Смотреть на них было все равно что чувствовать себя причастным тайне, разом вынесенным за скобки и наделенным привилегией доступа; это чувство было знакомо ему с детства, когда он, еще не выучившись грамоте, часами разглядывал книги, зная, что за этими значками кроется смысл, что они чреваты смыслом, но не зная, что каждый из них означает.
Он сдвинулся в сторону, чтобы доктор мог сесть перед книгой.
«Так как же, — снова спросил его доктор, — она к вам попала?»
«Меня вроде как самого на нее вынесло», — ответил мистер Толбот.
«Как это — вроде как?» — спросил доктор. Он подобрал со стола стило и начал дотрагиваться им до буквиц в книге.
«Ну, вывело», — сказал мистер Толбот. История, эта волшебная история, вдруг захлестнула его под самое горло и он, растворившись в ней без остатка, уйдя в нее без оглядки и памяти, просто не мог придумать, с чего ему начать.
«Вы имеете представление, — начал он наконец (перейдя на латынь, дабы сообщить некий привкус учености тем вещам, в которых сам никак не мог разобраться), — имеете ли вы представление о предметах, владению которыми человек знающий может приобщиться через… э-э, через посредство сношения с духами? Некоторые духи, видите ли, некоторые духи такого рода…»
Доктор Ди медленно поднял на него взгляд. И ответил по-латыни же.
«Если вы имеете в виду предмет, именуемый среди профанов искусством магии, то ответ будет отрицательным. Я ничего в этом не смыслю».
Мистер Кларксон, не вставая с кресла, подался вперед. На его бритом лице — лицо опасного человека — заиграла улыбка: именно ради этого он и привез сюда Толбота.
«В молитвах своих, — сказал доктор Ди, — я просил даровать мне иное знание. То, что приходит через ангелов Господних».
Какое-то время он внимательно смотрел на мистера Толбота. А потом сказал по-английски: «Но давайте вернемся к тому, с чего вы начали. Вас вывело».
«Некоторые поговаривают, — сказал мистер Толбот и покосился на Кларксона, — о мертвом теле и об определенного рода заклятиях: как будто мертвое тело можно заставить говорить или, вернее, заставить злого духа говорить его устами; но все это ложь, и ни единый из людей, взыскующих мудрости, ничему подобным образом не научился».
Его охватило непреодолимое желание дотронуться до ого места, где у него когда-то были уши, сдернуть шапочку; и желание это он в себе подавил.
«Принято считать, что если человек взыскует сокровищ, то движет им всего лишь жажда денег, — продолжил он. — Но есть и другого рода сокровища. Есть Знание. И есть вполне законные способы выяснить, где лежит сокровище, истинное сокровище духа».
Повторное свершение подобного деяния, сказал ему судья, влечет за собой не наказание у позорного столба, но смертную казнь… Как получилось, что эта гнусная история начала сама собой литься из его уст, уцепившись за хвост другой истории, той, которую он с самого начала собирался рассказать, и вытеснив ее? На несколько секунд он замешкался, слишком остро встала перед ним эта неразрешимая коллизия. Он сидел и смотрел, как доктор Ди водит стилом по буквам на странице, на которой открылась книга. Он взял со стола кубок: ему налили вина, как только он сел за стол, но до сих пор он не сделал ни единого глотка.
«К этой книге привел меня дух, — сказал он. — Я нашел ее в старом добром Гластонбери».
Стило доктора Ди запнулось, он поднял голову и посмотрел на Толбота.
«В Гластонбери?»
Мистер Толбот кивнул и сделал еще один глоток; сердце у него билось теперь быстро и гулко, но тем не менее он нашел в себе силы выдержать пристальный взгляд доктора Ди и опустить веки, один раз, спокойно и неторопливо.
«Да, — сказал он. — В Гластонбери. В могиле монаха. Знакомый дух говорил ко мне и сказал мне слово, сказал — где нужно копать…»
«Так вы, значит, вырыли ее из земли? В Гластонбери?»
«Я и копнул-то всего…»
Озадаченный яростной реакцией старика, он начал плести запутанную историю, круг за кругом, которая скорее затуманивала суть происшедшего, нежели разъясняла К той ее части, где речь шла о Гластонбери, подобраться было труднее всего, хотя неугомонный дух, который раз за разом пел ее ему в уши, именно на ней прежде всего и заострял внимание. Главное, что хотел сказать мистер Толбот, что буквально вертелось у него на языке и путало его, мешало ему говорить, было завершение всей этой истории, ее смысл: тот факт, что эта книга сама нашла его только для того (книга и еще хрустальный флакон, хрустальный флакон с порошком, который лежал у него в кармане, и что это был за порошок, оставалось только догадываться), чтобы он мог передать ее этому человеку, принести в назначенный день и час в назначенное место и предложить ему в дар. И иначе быть не могло.
Но просто взять и сказать об этом он почему-то не мог. Его одолела какая-то странная застенчивость, и, не рассказав истории даже до середины, он вдруг замолчал и не мог выдавить из себя ни слова.
«Да нет же, нет, — вмешался мистер Кларксон. — Он хотел сказать, что принес книгу вам. В подарок. Книгу, найденную в этом святом месте».
У него достало сил поднять руку и подтолкнуть книгу — всего на дюйм — поближе к доктору.
«Ну, что ж, в таком случае весьма вам признателен, — сказал доктор Ди. — Если это и в самом деле подарок».
«Мистеру Толботу очень хотелось бы, — продолжил Кларксон, — поступить к вашей чести в обучение и овладеть под вашим руководством некоторыми духовными практиками. Он неоднократно говорил мне, что чувствует в себе немалые к тому способности. Он…»
Не отрывая взгляда от доктора Ди, мистер Толбот прервал его: «В переводчике я не нуждаюсь».
«Мистер Кларксон, — сказал, вставая, доктор Ди. — Не УГОДНО ли вам будет пройти со мной? В соседнюю комнату там у меня книги, о которых вы спрашивали. И — на пару слов».
Кларксон, на лице у которого по-прежнему играла улыбка, вышел вслед за доктором, только и успев бросить на своего приятеля озадаченный взгляд, который в данном контексте мог означать что угодно. Мистер Толбот положил длинные мосластые руки на резные подлокотники кресла и пробежался по ним — гладким, солидным — пальцами. Он оглядел комнату, в которой оказался: книги вплоть до самого потолка, на прогнувшихся под тяжестью томов полках, книги громоздятся неустойчивыми стопками в углах и на столах; оптические инструменты, глобусы, гигантские песочные часы, на которых повисла бархатная шляпа доктора Ди. Он глубоко вздохнул и откинул голову на спинку кресла. Он нашел то место, которое так долго искал; и его здесь примут.
Доктор Ди вернулся в комнату один. Мистер Толбот почувствовал на себе взгляд этих странных круглых глаз, теплый, как идущая от разгорающейся печки волна теплого воздуха. Доктор Ди закрыл за собой дверь — мистер Толбот услышал, как щелкнула задвижка, — подошел к секретеру, вынул из ящика бархатный мешочек и развязал завязки. Из мешочка он вытряхнул себе на ладонь хрустальный шар цвета кротовой шкурки, безупречный как маленькая планета, как серый влажный вечер, и протянул его мистеру Толботу.
«Вам приходилось раньше глядеть в магический кристалл?» — спросил он.
Мистер Толбот покачал головой.
«Один мой знакомый мальчик, — сказал доктор Ди, — кое-что увидел в этом камне. Он актер, и я ничуть не исключаю, что он мне попросту солгал, но он сказал мне, что там есть существа, способные давать ответы на вопросы, но только в том случае, если спрашивать будет не он; тот человек, которому предназначен этот камень, при дет позже».
Он взял похожую на птичью лапу металлическую подставку и установил в ней кристалл.
«Может так случиться, — сказал он, — что, заглянув в кристалл, вы увидите в нем лицо духа, который привел вас к книге».
Он говорил так ласково, так мягко, но мистер Толбот услышал — или захотел услышать — непререкаемый приказ: Иди сюда и загляни в кристалл. И, услышав приказ, приказ, который не предполагал ни малейшей возможности ослушания, он решил, что ответственность за последствия его дальнейших действий, за то, что вот сейчас он подойдет к кристаллу, встанет перед ним на колени и станет смотреть, ляжет не на него, но на этого человека, чья длинная белая рука указывает на зажатый в птичьей лапке кристалл; и еще на тех, которые уже звали, уже манили его к себе из глубин кристалла.
Он не слышал, что стонет вслух.
Когда доктор Ди положил ему на плечо руку, все, что было в кристалле — корабль, ребенок, силы, глубины, — принялось закрываться, одно за другим, как будто его бросило спиной вперед в зрительный зал, а перед ним с невероятной скоростью задергивали десятки кулис: спиной вперед через окно, через магический кристалл, зажатый в руке одетого в доспех ребенка, сквозь ряды облаченных в зеленое крепких молодых людей, чьи имена, все до единого, начинались на А (они как-то вдруг встревожились все разом и принялись переглядываться между собой, ровно за секунду до того, как рука — его же собственная рука — задернула яркий занавес, и они исчезли тоже), и он упал спиной вперед все в ту же комнату на верхнем этаже дома в Мортлейке, в ночь; перед глазами появился вполне осязаемый шар из дымчатого кварца, и задернут он был, словно занавесом, его же собственной рукой — он стонал, а доктор Ди помогал ему встать с колен и опуститься в кресло.
Доктор Ди посмотрел на него, как на редкостного зверя которого только что поймал в силки или, напротив, выпутал из чужих сетей.
«Кажется, я потерял сознание, — сказал мистер Толбот — Всего на секунду».
«Что еще тебе сказали, — тут же спросил доктор Ди, мягко, но весьма настойчиво. — Сказали тебе что-нибудь еще?»
Мистер Толбот долго не мог произнести ни слова, он сидел и слушал, как сердце постепенно возвращается на свое привычное место в груди. И, взяв таким образом паузу, получил достаточное количество времени, чтобы обдумать все, что скажет дальше, что уместнее будет сказать (никто и ничего ему в кристалле не говорил, по крайней мере он об этом ничего не помнил), а потому сказал: «Там пообещали помощь. Не будет ни единого ответа, который там стали бы от тебя скрывать. Это они мне пообещали наверняка.
Я точно помню».
«Слава тебе, Господи, на все воля Твоя, — еле слышно сказал доктор Ди. — Явлено видение in chrystallo. Я уже все это записал».
По телу мистера Толбота прошла дрожь и вместе с ней волна тепла; он перевел взгляд на обрамленный в птичью лапку кристалл на столе, такой далекий теперь, такой маленький, кристалл, в котором скрывались глубины, точно такие же, как в его собственной душе. Аннаэль Аннахор Анилос Агобель. Если он сейчас откроет рот, наружу хлынут имена, сотни, сотни сотен, тысячи сотен имен.
Он открыл рот, и глотку ему заткнул чудовищной силы зевок, до хруста в челюстях, до косины в глазах. Он рассмеялся, и вместе с ним рассмеялся доктор Ди, как будто Над Ребенком, который валится с ног от усталости.
Когда Толбота покормили ужином и отвели, усталого, наверх в постель, когда Кларксон, радуясь подаренной книге, отбыл восвояси, доктор Ди протер очки, надел их на нос, привернул фитилек лампы и снова сел за книгу которую принес Толбот.
Он владел дюжиной шифров, из которых некоторые судя по всему, были ничуть не младше этой книги. Ему был ведом ряд монастырских тайнописей; он знал древневаллийский огам.
Его друг, великий маг Карданус пользовался так называемой решеткой, способом чтения, при котором сперва нужно было прочесть сверху вниз первый столбец букв, затем, снизу вверх, второй, и таким образом истинное послание высвобождалось из-под ложного, написанного обычным способом, строчками слева направо; доктору Ди этот трюк казался чистой воды ребячеством и разгадать его — легче легкого.
Любой шифр, по крайней мере из тех, с которыми ему до сих пор приходилось сталкиваться, рано или поздно можно разгадать. Невозможно разгадать только один-единственный способ шифровки: тот, с которым он познакомился при изучении «Стеганографии», великой книги аббата Тритемия, которую Кристофер Плантин когда-то давным-давно отыскал для него в Антверпене. Шифр, который невозможно разгадать, не переводил буквы в другие буквы или в числа, не переводил слова или фразы в другие слова или фразы; он переводил один предмет — тот предмет, о котором действительно шла речь, — в другой, принципиально другой предмет. Переведи свои намерения в говорящую птицу, и пусть эта птица скажет о твоих намерениях; закодируй свое сообщение в книге о постройке автоматов, и, когда при помощи изложенных в ней инструкций будет создан автомат, его механическая рука отследит в этой книге отправленное тобой сообщение. Напиши (именно так и сделал аббат Тритемий) книгу о том, как призывать на землю ангелов, и, если ты все сделаешь правильно, ты дашь ангелам волю самим написать книгу аббата Тритемия, на собственном, ангельском языке, который, при попытке говорить на нем сам собой переведется в книги, и в чудеса, и в науки, и в мир на земле.
Сам доктор Ди чаще всего пользовался куда более практичным способом шифровки: у него в запасе было огромное количество фраз на самых разных языках, каждая из которых заменяла собой в тайном послании одно из ключевых слов. Слово «плохо» могло выглядеть как «Благословенна чарами Паллада», или «Ты восхищенья дам достойна, о Астарта», или «И воцарилось божество добра». Если та же фраза писалась по-гречески, она могла означать совсем другую вещь, скажем, «корону» или «кражу».
Из такого рода фраз можно было составлять целые тексты, они были специально подобраны в рифму так, чтобы из них при необходимости складывались длинные, нудные, темные по смыслу аллегорические фантазии, за которыми в действительности стояла какая-нибудь краткая и роковая фраза: Герцог умрет ровно в полночь. Если честно, то единственным непоправимым неудобством этого способа кодирования было то обстоятельство, что шифровка всегда была значительно длиннее сообщения.
Далеко за полночь, разгадывая очередную шараду, доктор Ди думал иногда: а ведь что есть Творение, как не один огромный, многокрасочный, исполненный самой буйной фантазии, непредсказуемый текст; и если расшифровать его, получится одно-единственное, страшное по смыслу слово.
Той ночью он начал с самой первой страницы, пытаясь вычленить в плотно написанном какими-то варварскими буквами тексте простейшие анаграммы. И не нашел ни одной. Он попробовал двадцатичетырехбуквенный алфавит, перевел буквы в числа, числа выстроил как последовательность из знаков и домов зодиака; получившийся таким образом гороскоп он перевел в часы и дни недели, а уже эти цифры — в буквы греческого алфавита. Ветер стих; набежали тучи и скрыли луну. В одном из ста пятидесяти известных древневаллийским бардам шифров вместо букв выступали деревья; в другом — птицы; в третьем — знаменитые замки. Черный грач зовет соловья в боярышнике подле крепости Сьолэ. Пошел дождь. Всякую вышедшую из-под его пера строчку, как только в ней терялся всякий смысл, доктор Ди тут же швырял в огонь. Занялся новый день; скорописным почерком (а почерков у него было четыре, не считая зеркального) доктор Ди записал один из возможных смыслов первой строки в книге мистера Толбота: ЕЖЛИ КОГДА ПРИИДЕТ СИЛА МОГУЩАЯ 3 ЖЕЛАНИЯ В чем смысла, с его точки зрения, оказалось немного. Но если вернуться вспять — назад, сквозь лес, где грач кричит в боярышнике у подъездной дороги к замку, назад, через огам и через греческий, через звезды, буквы и числа, ту же строчку можно будет прочесть следующим образом:
В КРИСТАЛЛЕ БЫЛИ АНГЕЛЫ 246 МНОГО ИХ ЧИСЛО
И от этой фразы сердце у него на секунду замерло и снова наполнилось густой свежей кровью.
В кристалле были ангелы; его желание готово было осуществиться.
Он встал с табурета; за решетчатым окошком брезжило туманное серое утро, почти неотличимое от ночи. Он знал, знал наверное, что нынче ночью обрел необходимое чувство равновесия, чтобы ступить на длинный и лезвийно-острый путь, и груз сей настолько тяжек, что одному только богу известно, выдержит ли он, хватит ли у него сил, и что путь этот не кончится до самой его смерти, но всю оставшуюся жизнь ему придется теперь потратить на осуществление пути; и в то же самое время он знал, что в другом каком-то смысле, в иной расшифровке, он уже стоит в самом центре. Он задул лампу и отправился спать.
Глава четвертая
— Египет, — мечтательно сказала Джулия Розенгартен.
— Египет, — отозвался Пирс. — Загадка Сфинкса. И власть пирамид.
— Таро.
— Говорящая статуя Мемнона.
— Вечная жизнь, — сказала Джулия.
— Вот только эта страна — не Египет, — сказал Пирс. — Страна называется не Египтом. А. называется она вот как.
Он вынул гелевую ручку и написал на салфетке, которую им принесли вместе с бутылкой виски:
ЭГИПЕТ
— Что-то я такое помню, — проговорила, глядя на загадочное слово, Джулия. — Что-то знакомое.
— Вот эту историю я и хочу рассказать, — сказал Пирс. — Историю, на которую я вроде как наткнулся еще в детстве, когда едва ли не весь свет уже успел о ней забыть; историю которая теперь снова выходит на свет божий, — удивительнейшую из историй. И закручена она почище детектива.
— Что-то я такое припоминаю, — проговорила Джулия.
— Кроме того, история будет не одна, — сказал Пирс. — Если бы я писал роман, то сделал бы из нее «обрамляющий сюжет», так, кажется, это принято называть, потому что в ней будет заключена другая история, даже более значительная, чем она сама. Об Истории. Об истине.
Джулия склонилась над исписанными на машинке листами, она читала проект будущей книги или, скорее, делала вид, что читает, отдавая символическую дань уважения проделанному труду. В вырезе платья ее веснушчатые и загоревшие за время отпуска груди переходили в ровный белый тон; волосы у нее приобрели темно-медовый оттенок.
— «Где расположены четыре конца света? — прочла она. — Что такое музыка сфер и на каких инструментах она исполняется? Почему люди считают, что цыганки умеют предсказывать судьбы?»
Она подняла на него взгляд. Глаза у нее тоже как будто выгорели на солнце, и в них тоже был медовый теплый блеск.
— У тебя, кажется, какое-то время была цыганочка? И как у вас все сложилось?
— На четверть цыганка. Какое-то время.
Послушай, Пирс, почему принято говорить о четырех концах света, какие у шарика могут быть концы? Почему люди говорят, что они на седьмом небе от счастья, чем их не устраивают остальные шесть? Почему в неделе семь дней, а не шесть и не девять? Почему именно так, а не иначе, Пирс?
— Никак у нас не сложилось, — вслух сказал он.
Джулия снова опустила глаза в текст.
Они оба, он и Джулия, подошли к дверям ресторана в один и тот же момент, и обнялись, крепко, хотя, впрочем они и на самом деле едва не налетели друг на друга. На душе у Пирса весь день, с самого утра, лежал большой тяжелый камень; он слишком хорошо помнил те слова, которые когда-то сказал ей напоследок. Как отрезал. Жестко, пожалуй, даже и жестоко. Сказанное никуда не пелось, он помнил все, слово в слово; у нее же на душе, судя по всему, ничего похожего не было, она смогла забыть. Одно из преимуществ человека, истово верящего в Судьбу. Судьба излечивает раны от былых обид, ошибок, нелепостей: было и прошло. Перемены неизбежны — это, пожалуй, единственное, в чем Джулия всегда была готова признаться в отношении собственного прошлого, и единственное, чего она требовала от окружающих. Этакая старомодная подслеповатая вежливость на новый лад. Было в этом что-то — пусть и не без горечи — милое. Пирс сделал большой глоток виски.
— Видишь ли, — сказал он, — в детстве я выдумал, вообразил себе такую страну — Эгипет, которая была разом похожа и не похожа на Египет, которая была наложена на Египет, как одна картинка на другую, или, скорее, просвечивала сквозь него. Для меня эта страна была вполне реальной, такой же реальной, как Америка…
— Ну да, — сказала Джулия. — Цыгане.
— Да ты помнишь, — сказал Пирс. — Ты тоже там была. В каком-то смысле ты меня по ней водила.
— Господи, Пирс, о чем мы с тобой только тогда говорили.
— Вот тебе и обрамляющий сюжет, — сказал Пирс. — Про эту мою страну; о том, как до меня дошло, что на самом деле ее выдумал вовсе не я; о том, как эта страна появилась на свет. Эгипет.
Он дотронулся до написанного на салфетке слова.
— Потому что теперь я снова ее нашел. По правде.
Она отложила рукопись и полностью сосредоточилась на нем самом, подперев щеку загорелой, в ямочках, рукой В ту первую весну, когда Джулия Розенгартен от него ушла, сперва перебралась в Вестсайд, потом в Калифорнию, в Мексику, на долгие, долгие годы, — в ту весну аромат которой не спутаешь ни с одной другой весной ни до нее, ни после, — именно тогда Пирс случайно наткнулся на маленькую биографию Джордано Бруно, написанную Феллоузом Крафтом, и начал читать ее прямо с первой страницы, чего не делал уже, наверное, лет двадцать…
— Напомни-ка ты мне. еще раз, — попросила его Джулия, — кто такой этот Бруно.
— Джордано Бруно, — ответил Пирс, сложив руки перед собой на скатерти, — родился в тысяча пятьсот сорок шестом, умер в тысяча шестисотом. Первый из мыслителей нового времени, который всерьез заговорил о бесконечном пространстве как о физической реальности. Он не только считал, что центром Солнечной системы является Солнце; он считал, что все прочие звезды также похожи на Солнце, и вокруг них тоже вращаются планеты, и расположены они в невероятной дали от нас, настолько далеко, что человеческий глаз их уже не различает, — и так фактически до бесконечности; до бесконечности.
— Хм.
— Его сожгли как еретика, — продолжил Пирс, — и поскольку он был сторонником новой, Коперниковой, картины мира, его и стали впоследствии воспринимать прежде всего как мученика науки, предшественника Галилея, этакого теоретика от астрономии. Но в действительности он был фигурой куда более странной. Вселенная, которую он видел, ничего общего не имела с той, которую привыкли видеть мы. Начнем с того, что все эти бесчисленные планеты и звезды он считал живыми: звери, так он их называл. И вращаются они по своим орбитам только потому, что сами этого хотят. Во всяком случае… во всяком случае, книга Крафта на поверку оказалась вполне заурядной, сплошь заимствования из вторых рук, подсвеченные вполне туристскими по уровню зарисовка Из сумасшедшей жизни Бруно: вот монастырь в Неаполе, откуда он сбежал, вот те университеты и дворы, при которых он обретался, надеясь найти покровителя, вот Венеция, где его взяли под стражу, вот Рим, где его сожгли. Ни художественной точности, ни исторической живости на этих двухстах страницах было не сыскать. Но где-то в середине текста Крафт ненароком показал, или обронил походя, или без лишних слов просто сунул читателю в карман ключ не только к Бруно, но к той главной тайне, которую пытался разгадать Пирс.
Что же такое, задался вопросом Крафт, заставило Бруно, и только Бруно, вырваться из замкнутого мира Аквината и Данте и обнаружить за его пределами бесконечность вселенной? Одним открытием Коперника (размышлял Крафт) этого не объяснить, поскольку Коперник никак не проговаривал кошмарной возможности бесконечного и бесконечно населенного пространства; его гелиоцентрическая вселенная была по-прежнему скована внешней границей, точно такой же сферой из неподвижно закрепленных звезд, как когда-то у Аристотеля. Бруно всегда говорил, что Коперник попросту не понял своих же собственных открытий.
Нет (писал Крафт), импульс должен был прийти откуда-то еще. Откуда? Что ж, Бруно, судя по всему, заглянул едва ли не в каждую книгу, имевшую быть в его столетии, хотя наверняка далеко не все открытые им книги он дочитывал до конца. Он был сведущ в самых тайных из тогдашних дисциплин. И путей к возрождению — и к собственному, и к возрождению Церкви — искал в самых Древних и самых закрытых от мира источниках. И не в Учении ли Гермеса Триждывеличайшего обрел он ключ к выходу из замкнутых хрустальных сфер Аристотеля?
Пирс прочел эту фразу и вдруг запнулся. Гермес? Не тот ли это самый Триждывеличайший Гермес, которым Мильтон пугал Медведицу? Вроде был в классической литературе такой мифический мудрец. Но ничего связного Пирс припомнить не мог. Что еще за учение?
Гермес учит (продолжает Крафт), что семь звездных сфер заключают в себе душу человека неким подобием тюрьмы, создавая тем самым его heimarmene, его Судьбу. Но человек — брат могучих демонов, которые правят сферами; он представляет собой столь же мощную силу, хотя и забыл об этом. И есть способ, говорит великий Гермес, подняться по лестнице из семи ступеней, невзирая на ужасное по видимости, но в действительности не такое уж и страшное сопротивление, которым станут пугать тебя демоны, поскольку на каждого из них можно найти управу с помощью тайного слова, перед властью которого он не сможет устоять; фактически взымая с каждого из них своеобразный дар, дар, позволяющий вознестись к следующей сфере; покуда наконец, в восьмой по счету сфере, огдоадической, освобожденная душа не постигнет бесконечность и не воспоет хвалу Господу.
Так говорит Гермес (пишет Крафт, а Пирс читает), и что, если Бруно, который отнесся к этому мифу, одному из самых древних и самых священных, всерьез, а потом, однажды звездной ночью в Париже или в Лондоне, открыв книгу Коперника, внезапно сопоставил одно с другим — и разрозненные куски головоломки сами собой сложились воедино в его переполненном, лихорадочно работающем мозгу? Ибо если центром является не земля, а солнце, тогда нет над нами никаких хрустальных сфер; мы всего лишь сами обманывали себя, от века, мы заперли себя внутри этих сфер, оттолкнувшись от собственного чувственного опыта, ущербного и недостаточного по определению, а на самом деле никаких сфер над нами нет и не было. Единственный способ выйти за их пределы — это понять, что мы уже за их пределы вышли что поднимаемся дальше, пребывая в вечном и непрерывном движении. Что ж удивительного в том, что Бруно жил предчувствием гигантской утренней зари, что ему хотелось кричать о ней на всю Европу, что он хохотал в голос. Человеческий разум, который находится в центре всего, вмешает в себя все то, в центре чего он находится, он и есть тот круг, окружность которого — нигде, бесконечно расширяющийся в любом направлении, которое только может увидеть или помыслить человек, каждую мельчайшую долю секунды. Так ты осмеливаешься утверждать, что люди суть боги? — в ужасе спрашивали его инквизиторы в Риме. Да разве могут они менять орбиты звезд по своему усмотрению? Могут, отвечает им Бруно, могут, уже меняли.
Здесь Пирс на минуту оторвался от книги и сам рассмеялся: час от часу не легче, и что, интересно знать, он нашел в этой книге, когда ему было двадцать лет; а когда снова поднес ее к глазам, заметил сноску.
Решать, является ли данная точка зрения (было написано в сноске), которую мы приписываем здесь Бруно, истинным смыслом, сокрытым в учении Гермеса Трисмегиста (ага, подумал Пирс, вот оно, это имя), мы оставляем читателю. Тех, кого действительно заинтересует эта проблема, можем для начала переадресовать к Миду, который пишет: Следуя за путеводной нитью герметической традиции в обратном направлении, мы можем сквозь толщу времен проникнуть в святая святых Великих Таинств Древнего Египта.
— И так оно и вышло, — сказал Пирс. — Так оно и вышло.
— Трисме — что? — переспросила Джулия.
— Слушай, не перебивай, — сказал Пирс. — Всему свое время.
Книжку Мида, к которой переадресовал его Крафт (а может быть, не только его теперешнего, но и его тогдашнее, давнее, юное «я»), найти оказалось совершенно невозможно: «Трижды-славный Гермес», автор — Дж. Р. С. Мид (Лондон — Бенарес, Издательство Теософского Общества, 1906; в трех томах). Но поиски этого издания завели Пирса в ряд довольно странных мест, в магазинчики, на выступления мистиков и просто психов — он никогда не думал, что их вокруг такое количество, — в некоторые из этих мест он так и не смог себя заставить войти, но все же не мог не признать, что они имеют какое-то отношение к тому месту, которое ищет он. Уверившись наконец, что он не сам все это придумал, он покинул эти воображаемые миры как имеющие сугубо внутреннее значение для самих духовидцев и вернулся в те места, где освещение было поярче. И тут вдруг понял — уже теплее. История идей, «История магии и экспериментальной науки», «Журнал Варбургского и Куртольдского институтов» — он листал их когда-то, в старших классах средней школы.
Теплее, теплее. На избранном пути объявились другие люди, куда более значимые, чем он, фигуры в научном мире; они проводили серьезные исследования, они публиковали книги. И Пирс с чувством благодарности оставил «Opera omnia latinae» Бруно, подмеченную мимоходом в самом дальнем углу стеллажа в бруклинской публичке, чтобы окунуться в знакомые воды Вспомогательных Источников; и вот наконец университет Чикаго прислал ему по почте (он ждал этой посылки с большим нетерпением, чем когда-то золотого кольца с шифром Капитана Полуночника [73]) книгу одной английской дамы, которая — Пирс понял это, не успев еще даже сорвать с тома оберточную бумагу, — исходила его затерянный мир вдоль и поперек и вернулась в исходную точку с богатым караваном, груженным странного вида и свойства товарами, картами, удивительными и загадочными предметами, награбленным добром.
— А теперь, — сказал Пирс, на секунду почувствовав себя незадачливым рассказчиком в старой как мир туристской шутке, — я расскажу тебе историю, которую рассказала мне она.
Он отхлебнул еще глоток и спросил:
— Тебе знакомо слово «герметический»?
— В смысле, герметически закрытый?
— И в этом смысле тоже, а еще — герметический, оккультный, тайный, эзотерический.
— Ну да, естественно.
— Вот и славно, — сказал Пирс, — тогда слушай.
Где-то годах примерно в тысяча четыреста шестидесятых один греческий монах привез во Флоренцию собрание греческих манускриптов, которые произвели в городе настоящий фурор. Судя по всему, это были греческие переводы древних египетских рукописей — богословских и философских трактатов, магических формул, — составленных когда-то древнеегипетским жрецом или мудрецом по имени Гермес Трисмегист, или, в переводе, Гермес Триждывеличайший. Гермес, естественно, божество греческое; греки ассоциировали своего Гермеса, бога правильной речи, с египетским Тотом, или Тойтом, богом, который изобрел письменность.