Пролог
1942-1961
1
Трагедия дважды постигала семейство Уиншоу, но в столь ужасных масштабах — еще никогда.
Первое происшествие уведет нас к ночи 30 ноября 1942 года, когда Годфри Уиншоу — в ту пору тридцатитрехлетнего, еще молодого человека — при выполнении совершенно секретного задания в небе над Берлином сбили германские ПВО. Этого известия, доставленного в Уиншоу-Тауэрс перед самым рассветом, оказалось достаточно, чтобы его старшую сестру Табиту начисто свести с ума, куда она не вернулась и по сей день. Сила ее расстройства фактически оказалась такова, что она не сочла для себя возможным даже посетить мемориальную службу, заказанную в честь покойного брата.
По любопытной иронии судьбы та же Табита Уиншоу, ныне восьмидесяти одного года, владеющая своими умственными способностями ничуть не более, чем последние сорок пять лет, выступает патроном и спонсором книги, которую вы, мои любезные читатели, сейчас держите в руках. Посему писать о состоянии Табиты хоть с какой-то объективностью представляется несколько затруднительным. Вместе с тем факты следует изложить, и они таковы: с того самого момента, когда до Табиты долетела весть о трагической кончине Годфри, она пребывает в тисках одного абсурдного заблуждения. Иными словами, убеждена (если это можно назвать убеждением), что брата сбила отнюдь не германская зенитка: гибель Годфри — дело рук его родного брата Лоренса.
У меня нет никакого желания подробно останавливаться на признаках достойной сожаления дряхлости, что судьба уготовила этой несчастной слабоумной старухе, но предмет сей следует разъяснить, ибо он сущностно значим для всей последующей истории семейства Уиншоу — а значит, должен быть вправлен в некое подобие контекста. Я, наконец, предприму попытку быть кратким. Итак, читателю следует знать, что, когда погиб Годфри, Табите исполнилось тридцать шесть и она по-прежнему жила старой девой, ни единого разу не проявив никаких матримониальных наклонностей. Многие члены семейства подмечали, что ее отношение к противоположному полу в лучшем случае можно охарактеризовать как безразличие, а в худшем — как отвращение. Отсутствие интереса, с которым Табита принимала ухаживания случайных поклонников, уравновешивалось лишь ее страстной преданностью и привязанностью к Годфри. Тот же, как свидетельствуют немногочисленные воспоминания и считанные фотографии, из пяти братьев и сестер был самым веселым, симпатичным, живым и, в общем и целом, располагал к себе больше остальных. Зная силу чувства Табиты, семейство впало в определенную тревогу, когда летом 1940 года Годфри объявил о своей помолвке; однако вместо неистовой ревности, коей опасались некоторые, между сестрой и будущей невесткой установилась теплая и почтительная дружба, а потому бракосочетание Годфри Уиншоу и Милдред, урожденной Эшби, самым успешным образом состоялось в декабре того же года.
Но острейшее лезвие злобы Табита продолжала приберегать для своего старшего брата Лоренса. Нелегко раскопать корни такой неприязни между злосчастными потомками одних родителей: вероятнее всего, дело просто в различии темпераментов. Подобно своему отцу Мэттью, Лоренс был человеком сдержанным, иногда — нетерпеливым; отдавался собственным обширным национальным и международным интересам с целеустремленностью настолько страстной, что многим она представлялась безжалостной. Царство женской мягкости и нежных чувств, где обитала Табита, было ему совершенно чуждо: сестру он считал взбалмошной, обидчивой, слишком нервной и — эта фраза сейчас звучит прискорбно пророчески — «малость не в себе». (Хотя приходится признать, что в последнем мнении он не был одинок) Короче говоря, они оба прилагали все усилия, чтобы лишний раз не попадаться друг другу на глаза; мудрость подобного решения становится очевидной, если иметь в виду те отвратительные события, что воспоследовали за смертью Годфри.
Непосредственно перед вылетом на роковое задание Годфри насладился недолгим отпуском в безмятежной обстановке Уиншоу-Тауэрс. Милдред, разумеется, приехала вместе с ним; она уже несколько месяцев вынашивала их первого и единственного ребенка (сына, как впоследствии окажется). Надо полагать, именно возможность увидеться с любимыми членами семьи заставила Табиту расстаться с удобствами собственной немаленькой резиденции и переступить порог ненавистного братца. Хотя сам Мэттью Уиншоу и его супруга были еще живы и пребывали в добром здравии, они практически не покидали своих покоев в отдельном крыле, а хозяином дома определил себя Лоренс. Вместе с тем утверждать, что он и его жена Беатрис выступали хорошими хозяевами, будет довольно сильным преувеличением. Лоренс, как водится, весь погрузился в предпринимательскую деятельность, коя требовала проводить много часов у телефона в тиши кабинета, а один раз ему даже понадобилось совершить путешествие с ночевкой в Лондон (он отбыл, не побеспокоившись извиниться перед гостями или хоть как-то объясниться). Беатрис, между тем, даже не делала вид, что рада родственникам своего супруга, и по большей части оставляла их совершенно без всякого внимания, уединяясь у себя в спальне под предлогом хронической мигрени. Таким образом, Годфри, Милдред и Табита были предоставлены самим себе — вероятно, к собственному удовольствию — и провели несколько приятных дней исключительно в обществе друг друга: гуляли по саду, развлекались в огромных гостиной, салоне, столовой и бальной зале Уиншоу-Тауэрс.
В тот день, когда Годфри следовало прибыть на аэродром в Хакнэлле для выполнения первой части своего задания — о котором его жена и сестра имели самое смутное представление, — он долго разговаривал о чем-то наедине с Лоренсом в коричневом кабинете. О подробностях этой беседы мы не узнаем никогда. После его отъезда обеим женщинам стало не по себе: Милдред охватила естественная тревога жены и будущей матери за мужа, отправленного на выполнение какого-то ответственного задания с сомнительным исходом, а Табиту — более неистовое и неуправляемое возбуждение, вылившееся в эскалацию боевых действий против Лоренса.
Неразумность ее поведения стала очевидна по одному глупому недоразумению уже несколькими днями ранее. Ворвавшись поздно вечером в кабинет брата, она прервала некие деловые переговоры по телефону и выхватила у Лоренса из-под руки клочок бумаги, на котором — по ее утверждению — он записывал секретные инструкции. Более того — Табита зашла еще дальше, утверждая, что Лоренс «выглядел виновато», когда она набросилась на него, и попытался силой отобрать у нее искомый клочок бумаги. Тем не менее с душераздирающим упрямством она держалась за этот клочок и впоследствии приобщила его к своим личным бумагам. Позднее, выдвигая свои фантастические обвинения против Лоренса, Табита грозилась использовать сию бумажку как «улику». К счастью, превосходный доктор Куинс, семейный врач Уиншоу, служивший им верой и правдой несколько десятилетий, к тому времени уже поставил диагноз, и основной вывод его был таков: ни к одному заявлению Табиты не следует относиться иначе, нежели с глубочайшим скептицизмом. Случилось так, что история подтвердила мнение доброго доктора, — когда часть личного архива попала в руки автора этих строк, среди бумаг обнаружился и пресловутый листок. Пожелтевший от времени, он содержал, как выяснилось, всего-навсего указание, нацарапанное Лоренсом своему дворецкому: хозяин просил подать ему легкий ужин в кабинет.
После отъезда Годфри состояние Табиты значительно ухудшилось, и в ту ночь, когда брат вылетел на свое последнее задание, произошел весьма странный инцидент — и более серьезный, и более абсурдный, чем все предыдущие. Проистекал он из другой мании Табиты: она полагала, что в своей спальне Лоренс устраивает тайные сходки фашистов. Снова и снова она утверждала, что, стоя у запертой двери, вслушивалась в обрывки тихих разговоров на четком и властном немецком языке. В конце концов даже Милдред отказалась воспринимать эти голословные утверждения всерьез, и Табита предприняла отчаянную попытку раздобыть доказательства. Стащив ключ от спальни Лоренса (причем единственный), она дождалась часа, когда он, по ее убеждению, начал одно из своих зловещих совещаний, и заперла дверь снаружи, а сама бегом спустилась вниз, во весь голос крича, что уличила брата в государственной измене. Дворецкий, горничные, кухарки, шофер, камердинер, коридорный и прочая челядь немедленно кинулись Табите на подмогу. За ними следовали Милдред и Беатрис. Вся компания собралась в Большом зале, уже намереваясь подняться наверх для проведения дознания, когда их взорам предстал сам Лоренс с кием в руке — он вышел из бильярдной, где в одиночестве коротал за «пирамидой» часы после ужина. Что и говорить: спальня оказалась пуста. Но доказательство это Табиту не удовлетворило — она продолжала орать на брата, выдвигая всевозможные обвинения в надувательстве и тайных сделках с врагом, пока в конечном итоге ее не успокоили насильственным образом и не отнесли в комнату западного крыла, где находчивая медсестра Бэклан ввела ей успокоительное.
Такова была атмосфера в Уиншоу-Тауэрс в тот жуткий вечер, пока гробовая тишина надвигавшейся ночи окутывала почтенную древнюю усадьбу — тишина, в три часа утра нарушенная телефонным звонком и известием об ужасной судьбе, постигшей Годфри.
* * *
Тел погибших в катастрофе так и не нашли — ни самому Годфри, ни второму пилоту не выпала честь христианского погребения. Тем не менее две недели спустя, в личной часовне семейства Уиншоу провели небольшую мемориальную службу. Родители просидели всю церемонию с каменными лицами пепельного цвета. В Йоркшир отдать последние почести покойному прибыли его младший брат Мортимер, сестра Оливия и ее муж Уолтер; отсутствовала лишь Табита — едва услышав новость, она впала в неистовство. Среди орудий насилия, с которыми она бросалась на Лоренса, были подсвечники, зонтики для гольфа, ножи для масла, опасные бритвы, хлысты для верховой езды, мочалка, мэши, ниблик [1], афганский боевой рог значительной археологической ценности, ночной горшок и противотанковое ружье. На следующий день доктор Куинс подписал все бумаги, необходимые для ее незамедлительной отправки в ближайшую психиатрическую лечебницу.
За стены этого заведения Табита не выходила последующие девятнадцать лет. Все это время она редко предпринимала попытки вступить в контакт с прочими членами семейства и не проявляла никакого интереса к их посещениям. Разум ее (или уцелевшие жалкие клочки и обрывки его) упорно цеплялся за обстоятельства гибели брата, и она маниакально глотала книги, журналы и периодические издания, в которых хоть что-то говорилось о ходе войны, истории Королевских военно-воздушных сил и любых вопросах, так или иначе связанных с авиацией. (В тот период, например, ее имя можно обнаружить среди подписчиков таких журналов, как «Профессиональный летчик», «Пролет», «Военное обозрение Джейн» и «Ежеквартальник пилота».) В лечебнице Табита благоразумно оставалась на попечении вышколенного и преданного своему делу персонала до 16 сентября 1961 года, когда по просьбе брата Мортимера ей даровали временное освобождение. Хотя решение было продиктовано состраданием, само по себе оно вскоре стало расцениваться как неудачное.
В ту ночь смерть снова навестила Уиншоу-Тауэрс.
2
Сидя в эркере спальни и глядя на восточную террасу и уходящую за горизонт промозглую панораму болотистых пустошей, Ребекка почувствовала, как на плечо ей мягко опустилась рука Мортимера.
— Все будет хорошо, — сказал он.
— Я знаю.
Он ободряюще сжал ей плечо, затем подошел к зеркалу и неощутимо оправил галстук и камербанд [2].
— Со стороны Лоренса это действительно мило. Они все здесь очень милы. Никогда не думал, что моя семья может хорошо относиться к кому-то из своих членов.
Мортимеру исполнилось пятьдесят, и в честь этого события Лоренс организовал небольшой, но пышный ужин, на который пригласил всю семью — даже парию Табиту. Ребекка, на тринадцать лет моложе мужа и по-прежнему детски и беззащитно красивая, должна была впервые увидеть все семейство сразу.
— Они ведь не чудовища. Не совсем чудовища. — Мортимер повернул левую запонку на пятнадцать градусов и, критически сощурившись, проверил точность угла. — Ведь Милдред же тебе нравится, правда?
— Но она не совсем член семьи. — Ребекка не отрывала взгляда от окна. — Бедная Милли. Как жаль, что она так больше и не вышла замуж. Боюсь, Марк доставляет ей массу хлопот.
— Он просто связался с горлопанами, только и всего. Со мной в школе тоже так было. Оксфорд скоро из него все это вышибет.
Ребекка повернула голову — жест нетерпения:
— Ты всегда их оправдываешь. Я знаю, они меня терпеть не могут. Они до сих пор не простили нам, что мы не пригласили никого на свадьбу.
— Ну, это было мое решение — ты здесь ни при чем. Я просто не хотел, чтобы они слетелись на тебя потаращиться.
— Ну вот, пожалуйста: совершенно очевидно, что ты сам их не любишь, а для этого должна быть при…
В дверь предусмотрительно постучали, и на пороге выросла сухая и мрачная фигура дворецкого. Сделав несколько почтительных шагов, дворецкий объявил:
— Подали напитки, сэр. В малой гостиной.
— Благодарю вас, Гимор.
Дворецкий повернулся на каблуках, собираясь выйти, но Мортимер задержал его:
— Э-э, Гимор?
— Сэр?
— Не могли бы вы посмотреть, как там дети? Мы оставили их в детской. Они с медсестрой Бэклан, но вы же знаете, как она… иногда задремывает.
— Непременно, сэр. — Перед тем как покинуть комнату, дворецкий добавил: — Могу ли я, сэр, от лица всего персонала передать вам самые теплые поздравления с днем рождения?
— Спасибо. Это очень любезно.
— С нашим удовольствием, сэр.
И он беззвучно вышел. Мортимер приблизился к окну и остановился за спиной у жены — та не сводила глаз с безжалостного пейзажа.
— Что ж, наверное, нам лучше сойти вниз.
Ребекка не шелохнулась.
— С детьми все будет хорошо. Он за ними присмотрит. Абсолютно славный парень.
— Надеюсь, они ничего не поломают. У них всегда такие буйные игры, а Лоренс нам потом все мозги проест.
— Это только Родди дьяволенок. Он постоянно Хилари подначивает. Она-то девочка славная.
— Оба друг друга стоят.
Мортимер начал поглаживать ей шею. Он ощущал ее нервозность.
— Дорогая моя, ты вся дрожишь.
— Сама не знаю, в чем дело. — Мортимер сел рядом, и Ребекка приблудной птичкой инстинктивно прижалась к его плечу. — Меня всю трясет. Я просто не в силах видеть их.
— Если ты переживаешь из-за Табиты…
— Не только…
— …то тебе нечего бояться. Она сильно изменилась за последние два года. Они с Лоренсом сегодня поговорили. Я искренне считаю, что Табита забыла обо всем, что связано с Годфри, даже не помнит, кто он такой. Она же писала все эти милые письма Лоренсу из… из дома и уверяла, что с ее стороны все прощено. Поэтому я не думаю, что вечером у нас с ней будут какие-то неприятности. Врачи утверждают, что она более-менее вернулась к нормальной жизни.
Мортимер сам слышал в своих словах пустоту и ненавидел себя за них. В тот же самый день он стал свидетелем прежней эксцентричности сестры: прогуливаясь по самому отдаленному и глухому участку поместья, он застал Табиту врасплох. Выходя с кладбища гончих, Мортимер собирался направиться к лужайке для крокета, но заметил, что в гуще кустарника на корточках сидит Табита. Он приблизился, стараясь не шуметь, чтобы не напугать ее, и с ужасом услышал, как она бормочет что-то себе под нос. Душа у Мортимера ушла в пятки: похоже, он слишком хорошо думал о ее нынешнем состоянии и его предложение позволить ей участвовать в семейном торжестве было чересчур опрометчивым. Не сумев ничего разобрать в ее обрывочном бормотании, Мортимер вежливо кашлянул, Табита испуганно вскрикнула, кусты затрещали, и секунду спустя она вылетела ему навстречу, нервно смахивая с одежды веточки и колючки, почти не в силах говорить от смущения.
— Я… Морти, я не знала, я… я просто…
— Мне не хотелось пугать тебя, Табс, просто…
— Ты вовсе меня не испугал. Я… я вышла погулять и увидела… и решила посмотреть поближе, что… Господи, что ты мог обо мне подумать? Какой ужас. Меня как из мортиры оглушило. Из мортиры Морти…
Она умолкла и откашлялась — нервно и визгливо. Чтобы нарушить тяжкое молчание, Мортимер сказал:
— Впечатляет, да? Сад, я имею в виду. Не знаю, как им удается его содержать. — Он втянул в себя воздух. — Этот жасмин. Только понюхай.
Табита не ответила. Брат взял ее под руку и повел назад к террасе.
Ребекке об этом происшествии он ничего не сказал.
— Дело не только в Табите. Весь этот дом… — Ребекка повернулась и впервые за вечер заглянула ему в глаза. — Если нам когда-нибудь придется здесь жить, дорогой, я умру. Совершенно точно умру. — Она содрогнулась. — Есть в этом доме что-то не то.
— Ну почему, ради всего святого, мы должны здесь жить? Какая глупость.
— А кто еще унаследует его, когда Лоренса не станет? Наследников у него нет, а ты теперь — его единственный брат.
Мортимер раздраженно хохотнул: ясно, что ему хотелось оставить эту тему.
— Весьма сомневаюсь, что переживу Лоренса. У него впереди еще очень и очень много лет.
— Возможно, ты и прав. — Помедлив, Ребекка в последний раз окинула пустоши долгим взглядом, взяла с трюмо жемчужное ожерелье и тщательно застегнула его на шее.
Собаки выли на улице, требуя ужина.
* * *
Остановившись в проеме дверей и маленькой ручкой крепко ухватившись за локоть Мортимера, Ребекка оглядывала весь Большой зал, заполненный членами семейства Уиншоу. Их было не больше дюжины, но собрание показалось ей огромным, бессчетным; резкие и пронзительные голоса сливались в неразборчивый гомон. Через секунду в них с Мортимером вцепились, толпа растащила их и поглотила — их похлопывали, трогали, целовали, приветствовали и поздравляли, совали в руки бокалы, вытягивали новости, осведомлялись о здоровье. Ребекка не узнавала и половины лиц; временами даже не знала, с кем разговаривает, а ее воспоминания о тех беседах навсегда останутся туманными и расплывчатыми.
Со своей же стороны, мы обязаны воспользоваться случаем, представившимся благодаря этому торжеству, и поближе познакомиться с четырьмя основными членами семейства.
* * *
Вот, к примеру, Томас Уиншоу: тридцать семь лет, не женат, до сих пор вынужден оправдываться перед своей матерью Оливией — в ее глазах весь его блистательный успех в мире финансов не стоит и ломаного гроша по сравнению с кардинальной неспособностью завести семью. И теперь она слушает сына, плотно сжав губы. Томас пытается представить ей в выгодном свете новый поворот в своей карьере, который ей явно кажется более фривольным, чем остальные:
— Мама, из инвестиций в кинематограф можно получить крайне высокие прибыли. Нужно лишь заняться какой-нибудь одной сенсационной картиной, понимаешь, — и огрести себе целое состояние. Которого хватит, чтобы компенсировать тысячу провалов.
— Если б ты занялся этим только из-за денег, то получил бы мое благословение, ты сам это знаешь. — Йоркширский акцент у Оливии сильнее, чем у брата и сестры, но уголки рта так же сурово опущены вниз. — Бог свидетель, ты показал, что достаточно умен там, где касается денег. Однако Генри сообщил мне твои истинные мотивы, не вздумай отрицать. Актриски. Вот к чему ты стремишься. Тебе нравится рассказывать, что можешь дать им работу в кино.
— Иногда ты несешь полную чепуху, мама. Послушала бы себя.
— Я просто не хочу, чтобы член нашей семьи выставлял себя ослом, вот и все. Большинство этих женщин — ничем не лучше блудниц, и ты от них только подхватишь какую-нибудь гадость.
Но Томас, испытывающий к матери те же самые чувства — не более и не менее, — что и к остальным людям, а именно такое презрение, что редко считает нужным опускаться до споров, только улыбается в ответ. Но что-то в ее последнем замечании его, кажется, развлекает, и глаза холодно стекленеют от некоего глубоко личного воспоминания. На самом деле он думает, что его мамаша изрядно промахнулась: его интерес к актрисам, каким бы сильным он ни был, не распространяется на физические контакты. Томас больше любит смотреть, а не трогать, поэтому главное преимущество его новообретенной роли в киноиндустрии — возможность посещать студии когда заблагорассудится и появляться на съемках тех сцен, которые на экране лишь невинно щекочут воображение, а в производстве предоставляют изумительные возможности для вдумчивого вуайериста. Сцены в спальнях; под душем; солнечные ванны; сцены, в которых теряются купальники, исчезает мыльная пена и спадают полотенца. У него среди актеров и кинооператоров есть друзья, шпионы, сообщники, которые предупреждают его заблаговременно, когда будет сниматься такая сцена. Он даже смог убедить монтажеров, и те предоставляют ему доступ к отбракованному материалу — эпизодам, оказавшимся слишком откровенными для включения в окончательный вариант. (Ибо Томас начал с инвестиций в комедии со скромным бюджетом — надежно популярное развлечение, если там снимаются Сид Джеймс, Кеннет Коннор, Джимми Эдвардс и Уилфрид Хайд-Уайт [3].) Из таких эпизодов ему нравится вырезать любимые кадры и делать слайды, которые он поздней ночью проецирует на стену своего кабинета в Чипсайде, когда все служащие давно разошлись по домам. Так гораздо чище, гораздо интимнее и менее рискованно, нежели приглашать актрис домой, давать им абсурдные обещания, возиться с ними и принуждать их. Генри, следовательно, злит Томаса не столько тем, что выболтал его секреты матери, сколько тем, что дал понять, будто его мотивы могут оказаться до такой степени банальными и унизительными.
— Не стоит всерьез относиться ко всему, что может наболтать Генри, знаешь ли, — говорит Томас матери с ледяной улыбкой. — Он же, в конце концов, политик.
* * *
А вот — Генри, младший брат Томаса, уже признанный одним из самых амбициозных в своем поколении членов парламента от Лейбористской партии. Их отношения с братом выходят за рамки обычных родственных уз и простираются на некоторые общие деловые интересы, ибо Генри заседает в правлениях нескольких компаний, щедро поддерживаемых банком Томаса. А если кому-то вздумается безрассудно намекнуть на несоответствие подобной деятельности социалистическим идеалам, которые Генри так громко проповедует в палате общин, то у него найдется арсенал хорошо отрепетированных ответов. Он привык иметь дело с наивными вопросами — именно поэтому так беззаботно хохочет, когда его юный кузен Марк, дерзко поглядывая на него, осведомляется:
— Насколько я понимаю, завтра утром ты первым делом отправишься в Лондон, чтобы успеть к демонстрации? Мы же все знаем, что твои лейбористы сговорились с Движением за ядерное разоружение.
— Некоторые из моих коллег, несомненно, примут участие. Меня же там ты не найдешь. Во-первых, от ядерного вопроса не дождешься голосов. Большинство людей в этой стране совершенно справедливо считают поборников одностороннего разоружения горсткой чудаков. — Генри делает паузу, пока один из лакеев наполняет бокал шампанским. — Знаешь лучшую новость этого месяца?
— Что Бертран Рассел загремел на неделю в каталажку? [4]
— Должен признаться: узнав об этом, я улыбнулся, да. Но я имел в виду Хрущева. Ты, видимо, слыхал, что он снова начал испытания водородной бомбы — в Арктике или где-то еще?
— В самом деле?
— Спроси у Томаса, что стало с акциями оборонных компаний через пару дней после этого известия. У них просто крышу снесло. Снесло всю их чертову крышу. За день мы сделали несколько сотен тысяч. Можешь поверить — в начале года, когда сюда приехал Гагарин и все заговорили о какой-то оттепели, всё стало выглядеть очень и очень шатко. Мне это совершенно не понравилось. Слава богу, оказалось осечкой. Сначала ставят Стену, потом русские устраивают небольшой фейерверк. Похоже, опять можно вести дела. — Он допивает бокал и нежно похлопывает кузена по руке. — Разумеется, я могу с тобой об этом разговаривать, потому что ты член семьи.
* * *
Марк Уиншоу переваривает полученную информацию молча. Скорее всего потому, что собственного отца Годфри он никогда не знал, а к двоюродным братьям относился по-сыновнему и всегда искал у них совета. (Мать, конечно, тоже пыталась давать ему советы, внушать собственные ценности и прививать свои нормы поведения, но он с самого нежного возраста положил себе за правило не обращать на нее внимания.) У Томаса и Генри он уже многому научился — как зарабатывать деньги, как использовать с выгодой для себя разногласия и конфликты между менее значительными и более слабовольными людьми. Через несколько недель он отправится в Оксфорд, а все минувшее лето проработал на небольшой административной должности у Томаса в банке, в Чипсайде.
— Так мило с твоей стороны, что ты дал ему эту работу, — говорит теперь Милдред Томасу. — Очень надеюсь, что он не доставлял тебе хлопот.
Во взгляде Марка вспыхивает неприкрытая ненависть, но это остается незамеченным, и он не произносит ни слова.
— Вовсе нет, — отвечает Томас. — Он оказался весьма полезен. Даже произвел впечатление на моих коллег. Довольно сильное впечатление.
— В самом деле? Каким же образом?
Томас принимается рассказывать о дискуссии между старшими партнерами банка, завязавшейся как-то в пятницу за ланчем в Сити. На ланч пригласили и Марка. Разговор коснулся недавней отставки одного партнера — из-за той роли, которую взял на себя банк в кувейтском кризисе. Предполагая, что, будучи женщиной, Милдред ничего о Кувейте не знает, Томас чувствует необходимость разъяснить подробности кризиса. Он рассказывает, как в июне Кувейт провозгласили независимым эмиратом, а неделю спустя бригадный генерал Кассем заявил о намерении присоединить его к своей стране, утверждая, что в соответствии с историческим прецедентом Кувейт всегда был «неотъемлемой частью Ирака». Томас напоминает Милдред, что Кувейт обратился к британскому правительству за вооруженной поддержкой, которая и была обещана как министром иностранных дел лордом Хоумом, так и лордом-хранителем малой печати Эдвардом Хитом; с первой недели июля британские части численностью свыше шести тысяч человек передислоцировались из Кении, Адена, Кипра, Соединенного Королевства и Германии в Кувейт, установили шестидесятимильную оборонительную зону всего в пяти милях от границы и теперь готовы отразить иракское вторжение.
— Все дело в том, — говорит Томас, — что этот наш младший партнер, Пембертон-Оукс, не смог пережить того факта, что мы продолжаем ссужать огромные суммы иракцам на содержание их армии. Они, мол, теперь — враги, мы с ними так или иначе в состоянии войны и не должны оказывать никакой помощи. Вроде бы стоять на стороне Кувейта для нас — дело принципа (мне кажется, именно так он и выразился), несмотря на то что их требования займов довольно невыгодны и банк в конечном итоге много от этого не выиграет. И вот мы все сидим, со всех сторон летят реплики, высказываются альтернативные точки зрения, и тут кому-то в голову приходит блестящая мысль выяснить, что по этому поводу думает Марк.
— И что он по этому поводу думал? — покорно спрашивает Милдред.
Томас хмыкает:
— Марк сказал, что для него все довольно-таки очевидно. Мы, дескать, должны ссужать деньги обеим сторонам, разумеется, а если разразится настоящая война — то ссужать даже больше, чтобы они как можно дольше воевали друг с другом, использовали все новую технику, теряли все больше солдат и все глубже погрязали в долгах. Видела бы ты их лица! Вероятно, о том же самом думали все, понимаешь, но у него единственного хватило наглости взять и все высказать открыто. — Томас поворачивается к Марку, чье лицо по ходу разговора остается совершенно бесстрастным. — Тебе еще многому нужно учиться в банковском деле, старина. Очень и очень многому.
Марк улыбается:
— О, мне кажется, банковское дело не для меня, сказать по правде. Я намереваюсь окунуться глубже в гущу событий. Но все равно — спасибо за предоставленную возможность. Кое-каким вещам я определенно научился.
Он поворачивается и уходит в другой конец зала, затылком чувствуя, что материнский взгляд ни на секунду его не оставляет.
* * *
Вот Мортимер подходит к Дороти Уиншоу, флегматичной краснолицей дочери Лоренса и Беатрис, — она стоит в одиночестве в углу зала, по обыкновению сложив губы недовольно и свирепо.
— Так-так-так, — произносит Мортимер, изо всех сил стараясь, чтобы голос его прозвучал бодро. — А как поживает моя любимая племянница? (Дороти, кстати сказать, — его единственная племянница, поэтому эпитет выглядит ненатурально.) Уже недолго до счастливого события. В воздухе искрится возбуждение или как?
— Видимо, — отвечает Дороти, как угодно, только без искр возбуждения.
Мортимер имеет в виду тот факт, что уже очень скоро, в возрасте двадцати пяти лет, она выйдет замуж за Джорджа Бранвина, одного из самых преуспевающих и популярных фермеров графства.
— Ох, да ладно тебе. Ты же должна ощущать хоть чуточку… ну…
— Я ощущаю ровно то, — перебивает его Дороти, — чего можно ожидать от любой женщины, которой известно, что она выходит замуж за одного из величайших болванов на свете.