О страхе Журка забыл. Торопливо отыскал среди могил треснувшую бутылку, грохнул ее о каменный памятник, осколком резанул по шнуркам. Не сумел удержать кота, и он шмякнулся в траву. Попытался приподняться и опять застонал.
– Сейчас, сейчас, котик, – всхлипывая, сказал Журка, сорвал с себя через голову майку, закутал в нее кота, поднял и, царапая голые локти, напрямик, через шиповник и боярышник, рванулся к забору…
…Дома Журке пришлось рассказать о своих приключениях. Маме. Все-все. Даже о том, почему его понесло ночью на кладбище. Мама Журку не ругала. Только побледнела, несколько раз охнула, очень крепко взяла его за руки и попросила больше таких испытаний характера не устраивать. Журка охотно обещал. Папа, когда услыхал от мамы эту историю, помотал головой, хмыкнул и сказал:
– Во герой… Даже не верится. – И стал вспоминать, как в детстве лазил с мальчишками в подвал старого монастыря. Тоже ночью. И тоже было страшно. А Журка подумал: "Это ведь с мальчишками все-таки…"
Кот выжил. Сутки лежал на подстилке, ничего не ел и постанывал, потом начал подниматься, лакать молоко. И наконец окреп, сделался обыкновенным здоровым котом. Почему его назвали Федотом, никто не мог объяснить. Как-то само собой получилось – Федот, вот и все.
Характер у Федота оказался спокойный, немного ленивый и добродушный. Играл он с Журкой неохотно, зато сидеть у него на коленях и мурлыкать очень любил. Был у него только один недостаток: иногда он уходил гулять и пропадал суток по трое. Но тут уж ничего не поделаешь, такова кошачья натура. После гулянья Федот возвращался поцарапанный, грязный, и мама с Журкой мыли его в тазу. Федот не возражал, только прижимал уши и жмурился, чтобы мыло не щипало его зеленые глаза.
Когда переезжали, никому, даже папе, в голову не пришло оставить Федота, отдать кому-нибудь, чтобы не было в пути лишних забот. Он поехал в поезде со специальным билетом.
На новом месте Федот освоился очень быстро. Научился вылезать в форточку и греться на широком кирпичном карнизе. Судя по всему, эта квартира ему нравилась…
– Иди сюда, Федотушка, – сказал Журка. Федот охотно протопал по Журке и устроился у него на груди. Благодарно заурчал, когда Журка почесал ему за ухом. Журка устало вытянулся под одеялом и решил, что пора засыпать. Напоследок он посмотрел в ночное окно.
Окно было открыто. Журка лежал к нему ногами и видел в сумраке комнаты четкий синий прямоугольник с развилкой тополя, похожей на два великанских растопыренных пальца или на громадную рогатку. Тополь рос метрах в трех от окна, и нижняя часть развилки находилась как раз на уровне подоконника. Если отыскать подходящую доску (и дождаться, когда уйдет куда-нибудь мама), можно попытаться сделать трап, чтобы пробираться из окна прямо на дерево…
Кажется, Журка начал дремать, потому что увидел себя со стороны – как он залез на тополь: от левого "пальца" развилки отделился человек…
Журка заморгал, прогоняя дремоту. Но от этого морганья человек не исчез. Наоборот, он будто увеличился. Его фигура отчетливо рисовалась внутри громадной "рогатки". Словно кто-то тушью на темно-синей бумаге вывел силуэт высокого тощего черта.
Что это? Сон после воспоминаний о ночном кладбище? Или грабитель, который примеривается, как прыгнуть в комнату? Журка понял, что сию секунду самым постыдным образом завопит "мама".
Но и мама и папа наверняка спят: щель под дверью давно погасла… Орать? Или подождать?
Журка замер под одеялом – ни дыхания, ни сердечного стука. Только Федот у него на груди мурлыкал как ни в чем не бывало.
Таинственный черный незнакомец шевельнулся, и Журка услышал:
– Эй…
Голос был нерешительный, тонкий. И силуэт незнакомца сразу как бы съежился, превратился в мальчишечий. Журкин страх тоже съежился и тут же растаял совсем. Осталась только досада на себя (вот трус несчастный) и на мальчишку, которого среди ночи какая-то дурь носит по деревьям.
– Эй… – опять окликнул мальчишка. – Там, в комнате… Ты спишь?
Журка скинул удивленного Федота и одеяло, подскочил к окну.
– Чего тебе? – спросил он громким шепотом.
– Ты внук Юрия Григорьевича?
– Да… А что? – откликнулся Журка уже помягче.
– Можно к тебе?
– Зачем?
– Ну, дело есть… Ты не бойся.
– А кто боится? – усмехнулся Журка, – Просто непонятно: почему ночью да через окно?
– Если нельзя, тогда ладно… – вздохнул в сумраке мальчишка.
Этот виноватый вздох примирил Журку с неожиданным гостем. К тому же было очень интересно. Похоже на приключение.
– А как ты сюда доберешься? Доска есть?
– Да нет, веревка… Тут все приспособлено… Журка разглядел, как мальчишка распутал спустившийся откуда-то шнур.
– Ну, давай, – прошептал Журка.
– Только отойди от окна…
Черная фигурка метнулась и через миг стояла на подоконнике. Легко и бесшумно мальчишка соскочил на пол.
– Я тут веревку за батарею прицеплю, чтоб не ускользнула, объяснил он. – Свет можно зажечь?
– Сейчас – Журка отыскал в углу на гвоздике курточку, положил ее внизу у двери, чтобы лучи не пробились в щель, и включил настольную лампу.
Побег на рассвете
Мальчик оказался одного роста с Журкой. Очень худой, темный от загара, поцарапанный. В одних трусиках, босой. У него были прямые темно-медные волосы. Они косо падали на лоб. Мальчик посмотрел из-под волос на Журку с хмурой виноватостью.
Журка почувствовал его смущение и сказал, чтобы хоть что-то сказать:
– Здорово ты сюда влетел.
– Я эту штуку еще давно придумал. Когда Юрий Григорьевич… тут жил. Я к нему часто пробирался.
– А через дверь нельзя, что ли? Мальчик досадливо повел острым плечом.
– Дверь в наши окна видать. Отец или мать заметят, что я в этот дом иду, сразу начинают: "Опять по чужим людям шастаешь! Лучше бы делом занялся…" А я любил к Юрию Григорьевичу приходить…
– А-а… – произнес Журка. Произнес чересчур спокойно, потому что ощутил неожиданный укол ревности. Оказывается, дедушка дружил с чужими мальчишками. И мальчик будто понял Журку. Опять глянул из-под волос и тихо сказал:
– Ему по вечерам скучно было. Он один жил…
Эти слова смутили Журку, будто в них был скрытый упрек. И, словно защищаясь, Журка ответил с легким вызовом:
– Я знаю. Ну и что?
Лицо у мальчика опять стало виноватым. Он зябко поежился и объяснил:
– Ну… я подумал, что ты мне поможешь. Раз ты его внук… Твой дедушка меня часто прятал.
Это "твой дедушка" вместо "Юрий Григорьевич" понравилось Журке. Все встало на свои места. Уже с сочувствием Журка спросил:
– От кого ты прятался? Мальчик опять досадливо повел плечом.
– Да по-разному было… Жизнь такая.
– И сейчас прячешься? Мальчик кивнул. Обвел глазами комнату.
– Раньше здесь раскладушка была… Я где-нибудь в уголке приткнусь, ладно? До утра…
– Как в уголке? На полу?
– А чего? – Мальчик улыбнулся, показав крупные редкие зубы. – Я закаленный. Крученый, моченый, прожаренный, промороженный…
– Ну да, – усмехнулся Журка. – Поэтому и лазишь ночью по деревьям голый, как Маугли…
– Я прямо из кровати сбежал. В окно вылез – и сюда.
Журке очень-очень хотелось узнать, от кого сбежал незнакомый мальчишка и почему прячется. Но приходилось быть снисходительно сдержанным и чуть насмешливым. Как-то уж настроился Журка на эту струну. Он вспомнил свою ночную вылазку на кладбище и сказал наставительно:
– Если собираешься драпать ночью, надо одежду заранее где-нибудь спрятать.
Мальчик беспечно махнул рукой.
– А, не догадался. Ладно, и так сойдет… – Потом он глянул на Журку быстро и внимательно. Спросил: – Тебя Юркой зовут?
– Да…
– В честь Юрия Григорьевича?
Журка растерянно мигнул. Он не знал, почему его назвали Юрием. Но тут же сказал:
– Конечно. А что?
– Ничего. Так…
– А тебя как звать? Мальчик неразборчиво бормотнул.
– Борька? – переспросил Журка.
– Горька, – отчетливо сказал мальчик. – Полное имя Горислав. Но никто меня полным именем не зовет. Горька – вот и все. Это мне больше всего подходит. Как наклейка…
– Почему же? – смутившись, выговорил Журка. Горька сказал то ли шутя, то ли серьезно:
– Да так. Жизнь такая. Горькая… Невезучий я уродился. Одни шишки отовсюду.
– Какие шишки?
– Всякие. Сегодня опять от отца перепало. С дежурства вернулся злющий, с мамкой поспорил…
– Значит, ты из-за отца сбежал? – сразу пожалев Горьку, спросил Журка.
– Не… Сегодня из-за другого. Меня хотели расстрелять.
Расстреливают обычно на рассвете. Так написано в книжках. Но рассвет начинался рано, и, когда за Горькой пришли конвоиры, солнце стояло уже высоко.
Горька проснулся от долгого, но осторожного стука по стеклу. Увидел в окне головы братьев Лавенковых и все вспомнил. Он понуро, но быстро натянул брюки и рубашку, сунул ноги в растоптанные полуботинки, которые давно надевал не расшнуровывая. Хотел убрать постель и вдруг подумал: а зачем это человеку, которого через несколько минут расстреляют?
Но ведь это не всерьез… А если бы всерьез?
Интересно, что чувствует человек, проснувшийся последний раз в жизни, одевшийся последний раз в жизни? Что он думает, когда у двери стоят двое с автоматами, чтобы провести его последний раз под ясным небом до обрыва?
Тоскливая тревога заметно кольнула Горьку. Будто сейчас была не игра. Не совсем игра… Он выдохнул воздух сердитым толчком, прогнал страх и вылез в окно. Хмуро сказал братьям Лавенковым:
– Чего греметь-то? Чуть всех на ноги не подняли… – Это все, чем он мог досадить конвоирам.
С приговоренным к смерти, видимо, не принято ругаться, и старший Лавенков, Сашка, миролюбиво ответил:
– Да ты что, мы тихонько стучали. – Потом другим, уже строгим голосом скомандовал: – Руки…
Горька вздохнул, нагнул голову и заложил руки за спину. А что было делать? Он покорился судьбе еще вчера, во время военного суда, который состоялся в сарайчике Егора Гладкова.
Егор тогда спросил у защитника Степки Самойлова:
– Чем ты его можешь оправдать? Степка пожал плечами, растерянно протер очки и сказал:
– Не знаю…
Он, кажется, добросовестно старался придумать защитительную речь, но так и не смог.
– Оправдывайся сам. Последний раз, – сказал тогда Гладков Горьке.
Но Горьке тоже нечего было говорить. Все, что можно, он сказал еще раньше, и его объяснения не убедили никого из судей – ни Егора, ни Митьку Бурина, ни тем более безжалостного третьеклассника Сашку Граченко. Да Горька и сам понимал, что нету ему оправдания. Из-за него отряд напоролся на огонь собственного часового и теперь, по правилам игры, два человека считались убитыми.
Правила были безжалостные. Как на войне.
Егор посмотрел на Граченко и на Бурина, и те кивнули. Егор поднялся с пустой бочки, на которой сидел, как на председательском кресле, и сообщил, что бывший стрелок отдельного повстанческого отряда "Синяя молния" за невыполнение боевого задания и трусость приговаривается к расстрелу ранним утром следующего дня.
– Ясно тебе?
– Ясно, – хмуро откликнулся Горька. – А при чем тут трусость?
– Он еще спрашивает… – усмехнулся Гладков. – Ладно, гуляй пока. Завтра на рассвете за тобой придут…
И вот – пришли. Сашка мотнул стволом черного пластмассового автомата с пружинной трещоткой:
– Пошли.
Он пропустил Горьку вперед и зашагал сзади. А Вовка Лавенков пошел впереди. С таким же, как у Сашки, автоматом.
– Напрямик, – сурово приказал Сашка.
Они пошли через пустырь. Трава на пустыре была обычно серой, выгоревшей, колючей, но сейчас она – то ли после ночного дождика, то ли от росы – переливалась тысячами капель. Горькины брюки внизу намокли, в полуботинках появилась противная скользкая сырость. Вовка шагал точно по прямой. Его голубые выгоревшие гольфы потемнели от влаги и сползли на кеды, он по-птичьи поднимал над травой поцарапанные ноги, но ни разу ни чуточки не свернул. У него был светлый упрямый затылок. Горька смотрел на этот затылок без всякой злости и досады. Вовка был ни при чем. Он был смелый, спокойный и надежный парнишка, несмотря на молодость – всего-то девять лет. Повезло Сашке, хороший у него брат. Почему другим везет, а Горьке – никогда? Был бы у него такой же брат, залег бы с двумя автоматами, не боясь мокрой травы, вон за той бетонной глыбой, подпустил бы конвоиров поближе и – та-та-та! "Сашка, ты убит, Вовка, ты убит! Горька, бежим!"
Только и в настоящей жизни, и в игре такие чудеса случаются очень редко. Горька знал, что с ним не случится. Тоскливая тревога опять кольнула его – словно все по правде. И он уже, будто в самом деле прощаясь навсегда, смотрел на сверкающую траву, на знакомые дома, на треснувшие бетонные блоки, которые лежали на пустыре, наверно, с тех пор, как существует Земля…
А может, все-таки случится чудо? Очень уж обидно умирать в такое солнечное утро. Даже понарошке – все равно тошно. Будто и не игра…
Горьку привели на берег Туринки и поставили у края обрывчика.
Метрах в пяти от берега, лицом к речке стоял шеренгой отряд "Синяя молния". Правда, не весь, трое, видать, проспали (за это, между прочим, тоже надо под суд). Но и пятерых было достаточно. Да еще Лавенковы встали в строй…
Егор Гладков раздал стрелкам зеленые гнилые помидоры – не всем, а через одного. Значит, половина будет трещать автоматами, а другая половина метнет в Горьку помидоры! И ему придется упасть, скатиться с метрового обрывчика на песчаную полоску у самой воды и лежать там, пока все не уйдут. Потом два дня его не будут брать в военную игру. А может, и больше. Потому что игра игрой, а разозлились на него, кажется, по-настоящему. По крайней мере Егор.
Егор насупленно, будто стесняясь, проговорил:
– Готовы?.. Равняйсь. Смирно… – Потом, постаравшись опять разозлиться, громко сообщил: – Бывший боец "Синей молнии" за трусость и предательский провал военного задания приговорен к высшей мере наказания – расстрелу!
Шеренга напряженно молчала. Стояли не очень ровно. Смотрели мимо Горьки. А Горька, насупившись и съежив плечи, смотрел на разномастные игрушечные автоматы и зажатые в пальцах помидоры. Тоскливое замирание перехватило грудь и подкатывало к самому горлу. Но плакать не хотелось.
– Хочешь сказать что-нибудь напоследок? – спросил Егор чуть виновато.
Горька переглотнул. Сказал:
– Хочу… Все равно это неправильно. Я не предательский… Я же объяснял…
– Слыхали уже, – безжалостно сказал Сашка Граченко и поправил на груди оранжевый автомат с диском.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.