Лезвие резака снова с глухим стуком упало на колоду. Крыса дернулась и застыла. Питер вручил ее второй лаборантке.
– Все это не на шутку разочаровало меня, – продолжал Питер. – Сохранение и высвобождение кальция. Конечно, легко сказать, что организм складирует кальций в костях и извлекает его оттуда по мере необходимости. Но ведь костная ткань имеет кристаллическое строение, она очень тверда и прочна. И вот выясняется, что ее можно создать и превратить в порошок за какую-то долю секунды. – Он запустил руку в клетку и вытащил еще одну крысу с лиловой отметиной на хвосте. – Поэтому я решил соорудить систему in-vitro и с ее помощью хорошенько изучить костную ткань. Никто не верил, что у меня получится. Костный метаболизм – слишком медленный процесс, его невозможно отследить, утверждали эти скептики. Но я сумел. Угробив несколько сотен крыс. – Питер вздохнул. – И если эти твари когда-нибудь завоюют земной шар, они будут судить меня как военного преступника.
С этими словами он положил на колоду очередную крысу.
– Знаете, я всегда мечтал найти девушку, которая убивала бы их для меня. Мне была нужна невозмутимая и хладнокровная немка с крепкими нервами. Или какая-нибудь садистка. Но поиски оказались тщетными. Все они, – он кивком указал на трех девиц за столом, – согласились работать со мной, только когда я поклялся, что им не придется убивать животных.
– И давно вы ведете эти исследования? – спросил я.
– Да уж восьмой год. Поначалу двигался черепашьими темпами, работал по полдня в неделю. Потом стал проводить здесь вторники. Довольно скоро прибавились и четверги. И выходные тоже. Пришлось ужать практику до минимума. Эти исследования для меня что тот наркотик.
– Неужели так нравится?
– Это просто блаженство. Игра. Долгая и увлекательнейшая игра. Головоломка, которую еще никто не решил. Но надо быть начеку, иначе превратишься в одержимого. На биохимическом факультете есть такие. Работают больше любого практикующего врача. На износ. Но со мной такого не случится.
– Откуда вы знаете?
– Дело в том, что, как только я замечаю первые симптомы одержимости – желание работать сутки напролет, сидеть в лаборатории до полуночи и возвращаться сюда в пять утра, я говорю себе: это всего лишь игра. Игра, игра, игра. И помогает, я успокаиваюсь.
Тяжелый тесак отправил на тот свет третью крысу.
– Ну вот, – сказал Питер. – Полпути пройдено. – Он почесал свой дородный живот. – Но что это мы все обо мне да обо мне. Давайте поговорим о вас.
– Меня интересует Карен.
– Хмм… И, кажется, какой-то несчастный случай? Не припоминаю ничего такого.
– Прошлым летом ее направили на рентген головы. Зачем?
– Ах, это! – Питер любовно погладил очередную жертву и положил ее на колоду. – Карен есть Карен. Вернее, была.
– То есть?
– Однажды она явилась ко мне в кабинет и сказала: я слепну. Помню, девочка была очень встревожена, аж задыхалась от волнения. Она это умела. Чего вы хотите от шестнадцатилетней девчонки? Сказала, что стала хуже видеть и, как следствие, хуже играть в теннис. Потребовала, чтобы я ей помог. Я взял кровь на анализ. Эта процедура всегда производит на них впечатление. Проверил давление, прослушал. Короче, сделал вид, что провожу тщательный осмотр.
– И направили ее на рентген?
– Да. Это входило в курс лечения.
– Я вас не понимаю.
– Все ее беды были чисто психосоматического свойства, – объяснил мне Питер. – Как и у девяноста процентов моих пациенток. Ну, случается какая-нибудь мелкая неприятность вроде проигрыша в теннис, и – бах: «Я больна!» Приходит такая «больная» к врачу. Врач не находит ни единого отклонения. Но пациентке этого мало, и она бежит к другому специалисту, а от него – к третьему, и так далее, пока какой-нибудь умный эскулап не похлопает ее по руке и не скажет: да, вы действительно тяжело больны. – Он громко захохотал.
– Значит, все эти анализы и снимки были для отвода глаз?
– В основном – да, хотя и не совсем, – ответил Питер. – Я убежден, что лучше перестраховаться и осмотреть человека, жалующегося на ухудшение зрения. Исследовал глазное дно, оно оказалось в норме. Проверил поле зрения. Тоже норма. Но Карен сказала, что видит то лучше, то хуже. Тогда-то я и взял кровь на анализ. И направил Карен к эндокринологу, а потом – на анализ уровня гормонов. Все было в норме. Ну и снимки черепа сделали. Тоже никаких отклонений. Впрочем, вы их, наверное, уже видели.
– Да, – подтвердил я и закурил сигарету, наблюдая, как гибнет очередная крыса.
– Ну, так сопоставьте все эти данные. Девушка хоть и юная, но всяко бывает. Ухудшение зрения, головные боли, небольшое увеличение веса, сонливость. Вполне вероятно, что у нее была ослаблена функция гипофиза, и это подействовало на зрительный нерв.
– Вы говорите об опухоли на гипофизе?
– Такое не исключено. Я рассчитывал, что анализы покажут, ослаблен гипофиз или нет. Если у нее и впрямь было что-то серьезное, рентгенограмма черепа могла помочь поставить диагноз. Но все пробы дали отрицательный результат. Недуги Карен существовали только в ее воображении.
– Вы уверены?
– Да.
– В лаборатории могли напутать.
– Могли, но я это предвидел и намеревался направить ее на повторные анализы.
– Почему же не направили?
– Потому что Карен больше не приходила, – ответил Питер. – В том-то и суть. Такой уж она была человек. То бьется в истерике и говорит, что слепнет, то не приходит на прием, хотя медсестра записала ее на следующую неделю. Оказывается, Карен в тот день играла в теннис и предавалась всевозможным удовольствиям. Нет, все ее болячки были чистой выдумкой.
– Какой у нее был цикл?
– Когда Карен пришла ко мне, нарушений не было. Но если она погибла на пятом месяце, значит, забеременела как раз в те дни, когда я осматривал ее.
– И все-таки она не пришла на повторный осмотр?
– Нет. У нее же ветер был в голове.
Питер прикончил последнюю, шестую крысу. Лаборантки трудились не покладая рук. Собрав тушки зверьков, Питер сложил их в бумажный пакет и выбросил его в корзину для мусора.
– Ну вот, наконец-то, – пробормотал он и принялся энергично мыть руки.
– Что ж, спасибо, – сказал я.
– Не за что. – Он вытер руки бумажной салфеткой и вдруг застыл, будто истукан. – Полагаю, я должен сделать какое-то заявление, коль скоро она была моей племянницей и пациенткой?
Я не ответил.
– Если Джей Ди узнает о нашей беседе, то никогда в жизни не станет разговаривать со мной. Постарайтесь не забыть об этом, когда будете расспрашивать еще кого-нибудь.
– Хорошо, постараюсь, – пообещал я.
– Я не знаю, что у вас на уме, да и знать не хочу, – продолжал Питер. – Вы всегда казались мне человеком разумным и толковым, а стало быть, вами движет не праздное любопытство.
Я не понимал, куда он клонит, и не нашелся с ответом. Питер пришел мне на выручку:
– Мой брат утратил ясность рассудка и способность мыслить трезво. Сейчас у него приступ паранойи, и лучше не приставать к нему с расспросами. Насколько я понял, вы были на вскрытии?
– Совершенно верно.
– Какое они сделали заключение?
– На основании визуального осмотра трудно сказать наверняка, – ответил я. – Пока никакой ясности.
– А мазки?
– Я их еще не видел.
– Какое у вас сложилось впечатление?
Я заколебался, но все-таки решил, что темнить не стоит: откровенность за откровенность.
– По-моему, Карен не была беременна.
– Хмм… – Питер снова почесал живот, потом протянул мне руку. – Очень занятно, – сказал он.
8
У бордюра возле моего дома стояла здоровенная патрульная машина с включенной мигалкой. Коротко остриженный и все такой же крутой на вид капитан Питерсон, привалившись к крылу, наблюдал, как я подъезжаю и торможу на дорожке к гаражу.
Я вылез из машины и окинул взглядом соседние дома. Их обитатели сгрудились у окон, привлеченные мерцанием маячка.
– Надеюсь, вам не пришлось долго ждать, – сказал я Питерсону.
– Нет, – с ухмылочкой ответил он. – Я только что подъехал. Постучал в дверь, но ваша супруга сказала, что вы еще не вернулись, вот я и решил подождать снаружи.
По его невозмутимой самодовольной физиономии пробегали красные блики от маячка. Я прекрасно понимал, что капитан не выключил его специально, чтобы досадить мне.
– Вы по делу?
Питерсон поерзал и опять привалился к машине.
– Вообще-то да. На вас поступила жалоба, доктор Берри.
– Правда? От кого же?
– От доктора Рэнделла.
– Что еще за жалоба? – с невинным видом осведомился я.
– Похоже, вы приставали к членам его семьи. К сыну. Жене. Даже к однокурсницам его дочери.
– Приставал?
– Так он мне сообщил, – тщательно подбирая слова, ответил Питерсон.
– И что вы ему сказали?
– Сказал, что разберусь.
– И вот вы здесь.
Он кивнул и тускло улыбнулся.
Мигалка начинала действовать на нервы. В конце квартала посреди улицы остановились двое мальчишек и принялись молча пялиться на нас.
– Я что, нарушил закон? – спросил я.
– Это еще предстоит выяснить.
– Если я нарушил закон, доктор Рэнделл может обратиться в суд. Он может пойти туда, если убежден, что в состоянии представить доказательства ущерба, понесенного им в результате якобы совершенных мною действий. Ему это известно, вам тоже. – Я улыбнулся Питерсону еще более гаденько, чем он мне. – Как, впрочем, и вашему покорному слуге.
– Может быть, поедем в участок и обсудим это?
Я покачал головой:
– Мне недосуг.
– Я ведь могу задержать вас для допроса.
– Да, – ответил я. – Но это неразумно.
– А может, и вполне разумно.
– Сомневаюсь. Я – частное лицо и действую в рамках прав, предоставленных законом всем гражданам. Я никому не навязывался, никому не угрожал. Любой человек, который не хотел говорить со мной, мог этого не делать.
– Вы нарушили границы частных владений, вторглись в жилище Рэнделлов.
– Это произошло случайно. Я заблудился и решил спросить дорогу. Рядом был большой дом, настолько огромный, что я, разумеется, принял его за учреждение. Мне и в голову не пришло, что там живут люди.
– Учреждение, говорите?
– Да. К примеру, сиротский приют. Или дом престарелых. Вот я и подъехал, чтобы узнать, как мне попасть, куда нужно. Представьте себе мое изумление, когда я совершенно случайно…
– Случайно?
– А вы можете доказать обратное?
Питерсон добродушно хмыкнул. Получилось вполне достоверно.
– Хитрец. Большой хитрец.
– Едва ли, – ответил я. – Кстати, почему бы вам не погасить эту мигалку и не прекратить привлекать всеобщее внимание? Я ведь тоже могу подать жалобу и заявить, что полиция не дает мне проходу. Пошлю ее начальнику полицейского управления, в окружную прокуратуру и мэрию.
Он лениво протянул руку к приборному щитку и выключил маячок. Противное мигание прекратилось.
– Когда-нибудь, – сказал Питерсон, – все это выйдет вам боком.
– Воистину, – согласился я. – Мне или кому-нибудь другому.
Капитан почесал тыльную сторону ладони, как тогда, в участке.
– Иногда я теряюсь и не знаю, кто вы такой – честный человек или круглый дурак.
– Может, и то, и другое.
Питерсон задумчиво кивнул.
– Возможно. – Распахнув дверцу машины, он скользнул за руль, а я вошел в дом. Закрывая за собой дверь, я услышал, как патрульная машина тронулась с места.
9
Мне не очень хотелось тащиться на вечеринку с коктейлями, но Джудит настояла на своем. По пути в Кембридж она спросила:
– Чего он хотел?
– Кто?
– Этот полицейский.
– А… Попытался вывести меня из игры.
– С какой стати?
– Рэнделл пожаловался на домогательства.
– Обоснованно?
– Думаю, да.
Я в двух словах рассказал ей о своих сегодняшних встречах. Выслушав меня, Джудит проговорила:
– Запутанное дело.
– По-моему, я только скребу по поверхности.
– Думаешь, миссис Рэнделл сочинила про тот чек на три сотни?
– Возможно.
Вопрос Джудит ошеломил меня. Я вдруг понял, что не поспеваю за стремительным развитием событий. Я не обдумал то, что уже произошло, не рассортировал факты, не сложил их воедино. Я понимал, что в деле есть неясности и закавыки, причем немало, но пока не имел случая как следует поразмыслить о них.
– Как там Бетти?
– Неважно. В сегодняшней газете напечатали статью…
– Правда? Я не видел.
– Маленькая заметочка. Арест врача за незаконный аборт. Никаких подробностей, только имя. Бетти пару раз звонили какие-то психи.
– Что, плохо дело?
– Да ничего хорошего. Теперь трубку снимаю я.
– Молодчина.
– Бетти храбрится и пытается вести себя так, будто ничего не случилось. Не знаю, правильно ли она делает, только у нее ничего не получается. Обыденная жизнь разладилась бесповоротно.
– Ты пойдешь к ней завтра?
– Да.
Я остановил машину в тихом жилом квартале Кембриджа, недалеко от местной городской больницы. Это был красивый район, застроенный старыми деревянными особняками; вдоль булыжных тротуаров росли клены. Кембридж во всей красе. Когда я вылезал из машины, к нам подкатил Хэммонд на своем мотоцикле.
Нортон Фрэнсис Хэммонд III – надежда медицины. Правда, сам он этого не знает, и слава богу. Будь иначе, он превратился бы в совершенно несносную личность. Родился Хэммонд в Сан-Франциско, в семье, которую он называет «поставщиками первоклассного товара». Выглядит он как ходячая реклама калифорнийского образа жизни. Нортон высок ростом, белокур, загорел и очень хорош собой. К тому же он прекрасный врач и уже второй год учится в ординатуре в Мемориалке, где его ценят столь высоко, что не обращают внимания на такие мелочи, как длинные, до плеч, волосы и лихо закрученные пышные усищи.
Главное достоинство Хэммонда и немногочисленных молодых врачей, подобных ему, состоит в том, что они ведут борьбу с косностью, не восставая против старой профессиональной элиты. Хэммонд не стремится шокировать кого-либо своей шевелюрой, образом жизни или мотоциклом. Ему просто глубоко плевать, что подумают другие врачи. Благодаря такому отношению к жизни его никто не осуждает. В конце концов, он знает свое дело. И даже если другим врачам не нравится его внешний облик, никаких причин жаловаться на Хэммонда у них нет. Вот он и живет себе спокойно. Да еще и занимается преподаванием, поскольку это входит в ординаторские обязанности. А значит, он оказывает влияние на молодежь. Вот почему Хэммонд – надежда медицины.
После Второй мировой войны врачевание претерпело огромные изменения. Обновление шло как бы двумя волнами. Сначала, в первые послевоенные годы, бурно расцвели наука, технологии и методики. Врачи стали применять антибиотики, потом разобрались в электромагнитном балансе организма, изучили строение белка и работу генов. Достижения эти хоть и лежали главным образом в сфере науки и технологии, но они до неузнаваемости изменили облик практической, прикладной медицины. До 1965 года три из четырех наиболее распространенных групп лекарственных средств – антибиотики, гормоны и транквилизаторы – оставались главными новациями послевоенных лет. Четвертая группа, анальгетики, была представлена в основном старым добрым аспирином, синтезированным в 1853 году. Аспирин – одно из чудес фармацевтики. Он снимает боль, отеки, лихорадку и аллергию, и при этом никто не может объяснить механизм его действия.
Вторая волна перемен – явление относительно недавнее и скорее общественное, нежели технологическое. Оно связано с социальной медициной и государственным врачебным обслуживанием, которые превратились в серьезную помеху. С ними надо было бороться как с раком или сердечно-сосудистыми заболеваниями. Некоторые врачи считали, что государственная медицина хуже любого рака, и кое-кто из молодых коллег разделял это мнение. Но было совершенно ясно, что, нравится это врачам или нет, им придется оказывать более качественную медицинскую помощь гораздо большему числу людей, чем когда-либо прежде.
Казалось бы, новаций следовало ждать именно от молодежи. Но в медицине не все так просто. Молодые врачи постигают премудрости ремесла под руководством своих пожилых коллег, и зачастую ученик становится точной копией учителя. Кроме того, в лекарском деле идет война поколений, особенно в наши дни. Нынешние молодые врачи более образованы и лучше подготовлены, их научные познания обширнее, чем у старой гвардии. Они задаются гораздо более серьезными вопросами и не довольствуются простыми ответами. К тому же они с присущей молодежи пронырливостью стремятся избавиться от пожилых коллег и занять их должности.
Вот почему Нортон Хэммонд слывет незаурядной личностью. Он вершит революцию, не прибегая к мятежу. Эдакий «безмятежный» переворот.
Хэммонд поставил свой мотоцикл, повесил на колесо замок, любовно похлопал ладонью по седлу, отряхнул пыль с одежды и мгновение спустя заметил нас с Джудит.
– О, привет, дети мои! – воскликнул он.
По-моему, он называл своими детьми всех без разбора. Во всяком случае, такое у меня сложилось впечатление.
– Как поживаешь, Нортон?
– Да все продираюсь сквозь тернии, – он усмехнулся и ткнул меня кулаком в плечо. – А ты, говорят, вышел на тропу войны. Это правда?
– Не совсем.
– Шрамов пока нет?
– Только пара синяков.
– Повезло, – рассудил Хэммонд. – Надо же, сцепился с самим СК.
– СК? – растерянно переспросила Джудит.
– Старый клистир. Так его прозвали на третьем этаже.
– Рэнделла?
– Кого же еще? – Хэммонд улыбнулся моей жене. – Наша детка решила не мелочиться.
– Я знаю.
– Говорят, СК мечется по третьему этажу, словно стервятник с перебитым крылом. Все никак не может поверить, что кто-то пошел против его величества.
– Да, представляю себе эту картину, – сказал я.
– Он в жутком состоянии, – сообщил мне Хэммонд. – Даже напустился на Сэма Карлсона. Ты знаешь Сэма? Стажер, работает под началом СК, роется в отбросах «высокой хирургии». Старый клистир числит его в любимчиках, и никто не понимает почему. Говорят, потому что он тупой, этот Сэм. Ослепительно, убийственно, пугающе, непроходимо тупой.
– Неужели? – спросил я.
– Эту тупость невозможно описать словами, – продолжал Хэммонд. – Но и Сэму вчера досталось. Он сидел в кафетерии, поедая бутерброд с цыпленком и салатом (несомненно, он долго выяснял у официанток, что такое цыпленок), и тут входит СК. Видит Сэма и спрашивает: «Чем это вы занимаетесь?» А Сэм и отвечает: «Ем бутерброд с салатом и цыпленком». – «И за каким чертом?» – говорит СК.
– Ну а Сэм что?
Хэммонд расплылся в улыбке.
– По сообщениям из надежного источника, Сэм ответил: «Не знаю, сэр», – после чего бросил свой бутерброд и вышел вон.
– Голодный?
Хэммонд расхохотался.
– Вероятно. – Он покачал головой. – Но не надо осуждать СК. Он прожил в Мемориалке лет сто, и за все это время у него ни разу не было никаких неприятностей. А теперь, когда идет охота за черепами, и его дочь…
– Охота за черепами? – переспросила Джудит.
– Да что же это такое? Или институт сплетни лежит в руинах? Обычно жены первыми узнают все новости. В Мемориалке ад кромешный. А все из-за больничной аптеки.
– Какая-то недостача? – предположил я.
– Вот именно.
– Что пропало?
– Чертова уйма ампул с морфием. Этилморфина гидрохлорид. Он в три-пять раз забористее, чем сульфат морфия.
– Когда это случилось?
– На прошлой неделе. Аптекаря чуть удар не хватил. Зелье увели в обеденный перерыв, пока он тискал какую-то медсестру.
– Чем кончились поиски? – спросил я.
– Ничем. Больницу перевернули вверх дном, но без толку.
– А прежде такое бывало?
– Кажется, да. Несколько лет назад. Но тогда сперли всего две ампулы, а на этот раз взяли по-крупному.
– Какой-нибудь фельдшер?
Хэммонд пожал плечами:
– Это мог быть кто угодно. Лично я думаю, что зелье взяли на продажу: слишком уж много унесли. И очень рисковали. Как ты думаешь, можно ли вот так запросто забрести в амбулаторное отделение Мемориалки и спокойно вынести под мышкой коробку, набитую склянками с морфием?
– Нет, думаю, что нельзя.
– Чертовски дерзкий малый.
– И куда ему столько?
– Вот именно. Поэтому я и думаю, что морфий взяли на продажу. Это было тщательно подготовленное похищение.
– Значит, кто-то со стороны?
– Ну, наконец-то! Это самый интересный вопрос. В больнице считают, что дельце провернул один из работников.
– А улики?
– Ни единой.
Мы поднялись на крыльцо дома.
– Это очень, очень интересно, Нортон.
– Да уж надо думать.
– У вас там кто-нибудь сидит на игле?
– Из персонала? Нет. Говорят, одна девчонка из кардиологии ширялась амфитамином, но с год назад бросила. Тем не менее ее взяли в оборот. Раздели, искали следы уколов. Ничего не нашли.
– А как насчет…
– Врачей?
Я кивнул. Врачи и наркомания – запретная тема. Не секрет, что среди нашего брата есть любители зелья. Как не секрет и то, что врачи довольно часто кончают самоубийством. Психиатры, например. Самоубийц среди них в десять раз больше, чем среди людей, не связанных с медициной. В пропорции, разумеется. Гораздо менее известен классический синдром врача-отца, когда сын наркоман, а отец снабжает его зельем. И оба довольны. Но говорить о таких вещах не принято.
– Насколько мне известно, врачи ни при чем, – ответил Нортон.
– Никто не увольнялся? Может, медсестра или секретарша?
Хэммонд усмехнулся.
– Что-то ты больно суетишься.
Я пожал плечами.
– Думаешь, тут есть связь с гибелью девушки?
– Не знаю.
– Вряд ли это звенья одной цепи, – сказал Хэммонд. – Но мысль интересная.
– Да.
– Чисто теоретически.
– Разумеется.
– Я позвоню тебе, если что-нибудь выясню, – пообещал он.
– Да уж, будь добр, – пробормотал я.
Мы подошли к двери. Из дома доносились звуки, сопутствующие любой веселой вечеринке – звон бокалов, смех и гвалт.
– Желаю успеха в битве, – сказал Хэммонд. – Надеюсь, ты победишь.
– Я тоже надеюсь.
– Так и будет. Только не бери пленных.
Я улыбнулся.
– Это противоречит Женевской конвенции.
– Ничего. Война-то совсем крошечная.
***
Хозяином вечеринки был Джордж Моррис, старший стажер терапевтического отделения Линкольновской больницы. Он уже заканчивал стажировку и готовился открыть частную практику, так что сегодня Моррис, можно сказать, устраивал себе «отходную».
И устраивал очень славно. Он сумел создать ненавязчивый уют, который, надо полагать, едва ли был ему по карману. Мне вспомнились банкеты промышленников, запускавших в производство новые изделия. В каком-то смысле именно это и делал сейчас Моррис.
Двадцативосьмилетний Джордж был женат, растил двоих детей и сидел по уши в долгах. Впрочем, любой врач в его положении задолжал бы не меньше. Ему предстояло выбиваться в люди, а для этого нужны пациенты. Коллеги-поставщики. Консультации. Иными словами, он нуждался в добром отношении уважаемых местных врачей – вот почему созвал в гости две сотни эскулапов и начинил их лучшими бутербродами, какие только нашлись в ближайшем ресторане, да еще нагрузил под завязку самой дорогой выпивкой.
Я был польщен приглашением на это сборище. Что проку Моррису в патологоанатоме? Мы возимся с трупами, а трупы не надо направлять к узким специалистам. Джордж позвал Джудит и меня, потому что считал нас своими друзьями. По-моему, на этой вечеринке мы были его единственными приятелями.
Я оглядел комнату. Здесь собрались заведующие отделениями почти всех крупных больниц Бостона. И стажеры с супругами. Женщины сбились в кучку в уголке и болтали о детях. Врачи тоже держались вместе, в зависимости от специальности и места работы. Забавно было наблюдать такое четкое профессиональное размежевание.
В одном углу Эмери доказывал преимущества малых доз йода-131 при гипертериозе; в другом Джонстон рассуждал о печеночном давлении; в третьем Льюистон, по своему обыкновению, бормотал о бесчеловечности электрошоковой терапии при лечении депрессий. Из девичьего уголка то и дело долетали словечки типа «прививка» или «ветрянка».
Джудит стояла рядом со мной. В голубом платье с открытой спиной она выглядела совсем юной. Джудит сноровисто заправлялась шотландским виски (она любила пить залпом) и, кажется, готовилась примкнуть к компании докторш.
– Иногда мне хочется, чтобы они говорили о политике, – сказала она. – О чем угодно, только не о медицине.
Я улыбнулся, вспомнив изречение Арта о том, что врачи «бесполитичны». Он имел в виду, что они политически безграмотны. Арт говорил, что врачи не только не имеют четких политических убеждений, но и не способны их иметь.
«У них, как у военных, – сказал он однажды. – Политические пристрастия – признак непрофессионализма». Арт, по своему обыкновению, преувеличивал, но доля истины в его словах была.
Я думаю, что Арт любит сгустить краски, ему нравится злить, шокировать, поддразнивать. Такой уж он человек. Но, по-моему, его как магнитом тянет к той тоненькой линии, которая отделяет истинное от ложного, правду от преувеличения. Поэтому он все время роняет какие-то замечания, а потом наблюдает, кто и как реагирует на них. Особенно если он в подпитии.
Арт – единственный знакомый мне врач, который напивается допьяна. Все остальные поглощают чудовищные количества спиртного, но оно не оказывает на них никакого видимого действия. На какое-то время они становятся не в меру болтливыми, потом начинают клевать носом, и все. Но Арт бывает по-настоящему пьян. И в этом состоянии ведет себя особенно задиристо и безобразно.
Я этого никогда не понимал. Одно время мне казалось, что Арт страдает патологической интоксикацией, но потом я понял: это просто распущенность, желание пойти вразнос и не следить за собой, как другие. Возможно, это ему необходимо, и он не в силах ничего с собой поделать. А может быть, Арту просто нужен какой-то предлог, чтобы выпустить пар.
Уверен, что Арт недолюбливает людей своей профессии. Этим отличаются многие врачи, хотя и по разным причинам. Джонс не любит своих, потому что одержим научными исследованиями и зарабатывает меньше, чем тратит; Эндрюс – потому что за страсть к урологии ему пришлось заплатить счастьем и радостями семейной жизни; Тезлер – потому что он дерматолог и считает своих пациентов мнительными, а вовсе не больными. Поговорив с любым из этих людей, вы рано или поздно почувствуете их неприязнь ко всем остальным медикам. Но Арт – случай особый. Он ненавидит медицину как таковую.
Наверное, люди, презирающие и себя, и своих коллег, найдутся в любой профессии. Но Арт – своего рода экстремист. Можно подумать, что он избрал поприще врача нарочно, чтобы досадить самому себе, превратить себя в унылого и озлобленного нытика.
Иногда мне кажется, что он делает аборты с единственной целью – разозлить своих коллег. Возможно, я несправедлив к нему, но как знать… В трезвом виде Арт рассуждает вполне разумно и приводит веские доводы в пользу легализации абортов. Но, когда он пьян, в нем говорят чувства. Главным образом самодовольство.
Поэтому я думаю, что он напивается, чтобы выплеснуть свою желчь и дать волю злости. В случае чего у него всегда есть отговорка: я был пьян, уж не обессудьте. Нализавшись, он вступал в ожесточенные, почти злобные словесные перепалки с собратьями по поприщу. Однажды он заявил Дженису, что делал аборт его жене. Дженис этого не знал, и выходка Арта подействовала на него как удар в пах. Ведь он – католик, хотя его жена исповедует другую веру.
Дело было на вечеринке, и я помню, как Арт изгадил всем настроение. Потом я довольно долго сердился на него. Через несколько дней Арт извинился передо мной, а я посоветовал ему попросить прощения у Джениса. И он попросил. По какой-то неведомой причине вскоре Арт и Дженис стали закадычными приятелями, и теперь Дженис тоже ратует за аборты. Уж и не знаю, какие доводы пустил в ход Арт, чтобы убедить его, но в конце концов католик перековался.
Я знаю Арта лучше, чем другие, и понимаю, что очень многое в его характере объясняется национальностью. По-видимому, внешний облик оказал немалое влияние на формирование его души. Среди врачей довольно много китайцев и японцев, и про них ходит масса анекдотов, причем весьма злобных. Кое-кого раздражают энергия и сообразительность азиатов, их стремление к успеху. Такие же анекдоты рассказывают и про евреев. Полагаю, что Арту – американцу китайского происхождения – приходилось восставать и против этого фольклора, и против собственных воспитателей, приверженцев консервативных традиций. Вот почему он ударился в другую крайность и стал эдаким левацким элементом. Одно из проявлений этих умонастроений – безудержная тяга Арта ко всему новому. Ни у какого другого бостонского акушера нет настолько современного оборудования. Арт покупает все новинки, и на эту тему тоже ходит немало анекдотов. Его называют азиатской диковиной, зацикленной на новомодных штуковинах. Но Артом движут совсем другие побуждения. Он просто борется с традицией, рутиной, пытается выбраться из наезженной колеи.
Достаточно совсем недолго поговорить с ним, чтобы понять: Арта буквально распирает от идей. Он разработал новую методику взятия проб на наличие раковых клеток в матке. Он считает пальпацию тазовых органов пустой тратой времени. По его мнению, базальная температура – гораздо более точный показатель овуляции, нежели принято считать. Он убежден, что даже при самых тяжелых родах ни в коем случае нельзя пускать в ход щипцы, а общий наркоз следует запретить, заменив его большими дозами транквилизаторов.
Попервоначалу все это звучит весьма впечатляюще. И только спустя какое-то время вы осознаете, что Арт попросту оголтело атакует косность, рьяно выискивает, и находит, изъяны во всех областях традиционного акушерства.
Поэтому я думаю, что рано или поздно он должен был начать делать аборты. Конечно, мне следовало бы разобраться в его побуждениях, подвергнуть их сомнению. Но я редко задумываюсь об этом. Мне кажется, что цели и конечные результаты гораздо важнее мотивов. История знает немало примеров, когда люди творили зло из самых добрых побуждений и в итоге терпели неудачу. Но бывало и так, что человек делал добро во имя ложных идеалов. И становился героем.