Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мальчики из блокады (Рассказы и повесть)

ModernLib.Net / Крестинский Александр / Мальчики из блокады (Рассказы и повесть) - Чтение (стр. 6)
Автор: Крестинский Александр
Жанр:

 

 


      Жора сверкает глазками, делает стойку, возвращается на ноги, хлопает в ладоши - кр-рак! - будто ореховая скорлупа лопнула - и кричит во всю ширь великолепного зала: "Кэб!" Точно копье брошено в цепь. "Кэб!" Пауза. Наслаждение, которого не передашь словами. Зал возвращает нам тысячу копий! "Эшафот!" Ф-о-от... Будто тысяча кораблей разом покидает порт. "Кузина!" Кто-то мрачный гулко зовет Зину...
      А если вместе? Вот так: "Гурман!.. Лафет!.. Маэстро!.. Эскулап!"
      Особенно здорово, когда посылаешь одно слово вдогонку другому. Тогда они сталкиваются где-то в центре зала, раскалываются на части, а потом слепляются как попало, странно, диковинно, ни на что не похоже...
      А дальше, в одно неуловимое мгновение, мы с Жорой кричим: "Алебарда!!!" В дальнем левом углу зала внезапно возникает маленькая дверца. Оттуда появляется человек. Жора Венчик исчезает. Непостижимым образом, как в мультфильме. Вжик - и нету!..
      И вот я стою один на сцене, на самом ее краю, и уже не слышу, как возвращается ко мне "алебарда". Взгляд мой и слух мой прикованы к человеку, который ступил на красный ковер и чуть вразвалку, мягко, неторопливо приближается ко мне. И сначала я догадываюсь, а потом отчетливо вижу: з а в у ч! И хотя у меня еще достаточно времени, чтоб убежать, и, конечно, он меня не догонит, и тем более не может узнать меня, раз он меня не знает, - я не двигаюсь с места, потому что ноги мои приросли к полу. Все ближе и ближе подходит седой человек с горячими, навыкате глазами.
      - Здравствуй, - говорит он мне. - Почему не отвечаешь? - говорит он мне. - Э, да у тебя язык отнялся, бедняга! Неужели я такой страшный... Он вытягивает нижнюю губу, в раздумье покачивает головой, прикрывает глаза выпуклыми желтыми веками.
      Я открываю рот, я хочу поздороваться, я очень хочу поздороваться, но со мной что-то случилось, - наверно, и правда язык отнялся, и, представив себе этот кошмар, я немею окончательно.
      Завуч крепко проводит рукой по лицу сверху вниз, как делают взрослые, чтобы снять усталость, и я вижу, что рука у него тоже седая.
      - У тебя звонкий голос, - говорит завуч, - очень звонкий. Я услышал его во-он там. - Он показывает пальцем себе через плечо. - Куда же девался твой звонкий голос? Мне показалось или ты пел? Конечно, пел. Иначе зачем залезать на сцену. Скажи: ты пел? Ну, ясно, по лицу вижу - пел. Спой-ка мне что-нибудь...
      Бедная моя голова совсем кругом пошла!
      А завуч садится на стул в первом ряду, прямо напротив меня, устраивается поудобнее, кладет ногу на ногу и, покачивая большим черным ботинком, ждет.
      Мы молчим. Долго молчим. Я - втянув голову в плечи. Он - устало полуприкрыв веки. Молчание накапливается, как гроза, и слезы уже вскипают где-то за ушами и вот-вот брызнут прямо в завуча. А где-то - но где? притаился Жора Венчик, ему хоть бы что. И над всеми над нами - холодный, как зимнее небо, равнодушный актовый зал.
      Завуч качает головой.
      - Ай-я-яй, ну как тебе не совестно. Завуч, почтенный человек, седая голова, десять минут ждет твоей песни, а ты...
      Я слизываю языком первую слезу. Если он видит по моему лицу, что я пел, так почему он не видит, как я сейчас мучаюсь! Ведь у меня язык отнялся!
      - Ну ладно, - говорит завуч, - я понимаю, это бывает. - Он тяжело подымается. - Если ты захочешь поговорить со мной, приходи в кабинет. В любое время приходи. Ты только скажи: "Я тот мальчик, который пел один в актовом зале и которого ждет Исидор Исидорович". И тебя сразу пропустят. Только не забудь: Исидор Исидорович. А то многие забывают... Ну, а я уж тебя не забуду. Не каждый день встречаешь человека, который поет один в таком зале. Ты первоклассник? - Я кивнул. - Первоклассник... - Завуч вздыхает. - Ученики с годами как-то глупеют, а первоклассники - они умные люди...
      Завуч уходит в ту же дверь, из которой появился. Уходит, ни разу не обернувшись, так и не сказав двух слов, которых я безропотно ждал: "Н е м е д л е н н о в о н!" Он думает, что я пел. Если б он знал, что я просто кричал!..
      Откуда-то раздается голос Жоры Венчика: "Ушел, да?" Я оглядываюсь, смотрю под ноги. Рядом - какой-то деревянный козырек. Оттуда выглядывает Жорина голова. "Суфлер!" - вкусно произносит Жора, и блестящие его глазки вспыхивают еще ярче.
      И вот я, взрослый человек, издалека гляжу на себя, первоклассника. Мне уже порядочно лет, и я кое-что понимаю теперь из того, чего раньше совсем не понимал. Я понимаю, что когда-то сделал большую, очень большую глупость, непоправимую ошибку - не пошел к Исидору Исидоровичу. Ни назавтра, ни через день, никогда.
      Я ведь думал как: "Хитрый, заманивает..." Кабинет завуча представлялся мне камерой пыток. Заманивает... "Приходи, поговорим..." Э, меня не обманешь! Нашли дурака! Чтоб сам, своей волей к нему в кабинет? Да где это слыхано!..
      К сожалению, я так был устроен в то время, что не мог поверить завучу. Я не верил в серьезность его приглашения. Я не верил, что взрослый может всерьез говорить с мальчишкой. Что он всерьез хочет с ним говорить.
      Сколько раз потом, сталкиваясь с разными людьми, я незаметно вглядывался в них, пытаясь разгадать одну и ту же тайну: шутит или всерьез? Боялся пропустить, упустить того, кто всерьез. Люди не так уж часто относятся друг к другу всерьез. Чаще - в шутку, как это ни странно.
      Все это я понял не сразу, и, наверно, не понял бы так резко, не случись еще одна встреча с актовым залом - последняя.
      ...Шла война. И перешагнула уже через первую свою, самую страшную зиму. Мы с мамой остались вдвоем. Мама работала, а в свободное время с концертной бригадой медработников выступала в госпиталях города - пела. Она и меня брала с собой, потому что после концерта артистов всегда кормили. А чтобы никто не сказал и даже думать не посмел, что я даром съедаю свой обед, моя щепетильная мама заставила меня выучить несколько песен, упросила нашего аккомпаниатора, слепого баяниста дядю Васю, прорепетировать со мной и добилась, что меня включили в бригаду.
      Я понимаю, что маленький худенький мальчик, поющий "Буря мглою небо кроет...", или "Ты жива еще, моя старушка...", или "Гремя огнем, сверкая блеском стали...", - что этот мальчик привлекал раненых бойцов не пением, а просто всем своим несчастным блокадным обличьем. Глядели на него и вспоминали своих...
      В один из пронзительно-ветреных весенних дней мы пришли в большой госпиталь, размещенный в моей старой школе. Я открыл школьную дверь, которую не открывал уже год, и очутился в вестибюле, которого год уже не видел. По кафельному полу стучали подковками сапоги. Инвалиды тяжело проносили между костылями свое короткое теперь тело...
      Нас провели через канцелярию и попросили обождать в кабинете главного врача. Нас - это маму, меня, дядю Васю, пианистку Валецкую и чтицу Клавдию Костомарову, похожую на мужчину в своем пиджаке с ватными плечами.
      На двери кабинета бумажка: "Главный врач", а выше - синяя стеклянная табличка на двух блестящих винтах: "Завуч".
      Мы вошли. В кабинете никого. Длинный стол на фигурных ножках. Черный диван с высокой прямой спинкой и полочкой наверху. Портрет Ленина между окон. Бронзовая фигурка дискобола под стеклянным колпаком. Грамоты. Политическая карта Европы.
      Я подошел к столу. Под толстым стеклом - расписание уроков на 1940/41 учебный год. Я нашел свой класс, вспомнил, что сегодня вторник. Что же у нас было тогда во вторник? Чтение, письмо, арифметика, физкультура... А на самом уголке стола - так, что краешек бумаги торчит из-под стекла и можно потянуть и вытащить, - записка. Четким, острым, крупным почерком: "Варвара Николаевна! Если задержусь в военкомате, начинайте педсовет без меня. И. Шахметдинов". Исидор Исидорович Шахметдинов - вот как его звали...
      И еще, последнее. Список выпускников-добровольцев. Алиев Рустам, Воробейчев Иван, Гаврилов Сергей, Гуревич Михаил и много-много еще фамилий. Школа у нас большая, самая большая в районе. Выпускников было много. Листок согнут, и там, на обороте, тоже, наверно, фамилии.
      Открылась дверь. На пороге - молодой, бритоголовый. Белый халат поверх гимнастерки. Подошел к столу, взял меня за плечи.
      - Интересуешься?
      Моя мама:
      - Он в этой школе учился, товарищ главврач...
      Главный врач кивнул и обвел рукой кабинет.
      - Вот, - сказал он, - мы решили, пускай все останется, как было. Кончится война, придет старый хозяин - ему будет приятно, что все по-прежнему. Верно?..
      Женщины закивали и с подчеркнутой серьезностью стали разглядывать кабинет, словно это был какой-нибудь музей. Однако все молчали, и в затянувшемся этом молчании я почувствовал общую тревогу, неуверенность и страх за тех, кто неизвестно, вернется ли в старые свои стены.
      Бритоголовый решительно разрядил молчание:
      - Ну, пошли.
      ...Мы с мамой поднялись на сцену. Дядя Вася уже сидел там, трогая лады. Актовый зал! Такой, как прежде, только окна крест-накрест заклеены бумагой, а между ними, по стенам - военные плакаты.
      - Сколько их! - тихо сказала мама, глядя в зал, на раненых. Свободных стульев не было. Некоторые сидели на полу. Другие лежали в проходе на парусиновых раскладушках, повернув к нам свои большие белые лица.
      Мама запела "Дивлюсь я на небо". Она любила эту песню и часто пела ее. А тут получилось вот что.
      Посреди песни один раненый в первом ряду с перевязанной, будто в чалме, головой согнулся весь, застонал, закашлял, потом откинул голову и стал сползать со стула.
      Мама замолчала. Оборвав песню на полузвуке, она стояла такая растерянная, что я даже не мог смотреть на нее. В зале возникло движение, раненого в чалме бережно взяли под руки и повели, а потом подхватили и вынесли из зала. В рядах захлопали, чтобы ободрить маму, но с ней что-то случилось - она заплакала. Раненые кивали ей ласково - пой, мол, ничего... А она не могла справиться с собой и закрыла лицо руками. Дядя Вася тревожно повернул к ней свою большую стриженую голову и смотрел, да, смотрел на маму своими невидящими глазами, пытаясь понять, что произошло. А пальцы его бесшумно бегали по клавишам.
      Раздался резкий хлопок. Под напором сильного ветра распахнулось окно-иллюминатор, и ветер - резкий, влажный - ударил по залу. Люстра качнулась, где-то хлопнула форточка, все зашевелились, заговорили... А я сразу вспомнил ту маленькую птицу, как она влетела тогда в зал через окошко-иллюминатор и, описав круг, уселась на хрустальную люстру. И сразу зашевелился во мне весь тот удивительный день, когда впервые отворилась вечно запертая дверь в актовый зал...
      Мама всхлипнула рядом. Дядя Вася тронул меня за рукав:
      - Давай выручай мать. Чего споешь?
      - "Братишка наш Буденный", - сказал я. Дядя Вася кивнул.
      Не оглядываясь на маму, глазами - в потолок, весь во власти непонятного возбуждения, я запел:
      - "Братишка наш Буденный, с нами весь народ, приказ голов не вешать и глядеть вперед..."
      После каждого куплета я шумно набирал воздух, я захлебывался песней и не слышал того, что пел. И только когда песня зазвучала неожиданно громко, я понял, что ее подхватили. И справа, и слева, и у самой сцены.
      - "Пусть гром гремит, пускай пожар кругом, пожар кругом..."
      Через два месяца в актовый зал попала бомба. Случилось это ночью. Бомба пробила крышу, чердачные перекрытия и взорвалась в центре зала.
      Я узнал об этом днем и скорей пошел посмотреть, что со школой. Я прошел по улице, стрелой бегущей к Адмиралтейству, свернул за угол раньше здесь был овощной магазин, а теперь узкие глаза бойниц вглядывались в перекресток - и остановился напротив школы.
      Стены были крепкие. Они уцелели. Взрывная волна рванулась в окна, и теперь на их месте зияли черные провалы. Ветер порывами гнал оттуда мелкую пыль, щекочущую ноздри. Мостовая сверкала осколками стекла. Из госпиталя вышли бойцы с метлами, совками. Хрустя стеклами, стали подметать тротуар. К ним бросилась женщина:
      - Жертвы есть?
      - Нема, - ответил один из бойцов.
      Больше я не был в этом доме, в этом зале - никогда. Я слышал: зал восстановили и люстру повесили новую, не хуже прежней. А на сцене, говорят, занавес бархатный. А еще говорят, по стенам, между окон мраморные доски висят, и на них фамилии - кто не вернулся с войны...
      Иногда проснусь ночью и ни с того ни с сего представляю себе актовый зал. Нет, не таким, как теперь. И не таким, как во время войны. Я представляю его таким, как придумал когда-то, давным-давно, в первом классе, еще не видевши ни разу. И такой, придуманный, он кажется мне настоящее настоящего.
      ...Вот мы толпимся у заветной двери, у ярко-белой двери с круглой медной ручкой, начищенной до блеска мелом. Нас много - громадная толпа первоклассников, полный коридор. И вот она торжественно распахивается, большая белая дверь, и за ней открывается солнечная дорога, и мы бежим по ней, весело крича, обгоняя друг друга, размахивая руками, смеясь, распевая песни, бежим все дальше и дальше - без конца. И вот уже не слышно нас и не видно, и никого не осталось около белой двери, только на полу бумажки смятые, оторванные пуговицы, фантики, шелуха от семечек... А потом и мусор этот, подхваченный ветром, с шорохом уносится по солнечной дороге, и вслед за тем тихо затворяется большая белая дверь. И - ничего больше.
      А П О Т О М Н А Ч А Л А С Ь В О Й Н А
      ________________________________________
      Повесть
      "Один лишь Дух, коснувшись глины,
      творит из нее Человека".
      Антуан де Сент-Экзюпери
      "П л а н е т а л ю д е й"
      МАТРОС, ДЕВОЧКА И КАВАЛЕР
      Это было давно, в другом веке. Иначе не скажешь про детство.
      Они появились из разных мест, но пришлись друг другу по вкусу и вскоре подружились.
      Матрос. Он пришел из старинного бабушкиного альбома с позеленевшими пряжками, с толстой, роскошно-матовой фотографии.
      Я подолгу разглядывал эту фотографию. Любил ставить ее перед собой. Славное чувство поднималось во мне, когда я на нее смотрел.
      Молодой человек с фотографии, лицо которого я мог представить себе в любой час дня и ночи, был для меня все равно что живой.
      Матросская бескозырка чуть набекрень. Полотняная рубаха, свободно распахнутая на широкой груди. Под рубахой - треугольник тельняшки. В крепких зубах - трубка с длинным чубуком.
      С трудом, но все-таки можно было разглядеть на указательном пальце Матроса толстый витой перстень.
      Смотрел Матрос прямо перед собой, без улыбки, лицо его было лишено явного, внешнего, секундного чувства. Сказать, что он смотрел серьезно, ничего не сказать. Он смотрел так, словно видел впереди какую-то опасность, может быть даже смертельную, но уже оценил ее, составил план действий, был абсолютно уверен в счастливом исходе и настолько спокоен, что не выпускал трубки изо рта. Его взгляд был холодноват и чуть презрителен.
      Я гордился им так, словно он был самым близким моим другом. Я любил все, что ему принадлежало, - и трубку его, и бескозырку, и непонятно откуда взявшийся перстень на крупной рабочей руке...
      Кто был он мне на самом деле? Дедушка? Дядя? Брат?..
      К тому времени когда у меня появились эти вопросы, на них уже некому было отвечать: бабушка умерла, а остальные лишь пожимали плечами. Они не знали, кто такой этот Матрос.
      "Тем лучше, - думал я. - Он Матрос, и этим все сказано".
      Порой мне казалось: если сейчас я подойду к окну и осторожно отодвину край занавески, то в глубине улицы, среди прохожих, я обязательно увижу своего Матроса.
      И я уже слышал, как он идет, спокойно ступая в своих крепких кованых сапогах, навстречу вечной опасности идет, зная, как расправиться с нею. Я был уверен, что без труда отличу в толпе его независимую фигуру, его свободную твердую походку, услышу негромкое кипение огня в его трубке.
      Я отодвигал занавеску. Чтоб не сразу расстраиваться, я хитрил, обманывал себя, говоря: "Он задержался, он еще не вернулся из плавания..." И я начинал воображать: где он, как он, когда он, куда он...
      Точно так же любил я искать в толпе прохожих своего Кавалера, а так как людей, мало-мальски похожих на него, на улице совсем не попадалось, я придумывал так, будто Кавалер переоделся, загримировался, а то и маску надел... И тогда начиналось бесконечное глядение вдоль улицы, угадывание, разочарование, снова угадывание. И настоящие мурашки: "Он!.." И падение в пустоту: "Опять не он..."
      Кавалер появился из старинной книги в тисненной золотом корочке, где почти на каждой странице, окруженные изысканными готическими текстами, томно кланялись друг другу дамы в таких широких и длинных платьях, что за их складками мог бы спрятаться целый город. Дамы заученно, но очень мило улыбались друг другу и делали рукой уточку. Их аккуратные змеиные головки клонились то вправо, то влево. А платья, накидки, воротники, кружева - все это было нарисовано так тщательно, тонко, подробно. И так воздушно раскрашено акварелью!
      Картинка с Кавалером остановила меня потому, что Кавалер в этой книге был почему-то один. Его нарисовали рядом с очень красивой дамой, и он сдержанно раскланивался с нею, чуть-чуть сгибая тонкий стан. В руке его была флейта. Камзол цвета золотистого персика, светло-желтые панталоны, белые чулки, кремовые туфли с блестящими медными пряжками, а под камзолом на груди - нечто невесомое, точно взбитые сливки. Парик Кавалера сбегал на его плечи двумя пышными волнами.
      Подолгу вглядывался я в лицо Кавалера и каждый раз поражался тому, какое оно непривычное. В жизни я таких лиц не видывал. Оно было нежное, словно фарфоровое, но яркие голубые глаза смотрели как-то отчаянно, непримиримо. Губы и нос, очертания лба и щек казались совершенно несвойственными мужскому лицу. Но я чувствовал: за этой хрупкостью прячется безрассудная храбрость, не привыкшая рассуждать, взвешивать, отмерять.
      И еще гордость, граничащая с надменностью.
      Вместе с тем мне казалось, что у него доброе и верное сердце и он не задумываясь, ринется в бой, не побоится ради друга испачкать свой камзол.
      А как доверчивы эти голубые глаза! Право же, его ничего не стоит обмануть. Каждый так и норовит обвести его вокруг пальца. Он доверчив, как ребенок.
      Толстая книга, заполненная дамами в кринолинах, мешала мне разглядывать Кавалера и размышлять о нем. И однажды, когда никого не было дома, я взял ножницы и с плавающим в сладком ужасе сердцем принялся вырезать Кавалера из его книги. Руки у меня дрожали, я спешил и в то же время сдерживал себя, потому что боялся испортить картинку. Когда я кончил вырезать, под носом и на лбу у меня выступил пот.
      Для того чтобы Кавалер не потерял вида, я наклеил его на толстый картон и вырезал картон по силуэту. Мой Кавалер чувствовал себя теперь превосходно. Отчужденный от своей дамы и от всей этой чопорной книги, он, казалось, впервые свободно вздохнул, жаждал приключений и готов был ввязаться в любую историю, если бы кому-нибудь пришло в голову грозить его чести и достоинству. Рядом с Кавалером мой Матрос - само спокойствие, расчет, трезвость.
      Как они дополняли друг друга!
      Когда один горячился, комкая в руке перчатку, другой с мудрой прозорливостью смотрел вперед, попыхивая трубкой.
      Поистине Кавалер и Матрос были созданы друг для друга.
      И все-таки здесь кого-то не хватало, недоставало для полной компании.
      Однажды, размышляя совсем о другом, я наткнулся на коробку из-под конфет. На коробке была нарисована девочка, обыкновенная девочка - в бантах, веснушках, пестром платье и с бубенчиками на башмаках. Эти бубенчики так меня поразили, что я сразу вспомнил Матроса и Кавалера. То-то они удивятся! И тут же спросил себя: "А что, если ее - в компанию?.."
      По правде говоря, лицо у девочки было довольно заурядное, на нем застыла этакая полуобиженная гримаса. Как будто она хотела улыбнуться, но вспомнила, что ей не дали конфет, и вот - вместо улыбки появилась на свет эта гримаса. Если разобраться, то и в самом деле обидно: приклеили навсегда к этой коробке, а конфет не дали.
      Я вырезал девочку с конфетной коробки и познакомил ее с Матросом и Кавалером.
      Что и говорить, по характеру своему она им уступала. Была взбалмошна, капризна, меняла свои мнения без серьезной на то причины, вздорно спорила по мелочам. Когда предлагали есть - просила пить. Когда давали молоко требовала чай. Когда наступал час сна - хотела гулять. Когда все вставали - продолжала нежиться в постели. Но главное, была страшной сластеной.
      Одна мысль владела ею постоянно: где бы и чем бы насластиться. Стоило ей, к примеру, узнать, что где-то появилось вдруг сладкое, и, не дай бог, такое, какого она еще не пробовала, - ее нипочем нельзя было удержать. Она срывалась с места и бежала сама не своя - и ни страха в ней, ни осторожности, просто беда.
      Пустая девчонка? Пожалуй, так. Но Матрос и Кавалер на редкость быстро привыкли к ней и взвалили на себя всю ответственность за неё.
      Я думаю, это получилось так: очень уж непосредственна, беззащитна была ее страсть и совсем уж безудержна. Упрекать человека в такой страсти бесполезно. Его надо только беречь от расстройства желудка и по возможности удерживать от чересчур безрассудных поступков.
      Это - изо всех сил своих - и старались делать Матрос и Кавалер.
      Однажды Матрос сказал Девочке:
      - Мне тебя жалко.
      - Почему? - спросила Девочка.
      - Потому что когда-нибудь тебе станет жалко меня и ты от этого будешь страдать.
      - От чего "от этого"? - удивилась Девочка.
      - От того, что сейчас огорчаешь меня и Кавалера. Понимаешь, мы-то перетерпим, а вот ты потом будешь страдать. Вспомнишь, как огорчала нас, и будешь страдать. Вот мне тебя и жалко.
      - Да? - рассеянно спросила Девочка и, наморщив лоб, попыталась понять, как, почему и зачем все это когда-нибудь произойдет. Потом она устала от мыслей и кинула в рот леденец.
      Как известно, ответственность распределяется между людьми неравномерно. Одни взваливают на себя все чужое, что требует догляда и заботы. Другим - только бы с собой совладать.
      Кавалер тоже чувствовал ответственность за Девочку. Но поскольку сам он был горяч и вспыльчив, вспыхивал от нечаянной искры и ввязывался в любую историю под флагом "чести и достоинства", за ним самим нужен был глаз да глаз.
      Матросу доставалось больше всех. На нем лежала двойная забота. А ведь он то и дело уходил в плавание. По нескольку месяцев подряд его не бывало дома. А письма приходили так редко!..
      ЗАНАВЕС РАЗДВИГАЕТСЯ
      Зимой за двойными рамами первого этажа я разыгрывал драматическую историю поисков пропавшей Девочки, а по ту сторону окна, во дворе, притопывали валенками зрители, жались к стеклу, пытаясь что-нибудь понять. Услышать-то они ничего не могли и, видя движения моих губ, сердились, стучали в стекло и требовали, чтоб я кричал, а еще лучше открыл форточку. Я открывал - мама захлопывала. Я снова открывал - мама грозилась, что отберет мой театр, потому что это верная простуда - форточка то есть...
      Чтобы хоть как-то успокоить зрителей, я вынужден был идти на самые примитивные трюки, которые понятны без слов. Ну, скажем Кавалер падает с лошади - смешно. Матрос и Кавалер дерутся - опять смешно.
      Но все это были уступки чему-то значительному, что говорило мне: "Ты поступаешь плохо. Кавалер не должен падать с лошади. Матрос и Кавалер не могут драться - они друзья". На душе у меня после всех этих штук было отвратительно, как будто я предавал друзей.
      А потом наступила весна, окно отворили, и белые занавески тихо заколыхались от ветра, образуя раздвижной занавес.
      Я сидел под окном на маленькой скамеечке и, подымая над подоконником картонные фигурки так, чтоб не видно было моих рук, говорил за всех по очереди, старательно меняя голос. В паузах, придумывая очередную реплику, я слышал, как громко дышат за окном дети, терпеливо ожидая самого интересного.
      Очень скоро я понял, чего больше всего ждут - нет, просто жаждут! мои зрители. Они жаждут страшного, ужасного, таинственного. Воображение их так раскалено, что особой выдумки и не требуется.
      Когда я медленно-медленно приподымал над подоконником руку, прикрытую черной тряпкой, и при этом испуганным голосом Девочки приговаривал: "Что это? Что это?..", я видел, как все подавались вперед, как вытягивали шеи, часто дыша, а некоторые даже вздрагивали. Голос мой звенел и прерывался: "Что это? Что это?.."
      Еще была старая вывороченная рукавица - рыжая, патлатая, пахнущая овчиной и нафталином. То, что она изображала, не имело названия. Оно двигалось, распахивало пасть, со страшным скрежетом что-то жевало (скрежет камня о дробленое стекло), ползало...
      Какая разница, как Его называть! Можно - Рыжим, можно - Красным, Черным или Мохнатым на худой конец. Дело не в названии. Дело в том, что Оно вызывало ужас. Я понял тогда: ужас - это от непонятного, от бесформенного, таящегося, вкрадчивого. И постепенно, незаметно для себя стал звать Его - Ужас.
      Летом я выходил во двор с фанерной коробкой на ремне. Там, в коробке, было все: и Матрос, и Кавалер, и Девочка, и Ужас в разных видах, и кондитерская лавка, и медный, позеленевший подсвечник, изображавший Кондитера. И Графин, и Кувшин, и корабль, и колокольчики, и гребенка с папиросной бумагой, чтобы Кавалер мог играть на своей флейте.
      Мой верный приятель Сережа выносил из дому табурет - пространство, на котором все происходило. Я заметил: прятаться не было нужды. Никто не обращал внимания на мои руки, никого не интересовала механика этого дела, все хотели знать одно: что дальше? И - чтобы пострашней. И - чтобы подольше не кончалось.
      Сейчас, через сорок лет после детства, я думаю о том, что никогда не пришло бы мне в голову в те далекие времена. Ну, хорошо, думаю я, а кто же все-таки готовил им обед, гладил и стирал белье, подметал комнаты? Кто ходил в булочную, мыл посуду, штопал чулки, пришивал пуговицы?..
      Девочка?
      Даже стань она совершенно взрослой - характер ее едва ли изменится. Все так же будет она бегать за сладким и терять голову, узнавая, что где-то рядом объявилось такое сладкое, какого она еще не пробовала. Девочка - гладить? Мыть посуду? Никогда!
      Может быть, Кавалер?
      Милый гордец, в силу странностей любви он прощает Девочке то, чего не простил бы никому на свете. И разве он не вымыл бы для нее посуду? Жаль только, посуда выскальзывает у него из рук и непременно бьется. А когда однажды он вздумал пришить пуговицы к ее пальто, пришлось пустить в ход ножницы, потому что он пришил полы к рукавам.
      Кавалер и посуда? Нет, это невозможно.
      Остается Матрос.
      Да, больше некому. Его я представляю в любой роли, и всюду он хорош.
      Посмотрели бы вы, как ловко чистит он картошку! Кожура, не отрываясь, бежит следом за его ножом и наконец падает наземь лопнувшей пружинкой. А в руке остается гладкая скользкая картофелина.
      А поглядели бы вы, как он жарит мясо, поворачивая его на длинных вертелах и время от времени посыпая чем-то пахучим, щекочущим ноздри. При этом он шепчет мясу ласковые таинственные слова. Я убежден: он уговаривает мясо быть как можно вкусней и ароматней и слова его не пропадают даром.
      А ночью... Глубокой ночью, когда Девочка и Кавалер давно уже спят и видят десятые сны, Матрос, осторожно ступая, выносит из дому тяжелое, только что выстиранное, туго отжатое белье. Белье лежит на его плече, как громадная белая рыбина.
      Вот он развешивает белье на веревках, и при свете луны видно, как тихо покачивается от вкрадчивого ночного ветра сморщенное после стирки платье Девочки, расшитый серебряными нитями камзол Кавалера и его изысканные панталоны, похожие на перевернутую букву "Л".
      Матрос садится на ступеньку и, привалившись к стене, закуривает трубочку. Он курит и дремлет. И думает о том, что завтра ему в плавание, а надо еще выгладить белье и закончить множество других неотложных дел.
      Как-то раз, не успел я начать представление, - пропал Кавалер. Я обшарил фанерную коробку, порылся в карманах и растерянно поглядел вокруг себя. Куда же он девался? Точно помню: я брал его с собой, клал в коробку...
      Я обвел глазами ребят - они стояли вокруг и смотрели выжидающе. Мой приятель Сережа спросил:
      - Что такое?
      - Кавалер... - Я растерянно развел руками.
      Сережа резко повернулся к ребятам и стал близко-близко всматриваться в лица. Так, знаете, медленно, постепенно, страшно... Глаза не мигают. Брови сдвинуты. Губы сжаты. Ноздри круглые.
      Когда Сережа приближал лицо вплотную, так что слышно было его дыхание, каждый отодвигался и тихо говорил: "Я не брал. Честно. Не брал".
      - Ты взяла! - сказал вдруг Сережа и указал пальцем на Верку, крепкую и круглощекую. - Ты взяла! - повторил Сережа. - Давай сюда! Быстро!
      Слезы хлынули по Веркиному лицу. Ее лиловые щеки сразу покрылись темными разводами - Верка быстро размазывала по щекам грязь и что-то плаксиво бормотала.
      - Отдавай сейчас же, не то худо будет, - угрожающе сказал Сережа и взял Верку за плечо. Она заревела во весь голос.
      - Отпусти, - сказал я, - чего ты к ней привязался.
      Сережа только плечом повел: не мешай, мол...
      - Кому говорю - отдавай Кавалера!..
      Верка вдруг перестала реветь, судорожно схватила воздух широко открытым ртом, чуть отвернулась и, приподняв край платьица, оттянула резинку своих розовых, на вырост шаровар...
      Бедный Кавалер!..
      - Прогнать или оставить? - спросил Сережа.
      - Оставить, - снисходительно сказал я.
      Лиловощекая Верка, целыми днями мотавшаяся по двору, уписывая сало с хлебом и хрустя солеными огурцами, эта глуповатая, как мне всегда казалось, круглоглазая девчонка, что-то вдруг разбудила во мне, какое-то удивление, что ли, от всего, что я делал тут... Я как бы впервые увидел со стороны себя и свой театр и все остальное увидел. И я подумал про ребят: вот я сочиняю, обманываю их, а им нравится этот обман, и они верят в него, потому что сам я в него верю и самому мне он нравится.
      ИГРЫ НА ГОРОДСКОМ ДВОРЕ
      Рано утром Девочка просыпается и, увидев за окном солнце, сравнивает его с апельсином. Апельсин сладкий. Ей хочется сладкого. Осторожно ступая босиком, зажав в руке башмаки с колокольчиками, чтобы не разбудить Кавалера, она обшаривает буфет, кухонные полки и прочее, где могло бы заваляться что-нибудь сладкое. Увы, сладкого нигде нет.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11