Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хроника одной больницы - Суета

ModernLib.Net / Классическая проза / Крелин Юлий Зусманович / Суета - Чтение (стр. 8)
Автор: Крелин Юлий Зусманович
Жанр: Классическая проза
Серия: Хроника одной больницы

 

 


Конечно, уж не мой дилетантизм чертов. Массаж на совесть — ребро сломали. Понятно, у такого старика иначе и не запустишь сердце, а им и во второй раз удалось запустить. Перетащили мы его прямо на диванчике в реанимационную. Да все равно. Годы сказались, конечно. Уже за восемьдесят. К вечеру ушел. А не зайди я к нему, после б зашли — а он мертвый. Может, и лучше. Не мучили бы его. Не чувствовал он, наверное, ничего. А то грех на мне великий. Так и запомню на всю жизнь: «Ничего, ничего. Не беспокойтесь. Сейчас пройдет».

Не прошло. Вернее, все прошло. Все проходит.

А потом похороны были. Свет все организовал по самому что ни на есть лучшему разряду. Не первому, а лучшему. Народу было уйма. Если б деду сказали при жизни все, что говорили на похоронах да на поминках, он, может быть, и еще пару лет прожил. Хотя он-то, наверное, уже не обращал внимания на слова. Может быть. Да нет, всем приятно. Надо говорить поминальные речи, пока мы живы. Но про него правильно говорили. Вроде бы дед и не зав, и не глав, и не шеф, и не вчинялся ни во что, сидел молчал да ухмылялся, а на самом деле большую роль в нашей жизни играл. Может, улыбался хорошо и много? Что-то доброе в нашей больнице на нем держалось. Или недоброе при нем на корню глохло, черт возьми.

Тревожно мне. То ли и дед почувствовал тревогу и не выдержал. То ли дед умер, и поэтому тревожно. Вроде бы возраст, время пришло, закон природы, а так тревожно стало без деда.

ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ

Когда я притронулся к нему, как всегда, поразила неживая холодность тела. И не просто неживая — мертвая. Это какой-то особый холод. Мертвые холоднее льда. Все так похоже на деда, но не дед. Какое-то нелепое правдоподобие. Дотронулся до рук его — того, что было руками, — провел по лбу, бровям. Как будто хотел удержать нечто от нас уходящее. При жизни его мне в голову бы никогда не пришло положить ему руку на лоб.

Я понимаю, в конце концов смерть — вещь естественная, это тоже жизнь. Пусть для истории роль личности и невелика, но это уже потом, когда все нынешнее станет историей. А сейчас для живущих, для действующих, для непосредственно окружающих смерть любого всегда оказывается причиной грандиозных перемен, всего сегодняшнего, того, что, глядишь, и станет историей. Смерть — самое влияющее на жизнь событие. И сколько бы ни говорили вокруг, что событие это естественное, нормальное и неизбежное, оно становится страшным. Ведь по какому пути пойдут изменения, мы не можем знать, грядущее непредсказуемо, ибо его нет еще, нет физически, и из каких составных частей оно соберется, знать нам не дано.

Страшно, всегда страшно, когда умирает кто-то рядом, страшно, когда умирает заведомо хороший человек. Безотчетно страшно, даже если умершего ждет вечное блаженство, которое, может, есть, а может, нет. Мне страшно, потому и мысль моя бьется, крутится на месте, не может отойти в сторону… Собственно, так часто бывает, когда встречаешься со смертью в своем кругу. Страшно и больно, потому что очень уж хороший человек был, но воочию видишь это лишь сейчас, глядя на него мертвого.

Я посмотрел на то, что было его лицом, лбом, головой. Какие мысли бурлили там, какие желания рождались внутри этого тела в молодости — мне и представить невозможно. Конечно, были и тривиальные мысли, наверно, и обычные, может, и низкие желания, но не они определили тот уровень доброты и лучезарности, что так животворили все вокруг. Оказалось, много значил дед для нас при жизни, но сейчас от него не исходило никакого умиротворения… Может, и было какое умиротворение и покой, но не для жизни. Что-то стабильное в отличие от круговерти, где все мы остались, — круговерти, которая и есть жизнь.

Вот он лежит. Странно и страшно, что нет уже радиации добра и покоя, исходившей от него.

Какое я могу сказать слово? Не получается… Не получится.

Звучат обычные речи прощания. Иные построены из цветистых, известных уже поминальных блоков. Другие составлены из своих слов, но все равно весь этот ритуал не имеет ничего общего с ушедшей жизнью. Вот она, незаметная жизнь в нашем коллективе. Не-за-мет-на-я. Куда как незаметно — ан нет!

Что-то я должен сказать. По должности. Нелепо: не могу. Попрошу Матвея Фомича, чтоб мне слова не давали. Как я могу говорить — во мне самом столько камней в душе. А он лучезарен был. Я боюсь говорить. Скажу Фомичу, что за мной слово не пропадет. Вот сядем за стол, выпью, размякну, расслаблюсь, отойду от ритуала похорон и скажу про него всем своим, близким, нашим, скажу что-нибудь про него, и про нас тоже. И опять вру, потому что не знаю, скажу ли. Боюсь. Он был чист.

Ну вот, подняли, понесли.

Из жизни ушел… а теперь и вовсе… из больницы. Навсегда.

ВСТРЕЧА

— Пойдем к начальнику в кабинет, пока он на операции.

— А ты ничего! Совсем не изменился.

— Ну, честно: чего надо? Зачем так грубо льстить? «Не изменился»! Двадцать лет!

— Нет, Федюха. Не скажи. Жизнь, она, конечно, наследила, не без того, но в основном ты тот же. Глаза те же. Волосы те же. Поседел только. У меня-то вон голова как колено.

— Вот в тебе лысый и говорит. По тебе, коль волос есть, значит, все по-прежнему.

— А то! Для внешности это главное.

— У кого что болит.

— Болит-то у меня не только это.

Федор понимал: так просто неблизкий приятель далекой юности разыскивать не станет. Ясно, болит что-то. Но в душе уже разгорался ностальгический огонек, и беззаботность детства, выплывая на поверхность, выносила теплоту и умиление. С каждым словом роднее и роднее становился этот пришелец из твоего безмятежного детства, из города твоих предков, из времени твоего детского сада, твоей школы, твоей первой любви, первых бурных и счастливых разочарований. Господи, разочарования тех лет — конечно, счастливые! Федор оттягивал момент, когда начнутся рассказы про болезнь, когда плотный туман настоящего отодвинет безоблачные радости прошлого и снова вернет обоих к сегодняшним седым волосам, к спокойным нынешним разочарованиям, из которых выбраться значительно труднее, чем из взрывов горя и несчастий юности, полной здоровья.

Федор оттягивал разговор про болезни.

— Ну, расскажи, что в городе делается?

— Все то же. Домов понастроили, завод новый, магазинов полно, людей чуть побольше, а так все то же. Похожу у вас, пошурую по магазинам.

— А ребята наши как? Все хоть живы?

— Все. Хотя нет. Николай… Помнишь, сосед твой, Колька седой? В аварию попал. Схоронили.

— Что ты говоришь! Машина, что ли, у него была? Хороший был парень.

— Ну, не такой уж и хороший — по пьянке сел в чужой грузовик. Откуда у него машина… Да все равно жалко. Мальчишка остался, десять лет.

— Подумать только. А школа? Школа все стоит?

— А что ей сделается!

— Помню, овраг рядом и болото. Комарья было до чертиков! И здоровые! Мичуринские. — Федор засмеялся, то ли порадовавшись удачному определению комаров, то ли приблизившись душой к дням безоблачного смеха, который сопровождал появление даже больших и кусачих комаров. — Овраг-то цел? — Казалось, если сейчас Федор услышит, что болото осушили, а овраг засыпали и построили на этом месте, ну, скажем, цирк, горю его не будет предела.

— Стоит! Куда ему деться! И комары такие же. — Геннадий победно усмехнулся, как бы показывая, что вот, мол, держимся мы старых добрых традиций, не то что вы тут, в больших городах живущие без роду без племени. Но неожиданно лицо его переменилось, мысль внезапно перескочила на нечто иное, обозначились смущение и тревога. — И комары такие же, черт их подери! И никому не болит.

Упоминание о боли вновь подстегнуло любознательность Федора к судьбам города, подальше от болезней. Но он не успел задать вопрос, Геннадий оказался шустрее:

— Ну а ты-то расскажи, как ты-то тут маешься? Или хорошо все? Как тебе работа здесь?

— Хорошо. В этой больнице мне хорошо. Начальники ничего, работать дают. В душу не лезут. К черту в зубы не посылают. Хочешь — только больных лечи, а хочешь — и науку толкай.

— И что делаешь?

— Что, что? Оперирую и науку тоже толкаю. Дома у меня двое растут. Кандидат наук уже пять лет, почитай. — Федор, по-видимому, застеснялся своих успехов: откуда-то вылезло и пристроилось к сообщению о диссертации это «почитай», он преувеличенно хлопнул Геннадия по плечу, и опять в лице появилось что-то детское — застенчивость, робость и желание спрятаться. — Да ладно. Ген, пустое все это. — И еще раз зачем-то стукнул его по плечу.

— А чего ж пустое? Молоток ты, Федюха! Не посрамил наш город. Мы все тебе желаем успехов в работе и счастья в личной жизни.

— Ну, ну, ладно. Разошелся. Ты скажи, кто из наших чем занимается?

— Многие очень по хозяйству покатились. Работа, дом — и больше ничего. А на общество?..

— Раз работают — чего ж ты хочешь? Тоже на общество. И хозяйство нужно.

— Хозяйство — да-а… Хозяйство очень нужно. Иначе нельзя… Но хозяйство — это на себя. А работа! Он за работу деньги получает — тоже на себя. А не на общество.

— Ну у тебя представления! Что ж, если я оперирую за зарплату, обществу это без пользы, что ли?

— А диссертация? Это ж кроме работы.

— И за диссертацию лишнюю десятку дают. — Федор опять засмеялся.

Последняя часть разговора, видно, была сложна для Геннадия. Время от времени он, либо от трудности темы, либо от растерянности, либо желая заручиться Фединым доброжелательством, осторожно клал руку Федору на плечо, на колено и ласковым глазом как бы призывал его присоединиться, согласиться, а то и помочь понять. А может быть, он сам про себя согласился, что Федор тоже не работает на общество, и утешал его.

— Ну ничего, Федька, хорошо: кому что нужно, кому что дается. Дело к старости.

Зачин о старости обычно предваряет сказ о болезни, Федор это знал и опять увернулся:

— Не горячись. Поборемся еще, потолкаемся. Я хочу еще доктором наук стать.

— Молоток, Федька. Молодец, Федор Сергеевич! Профессором будешь?

— Каким профессором! Здесь простая больница — здесь профессоров не бывает. Хоть и хорошая, но простая. — На лице Федора вновь проявилась детская неподдельная гордость, смешанная со смущением.

Этот разговор, уводящий в прошлое, в молодые годы и толкаемый к старости, к нынешним болезням, которых у Феди пока нет, был ему отраден. Неспешная беседа без особого стремления проникнуть в суть слов и истинных желаний другого уводила от насущных забот. А может, в этом и есть всегдашняя прелесть встреч с людьми из твоего далекого прошлого?

— Не знаю. Но я так понимаю, что если врач — доктор наук, так, значит, профессор.

— Это ты меня можешь называть профессором — по душевной склонности ко мне. А здесь я так и останусь врачом с докторской степенью.

— Не знаю, что у вас тут за строгости такие. А башли-то? Башлей больше будет?

— Есть прибавка к докторской. — Федор постеснялся повторять размеры прибавки, пусть и впредь Геннадий относится к нему с уважением.

— А в институте стал бы профессором? Почему не перейдешь туда?

— Там свои профессора растут. А потом, и неохота уходить отсюда. Мы здесь хорошо сработались. А разбредемся — все рухнет. — Беседа начинала терять свою прелесть: как ни крутись, а все равно выходишь на то же. — Да ладно тебе, что мы про меня да про меня. Ты про себя рассказывай.

— Я, Федь, работаю, как и прежде. Я хоть техникум кончил, но работаю инженером. У нас молодые приезжают с институтов, с высшим образованием, но на инженерские должности им так быстро не попасть.

— Молодцы.

— А со здоровьем похуже. Это да. Ноги болят. У нас говорили, хорошо про тебя говорили, будто ты ногами-то как раз и занимаешься. Вот и надумал к тебе поехать: все ж будет какой интерес к моему здоровью. Не чужой ведь дядя.

— Ноги болят… — Опять Федор засмущался. — Рассказывай тогда.

— Вот понимаешь, так-то не болит. Сижу разговариваю — не болит, а вот пойду… И тоже сначала не болит. А шагов пятьдесят пройду — и все. Останавливаться должен.

— Понятно. Ничего хорошего, конечно, черт возьми. Тебе сорок уже есть?

— Перевалил. Сорок один.

— Ноги мерзнут?

— Это да. Сильно мерзнут. Мне этот вопрос уже задавали. И пульса нет.

— Где нет?

— На ногах нет!

— Где на ногах?

— Вот тут — на лапе. И тут — на щиколотке.

— На лапе… А в паху? Здесь?

— Тут не щупали.

— Ну вот. Ну-ка, опусти штаны… Да не стоя… Приляг. Да-а… Задал ты задачку. Эта похуже?

— Хуже, хуже. Это точно. Куда как!

— Я говорю, эта, правая, похуже, наверное?

— Ага, правая раньше болит. Правая хуже. Слушай, Федь, пока суд да дело, давай со свиданьицем, а? У меня с собой и коньячок есть.

— Пошел ты! А если б без болезни ко мне пришел, ты бы притащил бутылку?

— Без болезни я б к тебе совсем не пришел.

— Ну вот. Если б ты ко мне в гости пришел, домой, еще другое дело. Тогда б и я на стол выставил. Если бы так пришел…

— Нет. Так бы не пришел.

— Вот это точно, к сожалению. Профессия у нас такая, черт возьми, что в конце концов друзей теряем редко… Кто живой — все объявляются в итоге. Даже если до итогов далеко. Кажется, что далеко.

— Ну ладно. Ты скажи мне, Федор, оперировать меня надо? Скажи, нужна мне операция?

— Пожалуй, не обойтись. Придется, наверное.

— Сделаешь?

— Сам не буду. Начальника…

— Начальник-то мне чужой. Я ему кто… Никто. А ты ж меня знаешь.

— То и дело, что свой.

— Федь, к осени бы лучше… Не срочно ведь? Хозяйство у меня.

— Не срочно-то не срочно, ждать можно. Если больницу не закроют. Слух такой прошел.

— Шутишь, что ли? Даже у нас про вас знают. Доктор наш, хирург, мне сказал. Не один же я еду к вам. «Закроют»! А ты ж куда тогда?

— Поеду обратно домой, но зато самым главным хирургом… Если докторскую защищу.

Такая идея была понятна и мила сердцу Геннадия. Он вскочил, с силой стукнул Федора по плечу — по реакции видно было, что руки у него не болят.

— Что ты! Вот рады будут! Точно, Федька! Давай к нам. И чтоб главным самым к нам! Ну, а начальник твой что?

— Не рассчитывай, Геныч. Начальник к вам не поедет.

— Да я не про то. А начальник что, знает? Он-то куда?

— А что начальник? Тоже будет мыкаться, искать. Он такой же врач-практик, такой же кандидат, только старше и еще заведованием подпорченный. Кому он нужен? Его дела совсем плохи, Геныч. Разве вдруг новую больницу строить надумают, одна надежда. Но это когда еще… Знаешь, пока одно за другое зацепится, пока шестереночки сойдутся да дальше куда повернут, глядишь, и к пенсии дело подгребет.

— Успею я, пожалуй, до осени… Авось успею, Федор Сергеевич.

— Посмотрим. А сейчас собирайся, пошли ко мне. Тут рядом. Детишек посмотришь, с женой познакомлю.

В тот день Федор Сергеевич ушел домой значительно раньше, чем обычно. Оттого ли, что гость приехал? Или оттого, что вслед слухам вползло в душу некое, пока копеечное, отчуждение от их дела?

РАЗНОС

Федор и Руслан сидели в кабинете шефа и блюли традицию. Ничего не поделаешь: если операции на сегодня кончены и в комнате оказывалось два или больше хирургов отделения, начинали пить чай. По правде говоря, им и самим поднадоел этот ритуал, но традиции, коль их удалось создать, надо холить и лелеять. Они и лелеяли.

Электрический чайник стоял посредине большого стола начальника. Когда чайник закипал, вода выплескивалась, заливала стол и попадала под стекло, где лежали списки больничных телефонов, расписание дежурств, календарь. Каждый раз, будто исполняя ритуал, все кидались в панике, поднимали стекло, вытирали полотенцем, сушили списки. Лев ворчал, что опять использовали его полотенце не по назначению, устроили из кабинета чайхану, беспорядок хуже, чем во всем отделении, а здесь должен быть самый идеальный порядок, пример всему отделению… Это утопическое заявление он с завидной настырностью повторял ежедневно, и столь же ежедневно повторялось завершающее умозаключение: «Сделали из кабинета черт-те что». Подчиненные не обижались и не пугались, хотя и пренебрежения к начальственному брюзжанию не высказывали. Все выглядело ритуальным, как когда-то в приличных домах застольная молитва.

Все было как обычно — необычным было лишь отсутствие Льва. Он всегда уезжал в отпуск в это время, осенью, когда все уже приехали, когда ушла хорошая погода, которая могла вытянуть его из дома, когда он мог сидеть в теплой, уютно накуренной комнате и сочинять свои сценарии, или валяться на диванчике, считая пятна на стенах, мух на потолке, или придумывать, на что похоже каждое проплывающее за окном облако. Или мог гадать, сколько же еще дней будет идти дождь, или снег, или ветер дуть, — хотя какая ему разница? Или негодовал на шум моря, если жил на побережье. Шум моря он не любил, шум моря отвлекал его, неизвестно, правда, от чего, но шум моря властно заполнял его уши, мозг; принять его за неизбежную данность и не реагировать, как на бульканье воды в трубах, он не мог.

Короче говоря, Федор и Руслан были вдвоем, чай был уже разлит по чашкам, и оба сидели в разных углах командирского дивана, поставив чашки на столик по обоим его концам. Оба предпочитали пить чай вприкуску, особенно когда ничего другого поесть не было. На время отпуска зава начальником остался Федор, но сидел он все-таки на своем любимом месте, оставляя свободным шефский трон.

Все было как всегда: беспрерывно кто-то входил, что-то спрашивал, а те, кто вернулся из операционной, закончив работу, оставались, наливали себе чай и без особого разгона включались в общий разговор. В последнее время они все чаще прерывали любое словопрение ради новых известий по поводу возможного превращения больницы в дом для престарелых ветеранов и инвалидов труда. Эти вести могли прийти в кабинет из любого места, врачи выспрашивали всех и каждого, производя впечатление людей, более заинтересованных в различных слухах, чем в существе творимого ими дела. Правда, когда случался — а это бывало, естественно, нередко — действительно настоящий их, медицинский катаклизм, они выглядели нормальными, занимающимися своим делом хирургами. Но червь, заставляющий поднимать пустые, сомнительные слухи выше дела, постепенно вползал в их души.

Редко кого в этот кабинет вызывали для проработки. Как правило, если надо было сделать «втык», Лев шел либо на место грехопадения, либо в кабинет старшей сестры. Иногда свой тихий гнев он изливал на утренней пятиминутке отделения, когда дежурные сестры сообщали, что произошло за ночь. Кабинет оставался местом для чисто дружеских бесед, «охотничьих» хирургических воспоминаний, утопических розовых мечтаний. Кабинет оставался местом отдыха и чая, а сейчас стал еще и средоточием всяких деморализующих слухов. Слухи копились и разъедали привычное рабочее настроение; поскольку никто ничего не сообщил официально, хирурги не знали, что с ними хотят делать, что теперь нужно делать им самим, как сложится судьба каждого. Так всегда: отсутствие информации ломает нормальную работу. Но работа тем не менее шла. Как бы и что бы ни мешало, а тяжелый больной все равно заставлял всех работать на полную выкладку. Но везло лишь тяжелым больным, легкие же страдали оттого, что интересы персонала переключались. Но ведь не всем такое «счастье» — заболеть тяжело.

Сегодняшнее осложнение, ЧП, вынудило старейшин отделения, Федора и Руслана, прекратить сбор разнообразной информации и вызвать в кабинет дежурившую ночью Надю, чтобы учинить ей разнос. Надя вводила внутривенно хлористый кальций и, проколов вену, попала раствором под кожу. Это чревато повреждением кожи и затем раной в месте укола, если вовремя не принять меры.

Они по очереди отхлебывали чай, и пока один хватал чашку, другой ставил ее и продолжал читать нотацию. Как на качелях — то один, то другой. Тоже обычная метода «втыка»: Лев начинал, потом кто-нибудь подключался, перебивая начальника, будто боясь, что выволочка окажется недостаточно активной и они упустят многое из того, что необходимо сказать нагрешившему по поводу его проступка. Лев распекал недостаточно активно, как бы нехотя и, если его друзья-коллеги-помощники начинали зарываться в ругани, старался их перевести в более нежную тональность. Он все время напоминал им, что нехватка сестер — одна из объективных причин огрехов. А мало сестер не только потому, что их не могут набрать до положенного по штату количества, но и потому, что само число штатных должностей недостаточно. Тридцать — сорок больных на одну ночную сестру — слишком большая нагрузка, чтобы требовать от нее скрупулезного выполнения всех назначений. Да еще санитарок не хватает — попробуй все успеть. Вот почему, не справляясь, сестры зачастую неоправданно вдруг вовсе перестают работать и начинают отдыхать ночью, стало быть, спят.

Но ведь их «материал» — больные, живые люди, и, что бы ни было, надо все назначенное выполнить. В результате у Льва появился комплекс вины перед сестрами, и коллеги пытались компенсировать мягкость его замечаний. В ответ у него добавлялся еще и комплекс вины перед товарищами, которых он вроде бы понуждал ругаться больше, чем следует интеллигентному человеку. Постепенно Лев стал кладезем комплексов, поскольку чувствовал свою вину еще и перед семьей, и перед Мартой, и перед хирургией — оттого что много времени отдавал научно-популярной стезе; и перед медициной в целом — поскольку в глубине души думал, что лучше бы не знать обывателю так много про свои болезни. Но все эти комплексы хороши для литературы или малой психиатрии, а жить-то надо, лечить-то надо…

Лев наставлял коллег: если сестра пропустит один укол антибиотика, надо пожурить, это еще не катастрофа, лишь бы, конечно, подобные пропуски не вылились в систему. Но вот если сестра не сделает вовремя инсулин, тут уж щадить нельзя: может случиться беда. «По голове бейте за инсулин, хамство и вранье. В принципе им заведомо не под силу… не под силу их вниманию и прилежанию сделать все — и абсолютно легко они могут обходиться без хамства и вранья». И действительно, в отделении улыбались чаще, чем там, где кровь из носу, но сделай все.

Беда в том, что все-таки делать-то надо все. А сегодняшний случай был из тех, за которое «надо бить по голове». Не сказать, что случилось, вовремя — тоже вранье. Вот уже где действительно «дорога ложка к обеду». Конечно, любой может промахнуться, ввести кальций мимо вены и вызвать осложнение. Не это грех. Работают люди — не машины. Опасен не грех — страшно зло.

Начал, как всегда, более активный и агрессивный Руслан:

— Как же так, ведь знаешь, что вводишь, и такая невнимательность! Теперь будет некроз, язва! Когда теперь мы ее выпишем, уже совсем выздоровевшую? Наконец, это же больно!

Потом вступил Федор. Он говорит мягче, но четче, его замечания продуктивнее:

— Ну ладно, с кем не бывает. Но почему ты никому не сказала? Любое осложнение — тотчас надо сказать всем. Каждый может знать что-то еще, чем можно помочь. Ведь когда у Льва Михайловича что-нибудь случается, он всегда со всеми советуется, не боится за свой престиж. Потому что надеется на помощь: кто-то где-то когда-то видел что-то похожее. Все вместе и исправляем.

— Ты-то сама знала, что надо делать? Ведь не знала! Увидела да молчком в тряпочку — авось пронесет. Ты же не знаешь, черт побери!

— Теперь знаю.

— «Теперь знаю, теперь знаю»! Так это через два часа. А надо было сразу обколоть новокаином. Немедленно! И было бы все нормально.

Опять Федор:

— Если бы ты, Наденька, сразу нагнала туда побольше новокаина, почти наверняка бы все обошлось. А теперь неизвестно. Никто бы тебе голову за это не оторвал. Почему надо было молчать? Непонятно. Ошибки бывают у всех. Их надо исправлять, а не скрывать. — Федор говорил все эти банальности занудным, поучающим тоном школьного учителя младших классов. Но именно тогда, когда забывается банальное, и приходят катастрофы. Все беды приходят от забвения очевидного. К оригинальностям приходится прибегать, когда упущена банальность.

Надя молчала. Руслан перешел к оргвыводам:

— За это выговор тебе надо дать и вывесить приказ на обозрение всей больницы. Приятно будет?

— Да что там выговор! Не выговор важен, — между начальниками появились разногласия, — а чтоб не отходила от больной ни на шаг, сиднем сидела рядом! Дело чести твоей и нашей, чтоб обошлось без осложнения и чтоб жалобы никакой не было. А если и будет осложнение, больная все равно должна быть нам благодарна за лечение, уход и внимательность. Понятно? И не только эта больная, но и все, вокруг, особенно в палате, должны быть завалены лаской и улыбками.

Руслан тоже сменил тон и направление разноса:

— Да, да, чтоб улыбка была постоянно. — Можно подумать, что Руслан — генератор улыбок.

Надя ушла. Оба педагога молча продолжали пить чай. Вид их выражал крайнее довольство собой. Часто так и бывает. От большой ругани — большой смрад на душе остается, а так вроде недобрал, свое отдал вроде бы, тебе должны вроде бы — ты и впрямь добрый и хороший. Была и еще одна причина для довольства собой: в угаре слухов, поглощенные ими, может быть, даже больше, чем работой, оба тем не менее проявили себя только что людьми дела, отчитали, как положено, за нерадивость и вновь обрели уверенность в собственной значительности. И эту уверенность не подчернили злобностью. Как все хорошо! Приблизительно так, но по-разному думали оба ныне правящих хирурга, сидевших на одном троне, как когда-то Иван да Петр. Раздался короткий решительный стук, и возник Святослав Эдуардович:

— Здравствуйте, коллеги.

Коллеги приветливо улыбнулись и одинаково кивнули.

— Что, Святослав, нового ничего не притащил на хвосте? Что с больницей, не знаешь?

— Да что вас ерунда заботит? Пока соберутся, глядишь, и наводнение.

Опять оба заулыбались.

— Нужно мне лекарство, коллеги. — Он показал рецепт.

— Это учетное. Очень нужно?

— Иначе бы не пришел. Для человека, который нам должен достать — и оформить, что еще труднее, чем достать — четыре японских эндоскопа: для желудка, двенадцатиперстной кишки, толстой кишки и брюшной полости. — Святослав Эдуардович поглядел на них, сидящих, победно, снисходительно, покровительственно и, пожалуй, даже начальственно.

В ответ у «коллег» загорелись глаза, они смотрели со своего диванчика благодарно и, пожалуй, даже подобострастно, а то и заискивающе, в оторопении от свалившегося на них богатства, пусть пока и гипотетического. Однако тут же глаза их потухли.

— Да на что нам эти эндоскопы, Свет? Что мы делать с ними будем? Будет ли еще больница? — застонал Федор.

— Вот раздобудешь все это — и коту под хвост, — уныло поддакнул Руслан.

— Да вы что, пайщики! Как так можно! Да мы их еще списать успеем, полностью использовав. Работать надо! Вы ж на службе, а не в семье. Ну даете, коллеги! Или, считаете, не брать?

— Да ты что, Свет? Обязательно бери! Хорошо бы к приезду шефа сюрпризец устроить с эндоскопами.

— Было бы красиво.

Оба возбудились несказанно, предвкушая приезд Льва и его ошеломление от этого воистину царского приобретения.

Тут как раз и затрещал частый, настырный звонок междугородного вызова.

— Слушаю. — Трубку взял Федор. — Лев Михайлович! Привет! — Как многие говорящие с другим городом, он почему-то кричал.

— Только ничего не говори про эндоскопы, — приглушенно засипел Святослав, будто Лев мог услышать.

Федор кивнул и вновь принялся орать в ответ на вопросы Льва:

— Да, все в порядке! Оперируем мало! Труха, обычная, будничная плывет, конечно… Отдыхайте, отдыхайте нормально… Никаких. Пока молчат… Да. Этот да. Умер. Ушел. Законно ушел… И этот должен был. Куда ж денешься… Неожиданностей не было. Из молодых очень тяжелых нет… А-а! Тоже ушел — острый инфаркт после операции… Отдыхай спокойно, Лев Михайлович.

— Дайте и мне пару слов сказать. — Свет почти вырвал трубку у Федора и, не успев донести до рта, стал кричать, как только что Федор Сергеевич:— Алло!!! Начальник! Ходите по песку спокойно! Машину смотрел, все нормально. Время идет, ржавчина тоже. Как склероз. Жалею ваши деньги! Отдыхайте! Приезжайте! Несовместимых мы полны желаний, как сказал поэт! Даю трубку Руслан Василичу!

— Лев! Просто приветствую тебя, и все! Присоединяюсь ко всем!.. Для порядка… Больше ничего не надо… Спрашивай. Все в порядке, Лев, отдыхай. Чао.

Трубку положили. Немножко отдышались от междугородного перекрика и закончили чаепитие. Чашки и стаканы убрали. Ящик задвинули. Чайник поставили в шкаф. Сначала ушел Святослав Эдуардович, а затем и Федор с Русланом оставили в покое кабинет послеоперационной тишины и отдыха.

ОТПУСК

На переговорном пункте никого не было. Пустынная роскошь курортного местечка. Ноябрь!

Дома никто не ответил. Лев помрачнел, стал думать об Ирке: как там складывается сейчас у нее жизнь, стал терзать себя, что в такой важный для нее период он в стороне, — будто был бы он рядом, дочь с зятем позволили ему хоть как-то вмешаться. Он стал раскачивать свою вину перед дочерью, как зубной врач расшатывает щипцами зуб перед тем, как выдернуть его. Но потом понял, что в это время и не может быть никого дома и что позвонил он домой сейчас специально, так сказать, галочку поставил в плане своих жизненных мероприятий… Стоило ему понять себя, как настроение окрасилось в еще более темные цвета. Далеко не всегда понять себя — значит встать на путь исправления, освободиться от вины; часто это лишь усугубляет тяжесть вины.

Лев переключился мыслью на больницу: это легче и, несмотря на то что заранее решил не звонить в отделение, отрезать себя от больных, конференций, круговерти слухов, реализовал телефономанию человека XX века и набрал номер своего кабинета. Возможно, и там сейчас никого нет: либо в палатах, либо на операциях, либо в ординаторской сидят. Впрочем, близится время чая — могут оказаться и в «чайхане».

— Привет, Федя. Как живете?.. Что там у вас нового?.. Интересные операции были? Ну и слава богу, что все хорошо. Только по «скорой»? А плановые есть?.. А что про судьбу нашу болтают?.. Работать не могу… Слушай, а как этот, в четвертой палате, первый налево, живой?.. Ну конечно. Так и должно быть по всем законам. А что еще?.. Все хорошо.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10