Извивы памяти
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Крелин Юлий Зусманович / Извивы памяти - Чтение
(стр. 4)
Автор:
|
Крелин Юлий Зусманович |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(551 Кб)
- Скачать в формате fb2
(259 Кб)
- Скачать в формате doc
(243 Кб)
- Скачать в формате txt
(237 Кб)
- Скачать в формате html
(257 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|
|
Его практически не печатали, но интеллигенция знала его стихи или, по крайней мере, слыхала о нем. Я принадлежал к той части интеллигенции, что слыхала, но почти не знала стихов. Имя это вызывало почтительное перешептывание либо просто удивление. Когда я увидел на столе карточку с его именем, то, еще не привыкнув к столь громким именам, заробел и не знал, как вести себя, коль такой человек сидит в очереди ко мне. Но не мог же я выйти и вызвать его без очереди. Ведь все остальные здесь тоже гении. Я тогда не знал, что он инвалид войны, что у него одна нога, - это могло быть причиной внеочередной помощи. Впрочем, Арсений Александрович все равно бы не пошел без очереди. Да и не он, оказывается, ждал моего приема. Пришла его жена и очень просила меня пойти к ним домой после приема, потому что сам Арсений Александрович не может. - А что у него? - Заноза. - ?! Но Тарковский... И я не стал уточнять, пошел. Арсений Александрович лежал на боку в странной позе. - Здравствуйте, Юлий Зусманович, - узнал, оказывается, как меня зовут. - Рад с вами познакомиться. С большим интересом прочел вас в "Новом мире". - Я был смущен, тем более, что не мог ему ответить на том же уровне, хотя еще более его был рад его увидеть и познакомиться. - Видите, какая странная беда со мной приключилась. Я натирал пол. Электрополотера у меня нет. Ногой, как вы понимаете, не могу. Сидя на полу, рукой. И вот беда, - он смущенно, - что-то большое и серьезное вонзилось в жопу. Извините. Может, и не страшно... но страшно. Извините... Не посмотрите? - За тем и пришел. Большая щепка от паркета торчала из его ягодицы. Проблемы не было. Обошлось без последствий. Сразу я не ушел. Мы еще поговорили о том о сем... Пришел на прием Вирта Николай Евгеньевич. Еще в детстве читал я его "Одиночество", а значительно позднее "Закономерность". Первое, помню, мне понравилось. Вторая книга оказалась много слабее. А потом пошли всякие там "Заговоры обреченных", о чем ни говорить, ни вспоминать не хочется. Вирта пришел суровый и значительный. Я даже не помню сейчас, какова была причина появиться у хирурга. Запомнил его сумрачность и неразговорчивость. То ли настроение было таково, то ли боялся сбросить ненароком покров величия. К тому же тогда напечатаны были какие-то фельетоны о его даче за каким-то невероятным забором. После осмотра, сидя на стуле и согнувшись, завязывал ботинки, бурчал мне про что-то негодное в нашей жизни, не нравящееся ему. И вдруг в моей замусоренной памяти всплыло из его "Закономерности": - Как писал Лева Кагарде в своем трактате о подлости, неизвестно, что окажется из плохого полезным. И чего это я свою "образованность решил показать и говорить про непонятное" (по Чехову)?! Самому стало стыдно. Вирта замер. Я видел только застывшую его спину и замершие пальцы, крепко сжавшие шнурки ботинок. - Что?! Что вы сказали? О чем вы? Что вы сказали? То ли он испугался, то ли решил, что ослышался, а может, просто припоминал когда-то слышанное имя, да вдруг понял: не слышанное - им придуманное. - Лева Кагарде... Он распрямился, будто и выше стал. - Вы читали?! - Читал. Давно. Он даже не стал ничего говорить о книге. Лицо его осветилось, сумрачность - как корова языком слизнула. - Спасибо, доктор, за помощь. - И светлый, как молодка, получившая первое серьезное предложение, вышел из кабинета. Как легко людям доставить радость, а мы этого совсем не делаем - все думаем, кому доставить ее, кому нет... А? ПЕРВЫЙ ГОНОРАР С Валей Готлиб я учился в первом классе. Недолго это продолжалось: наступила война. И в следующий раз я ее увидел в институте, когда мы оба учились на третьем курсе. Только она познавала медицину в Первом медицинском, а я во Втором. Жила она на Арбате, как и прежде, но уже без родителей, а с мужем-однокурсником Герой Кулаковым, будущим академиком, с двумя сестрами-близнецами и с их мужьями. Отец, известный московский уролог, умер, не успев дождаться кампании, когда б его посадили вместе с другими профессорами-евреями из Кремлевки. А мама пошла работать в лабораторию, где погибла во время пожара. Ребята, все студенты, жили на шестом этаже, в большой квартире, когда-то сделанной из двух и выходившей на площадки двух подъездов. С одной стороны на площадке они соседствовали с Мариэттой Сергеевной Шагинян и крепко дружили с дочерью ее Мирэлью и ее мужем Виктором Цигалем. Оба они художники. Я до сих пор не понимаю, как им шестерым удалось не только жить сносно, но и всем окончить вузы. Все три девочки стали врачами, а ребята кто кем. Самым старшим в доме был Гера. Он успел захватить конец войны в армии, на Дальнем Востоке. Гера собирался быть урологом и стал им. У Геры были густые брови. И у его шефа-учителя были такие же. Гера объяснял этот феномен весьма оригинально: когда урологи делают цистоскопию, смотрят мочевой пузырь, моча стекает им на брови, оттого они у них у всех такие густые. Надо сказать, мы тогда еще не знали Брежнева, брови которого переменили точку отсчета в наших упражнениях на эту тему. Мы тогда часто гужевались, теперь бы сказали "тусовались". Я познакомился со всей их компанией, включая соседей. Со всеми - кроме самой Мариэтты Сергеевны Шагинян. Конечно, я ее читал, а еще больше был о ней наслышан. В детстве я прочел "Месс-Менд" - как нынче понимаю, то была дурная социальная фантастика в духе времени. Потом узнал, что Шагинян значительно выше и интереснее. Лучшее, что у меня осталось в памяти написанная уже спустя годы после нашего знакомства книга о чешском композиторе XVII века Мысливечеке. Сказывали тогда, что она открыла его и чехам. Она много знала, увлекалась всем и обо всем имела категорические суждения - от музыки до промышленности, мистики и физики с астрономией. Под конец жизни ее считали ортодоксальной коммунисткой, сталинисткой - однажды она даже закатила оплеуху прекрасному писателю и человеку Шере Шарову, услышав от него нелестные суждения о Сталине. Все это было после. А в первые дни знакомства с их семьей я лишь слышал разные байки про нее. В том числе и про ее милые странности в молодости, еще до революции. Сейчас кажется, что революция - такая древность, что узнать про нее можно только из старинных книг. А в нашей молодости все еще дышало в общем-то недавними революциоными событиями. Наши родители жили до тех катаклизмов, успели закончить гимназии. Что есть время, вечность? Что есть ВСЕГДА? Умом не понять. Еще вечное будущее как-то представляю, ибо никто не может его себе представить, но оно впереди - и все может быть. А вот прошлое - оно ведь уже было? Значит, нам должно быть известно, откуда что взялось. А то - было ВСЕГДА! Как это?! Хочется, чтобы у всего этого было хоть какое-то начало... Нет - мозг мой не годится для достаточного понимания. Первичный взрыв? Что-то на фоне ничего. Вернее, ничто на фоне ничего. Бред, абсурд какой-то! И не важно, о чем идет речь: о вечности мира материального или вечности, всегдашности Бога. А уж с чего начинался переворот в головах, где в чем первичный взрыв и что это такое?.. Так вот - что-то было в прошлом, что-то недавно. Мама рассказывала, как она была в тридцать шестом году в Сочи, в санатории. Там же тогда же оказалась и Мариэтта Сергеевна. Разница в возрасте, как теперь мне представляется, небольшая. А тогда - лет десять. Маме под сорок, а Мариэтте под пятьдесят. Как-то шли они курортным маршрутом. И вдруг видят какое-то направленное движение всех к одной точке, где медленно прогуливаются два невысоких джентльмена в белых полувоенных кителях. Мама и говорит: "Смотрите, Мариэтта Сергеевна, как эти двое похожи на Сталина и Жданова". А народ бежит туда, по-видимому, с заготовленными заранее букетами - и впрямь те оказались не джентльменами, а Сталиным и Ждановым. Мама опять: "Ой, Мариэтта Сергеевна. Бежим туда, посмотрим!" Шагинян крепко схватила маму за руку: "Рахиль Исаевна! Быстрей лучше отсюда. Вы ничего не понимаете". Больше они на эту тему не говорили. Понимала, старая... Но отчего случилась в конце жизни эта пощечина Шарову? То ли постарела еще больше, то ли перестроилась, то ли сильно помудрела... или перемудрила? А Мирэль рассказывала: - Мама всегда ездила на такси и ни разу не позволила, чтоб я ее подвезла куда-нибудь на своей машине. Однажды я еду и вижу маму, ловящую такси. Я остановилась и впервые в жизни уговорила ее сесть ко мне в машину. Отвезла ее до места и выскочила помочь ей выбраться из машины. Она пошла в дом какой-то, уж не помню, куда я ее привезла. Сажусь в машину... и обнаруживаю на моем сиденье двадцать пять рублей... В характере Мирэли, по-моему, было кое-что от мамы. Вспоминается эпизод из нашей молодости. Коктебель, пятьдесят шестой год, "а мы такие молодые". А я - так в первый раз молодожен. На даче Мирэли в ожидании гостей готовится фруктово-овощной салат. Виктор занят шашлыками, а мы с хозяйкой отправились за вином в получастный подвальчик. Небольшая очередь. Мы с бидонами стали в ее конец, а за нами быстро выстроились еще сравнительно много желающих попробовать молодого вина. Как почти всегда бывает в подобных случаях, в скучной, молчаливой очереди появляется какой-то уже явно нетрезвый весельчак, всех задевающий. Когда Мирэль почти дошла до источника, весельчак обратил внимание и на нее, явно отличную от остальных внешностью: "Ишь, Сарра тоже выпить захотела". Мирэль молчит. "Ишь какой бидон ей наливают!" Мирэль молчит, что совсем не похоже на ее южный темперамент. "Вон! Первая стоит. Так вот все вино у нас выпьют. Понаехали!" Мирэль молчит, что все сильнее заводит этого массовика. Мирэль я знаю - понимаю, что будет драка, и уж мне-то морду набьют: снимаю очки, готовлюсь к бою. Пока наливают вино в мой бидон, Мирэль так же молча идет к выходу, где в проеме стоит сей затейник. Поровнявшись с ним, она вдруг обернулась и смачно оплевала ему все его лицо некавказской национальности. Я продвигаюсь следом. Иду и вино боюсь разлить... и за морду, конечно, тоже страшусь. "Ну достал я ее!" - удовлетворенно мычит, утираясь, патриотический оппонент всем Саррам и Абрамам. Я тем временем успеваю миновать его. Мирэль пришла на дачу чуть раньше меня и меланхолично сказала моей жене Ире: "Может, ты уже вдова". Но тут появился я: "Мирэль, что же ты так загадочно молчала?" "Слюну набирала. Чтоб раньше времени не расплескать". По-моему, вполне в духе Мариэтты Сергеевны, насколько я помню и понимаю ее... Как-то звонит мне Мирэль и просит посмотреть маму - что-то у нее с ногой. А я только-только начал свою врачебную деятельность в поликлинике амбулаторным хирургом, как раз в нашем общем районе. Так что я был официальным хирургом этого района, выполняя хирургические вызовы на дому, отчего прозвали меня острословы хирургом-надомником. Я пришел и увидел, по моим представлениям того времени, глубокую старуху. Ну, разумеется, мне было чуть за двадцать, ей почти семьдесят. Сейчас, когда мне под семьдесят, я так не думаю. Мариэтта Сергеевна знала, что приду я в качестве врача, а не в гости к дочери или соседям. - Здравствуйте, доктор! - прокричала она. Мариэтта Сергеевна была сильно глуха, а потому кричала. Причем, когда спорила, при своих высказываниях она включала слуховой аппарат, а при чьих-то возражениях тотчас его отключала. - Понимаете ли, я попала одной ногой в могилу... Я понимающе улыбнулся писательской образности: ее возраст и есть "одна нога в могиле". И одобрительно кивнул. - Я ходила на кладбище к сестре и не заметила на дорожке приготовленную кому-то могилу. И нога моя туда провалилась. Я вспомнил рассказ Геры Кулакова про то, как недавно они были на кладбище, хоронили Магдалину Сергеевну, и старуха Мариэтта платила деньги могильщикам. Каждый подходил к ней - и она вручала купюру, не глядя на гробокопателя. В результате ... или в отместку за пренебрежение могильщики пошли по второму кругу. Мариэтта Сергеевна механически продолжала вынимать из сумочки деньги и вручать каждому могильщику. После третьего тура ее молча увели. Посмотрел ногу: так, ничего особенного. Небольшое растяжение связок. Я успокоил ее, дал какие-то советы, по-лицедействовал для закрепления успеха моего визита, взял сумку и пошел к двери. Мариэтта Сергеевна задержала меня и протянула конверт. - Что вы, Мариэтта Сергеевна! Во-первых, я ваш официальный врач из поликлиники, а во-вторых, меня просила Мирэль - как же можно... - Прекратите донкихотствовать! - перебила меня криком Мариэтта Сергеевна - Я старая богатая писательница, а вы молодой нищий врач... И никаких разговоров! - она отключила аппарат и выпихнула меня за дверь. Звонить было бесполезно - слуховой аппарат отключен, а в доме больше никого. Скандализованный и смущенный, я повинился... или покаялся - уж не знаю, какой глагол в этой ситуации подобрать - Мирэль. Она засмеялась и вот тогда-то рассказала мне о том, как попыталась подвезти маму на своей машине. САХАРНАЯ ШЛЯПА Сейчас как-то все перемешалось. Может, и не сейчас вовсе, а всегда так было, но я знаю воочию лишь то, что сам видел. А воистину чудеса встречались. Многие, например, думают, что медицина доступна всякому, и всяк норовит шаманить, перетасовывая набор медицинских и полунаучных, квазинаучных терминов, словно колоду карт. Ну, ладно там колдуны или ведьмы, не таясь и не маскируясь, чешут свои идеи и теории, прибегая к своей колдовской терминологии. А вот уфологи, экстрасенсы, черт его знает еще кто пользуются терминами, взятыми напрокат у чистых ученых. Правда, порой ученые в свою колоду тоже набирают слова из милого быта. Например, у физиков появилась "единица очарования"... Но более всего меня поражает, когда люди, пусть даже из ученого мира, пытаются что-то в медицине ворошить! Ведь люди науки должны понимать, что учение о человеке - наиболее недоступная часть мирового познания. Я еще понимаю, когда невежественные в делах науки писатели влезают в чуждую им область. Почему я вспомнил об этом? Наверное, в связи с тем, что давно в сознании человека перемешалось, где молятся, где танцуют и поют, где работают. У нас в стране давно нет такой градации, как, например, в Италии, где говорят, что в Неаполе у них веселятся, в Риме молятся, а в Милане работают, или как в Израиле, где так же функционально распределяют города Тель-Авив, Иерусалим и Хайфа. Зато у нас появились города, где только работают, причем над чем-нибудь одним. Да еще и тайно: какой-нибудь там Арзамас-16 или Челябинск-900... Не знаю, как в других странах, а у нас в медицину лезет всякий. И думает, что соображает. А я вот, прокрутившись в больницах скоро полвека, не берусь судить ни о чем. Вспомнилась писательница Коптяева. Я с ней встретился, когда умирал Казакевич. У Коптяевой незадолго до этого умер муж, писатель Панферов, и тоже от рака. Она героически решила все силы свои и средства положить на противораковый алтарь. Что, в общем, говорит о ней неплохо. Но степень культуры потащила ее не к научным берегам, а в объятия всяких шаманов и авантюристов. Коптяева считала себя специалистом в области медицины, так как написала роман о хирургах "Иван Иванович", который так же мало говорил о реалиях хирургической жизни, как и о реалиях жизни людей вообще. Но средним классом, которого на самом деле в нашей стране нет и до сих пор, роман читался взахлеб. Обыватели печатному слову верили больше, чем своим глазам и ушам. Интересно - это свойственно только нашей благословенной родине, или обыватель, на чем бы ни произрастал, все равно удобрен лишь навозом? Тогда сообразительность и восприятие мира толпой зависит лишь от качества дерьма. Известность падает чаще всего не на того. Так повелось издревле. Дедал сконструировал летательный аппарат. Дедал полетел и долетел. Икар полетел, используя изобретение Дедала, но легкомыслие и страсть к героизму привели его к неудаче. Не долетел. Погиб. Икару посвящены картины, книги, о нем рассказывают детям, даже машины ходят его имени. А Дедал... Дедал остался Дедалом. Но это, как говорится, к слову пришлось. Коптяева считала себе Дедалом, приведя в действие, толкая, или, как нынче говорят, спонсируя, всяческие придумки сторонних онкологии людей. Ну, разумеется, надо изучать всякое предложение, как сейчас вынуждены органы полиции реагировать и изучать каждые, может быть и заведомо фальшивые, сигналы о подложенной бомбе. Вдруг да и правда нашли средство от рака, вдруг да и правда взорвется нечто? Но изучать - не лечить. Казакевич умер. Коптяева продолжала спонсировать мифическое средство от рака. Я продолжал работать. Мир жил, как жил. Однажды летом, в отпуске пребывая, а потому нежась еще в постели, отправив накануне Иру с Машей в Прибалтику, тогда еще абсолютно нам доступную, я по телефону спланировал со Смилгой прогулку бездельничающих мужиков. Погоревали мы с ним, что денег нет совсем, а выпить хочется. До встречи времени еще было много. Я продолжал лежать и размышлять, где бы и у кого стрельнуть деньжат. Но, как говорил Бернард Шоу, планы - это игры-головоломки, от которых устаешь прежде, чем успеешь свести концы с концами. Позвонила Коптяева и попросила в шесть вечера принять участие в консилиуме у ее Иван Ивановича, заболевшего раком и леченного методом, ею прожектируемым. Отказать я не мог. Случай, как я понял, запущенный и безнадежный. Я только порадовался, что у нас со Смилгой денег нет, и бодро побежал на свидание с ним. На двоих у нас был рубль. В магазине соков мы сотворили в большой пивной кружке коктейль из несовместимых соков на всю имеющуюся у нас громадную сумму и выпили эту адскую смесь под одобрительный смех присутствующей публики. С опустошенными карманами и с сознанием собственной неповторимости мы двинулись по Москве, подозревая, что ноги несут все-таки в сторону ЦДЛ. Ресторан этого писательского клуба осознанно или подсознательно манил нас, хотя я дал себе зарок не пить, поскольку впереди меня ждал консилиум и, в общем, положение мое было щекотливым. С одной стороны, я не должен идти против совести и бодаться с наукой за счет жизни больного. С другой стороны, казаться тупым принципиальным идиотом тоже не хотелось. Так или иначе, но на улице Герцена мы встретили Яшу Акима, шедшего в том же направлении и с той же тоской, что и у нас. Но и у него денег не было. Все в порядке, подумал я, но лицемерно включился в сетование друзей о желаниях и возможностях наших. Я был неправ. Во всяком случае, выбрал неверную тактику. Мы кого-то встретили, кто готов был одолжить деньги по просьбе Яши. Он одолжил, и нам пришлось не ударить лицом в грязь. Мы одолжили тоже. Наступал опасный момент. Мы поначалу взяли немножко. На много мы и не одолжили. Я выпил, но внутри себя все время вспоминал, что меня ждет консилиум. Я выпивал, но, как говорится, принятое держал хорошо. Вскоре к нам подошел Влад Чесноков. Он был горд и не любил пить на халяву - сел за стол со своим графинчиком. Знакомых в зале было много. Кто подходил со своим графинчиком, кто подходил и выпивал рюмочку за наш счет. Люди, друзья, полузнакомые и нам совсем незнакомые, то друзья Влада, то Яшины, подходили и уходили. Обычная цедээловская карусель. Вспоминаю, как однажды мы сидели в этом зале, уже достаточно набравшись. В тот раз были Тоник Эйдельман, Валька Смилга, опять же Яша Аким, Дезик Самойлов, ну и я. К нашему столику подошли и подсели постоянный Влад Чесноков с Виктором Некрасовым, уже прилично набравшимся прежде. Кстати... Собственно, совсем не кстати. Уже нет в живых ни Тоника, ни Дезика, ни Влада, ни Виктора Платоновича - вся жизнь прошла наша... Подошел, значит, Некрасов. Все порадовались встрече. Мы взяли по одной, так сказать, "со свиданьицем". Виктор Платонович оглядел нас мрачным глазом и увесисто припечатал: "А вы, евреи, помните, что мы, дворяне, вас никогда не продавали". Вот и теперь карусель закрутилась. Все подходили с водкой ли, пустые, но с закуской не было никого. Пили, пили - не ели ничего. Плохо. Заедали кофе. И это обычно. Впереди консилиум - я держался. Каким-то образом за нашим столом оказался Лев Ошанин. Нам он был незнаком, но, по-видимому, с Яшей они когда-то корешились, будучи членами одного цеха поэтов. Ошанин был государственным, официальным, праздничным поэтом, пишущим по заданному случаю. Потому он был всегда при деньгах и подошел к нам со своей водкой. И не каким-то там маленьким графинчиком, а с полноценной полной бутылкой. Как нередко бывает с поэтами, выпив, он стал читать свои стихи. Мы со Смилгой, знавшие только его песни, исполняемые на демонстрациях, с удивлением услышали совсем неплохие лирические стихи. Уже сильно опьяневший Смилга умилительно поглядел на придворного поэта и покровительственно молвил: "Ишь вы какой?! А я думал, вы только "песню дружбы запевает молодежь". Поэт, воодушевленный Валькиным восклицанием, читал без передышки. Но его уже никто не слушал. Впереди был консилиум, и я держался. Приближалось время, положенное в моем мозгу как финишное нашему пребыванию здесь. Я поднялся, чтоб уходить, но обнаружил отсутствие Смилги за столом. Не мог же я оставить пьяного товарища. Бросился его искать по закоулкам ЦДЛ. Нашел. В одном из фойе он играл в шахматы с поэтом Женей Храмовым, который в шахматных кругах был известен под именем Евгения Львовича Абельмана. Играли - по-моему, тогда они оба были кандидаты в мастера - абсолютно пьяный Смилга и абсолютно трезвый Женя - с одинаково серьезными рылами. С абсолютно пьяной дикцией Смилга пробормотал: "А вот я тебе сейчас мат поставлю". Женя железным трезвым голосом отреагировал: "А вот и не поставишь". Так повторилось несколько раз. Повторение ходов - ничья. Ан нет. Смилга поставил Храмову мат. Редко такое бывает в игре столь квалифицированных шахматистов. Очень опасно поддаваться легкомыслию, имея дело с пьяным. Доехали до писательского обиталища в Лаврушинском переулке - я приберег еще немножко денег на такси. Смилгу я решил завезти на квартиру своего шефа, Молоденкова, который, укатив в отпуск, поручил мне поливать в его квартире цветы. Пусть Валька там проспится, пока я буду держать оборону против онкоавантюристов, конечно, если таковые окажутся у постели Иван Ивановича. Зная адрес больного, я понимал, что путь наш пройдет мимо шефской квартиры. Наше выползание из машины было оглашено громким приветствием всей семьи Казакевичей, увидевшей нас с балкона. Смилга задрал голову, чтоб рассмотреть, кто там кричит наверху. Голова, запрокинутая назад, перевесила, и я еле успел подхватить его, предотвратив падение. Неловко мне было идти с пьяным Смилгой к ВПЗР (великому писателю земли русской). Я усадил его на скамеечку в скверике, возле самого подъезда, и строго наказал никуда не отлучаться - приду и отвезу его. Смилга послушно кивал. Глаза его неотвратимо прикрывались. Я поднялся к Антонине Дмитриевне. Дверь открыла она сама и пригласила меня обождать в гостиной. Я вошел в комнату и обомлел - прямо передо мной, на круглом столе, располагалась скульптура сидящего в кресле покойного Панферова, вполовину человеческого роста. Выполненная в предельно реалистической манере, она создавала в этой обстановке мистическое ощущение. Коптяева положила руку на плечо гипсовому мужу и восторженно произнесла: "Проект памятнику! По-моему, хорош. Правда?" Кажется, я согласился. Она сказала, что тотчас будет готова, а пока пойдет переоденется. И открыла дверь в соседнюю комнату, где я разглядел две стоящие рядом кровати. Спальня. Над одной из кроватей висел большой портрет молодой женщины, выполненный в голубых тонах. Коптяева остановилась в дверях, указала на портрет: "Мой. Глазунов. Говорят, гоним. А Федор Иванович привечал". Она прикрыла дверь, но я успел заметить, что позади кроватей, у окна, на подставке-тумбе стоял прозрачный саркофаг, в котором лежала посмертная маска Панферова. Я остался в комнате один и, вконец ополоумевший, стал оглядываться. Справа от меня оказался какой-то современный низкий комод, сплошь заставленный куклами, хрустальными и металлическими восточными вазами, китайскими цветастыми термосами. Все пространство на комоде было уставлено так, что если кто и принесет еще в подарок куклу, то поместить ее уже будет некуда. Коптяева вышла скоро. Из ее туалета запомнил лишь белую кружевную шляпу с широкими полями. Она была твердая будто камень. Собственно, она и была камнем: в то время приверженки массмоды опускали шляпы-тряпочки-кружева в насыщенный раствор сахара. После высыхания кристаллы затвердевали, и шляпы прочно держались на голове, а поля принимали то положение, какое хозяйка убора придавала ей при подготовке к выходу. Не дай Бог дождь! А если будет жарко и вспотеет голова?.. Я попросил Антонину Дмитриевну завезти по дороге подвыпившего товарища. Она к этом отнеслась вполне благосклонно, я бы даже сказал, приветливо. Тут я вспомнил, что Панферов также был не чужд радостей отрешения от забот алкоголем. Когда мы вышли на улицу, Смилгу в обозримом пространстве я не обнаружил. Но, подбежав к скамейке, в каком-то смысле успокоился - Валя мирно лежал подле лавочки и сладко похрапывал. Но на месте - никуда не уполз. "Вставай, пьянь! - как всякий могущий попасть в подобное положение, я ругал его, будто сам каялся. - Ждут же нас. Просыпайся. Идем к машине". По старорусской традиции я стал тереть его уши: согласно поверью - отрезвляет. Когда я подтащил Вальку к машине для сельской местности, с открытым верхом, типа "козёл" и взгромоздил его на заднее сиденье, А.Д. оглянулась и все с той же благожелательной улыбкой ласково и утвердительно кивнула головой. Она сидела рядом с водителем. Мы сели сзади. Ветер чуть колебал широкие поля шляпы почти у самых моих уст. Очень хотелось лизнуть их. Наконец мы подъехали куда следовало, и я повел Смилгу в чужую квартиру. Уложил на тахту. Он почти не просыпался. Я, тем не менее, строгим голосом приказал никуда не пытаться уходить до моего прихода. Будто мой строгий голос на него мог подействовать. Уже у двери я услышал его неверный голос: "Крендель! Поди-ка. Где я?" Пришлось ему все с самого начала повторить. Он приподнялся и, так сказать, без всякого повода с моей стороны, без всяких предвестников, обдал меня всем, что сегодня за день выпил и съел. Не хочу даже вспоминать, что я ему тогда сказал. Не хочу вспоминать слова свои. Пришлось оттирать брюки мокрой губкой. Пути назад не было. Я надеялся, что в открытой машине, на ветру, обсохну, а запах выветрится. Я уселся в машину. А.Д. повела носом и все так же удовлетворенно промолвила: "Блевал? Угу. Правильно". Что правильно? Разумеется, правильно... Консилиум прошел нормально. Больших разногласий не было. Нам, официальным медикам, помочь было уже невозможно. Наши контрагенты взялись. Вскоре Иван Иванович умер. С Коптяевой я никогда в жизни больше не встречался. УМНЫЙ, УМНЫЙ, А ДУРАК Салтыков-Щедрин, по-моему, до конца не оценен соотечественниками. Безусловно, трудно по достоинству оценить уровень, когда в то же время выдавали свое миру Толстой, Достоевский... Великий писатель Гончаров шел в наших умах, так скажем, вторым эшелоном. Но Щедрин... он как-то и не замыкается в моем уме рамками величия тут какая-то совсем иная категория. Это какой-то Демон в нашей литературе, в нашей истории, который, вроде бы, и не предчувствовал, а просто видел явь. И в будущем и, что сложнее, в настоящем. Ведь на самом деле, труднее всего разглядеть и понять, что происходит перед глазами, - отвлекает эмоциональное восприятие. Отвлекает слово, сказанное на злобу дня. Отвлекают улыбки, одежды, прически, друзья, болезни, погода, откуда-то дующий ветер... Я недостаточно знаю английскую историю, но, сдается мне, сравнить Щедрина можно со Свифтом - оба инопланетяне. А как он находил точные слова! Назвать фанатика и циника "пламенеющим" и "приплясывающим" - казалось бы, лежит на поверхности, а поди сам додумайся до такого. Я вспоминаю когда-то имевший громадный успех в наших кругах альбом Жана Эффеля "Сотворение мира". Сидят ангелочки, смотрят на творящего в сей момент Творца и говорят: "Эко дело построить Вселенную! Но додуматься до этого!" Щедрин говорил, что, выбирая между пламенеющим и приплясывающим, он предпочитает последнего - от него и ускакать в танце можно, а с первым сгоришь в пламени, им зажженным. Вспоминаю, как в школе наиболее уважаемый наш товарищ стоял на трибуне комсомольского собрания, худой, в гимнастерке, с горящими глазами, с лихорадочным румянцем на щеках - время было послевоенное, голодное, туберкулезное - чистый Николай Островский: "Воздержавшихся быть не должно! Надо четко сказать - да или нет. А у кого нет своего мнения, того надо гнать из комсомола!" И он же через пару лет, когда зашел в компании разговор о пляшущем вокруг терроре, подмигнул нам, улыбнулся и, приблизив уста свои к вентиляционной отдушине, четко произнёс: "Лес рубят - щепки летят". И все иронически заулыбались и вслух поддакнули. Был в "Литературной газете" пользовавшийся успехом у начальства публицист Радов. Он был членом редколлегии, что в то время обозначало высокую степень доверия власти. Он был беспартийным, что крайне всех удивляло. Его выступления, печатные ли, устные, ведение в газете своего раздела, всегда были партийны, при этом нет-нет да и протолкнет в своей статейке какую-нибудь хозяйственную крамолку. Он знал, что "Литературке" это разрешалось - нужен был небольшой клапан, понижающий давление внутри. Он воспользуется - и все вокруг радуются. А на самом деле еще раз он партии помог, да и мы все тоже, выпустить пар, отсрочить взрыв. Когда-то, в сорок девятом, его то ли только исключили из партии, то ли даже сажали - он сделал вывод, стал, так сказать, словесно, не формально, партийным, писал что надо, но в партию вступать не стал. Принял якобы гордую позу - мол, меня неправильно исключили, теперь пусть приглашают, восстанавливают, сам подавать заявление не стану. Но партийной власти нужны были и беспартийные холопы. Фамилию свою тоже не стал восстанавливать. Она хоть и не была еврейской - Вельш, но все же нерусское звучание могло раздражать. Я его часто видел в ЦДЛ, в ресторане - утолял жажду, а может, и совесть, хотя ни в каких подлостях или доносах замечен не был. Иногда высоколобые катили на него бочки. Он был для них какой-то не свой. Но, безусловно, умен. Даже когда писал статьи о сельском хозяйстве, видно было, что он понимает в дурашливом устройстве нашей экономики, хотя все его чаяния, как нынче оказалось, когда все позволено, были тоже утопичны.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|