Сравнив свежеобретенные рукописи с античными источниками, которые были в их распоряжении, — с Цицероном, Лактанцием, Платоном, — те ученые эпохи Возрождения, что впервые знакомились с этой традицией, выяснили, что автор текстов доводился двоюродным братом Атланту и братом — Прометею (Ренессанс привык считать всех вышеперечисленных реальными историческими фигурами) и что был он не богом, но человеком, величайшим мудрецом античности, который жил задолго до Платона и Пифагора, а может статься, что и задолго до Моисея, и что в таком случае перед ними лежат древнейшие рукописи в истории человечества.
Как только рукописи оказались во Флоренции, в городе начался страшный ажиотаж.
Об их существовании поговаривали и раньше, еще в Средние века: в средневековье у Гермеса Трисмегиста была репутация одного из величайших мудрецов древности, в одном ряду с Вергилием и Соломоном, его перу приписывались различны трактаты и гримуары — и вот наконец перед ученым миром явились его истинные тексты. В них была вся мудрость Египта, более древняя, чем вся мудрость римлян и греков, восходящая к временам, возможно, предшествующим даже Моисею, — позже, кстати, возникнет представление, что Моисей, получивший образование и воспитание, подобающее членам египетского правящего дома причастился тайнознания именно из этого источника.
Видишь ли, когда речь идет об эпохе Возрождения, нужно постоянно иметь в виду, что вся тогдашняя премудрость глядела не в будущее, а исключительно себе через плечо. Ренессансная наука, ренессансная система знаний стремилась только к тому, чтобы по мере сил воссоздать прошлое в настоящем, ибо прошлое по определению было мудрее, лучше, чище, чем настоящее. А потому чем более древней оказывалась рукопись и чем более древнее знание в ней содержалось, тем лучше оно оказывалось на поверку, свободное от привнесенных позже ошибок и интерполяций, тем ближе оно было к Золотому веку.
Понимаешь теперь, как эти рукописи должны были на них подействовать? Они сподобились лицезреть свод древнейшего в мире знания, и что ты думаешь? Он то и дело перекликался с Книгой Бытия; он то и дело перекликался с Платоном. Гермес был, вне всякого сомнения, человеком боговдохновленным, поелику предвидел сквозь тьму веков христианские истины. И сам Платон, вероятнее всего, черпал из этого же источника. В диалогах Гермеса с его учеником Асклепием и с его сыном Татом можно отыскать не только подобную платоновской философию идей, но и философию света, подобную системе Плотина, и даже представление о воплощенном Слове, перекликающееся с христианским логосом, Сыном Божьим, созидательным первопринципом. По сути дела, Гермеса произвели в христианские святые. И началась та безудержная мода на Египет и все египетское, которая держалась на всем протяжении эпохи Ренессанса. Более того. Эти египетские диалоги были в высшей степени одухотворены, благочестивы и абстрактны; и постоянно речь в них идет о необходимости избежать влаги звезд, об открытии божественного всемогущества человеческой души, но практических советов на сей счет не содержится почти никаких. А вот где были практические советы на сей счет, так это в старых добрых гримуарах многие из которых средневековая традиция приписывала непосредственно Гермесу; и кто его знает, может быть, именно там и следовало искать практическую сторону абстрактного духовного учения. Понятно, что в искаженном виде; понятно, что использовать эти книги нужно было с крайней осторожностью; и тем не менее они тоже относились к великой древней магии Гермеса Трисмегиста. Вот так Гермес и оказался виновником того, что множество весьма серьезных людей с головой ушли в практическую магию.
— Bay, — сказала Джулия. — Вот это да!
В глазах у нее появился знакомый огонек; палец незаметно для нее самой прошелся по краешку бокала с дайкири, стирая кристаллики сахара. Вот теперь она уже никуда от него не денется.
— А еще возникла совершенно новая наука, — сказал Пирс. — Если человек — брат могущественных демонов и способен на все, то что может воспрепятствовать ему в переустройстве мира, в творении невиданных чудес? Если вся полнота вселенной может быть вмещена и упорядочена человеческим разумом, как в то верил Джордано Бруно? Думаю, что и на ревизию коперниковской системы Бруно подвиг именно Гермес: не потому, что его идеи были более убедительными, но потому, что были они куда более необычными, чудесными, что здесь ему открылась возможность окунуться в настоящее древнеегипетское тай незнание.
— А что, — сказала Джулия, — все же знают: египтянам было известно о том, что земля вращается вокруг солнца Они держали это свое знание в тайне, но они же об этом знали.
У Пирса отвисла челюсть. Глаза у Джулии по-прежнему горели, в них были сосредоточенность и радость понимания.
— Ну, давай дальше, — сказала она и облизнула пальчик.
— Ладно, только не забывай об одном обстоятельстве, — сказал Пирс. — Не забывай, что в ту эпоху ни о культуре, ни о религиозных представлениях древних египтян не знали почитай что совсем ничего. Иероглифы разучились читать еще до наступления римской эры; и заново расшифровали их только в девятнадцатом веке. В эпоху Возрождения никто и понятия не имел, что написано на обелисках, зачем были нужны пирамиды, и так далее. И вот теперь они получили эти в высшей степени духовные, полуплатонические магические трактаты и взялись всерьез изучать Египет. Начать хотя бы с иероглифов: наверняка они представляют собой какой-нибудь таинственный мистический шифр, этакую историю в картинках о восхождении души, опорные иллюстрации для того, кто готов к постижению сути, быть может, сами по себе чудодейственные, исполненные смыслов, вроде как пятна Роршаха или карты Таро…
— Ясное дело, — сказала Джулия.
— А в пирамидах, обелисках и храмах — в них должен быть ключ к египетскому тайнознанию, великая доэвклидова геометрия, тайные пропорции и магические соотношения величин, которые теперь, быть может, получится разгадать…
— Ясное дело.
— Но это же не так! — воскликнул Пирс и вскинул собой обе руки ладонями наружу. Человек за со ним столом оделил его холодным взглядом: обычное се любовники ссорятся, сделай вид, что ты ничего не замечаешь. — Это не так! В том-то самое и удивительное, самая большая и странная загадка. Те рукописи, которые эпоха Возрождения приписала не то богу, не то царю, не то жрецу Гермесу Трисмегисту и на основании которых выстроила целую картину Древнего Египта, особой древностью вовсе не отличались. И автор у них тоже явно был не один. И даже написаны они были вовсе не в Египте.
Кто бы ни написал те рукописи, которые прибыли во Флоренцию в шестидесятых годах пятнадцатого века, в любом случае этот человек, или эти люди, ровным счетом ничего не знали о настоящей религии Древнего Египта или знали о ней крайне мало. Современным ученым стоит немалого труда отыскать в этих текстах хотя бы намек на перекличку с солидным корпусом египетской мифологии и философской мысли.
Да и намеки эти остаются скорее на совести исследователей.
В действительности же рукописи эти, насколько мы можем сейчас судить, суть не что иное, как подборка текстов одного из позднеэллинистических мистериальных культов, гностической секты, бытовавшей не то во втором, не то в третьем веке нашей эры. Нашей эры. В тогдашней Александрии, в среде эллинизированных египтян и египетских греков, такого рода учения расцветали сотнями; Александрия в те времена была, должно быть, похожа на нынешнюю Калифорнию: сплошные секты, про сто плюнуть некуда. Так что если в этих трактатах сплошь и рядом встречаются совершенно христианские по сути идеи, в этом нет ничего удивительного; если в них встречаешь порой то Платона, то Пифагора, то Плотина, так это не оттого, что Гермес повлиял на всех троих, а как раз с точностью до наоборот. Тогда как раз вернула мода на всяческого толка платонизм.
Вот и выходит, что эпоха Возрождения совершила колоссальную ошибку. Причин для этого была масса. В поздней античности отцы Церкви вроде Августина или Лактанция говорили о Гермесе Трисмегисте как о реальном историческом лице, а в Средние века точно так же поступали Роджер Бэкон и Фома Аквинский. Внешних объективных свидетельств к тому, что все эти рукописи являются подделкой, или во всяком случае не являются тем, за что себя выдают, также не существовало. Впрочем, существовал целый ряд свидетельств сугубо-внутреннего характера; и к середине семнадцатого века удалось доказать, что по происхождению они — позднегреческие (начать с того, что в одной из рукописей упоминаются Олимпийские игры), но энтузиасты попросту не обращали на такого рода доказательства никакого внимания; на протяжении всего семнадцатого и даже восемнадцатого веков они продолжали искренне верить в Египет Гермеса Трисмегиста. Корпус эзотерической египтологии разросся до весьма солидных размеров. И даже в девятнадцатом веке — после Шампольона, после Уоллиса Баджа, после того как на свет божий появился истинный исторический Египет — люди вроде Мида или Теософского общества, вроде Алистера Кроули и прочих мистиков и магов по-прежнему пытались во все это уверовать.
— Алистер Кроули, — глаза у Джулии сделались еще шире прежнего.
— И все из-за одной-единственной ошибки, из-за этих псевдоегипетских рукописей!
Из-за этих герметических писаний — да, кстати, вот оно, это словечко, тут как тут, герметический, магический, тайный, запечатанный как колба алхимика, из-за этих писаний Египет стал ассоциироваться со всем, что только есть на свете таинственного, зашифрованного, покрытого мраком неизвестности; с древней утраченной мудростью; с доисторическим золотым веком, который, при желании, можно попытаться возродить, дабы принести деградировавшим современникам свет истины. Такова традиция, такой она дошла и до нас в тысячах книг, в тысячах перекрестных ссылок. Эта традиция нашла свое продолжение, скажем, в основании масонского братства, а масоны отродясь делали большие лаза стоило только речи зайти о том, что их учение корнями уходит в египетскую премудрость; а через посредство масонов она ведет и к отцам-основателям Соединенных Штатов, многие из которых также были масонами, а отсюда на большой государственной печати и на долларовой банкноте появляются пирамида и египетское Око. И точно таким же образом сфинкс, храмы и мудрые жрецы оказываются в «Волшебной флейте», которую Моцарт написал на основе псевдоегипетских преданий масонской ложи, к которой сам принадлежал.
И каким-то образом — я пока еще не знаю точно каким — все это имеет самое непосредственное отношение ко мне. Каким-то образом эта волшебная, неземная, придуманная страна выходит непосредственно на Пирса Моффета, и открывается мне, в Кентукки, через самые разные книги, через чертов тамошний воздух, бог ее знает как. И в то же время я постоянно отдавал себе отчет в существовании настоящего исторического Египта, реальная информация о котором все накапливалась и накапливалась на протяжении последних веков; я знал о мумиях, о фараоне Тутанхамоне, о Ра, Исиде и Осирисе, о разливах Нила и о рабах, которые волокли на веревках огромные каменные глыбы. И порой мне казалось, что на свете существуют две совершенно разные страны, которые просто живут рядом друг с другом — или перпендикулярно ДРУГ к другу. Египет. И Эгипет.
И я был прав! Это и в самом деле две совершенно разные страны. У той, что снилась мне во сне и о которой я подолгу думал, тоже есть своя история, совсем как у Реального Египта, история не менее протяженная, но иная; и другие памятники, или, вернее, памятники мо гут быть теми же самыми, только вот смысл у них совершенно иной; с другой литературой, с другим пространством. Если отслеживать историю Египта все дальше и дальше в прошлое, то в какой-то точке (или в нескольких разных точках) она разделится на несколько разных линий И ты можешь выбрать себе любую: стандартную историю из учебника, Египет, или другую, из детской грезы. Историю герметически закрытую. Историю не Египта, но Эгипта. Потому что история не сводится к одному-единственному варианту.
Он допил свой стакан. Рядом с ним тут же появился официант, а может быть он уже и стоял тут, рядом, какое-то время и слушал монолог Пирса.
Джулия наконец оторвала глаза от Пирса и взглянула на официанта.
— Наверное, имеет смысл сделать заказ, как тебе кажется?
— Вот эту историю мне и хочется рассказать, — сказал Пирс. — Но это всего лишь одна из возможных историй, и я не рассказал тебе даже десятой ее части. Даже одной десятой части.
— Пусть это будут яйца по-флорентински, — сказала Джулия. — Картофеля не нужно.
— Волшебные города, — сказал Пирс. — Города Солнца. Почему Людовик Четырнадцатый именовался Король-Солнце? Все из-за того же Гермеса.
— И чай, — сказала Джулия. — С лимоном.
— И еще масса всяких историй, — продолжал Пирс. — Других, и ничуть не менее интересных. Об ангелах, например. У меня руки чешутся, так хочется ее рассказать. Как ты думаешь, почему ангельских хоров именно девять, а не десять и не семь? Откуда взялись маленькие бестелесные херувимы на открытках на Валентинов день? И почему они так называются — «херувимы»?
Он оглянулся на официанта, сделал заказ (в желудке у него вдруг разверзлась темная бездна) и указал ему на свой пустой стакан.
— Давай я расскажу тебе еще одну историю, — сказал он. — Если, конечно, ты не против.
Но огонек в глазах у Джулии уже погас. Он явно грузил, она за ним не поспевала. Но как иначе можно рассказывать такие веши? Если бы одна история, один привычный Ренессанс не успел пустить в тебе корни, не вошел в привычку, разве эта другая версия была бы настолько удивительной, настолько волшебной?
— У меня их десятки, — сказал он. — Десятки историй, которые стоят того, чтобы их рассказать.
Роскошные, невыразимо роскошные, лживые насквозь истории и целые мыслительные системы, которые открылись ему стараниями недавно попавших в его поле зрения ученых, роскошные и очень странные, порой непостижимые, и людские умы, похожие на его собственный, когда-то выдумывали эти истории и постигали их, людские умы, исполненные книжной премудрости, тысяч и тысяч страниц текста в печатный лист величиной и абсолютно сюрреалистических иллюстраций, построенных на странной, почти потусторонней перспективе, геометрических таблиц, и диаграмм, и мнемонических стихов — и все вместе они словно бы пытались описать какую-то другую, незнакомую планету. Мартин дель Рио, испанский иезуит, написал книгу в миллион слов об одних только ангелах.
Пирс выдернул из колечка салфетку и разложил ее на коленях. Он открыл давным-давно утерянную планету, трубят фанфары, знамена реют на ветру, именно этой радостью он более всего хотел поделиться и не знал как; и радостным чувством удивления от того, что она не только открылась ему, но как-то вдруг оказалось, что пусть смутно, но ему она уже знакома.
— Складывается такое впечатление, — начал он, — такое впечатление, что когда-то давным-давно существовал совершенно иной мир, который жил по законам, для нас сейчас невообразимым; целый мир со своими собственными историями, физическими законами, науками, которые эти законы описывали, с этимологиями, системами соответствий. А затем во всех этих системах произошел колоссальный сбой, великая перемена, связанная с книгопечатанием, с открытиями Коперника и Кеплера, с картезианскими и бэконианскими идеями в области механики и экспериментальной науки. Эти новые науки сразу развили бешеную скорость; участок за участком они стирали из памяти человечества упорно цеплявшиеся за старое структуры прежнего научного знания; и стерли даже тот, во многом странный на наш сегодняшний взгляд и загадочный способ, которым видели мир и Кеплер, и Ньютон, и Бруно. Весь прежний мир, в котором мы жили когда-то, превратился в подобие сна, грезы, которую забываешь, пробудившись утром, хотя, подобно снам, она подспудно вкрадывается в наш повседневный — дневной — строй мысли; и даже в наши дни эта греза назойливо ищет себе место под солнцем, повсюду в мире, куда ни кинешь взгляд, и в обыденной жизни, в наших каждодневных суевериях и страхах, мы порой ничем не отличаемся от человека донаучной эпохи, от магов, пифагорейцев, розенкрейцеров — не отдавая себе в том отчета.
— Да, конечно, я поняла, Пирс, но…
— Вот я и хочу тебе предложить, — перебил ее Пирс, подняв руку ладонью вперед, — нечто вроде археологии повседневного человеческого существования; нечто вроде журналистского расследования или, если угодно, того, чем занимались «разгребатели грязи», но только целью будет — отследить происхождение всех этих маленьких навязчивых состояний. Во-первых, выявить их; выявить архаические, мифологические по сути и совершенно антиисторические представления о мире в их современных версиях, а затем проследить эволюцию их составных элементов вплоть до их древних, былых обликов, до первоистоков, если, конечно, получится таковые сыскать, точно так же, как я это сделал со своим Египтом, с Эгиптом вплоть до тех дверей в царство грез, из которых они о вышли, до Роговых Врат.
— Роговые Врата, — прошептала Джулия, — роговые, а почему, интересно, они роговые?
— И знаешь, что еще? — сказал Пирс. — Чем больше занимаюсь такого рода лжеисториями и магическими по сути представлениями о мире, тем чаще замечаю, что тот перекресток, на котором приходится, так сказать, сворачивать в сторону с торного пути привычной европейской истории, попадает на один и тот же период: где-то между тысяча четырехсотым и тысяча семисотым годами. И речь идет не о самих по себе понятиях, понятия-то по большей части остались теми же самыми; речь о тех формах, в которых они до нас дошли. Потому что в то время — я точно не знаю почему, хотя и на сей счет у меня тоже есть свои соображения, — так вот в то самое время, когда возникло то, что мы сейчас называем современной наукой, происходил не менее мощный процесс возвращения к Древней Мудрости, процесс кодификации самых разных магических, до-научных картин мира. На свет божий вышел не один только Гермес со своим Эгиптом, Европа открыла для себя Орфея и Зороастра, заново переворошила иудейскую каббалу и построения Раймунда Луллия [74] — потом объясню, кто это такой, — и самые дичайшие системы неоплатоников вроде Прокла и Ямвлиха, который, кстати, тоже был большим поклонником всего египетского. А еще алхимия, перевернутая вверх дном и полностью преображенная стараниями этого психа Парацельса; астрология, получившая свежий импульс благодаря применению новых методов счисления; а кроме того, ангелология, телепатия, Атлантида…
— Атлантида, — выдохнула Джулия.
— Все это было похоже на тот час перед пробуждением, когда людям снятся самые яркие сны, которые к тому же лучше всего запоминаются. Краткий миг, когда все старые истории, все древние науки этого стремительно уходящего в прошлое мира обрели наиболее законченную и поразительно изящную форму и казались еще убедительнее, чем когда-либо, и столько всего обещали; как раз перед тем, как все это сбросят, как сыгранную карту загонят в подполье и навсегда вычеркнут из человеческой памяти…
— Не навсегда, — сказала Джулия. — Нет такого слова — навсегда.
— Настолько, что человек — возьмем, к примеру, меня — может поступить в Ноутский университет, получить там степень по культуре эпохи Возрождения и при этом разве что краем глаза уцепить самую верхушку огромной ушедшей под воду горы. И это несмотря на то, что величайшие умы Возрождения, те самые люди, которые стояли у истоков современного научного знания, считали величайшим делом своей эпохи попытку возродить утраченное знание! Не новые области человеческого духа, не новые науки, не механизмы, но Возрождение Былого! Память! Ту силу, что заложена в древних религиозных культах, в магических системах, в науке времен Ноя, в языке Адама! Эгипет!
Люди, обедавшие за соседним столиком, снова повернулись к Пирсу, он осел обратно в кресло, из которого едва не выпрыгнул, и Джулии пришлось податься вперед, чтобы как следует его расслышать.
— Эгипет, — тихо сказал он.
— А что они такого умели? — спросила Джулия.
— В смысле?
— Ну, в смысле, что они умели делать, все эти маги и волшебники?
Пирс сморгнул.
— Ах делать? — сказал он. — Видишь ли, это было совсем не похоже на средневековые колдовские котлы, на разного рода колдовство, сплошь и рядом основанное на дьявольской силе и на оживлении мертвых. Маг эпохи Возрождения по преимуществу мыслил: он достигал власти над стихиями, причащаясь единства вселенной и своего собственного врожденного знания об этой высшей гармонии.
— Власти, — сказала Джулия.
— Да, власти, — отозвался Пирс. — По крайней мере, они сами в это верили. То есть алхимией они, конечно, тоже занимались. Изготовляли разного рода планетарные амулеты, чтобы подпитать свой разум и душу энергией светил. Они смотрели в хрустальные шары, и им казалось, что они там видят ангелов. Бруно выдумал дюжину сложнейших мнемонических систем, чтобы запомнить все на свете, чтобы хоть как-то все вобрать в себя. Но ренессансный маг не прибегал к этой власти с целью личного обогащения и не пользовался ею, чтобы навредить другим людям. Она была способом познания. Она была системой научного знания и преследовала те же цели, что и прочие науки, те, что мы зовем науками сейчас… Вот только мы теперь забыли об их деяниях. О том, что они в действительности умели делать. Ведь все это нарочно было предано забвению, правда?
— Мы забыли эту историю как единое целое, — сказал Пирс. — Все, что мы сейчас имеем на руках, суть всего лишь детали, впечатления, обрывки и клочки, разбросанные по всей нашей нынешней картине мира наподобие деталей некоего огромного механизма, который был разрушен раз и навсегда, и теперь его уже не восстановишь. Цыгане. Ангелы. Моисеевы рога. Эра Водолея. Об этом-то как раз и речь, именно об этом я и хотел…
— Стоп-стоп-стоп, погоди секунду, — перебила его Джулия. — Все эти твои истории про Историю — вещь, конечно, очень интересная, и все такое. Но скажи-ка ты мне вот что. Скажи мне, с какой стати тебе вдруг захотелось написать именно эту книгу. Что тебя заставило заняться именно этим, и ничем другим.
Пирсу в выражении ее лица почудился какой-то подвох, но, в чем дело, он так и не понял.
— Ну, просто так, — осторожно сказал он. — Просто потому, что эта история показалась мне увлекательной до крайности, этакий интеллектуальный детектив. Не думаю, что для такого рода предприятий нужно искать каких-то прагматических причин. Я хочу сказать, что История…
— «Я не собираюсь писать историческое исследование», — процитировала Джулия.
— Ну, это будет книга об истории.
— Или книга в том числе и об истории. Мне кажется, на самом деле ты собираешься написать книгу о магии. О великой утраченной магической традиции. И уж эту твою книгу я как пить дать продам.
— Нет, постой, погоди…
— Ты говорил об утраченной картине мира, — сказала Джулия и порывисто положила ему руку на запястье. — И о деталях огромного разрушенного механизма, который невозможно собрать заново. Знаешь, мне что-то не верится, что его нельзя собрать заново.
— Да есть такие ученые, такие историки, которые пытаются, — начал Пирс, — пытаются…
— И знаешь, что мне кажется? — Джулия перегнулась через столик и оказалась вдруг совсем рядом с ним, и ее глаза были полны мягкого летнего пламени. — Мне кажется, что этот механизм работал. И знаешь, что еще? Мне кажется, ты сам веришь в то, что он работал.
Глава пятая
— Нетнетнетнетнет, — сказал Пирс.
— Пирс, ты знаешь, это так здорово, что ты снова натолкнул меня на все эти мысли, именно здесь и сейчас, и это так правильно. Время. Мироздание. Ты.
Она подняла руку и помахала ей, как будто увидела приятеля; звякну ли на запястье лакированные деревянные браслеты.
— Видишь ли, эта древняя традиция очень для меня важна. Я верю в нее. Верю. Ты же знаешь, что я в нее верю.
— Да, когда-то, кажется, так оно и было.
Господи, что я наделал. Он до стал из кармана бумажный пакетик с табаком и стал набивать себе самокрутку: привычка, которая сперва интриговала сидящую сейчас напротив него женщину, а затем стала ее откровенно раздражать.
— И теперь она для меня стала даже важнее, чем раньше. Тут со мной такое было — ладно, неважно, как-нибудь потом тебе расскажу, но я, может быть, перед тобой бы сейчас не сидела, если бы не… Ну, в общем знаю. Знаю, что те древние способы познания не умерли и ничуть не устарели. Разве что ушли в подполье. Но как бы то ни было, наступит такая эпоха, она всегда наступает в должное время, когда люди дозреют до того, чтобы снова воспринять эту мудрость, и древнюю традицию откроют заново. Разве не об этом ты сейчас говорил? Ренессанс был одной из таких эпох. Теперь пришел черед следующей.
— Именно теперь, — сказал Пирс.
— Ну да, конечно! Это же видно невооруженным глазом. Пирс, да ты ведь и всегда только об этом и говорил. Ты же буквально всем этим заворожен. Совпадениями. Повторными случаями. Теорией действия. Эрой Водолея. А почему? Почему?
— В самом деле, почему? — сказал Пирс.
— А потому! Потому что время настало! Цикл завершен, и вот теперь…
— Джулия, история никогда не повторяется. Не повторяется, и все тут. Это дорога в один конец.
— Да нет, в том смысле, в котором ты сейчас говорил, — тут же отозвалась Джулия. — Ее воспримут заново, эту традицию, но на новый лад; этакий римейк, что ли, на наш, современный лад, и сама эта ее переделка изменит способ восприятия всей этой традиции. Я права? Вот что значит — воспринять ее заново.
Пирс помолчал, старательно сдерживая готовую тронуть утолки его рта улыбку.
— Воспринять ее заново так, как мы воспринимаем ее сейчас, иной способ познания, как ты воспринимаешь ее, — это и значит по-новому ее понять.
— Хм-м, — сказал он. Неспешно заклеил и раскурил самокрутку. — Хм-м.
— Хотя бы потому, что… не кажется ли тебе, скажем, нынешняя наука, та самая, которая, по твоим словам вытеснила ту, старую, не кажется ли тебе, что она загнала себя в угол? И разве старые, иные способы познания не представляются сейчас куда более современными?
— В каком смысле?
— Нет, это ты мне должен сказать — в каком смысле. Я хочу сказать, что она просто воспринимала многое такое на что современная наука попросту не обращает внимания, разве не так? Телепатию. Интуицию. Шестое чувство. Разве ты не говорил о том, что Бруно считал Землю живым существом? Ну, так она и есть — живое существо.
— Экология, — сказал Пирс, это понятие как-то вдруг само собой пришло ему на память. — Планеты Бруно, эти живые существа, и наша Земля была одним из них, он ее видел именно такой, в непрерывном процессе становления. Единый огромный организм, и Человек — его часть. Биосфера.
— Конечно! — воскликнула Джулия. — Ну конечно же — а дальше, дальше?
— Ну, скажем, еще и Монада, — сказал Пирс. — Представление о том, что вся вселенная едина, что все в ней неразрывно связано между собой, сплетено невидимыми и неразрывными нитями. Танец энергии. Современная физика уже заговорила на этом языке. Именно по этой причине ренессансные маги и верили в то, что их магия действенна: что, сработав талисман, можно перевернуть нутро целой планеты.
— Ага!
— Единство наблюдаемого и наблюдателя. — В Пирсе снова проснулся интерес к происходящему, — Представление о том, что наблюдатель, его мыслительные установки — они бы сказали, его духовные интенции — способны влиять на предмет наблюдения.
— Влияния, — сказала Джулия, отмахиваясь от его улыбки. — Симпатическая магия.
— Чувство волшебного, чувство безграничных возможностей. Электричество ничуть бы их не удивило. Или рентгеновские лучи, или радио. Тогдашние маги верили в возможность целенаправленного воздействия на расстоянии, а вот современные им ученые-рационалисты попросту отмахивались от подобного вздора; а потом настали непростые для них времена, когда Ньютон возродил этот самый вздор в качестве основы основ для физической картины мира. Ньютон назвал эту силу гравитацией. А магам нравилось именовать ее Любовью.
— Любовь, — сказала Джулия, и в глазах у нее мигом вспыхнул яркий и мягкий огонь; Пирс всегда восхищался тем, как быстро он поднимается из глубины ее зрачков. — Вот видишь?
— Только ни в коем случае нельзя с этим спешить, — сказал Пирс. — Нужно быть осторожным, чтобы как следует оговорить…
— Ну да, конечно, конечно, — сказала Джулия, и ее ярко-красный ноготь прошелся по уголкам исписанных Пирсом на машинке листов, загнул их и снова расправил. — Все нужно обдумать, все оговорить. Как это будет выглядеть, и общую структуру, и направленность. Но вот в чем я уверена, так это в том, что найдутся люди, которые захотят услышать эти новости, и таких людей будет много.
На сто процентов.
Рука официанта положила на столик между ними, на нейтральную территорию, счет. Рука Джулии тут же его накрыла.
— И вот что я тебе скажу, Пирс. Такую книгу я продам как пить дать. Книгу по истории или просто — историю, бог ее знает.
Она дала его задумчивому молчанию как следует отстояться, а потом сказала, мягко, почти застенчиво:
— Послушай, Пирс… Я понимаю, звучит, должно глупо, но я должна пойти еще в одно место и пообедать еще раз.
— Что-что?
— Ну, есть я, вероятнее всего, уже не стану. Нет, то просто безумие какое-то, все дела делаются не иначе как за столиком в ресторане. А меня, видишь ли, три недели не было в городе, и дел накопилось по горло. По два обеда в день. Вот такая странная связь между едой и книгами — почему так, а, Пирс?
— Не знаю.
— У нас с тобой так никогда и не получалось поговорить по-настоящему. — Она посмотрела на него, подперев рукой щеку, и, кажется, попыталась вспомнить ту особую улыбку, которая когда-то предназначалась только ему. — Я так много думала о тебе, все эти три недели. Много всякого. И знаешь, какой у меня возник вопрос: ты что-нибудь решил насчет этого твоего третьего желания?
— Нет, — сказал он. Именно в ее компании он когда-то впервые начал вслух прорабатывать все связанные с тремя желаниями возможности и ограничения. И ему не хотелось сейчас говорить, что пробным камнем для третьего желания была именно она как личность все то время, пока обреталась где-то вдали от него, в Калифорнии; и субъектом желания тоже, и не в одном из опробованных им раскладов.