Споры не прекращались. Мышки потрясали секирами и, сжимая кулаки, повторяли:
— Идти на это поганое гнездо и передушить их, гадов…
— Идти! Всем идти! — раздавались голоса. Многие повскакали с мест, словно хотели тотчас же идти походом, но большинство противилось.
Обе стороны прикидывали на глаз силы противника.
Мышки преобладали; приверженцы князя замолкли и осторожно отодвинулись. Рудан остался с маленькой кучкой людей, кусая бороды и бросая гневные взгляды, они молча сидели на земле, ни во что не вмешиваясь. Кое-кто подходил к ним, стараясь их переубедить, но они и смотреть не хотели и говорить отказывались.
Шум и крики не утихали. Мало было сказать: идти, — надо было обдумать, как и когда, а городище Хвостеково было, словно крепость, обнесено валом и частоколом, частью окружено озером, подготовлено к обороне, богато людьми и оружием. Да к тому же они могли и немцев кликнуть, чтоб шли им на подмогу… а уж тогда и Мышкам и дружкам их не сносить бы головы.
Солнце высоко поднялось над урочищем. Было уже за полдень. У старейшин в горле пересохло, а они все говорили и ни до чего не могли договориться. Минутами все начинали кричать, толпа бросалась то в одну — сторону, то в другую, собираясь вокруг взявшего слово старейшины.
Поодаль городища дожидалась челядь; стреноженные лошади паслись на опушке леса; молодёжь уселась на земле, перекидывалась шутками и громко смеялась.
До дерева, из которого смотрели два глаза, голоса доносились, как волны, то сильнее, то слабее; видно было, как на городище поднимают руки, грозят кулаками, сбиваются в кучу и снова расходятся… То один, то другой поднимался на высокий вал, чтоб его лучше слышали, и говорил оттуда, надсаживая грудь, а подчас и раздирая на себе одежду и рубаху. Грозные слова долетали даже сюда. Два светлых глаза смотрели не отрываясь.
Невольники, сидевшие на лугу, глазели по сторонам. Вдруг один из них толкнул другого и вскрикнул:
— Зырун! Взгляни-ка на старый дуб… туда, на старый дуб!..
— А что там? Дупло, верно, здоровое…
— Да ты не видишь, что ли? Вон под дуплом два глаза светятся в щёлках… Словно дикая кошка смотрит!..
— Отвернись! Наваждение это… Дуб — священный. Кто знает, какой в нём засел дух… Не сглазил бы только…
— Не дух это, а зверь! Или околдованный человек…
— Духи среди дня не ходят, — заметил первый.
Вся челядь уставилась на дуб, но многих охватил ужас.
— Дуб-то старый… священный… Что ж там, в дупле, человеку делать?..
— Зверь это.
— Спугнуть его! — крикнул первый. — Глаза-то все светятся… Я вижу их…
С этими словами он схватил лук, натянул тетиву, в воздухе просвистела стрела и попала прямо в щёлку, где светился глаз.
В ту же минуту глаза скрылись. Испуганная челядь сидела молча.
— Зверя ты убил или ранил, — сказал Зырун.
— Хорошо бы хоть шкуру с него содрать! — вскочил парень.
— А если он только ранен, но жив, будет обороняться в дупле, — стали его уговаривать приятели.
Разгорячённый охотник не слушал; заткнув секиру за пояс, он бросился к дубу, остальные только смотрели. Как кошка, он вскарабкался на дерево, потом остановился и приложил к нему ухо. Заслышав шорох, он знаками показал своим, что там кто-то есть. Однако из осторожности не полез прямо в дупло. Ухватившись за толстый, надломленный сук, он повис над дуплом и заглянул внутрь. Долго смотрел парень, ничего не различая, хотя подвигался все ближе.
На дне, под убитым зверем, которому сам он вонзил в глаз стрелу, лежал, засыпав себя листьями, хитроумный Зносек. Рукой он зажимал выбитый глаз, из которого текла кровь. Парень, ничего не видя и не слыша никакого движения, наконец решился запустить руку в дупло и с радостным возгласом вытащил оттуда дикую кошку, у которой в глазу торчала стрела. Он торжествующе замахал своей добычей, показывая её столпившейся челяди, которая просто глазам своим не верила. Дуб окружили, а у счастливого ловца уже и в мыслях не было поглубже порыться в дупле, где, почти не дыша, притаился полумёртвый Зносек.
Не выпуская своей добычи из рук, парень слез с дерева и бросил её любопытным, которые рассматривали зверя, передавая его из рук в руки. Стрела, пробив глаз, вонзилась так глубоко, что даже сам стрелок дивился своей силе. Зверь уже закоченел, пасть у него была разодрана, и из неё вываливался язык.
Все это было как-то непонятно, один шутник даже стал уверять, что охотник только добил издыхающего зверя. Под дубом поднялся такой шум, что его услышали на городище. Старейшины стали оборачиваться, и им издали показали зверя. Кто был из кметов помоложе — все бросились посмотреть, а один до того распалился, что схватил кошку за загривок и замахал ею, словно то было предзнаменование.
— Боги вещают нам! — раздались голоса. — Зверь притаился в дупле, а охотник, почти не целясь, попал в глаз и убил его на месте. Так и Хвостек сидит в своём каменном дупле… и стрелы наши его сразят. Боги вещают нам… Долой Хвостека!
Толпа, окружавшая Мышков, закричала:
— Лада! Коляда! Лада!
Они радовались и хлопали в ладоши.
Остальные молчали… Все устали от споров, которые постепенно затихли. Вдруг на опушке, леса показался старый слепец с маленьким поводырём, и все взоры обратились к нему.
— Слован, сюда! — закричали ему. — Сюда, Слован, с. песней… по старинному обычаю…
Слепец медленно повернул на шум, догадавшись по голосам, что приближается к городищу. Ему были рады, все приободрились, увидя гусляра, хранящего дух стародавних времён и деяний.
— Привет тебе, старый Слован!
Он шёл молча, как будто знал и помнил это урочище; переступив вал, он нащупал себе палкой место и уселся на земле. Гусли он положил на колени и задумался.
— Запоздал я, запоздал, — наконец, заговорил он надтреснутым, но ещё певучим голосом, — старые ноги плохо служат, длиннее стали дороги… А какое же вече без вещуна? Можно ли держать совет, не вспомнив про былые сборища дедов?.. Орлам легко летать в вышине, улитка едва ползёт… едва-едва…
Он ударил по струнам, все замолкли, и старец протяжно запел:
Когда вымерло Лехово племя, племя,
Спало с кметов тяжёлое бремя, бремя…
Захотелось пожить им без пана,
Воевод себе выбрали сами…
Все двенадцать такие же кметы…
Плоть от плоти, родные нам братья…
Пусть же суд нам чинят и расправу… О Лада!
Да всем краем на радость нам правят… О Лада!
Ох, избрали двенадцать, избрали…
Да не радость видали, а горе —
Брат родимый стал брату слугою…
Одного-то князька не желали…
А двенадцать себе навязали…
Двенадцать… О Лада, о Лада…
Этот разум мутил себе мёдом,
Пировал, помыкая народом…
Тот народ обирал, словно липку,
И мошну набивал себе шибко…
Третий рыскал, до девок охочий,
Забирал мёд из ульев — всех дочек…
О Лада! О Лада!
Так двенадцатью были довольны, довольны,
Что за море послали с поклоном…
Нам-де воина нужно такого,
Что один бы над всем верховодил…
Крак, взывали они, мудрый княже,
Приходи нами править и княжить…
Воеводы вновь кметами стали —
Всех двенадцать из замков прогнали…
И лишь Краку теперь покорялись…
О Лада! О Лада!
Когда кончилась протяжная песнь, все продолжали молчать, многие поглядывали на старца, не понимая, что же она означала…
— Так и ты, Слован, — сказал ему кто-то, — Хвостека полюбил…
Старец насторожился.
— Полюбил? — Он покачал головой, зазвенели струны, странный старик снова заунывно затянул:
Смотрит Хвостек, сидя в башне;
Где да что творится… добрый пан…
Дым ли вьётся над светлицей,
Зеленеют ли где пашни,
Кони ржут, иль мёд где сытят —
Все сгребает, что увидит… добрый пан!
Смотрит Хвостек издалека…
Кметы ль ропщут, псы ли воют?
Шлёт дружину — цыц вы, гады…
Всех на сук повешу рядом… добрый пан…
Братьев кметов он сзывает,
На пиру их угощает,
Так их потчует, что гости
Ввек уж есть не станут после…
Челядь трупы собирает
И их в озеро бросает… добрый пан…
Смотрит Хвостек, сидя в башне,
И смеётся… Смех несётся,
Эхом в чаще отдаётся…
От него леса пустеют…
Люди в хатах цепенеют… добрый пан!
С немцем Хвостек дружбу водит,
Немку белую взял в жены…
Немец меч ему готовит
Против кметов непокорных.
Всех он сгубит, всех порубит…
Добрый пан! Добрый пан!..
Все вторили старцу хором — «добрый пан». Но от двух его песен, соединённых вместе, насупились и одни и другие… Слован умолк, опустив голову, и, полулёжа, облокотился — больше он петь не хотел.
Понемногу снова зашептались, заговорили, стали совещаться.
Солнце уже садилось, когда старейшины, видя, что вече ни к чему не приведёт, кучками разошлись по городищу, уселись в круг, каждый со своими, и достали что у кого было привезено из еды и питья — белый хлеб, холодное мясо, а в деревянных и глиняных сосудах — мёд, пиво и квас…
Гусляра усадили с собой Мышки, потчевали его и ему подали первую чару.
— По старинному обычаю, — сказал он, — первое отдаётся богам. Лада!
И он выплеснул мёд на землю.
Вторую он тоже вылил — в жертву духам урочища, добрым и злым, белым и чёрным, чтоб не мешали они держать совет, третью вылил духам отцов, которые незримо присутствовали на вече… В жертву им поставили также белый хлеб в маленьких плошках, и тогда лишь молча принялись есть и пить.
Старый Слован едва пригубил чару и, почти не притронувшись к еде, снова запел, на этот раз более весёлую старинную, всем знакомую песню. Едва услышав её, все хором стали ему вторить, даже челядь с лужайки робко подтягивала.
Настал час песни, одна следовала за другой, и всё новые, хотя и схожие. Потом старец спел старую дунайскую песню об иной стране, где рос виноград, где водились львы, жили драконы и змеи, а волна морская ударяла в скалистые берега, и жарко светило солнце… Все вздыхали, тоскуя по этой стране из песни, словно она была им родной.
Уже настала ночь, когда кончились беседы, жертвоприношения, песни и не давшее плодов вече. Старейшины поднялись, все стали прощаться, пожимая друг другу руки и вздыхая.
Кто знает? Может быть, они подумывали о новом вече?
Челядь привела с пастбищ лошадей, и все разъехались — каждый в свою сторону. Осталось лишь человек двадцать, которые ещё тихонько переговаривались, потом десять, потом — никого. Урочище снова было пустынно и безмолвно. Только ветер раскачивал ветви дуба да кричали птицы на болоте. На небе уже мерцали звезды, с лугов доносилось лёгкое дуновение ветерка.
Вдруг на вершине дуба что-то зашелестело, зафырчало, две руки уцепились за край дупла, затем показалась голова, и Зносек с окровавленным лицом вылез наружу. Обхватив руками и ногами ствол, он осторожно соскользнул вниз. Карлик едва дышал и, повалившись на землю, растянулся, как неживой. Долго он так лежал, расправляя затёкшие руки и ноги, и стонал.
Но вот какой-то шорох донёсся из лесу… Карлик вздрогнул всем телом: бежать уже было поздно. По грузной, медлительной поступи он узнал нового врага. Зносек лёг, будто мёртвый, припав лицом к земле. Из зарослей медленно, неуклюже загребая лапами, вышел медведь. Носом он шарил по земле, как будто что-то почуяв. Слышно было его пыхтение и урчание. Жёлтые глазки, светившиеся в темноте, уставились на неподвижного, словно мертвец, человечка… Хозяин леса осторожно подошёл и принялся обнюхивать его, как собака. Легонько толкнув карлика лапой, он заурчал и пошёл дальше. Зносек увидел, как он, тяжело переваливаясь, вышел в поле, время от времени поднимая морду и нюхая воздух. Потом сел отдохнуть, долго лизал лапу и снова лениво поплёлся куда-то — в поисках пищи или к приятелю, по которому соскучился. Едва медведь пересёк поле, карлик вскочил и со всех ног бросился в лес.
XI
Было прелестное утро, весна стояла во всем своём роскошном убранстве. Даже ленивые, глухие ко всему дубы оделись листьями; благоухали берёзы, развесив длинные косы; у подножия деревьев, куда бы ни заглянуло солнце, ему улыбался цветок. На каждой ветке щебетала какая-нибудь пичуга, в каждом лучике плясали золотые мушки…
Весь этот мир — воды, леса, птицы и звери, золотые мушки и серебряные рыбки — жили в ту пору одной жизнью, в удивительном согласии и братстве. Ручей журчал внятной речью, птицы пели песни для людей, дикие звери приходили к человеку, готовые ему служить. Совершенная гармония царила в этом зачарованном мире, где все слагалось в единое целое. Даже смерть приходила с улыбкой и как раз вовремя уводила к предкам на вечный пир.
Два полных лукошка грибов стояли на земле, возле них отдыхали две девушки. Они сидели, обнявшись, и слушали. Дива, заглядевшись на лес, задумалась.
— Ты что это слушаешь, Дива? — спросила её сестра.
— Сорока мне что-то рассказывает… ты слышишь? Она спрашивает, много ли мы насбирали, говорит, что на урочище, в долине, полно грибов… Хочет проводить нас домой…
Девушка умолкла на минутку.
— Она говорит, — помедлила Дива, — приедут сваты… жених, словно ясный месяц, явится к тебе…
— Ко мне, Дива?
— Да… к тебе, Живя, ко мне никогда не будут свататься. Всегда, всегда я буду ходить в венке… и в зеленом венке пойду к отцу, к матери…
И правда, сорока, сидевшая на ветке, вертела головкой и, точно поддразнивая девушек, что-то выкрикивала.
Вдруг из лесу, широко раскинув крылья, вылетел ястреб: описывая круги над лужайкой, он смотрел вниз, как будто искал что-то на земле. Сорока, увидев его, призывно крикнула. Из кустов откликнулись голоса её сестричек, сразу со всех сторон слетелись пёстрые сороки и всей гурьбой стали бранить, пугать и отгонять ястреба. Они чуть не налетали на него, но едва он поворачивал к ним, вся стайка бросалась врассыпную и тотчас снова возвращалась, громко стрекоча. Ястреб парил, то спускаясь к земле, то поднимаясь в облака; вдруг он ринулся вниз и камнем упал наземь, в тот же миг вся стайка накинулась, стараясь ухватить его клювом, посыпались перья… ястреб вырвался, взмыл ввысь и исчез. Сороки, вереща, потянулись за ним.
Дива вздохнула.
Вдали прокуковала кукушка — раз, другой — и улетела.
Девушки загадали, когда Живя выйдет замуж.
— Скажи, кукушка, — просили они.
Она трижды прокуковала… Три года или три месяца? Кто ж это может знать?
Живя, смеясь, спросила про Диву. Кукушка подлетела ближе — они сразу узнали её по перьям. Она как-то странно захохотала, но не стала гадать.
Девушки призадумались. Живя принялась рвать цветы и плести сестре венок. Но под руку все попадались плохие: стебли их ломались и не сплетались.
Сестры сидели неподалёку от дома и чувствовали себя в безопасности. Завтра они собирались на Купалу — смотреть огни. Живя радовалась, а Диве не хотелось идти… она грустила.
Вдруг в тишине, нарушаемой только жужжанием пчёл и мошкары, из лесу донёсся отдалённый топот. Девушки переглянулись.
— Не Людек ли поехал на охоту? Его ли это собаки лают?..
— Людек дома, пошёл к стаду…
Они схватили лукошки, оглянулись по сторонам и осторожно прокрались в чащу… но в лесу уже снова было тихо, не слышно ни людей, ни собак.
Живя, высунув головку из чащи, смотрела на поляну и слушала: где-то вдалеке собаки гоняли по зверю, и опять все затихло. Только дятел ковал дерево — и всё.
Они вернулись на солнышко и уселись на травке.
Вдали как будто кто-то пел — заунывно и хрипло.
— Это Яруха, — сказала Дива.
— Куда же это она тащится?..
Они умолкли. Из кустов вышла на поляну старая бабка, повязанная платком, с палкой в руке, с горшочком, висевшим у пояса, и котомкой за плечами.
Приставив ладонь ко лбу, она посмотрела на них, потом втянула носом воздух, словно что-то учуяла поблизости, и, поглядев по сторонам, наконец увидела девушек. Не выпуская палки, она всплеснула руками.
— Добрый день! — закричала она ещё с опушки.
— Куда это ты тащишься, Яруха? — спросила Живя.
Бабка заковыляла к ним.
— А на Купалу! Завтра Купала! Го-го!.. Парни перепьются, головы потеряют, так, может, и меня кто за молодую девку сочтёт да поцелует!
Старуха подпрыгнула, засмеялась и, подойдя к девушкам, уселась подле них на земле.
— Хотите, поворожу вам? — предложила она. Сестры промолчали, бабка пристально глядела на них.
— По таким личикам легко ворожить, — говорила она, странно смеясь и поворачивая голову то к одной, то к другой. — О! Пригожи вы, девки, как лилии цветёте… Была когда-то и я такая же, румяная да белая… солнце лилии пожгло, дождь красу мою смыл… да не дождь, слезы то были, слезы!..
Качая головой, она протянула руку к Диве:
— Дай-ка ладошку, поворожу.
Девушка нехотя подала руку. Яруха зорко вгляделась в неё.
— Ручка у тебя белая, ненатруженная… беда с такой рукой. Сотни парней побегут за ней… а королевна ни одного не захочет…
Она снова стала разглядывать ладонь.
— Пойдёшь завтра на Купалу?
— Пойду, — ответила Дива.
— Не ходи! Говорю тебе, лучше не ходи… А пойдёшь, кровь прольётся…
Дива побледнела.
— Что ты пугаешь меня, Яруха? — сказала она. — Ты знаешь, не могу я остаться дома… да у тебя давно уж в голове помутилось, сама не знаешь, что говоришь.
— А кто же знает, что говорит? — спросила Яруха. — Что-то нашёптывает тебе на ухо да ворочает твоим языком. Разве знаю я, кто иль что? И хочу я закрыть рот, а оно так и толкает меня и велит говорить… Что-то мелькнёт перед глазами, что-то дрогнет в сердце… и бабка плетёт, сама не знает, что… а молчать не может!.. Не ходи ты на Куполу!
Дива засмеялась.
— А я не советую тебе, Яруха! Ты ведь знаешь, как тебя пинают да гоняют, как насмехаются над тобой и пристают…
— Этого я не боюсь, — ответила старуха. — Как погаснут огни, да как станет темно… Гей! Гей! Тут и меня кто-нибудь поцелует и к сердцу прижмёт… вот и вспомнятся молодые годы…
— А что ты делала в молодые годы? — спросила Живя.
— Я? Я? Так ты не знаешь? — оживилась Яруха. — Гей! Гей! Королевич меня увёз… привёл меня в свой терем, где стены были из золота… В саду яблоня росла, и родились на ней душистые яблоки… А под яблоней ключ бил, и текла из него живая вода… Семь лет я жила королевой, семь лет пела песни, заплетала и расплетала косы, и все было у меня, чего бы я ни захотела… А потом темно стало, и я в лохмотьях, с палкой, очутилась одна в лесу… Вороны голову мне клевали, глаз моих искали… Гей! Гей!
Она умолкла и, возвращаясь к прежнему, снова сказала:
— А ты, Дива, не ходи на Купалу!
Девушка улыбнулась. Тогда Живя протянула руку старухе. Яруха затрясла головой.
— Родные две руки, сестринские… — забормотала она, — а доли-то, доли! Куда одной до другой!..
— А кем же из нас ты бы хотела быть? — полюбопытствовала Живя.
— Ни той, ни другой, — засмеялась старуха, — снова жить, снова плакать, молодость найти, чтоб снова её потерять!.. Э, нет! нет!.. Ни белой, ни чёрной, никакой доли я не хочу… По мне, лучше уж чарочка меду, а потом сладкий, золотой сон, и хоть бы совсем не просыпаться… В чарке меду такое счастье, какого во всем свете не сыщешь… А ты все же не ходи на Купалу…
Девушки стали смеяться над полоумной бабкой. Яруха смеялась вместе с ними.
Она снова взяла руку Дивы и принялась её разглядывать.
— Любит он тебя, души не чает, — зашептала она.
— Кто?
— Не знаю! А кто-то есть! Красавец собой, молод, богат… Эй! Не ходи на Купалу…
— Да ведь мы с братьями пойдём, со всей роднёй… что с нами станется? — воскликнула Живя.
— Кто знает? На Купалу всякие чудеса случаются! Иной раз братья подерутся, а иной раз впервые молодые свидятся да слюбятся… На Купалу всякие случаются чудеса… Жаль, только раз в году бывает такая ночка!.. Ой! ой! Я бы круглый год песни пела да мёд пила и через огонь скакала…
Продолжая разговаривать, Яруха развязала свою котомку и стала в ней рыться. Котомка была набита какими-то травами, камушками, семенами и корешками, завязанными в узелки. Старуха была знахарка, знала толк в зельях, отшептывала порчу, заговаривала, привораживала и отваживала… Однако на этот раз она искала не зелье: у неё ещё оставался кусок чёрствого хлеба, она нашла его, осмотрела, стряхнула с него пыль и, достав из лукошка сыроежку, принялась молча закусывать. Дива пододвинула к ней лукошко. Яруха жадно ела.
— Идём с нами домой, мы тебя покормим горячим.
— Не могу, — пробормотала старуха, — ноги болят, а до поля, где огни будут жечь и куда парни мои придут, далеко, ох, далеко… Среди бела дня — ещё ничего, а идти ночью да с голодным волком повстречаться или, ещё того хуже, с вурдалаком…
Она покачала головой.
— А на Купалу мне непременно надо сходить… Раз в год возвращается моя молодость… и так насилу её дождёшься…
Старуха затянула песню, но смолкла. Выбрав все сыроежки из лукошек, она утёрла губы и улыбнулась сёстрам.
— Накормили вы меня на славу… Вдруг она стала беспокойно озираться.
— Кого-то я чую, чужой тут близко!..
Старуха по-звериному потянула носом, оглядываясь по сторонам. И правда, в нескольких шагах от них остановился, выйдя из лесу, окровавленный Зносек. При виде его девушки в испуге вскочили, Яруха взглянула и сразу успокоилась.
— Э! — протянула она. — Этого нечего бояться… Знакомый человек! Верно, в лес ходил медком побаловаться да наткнулся на сук: глаз выколол и голову раскровенил.
— Яруха! — издали крикнул Зносек. — Помоги мне, дай зелья.
Увидев изувеченного карлика, девушки, бросившиеся было бежать, остановились и спрятались за дерево.
— Поди сюда, я посмотрю! — откликнулась старуха.
Зносек приплёлся, зажимая рукой глаз или, вернее, то место, из которого он вытек, но, едва дойдя до дерева, под которым сидела бабка, повалился наземь.
Забыв обо всём, Яруха бросилась ощупывать ему голову.
— Чего это ты вздумал с дикой кошкой целоваться? — спросила она. — Неужели получше никого не нашёл?
Она приподняла его подбородок и отвернула веко.
— Глаз-то… глаз стрелой у тебя пробит, человече! — вскрикнула она. — Где это ты был на пиру? Хорошо же тебя там попотчевали! На всю жизнь запомнишь…
Старуха странно засмеялась и полезла в мешок за травами.
Живе стало жаль карлика, она сняла с себя белый фартучек, оторвала от него полосу и, не проронив ни слова, протянула её знахарке.
Яруха взяла полотно, нарвала какой-то травы, но не торопилась помочь бедняге, который все зажимал глаз и, стиснув зубы, стонал.
— Оно, конечно, и хромому волку надо помочь, если попросит, — тихо проговорила она. — Ты, Зносек, не стоишь того, чтобы тебя спасали, уж очень много ты людей поморил… Ну, да кто знает, может, дикая кошка научит тебя уму-разуму… Остепенись, парень, возьми меня в жены, найдём мы с тобой аистово гнездо и будем жить да поживать. Ты мне будешь зелёных лягушек носить, а я тебе буду курлыкать…
Яруха смеялась, но в то же время прикладывала ему к ране травы и листья и неторопливо перевязывала голову белым полотном.
— Ну, говори, где был? И в чём перед тобой дикая кошка провинилась?
Зносек только застонал.
— Верно, не будет проку от этого глаза? — спросил он.
— Ты и не думай о нем попусту, нет его у тебя, — ответила Яруха, — а новый вставить мудрено. От живой воды вырос бы, да как до неё добраться? Змей на страже сидит… дракон летает вокруг… семь лет надо идти до неё, семь лет в гору подниматься…
Жалостливая Живя, заметив, что у бабки руки трясутся и не управляются с перевязкой, подошла к Зносеку и ловко обмотала ему голову. Он поднял на неё свой единственный глаз, но во взгляде его было больше злобы и гнева, чем благодарности.
— Я уйму тебе боль, — сказала знахарка, — но вперёд расскажи, где ты был… Ведь кто может у князя под столом валяться, тот по доброй воле в лес не пойдёт.
Едва услышав о князе, обе девушки встрепенулись: достаточно было назвать его имя, чтобы их напугать. Они схватили лукошки и убежали. Старуха поглядела им вслед и обернулась к Зносеку.
— Теперь говори, — приказала она, — где ты так изодрался?
— Бродил по лесу… увидел дупло…
— Медку тебе захотелось?..
— А в дупле сидела дикая кошка…
— Стрелу-то кто тебе в глаз пустил?
При одном упоминании о ране Зносек пришёл в ярость. Он поднял оба кулака.
— Жив не буду, а хоть у одного из них высосу глаз! — закричал он. — Князь меня пожалеет.
— Так ты на вече был!.. — засмеялась старуха и всплеснула руками. — Уже все поняла! Старый дуб там стоит дуплистый, возле Змеиного урочища… Ты залез на него подсматривать… и там тебя настигла стрела какого-то кмета…
Зносек и не думал таиться и не стал отпираться, он опустил голову и скрежетал зубами.
— Глаз-то у тебя был чёрный! Ничего не скажешь, — покачала головой Яруха, — жаль! Ну, скажи ты мне по правде, был ты когда-нибудь молодым? Или мать так и родила тебя старым?
С этими словами Яруха встала.
— Уйми мне боль! — буркнул Зносек.
— Не могу… не могу, — отнекивалась старуха, — только после Купалы можно будет унять. У тебя тут и дикая кошка и стрела… Какого для этого зелья надо… да ещё глаз! Ого! Хоть бы ты мне не знаю что дал за мою работу, и того будет мало… Уйми я твою боль, так мне на себя её надо принять… Тут ни дерева, ни камня, ни источника, во что бы ей перейти, а мне надо на Купалу… на Купалу…
И, затянув песню о Купале, Яруха бросила Зносека и поплелась в лес. Карлик улёгся на земле и, спрятав голову в траве, уснул…
XII
Наступил день Купалы — праздник, справлявшийся во всем языческом мире, день Белого бога дня и света, в честь которого зажигались огни на Адриатическом море и на Балтийском, на Дунае, на Лабе и Висле, на Днестре, на Роне и на Сене.
День Купалы — самый длинный в году — и ночь Купалы — самая короткая — были сплошным потоком веселья, песен, игр и обрядов.
И здесь, над озером, на священной горе, куда на Купалу стекался народ из соседних общин, уже на заре, едва солнце вышло из купели, толпы людей окружали старых гусляров. Все были в белых одеждах, подпоясанных чернобыльником, в венках и гирляндах из цветов.
Холм полого спускался к зеленой лужайке на берегу озера. На вершине его росли дубы вперемежку с берёзами, а дальше густая роща тянулась двумя рукавами, смыкаясь с бескрайными лесами, которые в ту пору покрывали чуть не всю землю.
Уже с утра тут суетилась молодёжь, таская сухие ветви, лучину и только что срубленные стволы. Из мёртвого дерева никто не строил домов, нельзя было и бросать его в священный огонь. Даже сухие ветки обламывали с живых деревьев, ибо в тех, что лежали на земле, уже обитала смерть.
Со всех сторон тянулись вереницы женщин в белых платьях, в венках и зелёных поясах, и мужчин — в накинутых на плечи сермягах. Рощи и леса оглашались запевками, возвещающими ночное веселье.
Загодя заготовлены были костры под дубами, на опушке леса и в чаще. Каменными топориками щепали лучину на подтопку. Каждая община занимала из года в год свои праздничные пепелища. Весёлый гомон и смех разносились по лесу.
Под одним дубом сидел Слован, под другим — певец по имени Вилуй. Когда затягивал один, замолкал другой; пели они, чередуясь, но песни одного не вязались с песнями другого и звучали не в лад, а вразнобой.
Старый гусляр запел первый:
Солнышко, ясное око денницы,
Грей и сияй!
Свет твой потоком на землю струится…
Свет ты нам дай, Купала…
Тщетны чёрного змея старанья
Лик твой затмить,
Бог наш, ты радость и упованье,
Ты наша жизнь, Купала…
Правь, лучезарный, властвуй над нами,
Жизнь пробуждай!
Жизни даятель, бог наш Купала,
Сей и рождай, Купала!..
Он умолк, а Вилуй забренчал струнами и затянул непонятную песню, словно в насмешку:
Песня, ты моя песня!
О пташка золотая,
Ты, как вода живая,
Срываешь смерти плесень.
Но смерть в твоей стремнине,
Кто впал в неё, тот сгинет.
Двояка сущность песни,
В ней жизнь сплелась со смертью…
Песнь вырвет из могилы,
Живому справит тризну…
Слились в ней обе силы —
И смерти… и жизни…
Он кончил и опустил плешивую голову; теперь оба молчали, зато хор грянул песнь Купале.
Солнце садилось, и все обратили к нему взоры. Ждали, когда исчезнет последний луч с позолоченных верхушек деревьев, чтобы зажечь огни и начать хороводы и песни.
Старухи сидели на земле, подле них стояли кадушки и горшки, блюда с мясом, калачи и праздничные караваи; молодёжь расхаживала по лугу или, хлопая в ладоши, бегала взапуски. Девушки стояли толпой, парни приставали к ним, что-то выкрикивали, девушки препирались с ними, отгоняли платками.
— Купала! Купала! Лада! — слышались тут и там певучие голоса.
Возле костра Вишей, среди женщин и челяди стояли Людек и Самбор, не захотевший вернуться в городище. Все поглядывали на лес, в сторону дома, откуда ждали Живю и Диву. Дива должна была поджечь костёр и первая запеть песнь о Купале.
Тем временем парни тёрли сухое дерево, высекая искру божественного огня. Он рождался здесь, молодой и новый, а потом целый год горел в домашнем очаге. То был огонь, которого не давали никому чужому. Унёсший огонь уносил из дома жизнь.
Две смоляные лучины уже дымились в руках, а огонь все ещё не показывался, и не было Дивы. Самбор чаще посматривал на тропинку, откуда она могла прийти, чем на священный огонь, который должен был вспыхнуть, едва погаснет солнце.
Но вот вдали показались две девушки в белом. Головы их были убраны зелёными венками, платья опоясаны зелёными гирляндами, в руках они несли охапки трав. То были Дива и Живя, ещё грустившие после смерти отца. У Дивы из головы не выходили слова Ярухи, и, хоть она не верила полоумной бабке, в сердце её поминутно отдавалось: «Не ходи на Купалу!»
День был праздничный, весёлый, но сестры шли, печально понурясь, и Самбор, издали смотревший на девушку, дивился её унынию.