Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Извивы памяти

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Крелин Юлий Зусманович / Извивы памяти - Чтение (стр. 13)
Автор: Крелин Юлий Зусманович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Беда в том, что Виктор, будучи с виду столь раскованным, прекрасным, тонким, умным, ироничным, не только ощущал свое служебное рабство, но и подчинялся ему. А был он не последним человеком в издательстве, исправляя там обязанности профсоюзного лидера. Профсоюзный лидер при Советах - это ничто. И тем не менее что-то можно было все-таки сделать в конфронтациях с начальством. Виктор воевал, но так, чтоб еврея не было в сподвижниках, да и в защищаемых - чтоб не подумали о еврейской взаимопомощи, сионистской спайке, жидомасонском заговоре. Главное - помочь. А уж как... Правильно это или неправильно - не нам судить. А последующим поколениям и того более.
      Как приятно было с ним разговаривать, как он знал и любил музыку. О любви к поэзии и говорить нечего. Он шкурой ощущал ритм, рифму.
      Виктор так интересно и тонко рассказывал о стихах, так много знал, что никто не мог понять, почему он не пишет. Ведь все лучшие книги поэтов на протяжении тридцати с лишним лет, все "Дни поэзии" - его рук дело! Может, он считал, что не вправе писать о своих друзьях-поэтах, о своей работе, а, стало быть, о себе любимом; или, может, не считал порядочным анализировать, пусть и подсознательно, работу своих коллег по редактуре - вдруг кто подумает, что речь ведет о том, будто он бы сделал лучше? Что-то было внутри, не позволяющее выходить на авансцену популярности. Сверхзанятость? А может, лень?
      9 мая 1994 года. Кто празднует День победы, а кто еще и юбилей Окуджавы. Булату семьдесят. Конечно, и Виктор в театре на Трубной, где Булат выступал в последние годы. С Булатом они дружили; тот посвятил Фогельсону стихи:
      "Витя, сыграй на гитаре..." - опять же, к вопросу о любви Виктора к поэзии и музыке... К концу вечера Виктору стало плохо. Боли в животе. Мне бросилось в тот вечер в глаза, что он плохо выглядит. На следующий день, или даже в тот же день, уже ночью, он позвонил мне, и мы договорились, что Виктор приедет в больницу утром следующего дня. Ох, не понравилось мне рассказанное по телефону.
      Наутро приехал, да и остался у меня. Сначала мы обнаружили у него опухоль поджелудочной железы и метастазы в печени. Поздно. Притом угрожала желтуха. Дополнительные мучения. И мы с ним стали готовиться к операции. Он и я. Но прежде нужно было поговорить с его женой, предупредить, рассказать.
      Наше общество до сих пор не готово к тому, чтобы все честно говорить самому больному. Но родственникам обязаны мы рассказать и объяснить, какова угроза, какие могут быть последствия от того или иного предпринимаемого лечения. Официальные лица, органы порой старались даже не произносить вслух названия тяжких болезней. Помню, как проходил цензуру мой фильм "Дни хирурга Мишкина": слово "рак" заменить на "тяжелое заболевание", слово "лагерь" заменить ласковым "колония".*Фильм не показывать в воскресный или праздничный день - не надо нервировать (расстраивать, огорчать) народ. Забудьте, что в стране нашей не только жизнь, но и смерть стопроцентная. Впоследствии это было названо "застоем".
      И на этом фоне вдруг возникли разговоры о добровольной смерти безнадежных больных. Да как в нашем обществе, где и болезнь-то скрывают от больного, можно об этом говорить?! А заговорили. И даже по этому поводу обращаются к врачам. Врачи-то при чем? Если общество так выросло, что может себе позволить легализованное убийство - находите исполнителей. У врача должен быть безусловный рефлекс только на лечение. Тогда ему будут доверять. Лишь заключение о перспективах жизни может дать медицина. Исполняют приговор другие. И приговор выносит не врач - судьба, природа. Бог...
      Да, так вот. Нужно поговорить с женой Виктора. Заранее жду неадекватной реакции, слез, неготовности к нормальной действенной помощи уходящему родному человеку...
      А жена его - Лиля Толмачева. Актриса нашего любимого "Современника" одна из основателей театра. Впервые я ее увидел, еще когда театра не было. Была студия - и играли они в тот раз, как мне кажется, в Литературном музее. Да и потом я ее видел много в различных спектаклях и в концертах, где она читала стихи. Она не столь популярна, как другие "современниковцы" - киноактеры. Почему Лиля почти не снималась в кино? Может, по той же причине, что и Виктор не писал книг о поэзии? Муж и жена - одна сатана. Может, оба чувствовали себя делающими то самое главное, для чего родились, а все прочее - суета?..
      Тонкая, изящная, нервная - так виделось мне со стороны. Да ведь разве все увидишь? А попробуй-ка удержись. Беспрестанно судишь, не имея на то никакого нравственного права.
      Но исходил я из общих положений.
      Готовился к очень тяжелому разговору. Задумывался над тем, как она будет ухаживать за ним после операции. Находиться все время при нем сможет ли? Не осталось ли все, перед чем преклоняемся мы, на сцене?
      И настал час. Первая реакция - будто в упор выстрелил. Но потом, сразу - сдержанность, бестрепетный и беспрерывный уход за Витей. Жизнь с ним в больничной палате. Здесь не только эмоции - и твердый разум. Вспоминаю ее слова, ее профессиональную собранность и на поминках, и на вечере памяти. Лишь в кабинете у меня она порой расслаблялась - и тогда я ощущал, чувствовал, видел, слышал эмоциональную реакцию натуры художника.
      Мы не успели. Слишком было поздно. Сначала появилась желтуха, и быстро, следом метастазы в мозг...
      И единственная помощь - Лилино мужественное, жертвенное, героическое служение умирающему другу. А я-то боялся... Я ждал совсем другого... Я заранее судил...
      Не суди - ибо не все видишь.
      АЛАБЕРНОСТЬ
      Толя Бурштейн был символом и нашей поликлиники Литфонда, и, вообще, всех болей, болезней и недугов писательского общества, знал страдания физические и, пожалуй, даже нравственные каждого члена этого клана, что значительно ценнее. Полюби человека, а человечество всякий полюбит. Без Толи мы до сих пор не можем представить себе эту поликлинику.
      Всякая переделка общества приводит к увеличению количества хамов у власти. Что при Грозном символом времени был хам Скуратов, что при Петре был Александр Данилович Меншиков, не говоря уже о скуратовых и меншиковых 1917 года. Нынче хам другой. Хам - денежный мешок, скупивший акции поликлинического акционерного общества, Хам-управленец, поставленный командовать этой лечебницей. Толю выкинули на улицу, сколько бы ни стенали все, кто когда-нибудь обращался в поликлинику, все, кто там работал. И теперь я вынужден писать: "Толя был", хотя, слава Богу, он есть; пишу "поликлиника была" и уж не понимаю, есть она или нет. Она, пожалуй, единственная, что была при советской власти создана за деньги клиентов. От продажи колоссальных тиражей писатели получали малую толику. Все уходило в Литфонд или черт его знает куда, на эти деньги содержалась и поликлиника. Это не цекистская или чекистская медицина, существовавшая и процветавшая на деньги, что рекой лились откуда угодно, только не от прибылей цекистов или чекистов. Они нам наработали!
      Так вот, звонит Толя. "Юль, у меня для тебя подарочек. Ну, не сахар. Вернее, сахар, и немалый. То бишь и диабет есть". - "А я при чем? Что мне с диабетом делать?" - "Если бы только диабет! У него там еще и холецистит. Но если бы только диабет и холецистит. Он единственный действующий член Союза писателей - инвалид первой группы". - "Новый Николай Островский, что ли?" "Даненбург. Знаешь? Ты его наверняка видел в ЦДЛ". - "Если в ЦДЛ видел, то какой же это инвалид первой группы?" - "Я же говорю: действующий. Инвалид войны. У него полголовы снесено. Руки нет. Ходит боком, ногу волочит". Сразу вспоминаю: "Видал такого. А можно его оперировать?" - "А что делать? Приступы чуть не каждую неделю. Говорит, лучше умру. Терпеть не может". "А что он пишет?" Толя читал чуть ли не всех, кто обращался к нему. А имя таким легион. "Точно не скажу, но что-то военное и про юристов. Он сам юрист по образованию, пишет под псевдонимом Буданин".
      И вот он приехал. Они приехали. С женой. Немолодая еврейская пара. Он вошел боком, подтаскивая ногу. Голова с одной стороны стесана. Рукав пиджака ниже локтя свисал. Когда рукав он при нашем разговоре отвернул, обнажилась культя, расщепленная в виде клешни. Раньше так делали - сейчас протезы стали доступнее. Жена идет, чуть отставая, и тоже хромает. Первая мысль, что из солидарности.
      "Здравствуйте, Юлий Зусманович. Рад с вами познакомиться. Хотя с вами знакомятся чаще всего не от радости и не с радостью. Нужда". Я в ответ говорю какие-то глупости. Все-таки вид его для хирурга был зело удручающим.
      Дальше вступила в разговор жена. "Вы простите нас, мы немного запоздали, но была небольшая пробка, а мне тоже водить несколько трудно..." Так! За рулем она. На протезе! Выясняется, тоже потеряла ногу на фронте. Пришлось ей выучиться водить машину. "Волка ноги кормят" - в процессе разговора кинула с усмешкой она. Я не отреагировал. Ноги - какие, где они?!
      Короче, положил я его... их. "Юлий Зусманович, - говорит жена, - у нас к вам просьба, может быть, нескромная: нельзя ли отдельную палату? Ведь сам он себя не может обслужить, мне придется быть все время при нем".
      А дальше начались консультации: терапевт, глазник, эндокринолог, невропатолог... И все упреждали меня об опасности, все говорили, что лучше бы лечить консервативно. Без операции то есть обойтись. Но после разговора с ним давали разрешение на операцию. Также и анестезиолог, долго цокал языком и качал головой.
      Наконец, день операции. С утра кардиограмма, сахар в крови - все о'кей. Сделал я разрез и взглянул за шторкой на лицо. Ужасный вид. И еще трубка изо рта!..
      "Оперируй, оперируй, не отвлекайся", - подбодрил анестезиолог.
      Операция прошла гладко, как говорится, без сучка и задоринки. Что такое задоринка, в особенности в сем контексте?!. Быстро, несмотря на всю неорганизованность нашу и безалаберность. А что такое алаберность?
      Первые сутки в реанимации. Сахар, ЭКГ, невропатолог, терапевт. И все говорят: "Порядок". Будто аппендицит делали двадцатилетнему парню. А сколько нервов, сколько волнений было. Толя звонил несколько раз на дню. Даже кто-то из аппарата Союза позвонил. Ну не секретари же! Для них он мелкая сошка. Какой-то там писатель на военную тему, инвалид войны... "Скажите, чтоб они позвонили, может, чего нужно".
      Ничего Даненбургам не было от них нужно. Да и мне тоже никогда ничего от них не надо было, за исключением того случая с машиной, и то не я просил, а девочки-официантки.
      Нет, однажды я просил... Я клал писателей к себе в больницу, пользуясь постоянным разрешением главного врача и даже не обращаясь к нему в каждом отдельном случае. Хотя в те времена зорко следили, чтобы клали в больницу строго по району, чтоб врачи, не дай Бог, не брали за это деньги. Мы и оперировали, так сказать, бесплатно, и работали за смехотворную плату. Я-то жил вообще с литгонораров, а не с зарплаты в сто шестьдесят рублей. Да, так вот, решил я поиграться. Пошел к секретарю по оргделам Союза писателей Верченко Юрию Николаевичу, который распределял писателям различные блага.
      "Здравствуйте, Юрий Николаевич. Моя фамилия Крелин". - "Как же, как же! Читал, разумеется. Знаю". Как же, читал он... "У меня к вам просьба". Юрий Николаевич сделал строгое лицо, изобразил внимание. "Мне приходится часто госпитализировать к себе в больницу членов Союза. Не могли бы вы написать бумагу моему главврачу с просьбой беспрепятственно госпитализировать больных по направлению из поликлиники Литфонда?" Поигрался. Юрий Николаевич сдулся, вроде бы газ из пузыря выпустили, - надо же, Крелин этот ничего для себя не попросил. А ведь могли и еще одного повязать, привязать... "Все сделаем!" А я довольный пошел восвояси, положив в карман очередную фигу.
      Вскоре после выписки Даненбурга, сидел я как-то вечером дома. Телефонный звонок. "Юлий Зусманович, добрый вечер. Я сейчас в вашем дворе, из автомата говорю. Хотел подняться, а лифт не работает. Мне девятый этаж никак не одолеть. Может, спуститесь вниз?"
      Дурацкая ситуация. Коллега, видно, решил сделать мне презент. Ясно, как порыв ветра перед грозой. Глумлюсь сам над собой, дурачка из себя строю от неловкости: "Что-нибудь случилось, Владимир Иосифович?" Сам себя перебил и побежал вниз.
      Ну, разумеется, вручена мне была коробка, которую после неловких вежливых церемоний я и потащил к себе на девятый этаж.
      Это был очередной электросамовар. Они в то время были в дефиците. Еще не было сегодняшних электрических чайников-автоматов. За последние два месяца я получил уже шестой такой самовар. Я, словно производитель их, раздавал самовары и в больнице, друзьям, родственникам. Но этот самовар был еще и набит конфетами.
      Их-то я съел сам, с сыновьями. Перебрав сладостей в тот раз безоглядно. А на что оглядываться?
      На собственную "алаберность"?
      ЗАГРАНИЧНАЯ ШТУЧКА
      Сдаешь рукопись в издательство ли, в журнал ли, в газету, обязательно надо сдать первый экземпляр. Во-первых, сдать непервый экземпляр считалось неприличным: "Что же мы должны глаза ломать вашими слепыми текстами?" Хотя и необязательно второй экземпляр слепой. Но ведь не поспоришь. Во-вторых, ревность: "Значит, мы для вас не первые". Наконец, самое увесистое: "Так положено. Непервый экземпляр не приму".
      Сам я печатал, во-первых, грязно. Во-вторых, не было времени печатать заново. Тексты порой большие. Работа машинистки стоила недешево. Жил я на литературные деньги. То есть постоянно в долгах.
      Но вот прошел слух, что появились множительные аппараты. Каким-то образом можно получить много первых экземпляров машинописи. Но это секрет! Это уже как бы печать, может пойти на потребу всяким подпольщикам. Узнали мы про множительные аппараты, ксероксы, когда те уже не только отпраздновали свое совершеннолетие, но вступили в цивилизованном мире во вполне зрелый возраст и сделались вседоступны.
      А между тем, задолго до того, мой одноклассник, тогда только что закончивший физфак, а ныне уважаемый профессор, тогда Вовка Фридкин, а ныне Владимир Михайлович, балующийся в свободное время от физики пушкинизмом, создал какой-то аппарат на основе чего-то, мне совершенно неведомого и непонятного, то ли электричества, то ли электроники, то ли с селеном, то ли с теллуром, но, во всяком случае, могущим воспроизводить любые тексты, картинки, чертежи. Копия полноценная, как оригинал. Это был то ли прототип, то ли предок, то ли первенец в семье копировальных машин.
      Обрадовавшиеся коллеги стали прибегать к Вовке и просить скопировать, ну, скажем, оттиски своих статей. Недолго счастье продолжалось. Аппарат отобрали у творца: он мог сотрудничать с вражеским элементом!
      Классовая борьба меж тем продолжалась, и вскоре прибывшие полутайно в высокие официальные органы ксероксы были спрятаны в комнаты с надежными запорами. Секретно сей таинственный аппарат помогал в работе представителям бюрократического аппарата. Втайне от ока государева.
      Но, поскольку в России, как говорила мадам де Сталь, всё тайна и ничто не секрет, разумеется, все прознали про заграничную штучку, которая постепенно распространялась по важным конторам...
      Уже сильно потом, когда совсем невмоготу стало скрывать цивилизованное удобство, при Литфонде, также в закрытом помещении, за запорами, стали принимать за плату тексты для копирования. Но и тут бдит око - нечистое не проскочит.
      Семидесятые годы были для меня удачны. Вышло несколько книг, много публикаций в журналах, трехсерийный телефильм по роману "Хирург". Так что нужно было много первых экземпляров, а гонорары-то еще впереди.
      "Сделаем", - шепнул мне знакомый хозяйственник из одного учреждения. Какого - мне лучше было не знать. И ему ничего не известно. Помогающий тебе засекречен от тебя и ты от него в тайне пребываешь. Все играли в это: ничего не слышу, ничего не вижу, ничего не говорю - хотя всем про всех все известно. И я прекрасно знал, где работает мой благодетель.
      Следующим этапом приоткрыли завесу секретности в редакциях солидных, имеющих доступ к валюте газет. Сказали: "И у нас есть". Все делали, правда, вид, что никто про это ничего не знал. И те, что приподнимали занавес, и те, что внимали с радостью от доверенной им государственной тайны.
      "Товарищи! - Сначала палец поднимался на уровень лица доверяющего, затем подносился к губам его, а в ответ следовали понимающие покачивания головой доверяемого. - Вы должны понимать, какая ответственность легла на нашу редакцию. Не теряйте бдительности".
      Бдительность! Мы всю жизнь должны были бдить. В конце концов наши бдения превратились в сущий фарс. Все строили серьезные рыла при подобных разговорах.
      Я пришел к товарищу в редакцию. Он закрыл дверь в кабинет. Я вытащил папку со своим бессмертным текстом.
      "Оставь. Пойди погуляй. Сейчас он придет, и я отдам. Зачем ему тебя видеть... Или тебе его... Он для тебя секретный сотрудник".
      И ничего у меня в папке тайного не было.
      Но я пытался найти этому абсурду объяснения. Секретный сотрудник необязательно сексот. Сексот - материализованная идея правящей утопии. Наш секретный сотрудник - одухотворенная вещь. Помощник необязательно человек, а именно вещь, и неодухотворенная. А секретная - потому что нельзя.
      Тайна - не секрет, озвучивание - без звука, вещь - одухотворенная, "говорим Ленин - подразумеваем партию", революция октябрьская праздновалась в ноябре, на работе говорили о бабах, с бабами о работе...
      А сексот - очеловеченная вещь. А секретная вещь - помощник, нужный сотрудник... Черт ногу сломал.
      Ну а что же исторический экземпляр сексота для подпольщика - того, что задолго до всех наших ксероксов изобрел Вовка Фридкин? Не в музее. Его уничтожили. Одна часть, с идеально гладкой поверхностью, была утилизирована - повесили в виде зеркала в женском туалете. Туалетной бумаги не было, мыла не выдавали то ли хозяйственникам, то ли хозяйственники - зеркало могло компенсировать убожество. Хозяйственники зеркала не давали. И научная голь на выдумки хитра - нашли ненужную часть из ненужного аппарата. И секретной части института облегчение.
      РАСКОВАЛСЯ...
      Вызвали меня на консультацию в терапевтическое отделение. Посмотрев больного, я сидел в ординаторской, записывая свое мнение, и случайно бросил взгляд на лежащие у края стола другие карты пациентов этого отделения. Сверху была карта больного Сахнина... Сахнин... Аркадий Яковлевич... Пенсионер... Восемьдесят четыре года. Ведь был такой писатель, журналист... Я пошел в палату взглянуть - может, если это он, захочет от меня, в каком-то смысле коллеги, помощи.
      В палате на шесть человек лежал изможденный человек. Но явно он. Я же его хорошо помню. Кажется, я его даже смотрел когда-то по поводу какой-то болезни. Помню, как он прогремел статьей в "Комсомолке" о китобойной флотилии "Слава". Что-то было в той статье нелицеприятное о капитане Солянике. Был скандал. У того Соляника нашлись дружки на самом верху ЦК не то Подгорный, не то сам Брежнев. Последовали санкции... Соляник не ангел, да и о Сахнине что-то несладкое рассказывали. А он был и членом редколлегии "Нового мира", но много времени спустя после Твардовского. А еще...
      - Здравствуйте, Аркадий Яковлевич. Моя фамилия Крелин. Я здесь работаю. Вы меня не помните?
      Ничего не промелькнуло ни в глазах, ни в мимике.
      - Да, да. Читал... Вы меня смотрели как-то. Здравствуйте. Я вот приболел.
      - Я вам чем-нибудь могу помочь? Если что, так я в хирургическом корпусе, на третьем этаже.
      - Да нет. Спасибо. Я, наверное, выпишусь на днях...
      Я пошел к себе, но что-то легло на душу тяжким камнем. То ли просто оттого, что я увидел когда-то процветающего писательского функционера потухшим, уходящим из жизни, то ли я... И вспомнил.
      У известного хирурга, директора Центрально института сердечно-сосудистой хирургии Владимира Ивановича Бураковского, дочка в тяжелейшем состоянии лежала в одной из московских больниц. Ее должны были оперировать по поводу какого-то острого процесса в животе и предварительно, для уточнения диагноза, проводили некую манипуляцию, во время которой наступила вдруг остановка сердца. Девочку реанимировали и в таком опаснейшем состоянии вынуждены были провести операцию. И вот уже много дней вокруг нее крутилась вся московская профессура, и хирургическая, и анестезиологическая, терапевты, невропатологи. А девочка не поддавалась всем знаниям и умениям московской медицинской элиты.
      В больнице выделили места для родных, для пришлых корифеев, где они дневали и ночевали. Владимир Иванович, жена его не уходили из больницы. Девочка умирала.
      Постоянно действующий консилиум с постоянно меняющимися участниками предлагал то одну, то другую меру. Девочка умирала. Кто-то сказал, что здесь все летают, словно коршуны, профессора да академики, а, может, стоит позвать какого-нибудь хорошего, простого практического хирурга, без званий и степеней. Так там и появился мой друг Миша Жадкевич. С его слов я все это и знаю, поскольку сам в то время был в отпуске, в Юрмале, кропал очередную "нетленку".
      Миша рассказал, как привели его в большую комнату, где по разным углам и у стола сидел весь цвет московской хирургии. Во главе сидел сам Бураковский, на котором, как говорится, лица не было. На столе - коньяк, чашки с кофе и много различной снеди. "Это был настоящий пир во время чумы, - рассказывал Миша. - Впечатление, что они все уже прислушиваются к "стуку колес". Я почувствовал себя неловко. Что-то вякал. Не уверен, что меня слышали. Потом поговорил с врачами из отделения. Может, я бы и не так вел больную... да уж что сейчас говорить об этом".
      Девочка умирала. Двенадцать дней не могут наладить дыхание, не работает кишечник. Торчит из горла трубка для дыхания, из носа тянется зонд, дренирующий желудок, у ключицы постоянный катетер в вене, у изголовья - аппарат искусственного дыхания, штатив с капельницей - весь ассортимент высшего пилотажа московской реанимации и хирургии.
      Наше мышление было на уровне нашей технологии. Даже всемирно известный институт Бураковского, где делали уникальные операции в пределах наших технологических возможностей.
      Даже к Петровскому в его институт не все новое доходило достаточно быстро, хотя у того, как у министра, были большие, чем у остальных, возможности. Все время шли разговоры, толклись в ступах надежды на то, что наша военная промышленность начнет что-то делать и для медицины. Надежда это неосуществленная мечта. Так и жили мы в мечтах и чувствовали себя Маниловыми: вот выроем пруд, а там будут и навесные мосты, и лебеди...
      А цивилизованный мир, где денег хватало не только на орудия убийств, но и на выживание, придумывал все новые и новые технологии; менялось и понимание процессов, ранее не видимых человеком.
      И когда была потеряна последняя надежда на спасение девочки, главный анестезиолог наш, мой бывший сокурсник, академик медицины Армен Бунатян, позволил себе крамольное высказывание - предложил позвать какого-нибудь крупного американского реаниматора. Поначалу на него замахали руками, но Армен ответил: "Я понимаю, он нам ничего нового не скажет, но можем же мы для нашего Владимира Ивановича пойти на такое унижение. Неужто не упросим в ЦК?! Он же там всех лечил, все Политбюро, всех стариков". Никто из присутствующих, слава Богу, не заметил этого намека на ставшую темой злых анекдотов геронтократию. Да, собственно, Армен вовсе не умышленно так сказал.
      Действительно, Бураковского любили на верху коллективного трона. У него были друзья среди цековских работников. Была своя компания банная, постпохмельное совместное поедание хаши.
      Короче, произошла небольшая суета в коридорах Политбюро - и через два дня в больницу примчался американский реаниматор. Говорили, что у него какой-то сказочный новый аппарат. Уоррен Зэппол его звали.
      Одним своим потусторонним, иным пониманием, своими первыми рекомендациями, еще до прихода в Москву его аппаратуры, он сумел улучшить состояние девочки.
      Не буду сейчас вдаваться в подробности воскрешения. Он не сказал: "Встань и иди", он просто работал. Девочка выздоровела.
      К тому времени у меня кончился отпуск, я вернулся в Москву. Позвонил мне Бураковский и попросил показать Уоррену что-нибудь из советской экзотики. Сводить его, например, в ресторан ЦДЛ. "Нет же у них официального ресторана только для писателей. Для него это, безусловно, экзотика". Бураковский часто бывал в Америке - знал, что просил.
      И вот мы в ЦДЛ. Гостя сопровождают Гоша Фальковский, хорошо знающий английский язык, и Ладо Месхишвили. Два знатных наших кардиохирурга. Нынче Гоша в Израиле, а Ладо в Германии. Такова, как говорится, селяви.
      Уоррен чувствовал себя свободно, раскованно, сказал, что первый раз ест в Москве без ленинского присмотра. Он жил все это время прямо в больнице, не отходя от девочки, и где бы там ни ел, всюду был портрет Ленина. Мы посмеялись. Тоже позволили себе расковаться. Он рассказывал нам, что каждые шесть лет им дают год творческого отпуска. Он ездил, к примеру, поработать в клинике знаменитого какого-то французского реаниматора. В другой раз в Антарктиде изучал дыхание пингвинов, для понимания дыхания у больных в условиях гипотермии. Мы быстро привыкали друг к другу. Так сказать, больше расковывались. И тут я увидел, что через стол от нас сидит Сахнин. Чрезмерно расковавшись, я со смехом сказал, что за его спиной сидит генерал КГБ. Такой слушок шел в писательских кругах.
      Наш американец сжался, голова сошлась вровень с плечами. Я перепугался. Ну, что ему-то? Ан нет. Прошла вмиг его раскованность...
      Вскоре он уехал к себе. А я смеялся в компаниях над тем, как американец забоялся КГБ. Шутил, перемывал косточки Сахнину, ничего толком про эти косточки не зная...
      Спустя много лет я медленно шел из терапевтического корпуса к себе, вспоминая Бураковского, Зэппола, ЦДЛ, осознавая, что камень лег на душу от бездумных моих давнишних шуток. Я не знаю и знать не хочу, имел ли Сахнин какое-либо отношение к КГБ, но понимаю, что, будь он генералом этой организации, не лежал бы нынче в нашей больнице.
      ЗЯМИН ГОЛОС
      Как часто, при оценках той или иной ситуации, в политике ли, в искусстве, в человеческих взаимоотношениях, я слышал от Зямы: "Но это же прежде всего безвкусица".
      Мне всегда нравился этот его резон. В самом деле, стоит задуматься о таком, скажем, событии в жизни страны, как путч 91-го года - как это было пошло, безвкусно. Да и в более глубокой истории: безвкусен был октябрьский переворот 1917-го, безвкусен был, простите, сталинский террор. Конечно, можно говорить о чрезмерности мягкости этого определения: мол, какая, простите, безвкусица - тут потоки крови льются, а вы.... Но стоит вспомнить выражение лица Зиновия Ефимовича Гердта, проясняется смысл... "Юлик. Вчера попалась мне на глаза газета "Завтра". Но это же так безвкусно..."
      Как же он говорил! Да кто же не помнит интонации и голос Зямы!.. И как легко представить себе звучание этой самой "безвкусицы" голосом его.
      Мы, большинство, узнали его, прежде чем в лицо, на слух - в "Необыкновенном концерте". Вышло так, что и я узнал его сначала на слух. В шестьдесят третьем, наверное. В телефонной трубке услышал этот единственный в мире голос: "Здравствуйте, Юлий Зусманович. Лена Стефанова сказала, что я смело могу обращаться к вам". Только больные называли меня полным именем, с отчеством, я к этому еще не привык. А тут этот голос! "Могу ли я попросить вас посмотреть мою жену?"
      Лишь перед операцией я, наконец, увидел его... Да, в первый раз увидел, сотни раз до этого слышав. И так слышал, будто видел. Странно, казалось бы, щуплый, невысокий Зяма не должен соответствовать своему роскошному голосу - нет, вполне его вид и, прежде всего, лицо, так сказать, укладывались в этот потрясающий голос. А вот, например, другой знаменитый голос нашей эпохи - голос диктора радио Левитана - так не совпадал с обликом транслятора державного величия. Левитан тоже был маленький и тоже щуплый... и уж очень заурядный.
      А вспомнишь лицо Гердта, когда играет он, скажем, филёра в фильме Рязанова "О бедном гусаре", или героя "Фокусника" Тодоровского, или Паниковского, уж не говоря о ролике, где он, старый ветеран войны, вспоминает ушедшее, и на печальном еврейском лице и в тексте, что пальцем выводит печальный Зяма на стекле, живет любовь...
      После операции Тани принес он мне набор - карандаш и ручку фирмы "Монблан". В те годы - весьма дорогой подарок. Много лет я все писал этой ручкой до самой эры компьютеров.
      Потом я его долго не видел. Хотя порой он или Таня мне позванивали.
      И вот опять я его увидел, увы, в своем больничном кабинете. Боли в ноге, температура. Зяма во время войны был тяжело ранен. Его много раз оперировала и спасла ему ногу хирург-травматолог, папина приятельница и коллега, Ксения Максимиллиановна Винцентини. Прошли годы - нога заболела, и Таня позвонила мне. Квалификация Винцентини не потребовалась - банальная рожа. С этим-то мог справиться и я, попичкав Зяму антибиотиками.
      Теперь уж мы встречались нередко. Премьера в театре имени Ермоловой. "Костюмер", английская пьеса, рассчитанная на двух больших артистов, - и ее играют у нас Якут и Гердт. Какая радость!.. А после премьеры поехали к Зяме домой. Я с Лидой, Аня и Саня Городницкие, Лена, племянница моя, режиссер и ее нынешний шеф по израильскому театру "Гешер", а тогда русский режиссер Женя Арье...
      "Гешер" пригласил Зиновия Ефимовича в Тель-Авив, где он дал несколько концертов. На одном из них были и мы с Лидой - наше гостевание там совпало. После концерта, как и в Москве, поехали к Зяме на квартиру, которую театр снял для своего именитого гостя. Концерт был, говоря строго, не в Тель-Авиве, а в другом городе, Нетании. Но понятие "в другом городе" в Израиле сильно разнится от возникающего в подобном случае в голове на российских просторах. От Нетании до центра столицы езды не больше двадцати минут. Нам бы прокатиться с ветерком, да не успеешь разогнаться - стоп, мы приехали. Но не успели сделать этот "стоп" - Зяма не обнаружил ключа от квартиры. Обычная в таких случаях семейная склока. Мы подъехали к дому. Таксист терпеливо ждал с доброжелательной улыбкой, когда сможет уехать, пока Таня, в поисках вожделенного ключа, высыпала содержимое своей сумочки на капот машины. Нет ключа! Зяма демонстративно вывернул все карманы. Ничего.
      Терпеливая улыбка постепенно сползала с лица таксиста.
      Но все благополучно завершилось - Зяма вспомнил, что оставил ключ в концертных брюках, а те забыл в театре.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19