вообще смешливее нас. Сидя в закрытой машине, я плохо видел улицы, по которым нас везли, иногда я вытягивал шею, чтоб получше рассмотреть дома и уличную толпу, меня по-прежнему занимала мысль — сохранилась ли в каких-то клеточках моего мозга память о чужом городе, в котором по капризу судьбы я появился на свет. Сидевший рядом с шофером энергичный молодой человек, поймав мое движение, ухмыльнулся и подмигнул, и только когда справа от нас промелькнули неподвижные крылья "Мулен Руж", я понял смысл ухмылки — мы ехали по пользующимся дурной славой бульварам, между которыми расположена знаменитая Пигаль, при свете дня эти вместилища порока ничем не отличались от любой торговой улицы, и молодой человек совершенно превратно истолковал мое любопытство.
      На площади Клиши мы попали в затор — привычные ко всему парижские шоферы терпеливо ждали, — и наши спутники предложили выйти из машины поразмяться. Мы вышли, и я залюбовался двумя разбегающимися в стороны рядами неповторимых в своем своеобразии парижских домов, сплошь семиэтажных, со скошенными назад лбами мансард, в черном кружеве железных балкончиков и оконных решеток, с яркими навесами выплеснувшихся на тротуары кафушек и пивнушек и зазывными плакатами дешевых кинотеатров. Над убегающими в гору крышами я увидел голубовато-розовый, отливающий керамическим блеском холм Монмартра и белую грибовидную шапочку Сакре-Кёр. Освещенная нежарким утренним солнцем, сбрызнутая недавно прошедшим дождиком, площадь показалась мне мучительно знакомой, но помнил ли я все это своей детской памятью или видел уже взрослым на цветных репродукциях, бесчисленных слайдах, наконец, просто в кино? Мои сомнения еще усилились, когда в конце нашего пути нас провезли вокруг Триумфальной арки на площади Звезды, я узнал ее мгновенно, но что из того — ведь миллионы людей, никогда не бывших в Лувре, знают в лицо Джоконду. К тому же мне, да и моему отцу, вряд ли приходилось часто бывать в этом фешенебельном округе, по моим сведениям, мы жили где-то в районе Порт д'Орлеан. Оставалась надежда, что когда я попаду на эту не столь захватанную глазами парижскую окраину, в моей памяти что-то оживет.
      Отельчик, где нам предстояло жить, мне сразу же понравился и расположением и патриархальным уютом. Толкнув стеклянную дверь, мы вошли в длинный, узенький и совершенно безлюдный вестибюль. Ни швейцара, ни портье. Слева над конторкой доска для ключей и ручной коммутатор, справа — шахта старинного подъемника (лифты существуют настолько давно, что к ним уже применимо понятие старины) и начало узкой — в ширину половика — крутой лестницы. В глубине вестибюля я увидел пеструю занавеску; звякнули кольца, и нашим глазам открылось мирно завтракающее семейство. Сидевший во главе стола мужчина лет пятидесяти с приятным, несколько меланхолическим лицом разливал вино, полноватая, но подтянутая брюнетка заправляла салат. Я сразу догадался: хозяева. Кроме них, за столом сидели еще две женщины в одинаковых серо-голубых платьях, обе худенькие и белокурые, одна постарше, а другая молодая и хорошенькая, я принял их за сестер хозяина и ошибся — это были горничные, вместе с хозяевами они составляли основной штат семиэтажной гостиницы. Заметив нас, хозяин вышел из-за стола и с достоинством поклонился. Пока я заполнял регистрационные бланки, он успел проводить Успенского в отведенный ему люкс, вернувшись, подхватил мой чемодан, и мы вознеслись в подрагивающей тесной кабине на самый верхний этаж. Поднявшись еще на несколько ступенек, мы очутились на тесной площадке с тремя расположенными покоем дверьми. Хозяин распахнул среднюю и, поставив чемодан на ременную банкетку, пожелал мне приятно провести время в Париже.
      В лифте я еще был полон суетными размышлениями: ну конечно, мсье академисьен, оставив своего переводчика выполнять формальности, проследовал в свои роскошные апартаменты, а мсье Барски запихнули в каморку под крышей. Но каморка мне неожиданно понравилась. В ней было все необходимое: широкая и низкая, очень удобная кровать, игрушечный телефонный аппарат без диска, стенной шкаф, заменяющая стол откидная доска и два мягких стула. Из крошечной площади номера строители ухитрились выкроить туалетный уголок, вместивший душевую кабину, раковину для умыванья и вполне бесполезный агрегат, именуемый биде. Стоя под душем, я услышал через приоткрытую дверь резкий гудок, напомнивший мне зуммер полевого телефона. Это гудел игрушечный аппаратик, и поскольку звонить мне мог только один человек, я рассудил, что даже мсье Барски имеет право не бежать нагишом на звонок и спокойно домыться. Телефончик порычал еще немного и угомонился. Я не спеша растерся мохнатым полотенцем, натянул пижамные штаны и уже в совсем благодушном настроении выглянул в раскрытое окно, выходившее на одну из широких улиц, то бишь авеню, расходящихся, как лучи, от площади Звезды; высунувшись наружу, можно было разглядеть краешек Арки. На другой стороне авеню я увидел дом, поразивший меня своей остроугольностью, он был похож на волнорез или на океанский пароход, узкая торговая уличка пересекала авеню под непривычным для московского глаза косым углом. Присмотревшись, я понял, что дом зеркально подобен нашему, в довершение сходства прямо против моего окна распахнулось окошко верхнего этажа и в нем появилась человеческая фигура. Мне показалось, что фигура всматривается в мое окно, я помахал ей рукой, и она мне ответила. Развеселившись, я опять помахал и опять получил ответ. За этим вздорным занятием меня застал Успенский, дверь была не заперта. Вид у Паши был бодрый и как будто чуточку смущенный.
      — Это просто хамство, что тебя сунули в эту голубятню, — сказал он заранее заготовленную фразу, на голубятню он даже не взглянул. — Бери свой чемодан и идем.
      — Куда? — спросил я как можно безмятежнее.
      — Ко мне. Номер двойной, места хватит. К тому же ванна. У тебя есть ванна? — Он дернул дверь в туалетную каморку и разъярился: — Вот видишь, даже стульчака нет. Собирайся.
      — Спасибо, Паша, — сказал я. — Я к твоим услугам в любой момент, но жить я люблю один.
      Успенский несколько опешил.
      — Ну как хочешь. Тогда подожди раскладываться, я заставлю их дать тебе другой номер.
      — Мне не нужен другой номер.
      — Почему? — вскинулся Паша.
      — Потому что мне нравится этот.
      Паша посмотрел на меня недоверчиво.
      — Зачем ты мне врешь?
      — Нисколько. Здесь я как дома. И наверняка у тебя нет такого вида из окошка.
      Паша подошел, выглянул.
      — Вид у тебя действительно лучше. Зато в моем номере останавливался мсье Анри Айнэ.
      — Кто?
      — Эх ты, француз! Генрих Гейне. Так сказал хозяин. Может, и не врет. Есть табличка. Черт с тобой, оставайся. Но ты меня все-таки не бросай. — Это прозвучало почти жалобно. — Я понимаю, у тебя как у уроженца города Парижа в этом городе свои интересы. Поедешь — возьми меня с собой.
      — Тебе-то зачем мотаться?
      — Из чувства братской солидарности. А могу и пригодиться. Завтра после заседания разыщем могилу твоей матушки и дом, на котором когда-нибудь будет доска — иси этз нэ селебр саван рюсс экс-женераль Юдинь…
      Шутка повисла в воздухе — я молчал. Паша посмотрел на меня с любопытством.
      — Что с тобой? А ну — начистоту.
      Я еще немного помолчал. И вдруг мне стало смешно.
      — Как здоровье мсье Барски? — спросил я в упор.
      Паша запнулся только на секунду — из-за непривычного ударения. Соображал он быстро. Сообразив, захохотал.
      — Заболела теща. Отказался, затем позвонил, что согласен. Но я подумал о тебе — и не принял жертвы.
      Я промолчал. Паша посмотрел на часы.
      — У тебя есть четверть часа. Ровно через двадцать минут за нами заедет один занятный тип и повезет нас завтракать в самое что ни на есть капище Молоха. Зайдешь за мной?
      — Хорошо, я спущусь в вестибюль.
      — Как хочешь. Только не опаздывай. Ты же видел, что здесь творится машине не подойти.
      После ухода Паши я задумался. Не слишком ли быстро я оттаял? Но встреча в капище Молоха могла быть только деловой, а от участия в деловых встречах я считал себя не вправе уклоняться. Оставалось решить вопрос об одежде. Я выбрал темно-синюю пару, белую рубашку и одноцветный галстук — корректный и непритязательный костюм переводчика.
      Успенский не зря просил быть точным, маленький вишневый "ягуар" так и не пробился к подъезду, и мы залезли в него чуть ли не на ходу. Сидевший за рулем седой и морщинистый человек в возрасте, который современная геронтология любезно трактует как второй пожилой, улыбнулся нам, обнажив два ряда зубов слишком белых, чтоб быть настоящими. После первых приветствий я понял, что переводить мне не придется, человек говорил по-русски свободно и даже без акцента, точнее сказать, без какого-либо определенного акцента. На перекрестке он обернулся, чтоб пожать мне руку, и пробормотал: Вагнер. Успенский пояснил: Дэниэл Вагнер, город Акрон, штат Огайо. Медицинское оборудование.
      Ехать пришлось, включая стоянки перед светофорами, не больше пяти минут, капище помещалось неподалеку от нашего отеля, на широкой и малолюдной улице в районе Елисейских полей. Здесь не было пестроты и сутолоки парижских улиц, ни киношек, ни бистро, только очень толстые и очень чистые стекла витрин и накладные позолоченные буквы над входами в банки, конторы авиакомпаний и ювелирные магазины. Я не успел разглядеть вывеску капища, как только мы подъехали к тротуару, мальчишка в голубой форменной курточке кинулся открывать дверцу машины, а швейцар в такой же голубой, но расшитой золотым шнуром ливрее распахнул перед нами сверкающую стеклом, начищенной медью и лаком тяжелую дверь. В застеленном мягкими коврами вестибюле к нам бросился третий представитель голубого племени, длинноногий юнец в тесном жилете с золотым аксельбантом, и куда-то уволок наши плащи. Затем нас подвели к лоснящемуся от мебельного лака глухому барьеру, где, как в ложе бенуара, сидели почтенный старый галл с густой седой шевелюрой и слишком черными усами, а чуть поодаль остролицый прилизанный блондинчик; на них были темно-синие костюмы, белые рубашки и одноцветные галстуки, и только голубой овал с золотым ободком на лацканах напоминал об их принадлежности к клану голубых. Мы были представлены как les savants russes, connus dans le monde entier*, старый галл привстал и слегка наклонил тяжелую голову, остролицый оскалил мелкие зубки и выбросил на барьер две регистрационные карточки вроде тех, какие я заполнял в отеле, но на роскошной меловой бумаге с голубым овалом в верхнем углу. Заметив мое недоумение, Вагнер улыбнулся:
      ______________
      * Русские ученые с мировым именем.
      — Чистая формальность. В клубе идет большая игра, и полиция требует…
      На зеркально глянцевой доске барьера стояла тяжелая бронзовая пепельница с эмблемой клуба и разбросано несколько плоских коробков со спичками и голубых авторучек. Я взял одну, чтобы заполнить бланки, ручка была отличная, не шариковая, а нейлоновая, оставлявшая на бумаге тонкий влажно-блестящий след. Занятый своим делом, я все время ощущал на себе пристальный взгляд остролицего, и меня это немножко сердило — неужели этот тип думает, что я способен сунуть ручку в карман? Заполненные карточки я нарочно возвратил вместе с ручкой. Остролицый сделал отстраняющий жест:
      — Oh non, monsieur, c'est notre souvenir*.
      ______________
      * О нет, сударь, это наш сувенир.
      Он взглянул на карточку, затем опять на меня, как бы сверяя текст с оригиналом. Чувствовалось, что глаз у него наметанный.
      — Приехали изучать контрасты капитализма?
      Это было сказано по-русски. Негромко и очень чисто. К тону было невозможно придраться. Если и ирония, то самая невинная, только по отношению к затасканному обороту. Любезнейшая улыбка.
      Я прикинул: судя по речи, вряд ли потомок довоенных эмигрантов. Моложе меня, но вполне мог воевать. Весь вопрос — на чьей стороне. Русский? Поляк? Скорее всего фольксдойч.
      — Oh nein, mein Herr, — сказал я, улыбаясь еще любезнее. — Ich war in Krieg und ging bis Berlin*. Контрастами я сыт по горло.
      ______________
      * О нет, сударь. Я был на войне и дошел до Берлина (нем.).
      Мне удалось на секунду загасить его хорошо отработанную улыбку. Взгляд стал жестким. Но дрессировка взяла верх, и улыбка вновь засияла.
      — J'espere, monsieur, que votre sejour chez nous sera utile et agreable*, — говорит он.
      ______________
      * Надеюсь, вы проведете время у нас с пользой и удовольствием.
      — Sans doute, monsieur*, — отвечаю я и поворачиваю спину.
      ______________
      * Без сомнения, сударь.
      Мне показалось, что Вагнер слышал наш обмен любезностями — и не без удовольствия. Он даже подмигнул.
      Покончив с формальностями, мы поднялись по очень широкой и пологой мраморной лестнице на второй этаж. Здесь все, начиная со светлых, очень пушистых ковров, до картин на стенах и лепнины на потолке, было добротное, ухоженное и, по всей вероятности, очень дорогое. Пока мы поднимались по лестнице, навстречу нам по двое и по трое спускались люди первого и второго пожилого возраста. Они шли не спеша, осторожно неся свои потерявшие гибкость, отяжелевшие или высохшие тела, вид у них был плотно перекусивших людей, они явно шли из ресторана, закрытого клубного святилища, куда не придет человек с улицы. Поравнявшись с Вагнером, они приветствовали его медленным кивком, опытный глаз разглядел бы в этих кивках оттенки — от фамильярного до почтительного. Вагнер всем отвечал одинаково — дружелюбно и небрежно. На площадке он остановился.
      — Завтракать мы будем здесь. — Он показал на низенькую дверь ресторана. — Но сначала зайдем на минутку в бар, выпьем аперитив и заодно покончим с делами. Во Франция не принято говорить о делах за едой.
      По пути в бар мы прошли через комнату, где в мягких креслах дремали несколько стариков. Перед ними на низеньком столике лежали навалом журналы в пестрых глянцевых обложках, в огромном цветном телевизоре мелькали полуголые человеческие тела — показывали "кетч", препротивное спортивное зрелище, борьбу без правил, старички смотрели на это побоище вполглаза, выключив звук, чтобы не слышать хрипов и воплей.
      Клубный бар очень мало походил на мое традиционное представление о европейских барах, это был просторный светлый зал, вдоль стен стояли тяжелые дворцовые стулья с высокими спинками, примерно на каждые два стула приходился один круглый столик с пепельницей. Была, конечно, и стойка, за которой, как капитан на мостике, стоял раскормленный молодец в голубом смокинге с белыми отворотами, но полированный прилавок был пуст, а за спиной бармена вместо полок с бутылками и рекламных плакатов висела абстрактная картина, состоявшая из белых пятен и спиралей на ядовито-лиловом фоне. Вагнер сказал, что при длительном рассматривании картины у посетителя возникает неудержимое желание выпить, но у нас оно почему-то не возникло, мы решительно отказались от спиртного, и быстрый гарсон в голубом фрачке с погончиками принес нам по маленькому пузырьку какой-то слабо газированной воды колодезного типа и высокие, отмытые до радужного сияния стаканы с кубиками льда и кружком лимона. Я выпил свой стакан единым духом и лишь потом понял свою ошибку — здесь не пили, а пригубливали. Вагнер сразу же вынул из внутреннего кармана пиджака бумажник — большой, потертый, до отказа набитый — и положил его перед собой.
      — Вот видишь, Леша, — сказал Успенский с серьезным видом. — Перед тобой типичный толстосум. Вот он вынул бумажник, битком набитый долларами. Но ему все мало, и знакомство с ним обойдется нам в полмиллиона золотом.
      — Ваш друг, — сказал Вагнер, повернувшись ко мне, — живет устарелыми представлениями. Синема тридцатых годов. Ажиотаж на бирже, беснующиеся маклеры, вкладчики, осаждающие лопнувший банк… Я держу свои деньги в очень скучном банке, он никогда не лопнет, правда, там не платят процентов, наоборот, я сам плачу за управление вкладом. В наш век только неимущие носят при себе наличные деньги. А здесь, — он похлопал по бумажнику, — вся моя бухгалтерия. Настоящие дела делаются без шума, за чашкой кофе или рюмкой мартини. Вот, например, сейчас в том углу, — он понизил голос, — назревает крупная сделка. Посмотрите-ка. (Я посмотрел, и Паша тоже повернул голову.) Тот, что помоложе, слева, — Жан-Марк Эпстайн, король кинопроката. Маленький толстячок справа — Бутри. Про него не знаю, что сказать, он занимается всем понемножку. Богат и скуп. Тратится только на врачей, и зря, здоров как бык, просто стареет…
      Двое немолодых людей, сидевших за столиком в дальнем углу, напоминали шахматистов, из которых один склонился, задумавшись над очередным ходом, а другой, вперив глаза в потолок, рассчитывает варианты. Однако доски перед ними не было, а только маленькие блокноты и кофейные чашечки. Король кинопроката — темноволосый, со лбом интеллигента — несомненно был в свое время красивым мужчиной, но лицо изможденное, с застывшей на нем скучливой гримасой, под глазами лежали темные тени, свидетельствующие о почечном заболевании. Его партнер, совершенно седой, наоборот, был младенчески розов и свеж, над пухлым детским ротиком росли редкие, как у азиата, седые усики, и только веки были старые — тяжелые и бурые. Он написал что-то в своем блокноте тоненьким карандашиком и показал запись королю кинопроката. Тот взглянул на блокнот — через очки, не надевая, — и кивнул головой. Затем, все так же держа очки как лорнет, сделал какую-то отметку в своем блокноте, растянул тонкие губы в улыбке и протянул руку. Поманил к себе пробегавшего мимо гарсона, царственным жестом отклонил попытку толстячка заплатить за кофе, поднялся и расслабленной походкой пошел к выходу.
      — Видели? Вот сделка и заключена.
      — Вероятно, друзья? — спросил я.
      — При случае утопят в ложке воды. Но никогда не надуют — себе дороже. Уверен — сделка на большую сумму.
      — Что за сделка?
      — Не знаю. Бутри — делец широкого профиля. Может вложить деньги в кино, но главное для него кожа, меха, химия, медикаменты. Да и Жан-Марк, если подвернется хорошее дело, может изменить прокату. Нет, не знаю. Зато могу точнейшим образом сказать, куда сейчас поедет Жан-Марк. К любовнице. Любовнице двадцать два года, и он пытается сделать из нее звезду экрана. Не думайте, что я выдаю чужую тайну, он для того и ездит, чтоб об этом говорили. Когда-то он был великий ходок, это амплуа, а в шестьдесят лет менять амплуа опасно, начинают говорить: такой-то сдает, он уже не тот. И тому, про кого это говорят, лучше уходить от дел. Я давно уже не тот, но об этом только начинают догадываться… Смотрите дальше.
      Седой младенец, допивавший свой кофе, сполз со слишком высокого для него стула и стоял в раздумье.
      — Сейчас он будет здесь.
      Раздумье продолжалось недолго. Мсье Бутри принял решение и медленно двинулся прямо на нас. Он носил детского размера ботинки на очень толстой подошве, с почти дамскими каблуками. Поравнявшись с нами, он кивнул Вагнеру и скрылся за не замеченной мною раньше тяжелой, как театральный занавес, портьерой.
      — Пошел играть в баккара, — пояснил Вагнер. — Его амплуа — игрок. Играет крупно, но головы не теряет и часто выигрывает. Другой на его месте давно бы пошел по миру. (Я заметил, что Вагнер с особым удовольствием произносит русские идиомы.) Вот взгляните на ту пару, за последним столиком у самого входа. Только как-нибудь понезаметнее, он только и ждет, чтоб на него обратили внимание. Это русский. Просадил здесь целое состояние, теперь у него нет ничего, но во внимание к его прошлым заслугам ему пожизненно открыт вход.
      Пару у входа я заметил с самого начала. Экс-миллионер был велик и грузен, его спутница худа и показалась мне изящной. Они все время препирались. Мы с Успенским посмотрели на них с любопытством и, быть может, недостаточно осторожно, потому что гигант поднялся и решительно направился к нам.
      — Наконец-то я слышу настоящую московскую речь, — сказал он так громко, что на нас стали оборачиваться. — Эй, Даня! Почему ты прячешь от меня москвичей?
      Когда-то это был мощный бас. Но время, табак и эмфизема сделали свое дело — гигант хрипел, в груди клокотала мокрота. Вагнер поморщился.
      — Познакомьтесь, — сказал он. — Академик Успенский, профессор Юдин, Институт онтогенеза, Москва. Граня Солдатенков, ресторан "Гайда тройка", Париж.
      Гигант рассмеялся.
      — Сволочь ты, Данька, — сказал он беззлобно. — Вы поосторожнее с ним, господа. Очень хитрая каналья. Шучу! — завопил он, заметив, что Вагнер хмурится. — Это я любя. Разрешите присесть на минутку? — Не дожидаясь разрешения, он одной рукой выдернул из ряда тяжелый стул и приставил к нашему столику. — Змей, змей… — бормотал он, садясь и переводя дух. — Мудр и ядовит. Но не жулик, нет.
      — Шел бы ты, Граня, — со скукой сказал Вагнер. — Нехорошо оставлять женщину одну.
      — Никуда она не денется. Ты не бойся, я теперь про политику ни слова.
      — Почему же, — вяло сказал Успенский. — Можно и про политику.
      — Нет уж, выдрессировали. Да и не понимаю я в ней ни хрена. Ну как там белокаменная, — обратился он к Паше, — стоит?
      — Зачем же ей стоять? Растет. Строится.
      — Говорят, в Кремль пускать стали.
      — Пускают.
      — А Сухареву башню снесли, — укорил Граня.
      — Поторопились.
      — Ну, а "Яр" существует?
      — Не знаю, давно не был. Что там теперь, Леша?
      — Гостиница, кажется.
      — Как? А ресторан? — взвился Граня.
      — Раз гостиница, то и ресторан.
      — А! Харчевня. В "Яре", милостивые государи мои, не питались. — Он произнес это слово с отвращением. — В "Яре" кутили. Уходили в большой загул. Во всю ширь русской души, тревожной и ищущей. Шампанское лилось рекой. А какие люди там бывали, какие женщины… А пели как! Три хора было цыганский, малороссийский, венгерский. Одна венгерка была — тысячу за ночь, и не жаль. А потом на заре по снежку… Вы мальчишки против меня, вы всего этого не застали.
      — Ошибаетесь, — сказал Успенский с опасным блеском в глазах. — Именно это самое я и застал.
      Граня блеск заметил, но расценил по-своему.
      — Верю! — закричал он. — Вы один меня поймете! Я человека за версту чую. По глазам вижу — огурчик острого засола. Вот он, — Граня выкатил на меня диковатые глаза, — ученый человек, интеллектуал высокой марки, но он нас с вами — не поймет. Душа у него есть, а порыва, отчаянности этой — нету. Извините великодушно. (Я охотно извинил.) Вот что, — зашептал он в неожиданном приливе восторга, — приезжайте нынче ко мне в "Тройку". Доедете до Пасси, а там вам любой ажан покажет…
      — Ваш ресторан? — спросил Успенский без особого интереса.
      — Мой? — Граня горько засмеялся. — Разве на этом свете есть что-нибудь мое? Жена и гитара. Жену кормлю я, гитара кормит меня. Ресторан давно уже не мой. Хозяин — сосьете аноним. Компрене? Управляющий — хорват, притворяется русским, повар — алжирец, звать Мохамед, гостям врем, что татарин. Гарсоны, то бишь половые, — щенки, одно звание что русские, Васья, Петья, Смирнофф, Орлофф, а послушаешь, как этот Васья картавит, и плюнешь… Я — никто, но все держится на мне. Я — консейер ан шеф де загул е кутёж рюсс. Компрене? Консультирую Мохамеда на кухне. Учу мальчишек носить рубахи с пояском и кланяться, сам стригу их под горшок, ни один здешний фигаро этого не понимает. Заправляю всей эстрадой. И сам пою — не в зале, конечно, а за столом, в кабинете, для приличной компании. Пою цыганские таборные, старый русский романс, и шуточные, и такие, знаете, с перчиком, для любителей… Голоса у меня уже нет, во есть манера, знатоки это сразу чуют. Но знатоков все меньше. А я — Последний-Кто-Еще-Помнит!
      — И вы ни черта не помните, — неожиданно сказал Успенский, оторвав глаза от разложенных перед ним бумаг. — Ночи безумные, шампанское рекой, передразнил он с холодной усмешкой. — Ни одной ночи вы уже не помните, а помните свои россказни, записали на пластинку и крутите. Да и пластинка-то поистерлась…
      Это было жестоко, и я всерьез опасался, что гигант вспыхнет. Но он промолчал. И даже как будто съежился, стал меньше.
      — Справедливо, — сказал он после паузы, во время которой Паша вновь уткнулся в бумаги. — Больно слышать, но пас. Забывать стал. Под восемьдесят уже. Много прожито, много выпито, силушка-то — ау! Было время — подковы ломал, кочерги гнул. А пел как! Школы никакой, а ведь с Юрием Морфесси сравнивали. Бывает и теперь, — он вновь оживился, — редко, но бывает: подберется хорошая компания, выпьешь в самую меру, распалишься — и прошлое встает передо мной… И тогда пою вдохновенно, так пою, что слезу вышибаю. Но — редко. Не для кого стараться. Русские к нам мало ходят — дорого, да и офранцузились: а миди дежене, ан сет ёр — дине, а ужинать ни боже мой, иль фо консерве ля фигюр, тьфу!.. Французы, те ходят — из любопытства. Придут, полчаса меню читают, выпьют вшестером бутылку смирновской, съедят по ложке икры и по порции осетрины, да еще пой им! Ненавижу французишек, скаредный народ. Только с американцами душу и отведешь.
      — Богаче? — спросил я.
      — Шире. Американец — он заводится. Разгуляется — ему море по колено. Вот Данька, он, конечно, жид и немчура — не сердись, не сердись, я любя! но в нем размах есть. Не то что эти лягушатники…
      — Послушайте, — сказал Успенский, хмурясь. — Если вы так ненавидите французов, зачем вы здесь живете?
      — Голубчик мой, а куда деваться? Кому я нужен? А тут я привык, балакаю по-ихнему, и ко мне привыкли. Француз чем хорош — не тронь его, и он тебя не тронет. И не все ли равно, где подыхать? На родной земле? А хрен ли мне в ней, в родной земле, если никто на мою могилку не придет? Я не Куприн. Эх, братцы, приходите лучше ко мне в "Тройку". Угощу на славу. Понимаю, — он замахал руками, — кестьон де девиз? Хоша вы и академики, а валюты небось с гулькин нос? Ничего не надо! Придете, спросите Граню. Будете мои личные гости. Имеет право Евграф Солдатенков в кои-то веки отвести с земляками свою израненную душу?!
      Он так шумел, что бармен за стойкой забеспокоился. Спутница Грани, уже давно нетерпеливо ерзавшая за своим столиком, встала и быстрыми шагами направилась к нам. Худая, черная, сильно накрашенная — издали она обманывала, и только вблизи я разглядел подлинный возраст — дело шло к семидесяти. Подойдя к нам, женщина умерила мрачный антрацитовый блеск своих глаз и раздвинула малиновые губы в светскую улыбку.
      — Bonjour, messieurs*, — сказала она. — Евграф, представь меня москвичам.
      ______________
      * Здравствуйте, господа.
      Гигант вскочил.
      — J'ai l'honneur de vous presenter mon epouse*. — Он нарочно произнес немое "е" на конце, получилось "эпузе".
      ______________
      * Честь имею представить мою супругу.
      Ему доставляло злобное удовольствие коверкать французские слова и произносить их с замоскворецкой растяжечкой. — La belle Nina Soldatenkoff*, в девичестве княжна Эбралидзева, в первом браке маркиза де Лос Росас. Все в прошлом, включая "la belle".
      ______________
      * Прекрасная Нина Солдатенкова.
      — Замолчи, дурак, — сказала старуха, смеясь. — Здравствуйте, господа.
      Мы поздоровались. Вагнер мигнул бармену.
      — Мон эпух (epoux — догадался я), вероятно, уже зазывал вас в "Тройку"? — Она присела на подставленный мужем стул и ловко опрокинула в малиновый рот принесенную гарсоном рюмку. — Не ходите, господа. Евграф разволнуется, напьется и заснет где-нибудь на диване, а когда его разбудят, начнет плакать, и платить по счету придется вам. А не заплатите — Джагич его выгонит. Но если вы согласны поскучать в обществе старой женщины (фраза показалась мне знакомой), то приходите ко мне обедать. Мы обедаем рано, в седьмом часу, в семь Евграф уходит. Я еще не разучилась готовить хинкали по рецепту моей бабушки, это было ее piece de resistance*. Евграф вам споет. Когда он в ударе — увы, все реже, — он еще может…
      ______________
      * коронное блюдо.
      Я взглянул на Граню. Граня мрачнел все больше.
      — Не ходите, господа, — сказал он с неожиданной злобой. — Ничего хорошего не получится. По случаю вашего визита моя эпузе купит бутылку своего милого перно, налижется, почувствует себя одалиской и будет вас обольщать. Ужасно, когда женщина не понимает своего возраста!
      — И твоего, — яростно вставила она.
      — И моего.
      — Ладно, не будем мешать деловым людям. Идем домой.
      — Иди, если хочешь. Я хочу заглянуть туда. — Он мотнул головой в сторону портьеры.
      — Только посмей. Я войду за тобой.
      — Ого! — сказал Вагнер. — Это будет второй случай за всю историю клуба.
      — А мне наплевать. Если его совсем перестанут пускать сюда, я не заплачу. Прощайте, господа. Не поминайте лихом.
      Они ушли, ссорясь. После их ухода Успенский, внимательно изучавший разложенные перед ним листки, поднял глаза на Вагнера.
      — Это большие деньги, доктор.
      — Большие, — спокойно подтвердил Вагнер. — Но дешевле вы нигде не купите. Редкий случай, когда сделка выгодна всем — моим доверителям; вам, потому что без моей помощи американцы вам этой аппаратуры не продадут; и даже мне, хотя я на ней ничего не заработаю. Но я хочу поехать в Москву прощупать возможности советского рынка и заодно разыскать кой-какую дальнюю родню. В проигрыше окажутся только несколько ястребов из сената, которым угодно считать новейшую медицинскую аппаратуру стратегическими товарами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30