Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Какое надувательство!

ModernLib.Net / Современная проза / Коу Джонатан / Какое надувательство! - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Коу Джонатан
Жанр: Современная проза

 

 


Джонатан КОУ

КАКОЕ НАДУВАТЕЛЬСТВО

Посвящается 1994 году, Джанин

Orphce: Enfin, Madame… m'expliquerez-vous?

La Princesse: Rien. Si vous dormez, si vous revez, acceptez vos reves. C'est le role du dormeur.

Орфей: Итак, мадам… вы объясните мне наконец?

Принцесса: Нет. Если вы спите, принимайте свои сны как должное. Это обязанность спящего.

Из киносценария Ж. Кокто «Орфей» (Перевод Сергея Бунтмана.)

«Встречайте меня», — сказал он и ошибся.

«Любите меня», — но любви мы страшимся.

К Луне улететь мы тотчас готовы,

Но не спешить с самым нужным словом.

Луи Филипп. «Юрий Гагарин»

Пролог

1942-1961

1

Трагедия дважды постигала семейство Уиншоу, но в столь ужасных масштабах — еще никогда.

Первое происшествие уведет нас к ночи 30 ноября 1942 года, когда Годфри Уиншоу — в ту пору тридцатитрехлетнего, еще молодого человека — при выполнении совершенно секретного задания в небе над Берлином сбили германские ПВО. Этого известия, доставленного в Уиншоу-Тауэрс перед самым рассветом, оказалось достаточно, чтобы его старшую сестру Табиту начисто свести с ума, куда она не вернулась и по сей день. Сила ее расстройства фактически оказалась такова, что она не сочла для себя возможным даже посетить мемориальную службу, заказанную в честь покойного брата.

По любопытной иронии судьбы та же Табита Уиншоу, ныне восьмидесяти одного года, владеющая своими умственными способностями ничуть не более, чем последние сорок пять лет, выступает патроном и спонсором книги, которую вы, мои любезные читатели, сейчас держите в руках. Посему писать о состоянии Табиты хоть с какой-то объективностью представляется несколько затруднительным. Вместе с тем факты следует изложить, и они таковы: с того самого момента, когда до Табиты долетела весть о трагической кончине Годфри, она пребывает в тисках одного абсурдного заблуждения. Иными словами, убеждена (если это можно назвать убеждением), что брата сбила отнюдь не германская зенитка: гибель Годфри — дело рук его родного брата Лоренса.

У меня нет никакого желания подробно останавливаться на признаках достойной сожаления дряхлости, что судьба уготовила этой несчастной слабоумной старухе, но предмет сей следует разъяснить, ибо он сущностно значим для всей последующей истории семейства Уиншоу — а значит, должен быть вправлен в некое подобие контекста. Я, наконец, предприму попытку быть кратким. Итак, читателю следует знать, что, когда погиб Годфри, Табите исполнилось тридцать шесть и она по-прежнему жила старой девой, ни единого разу не проявив никаких матримониальных наклонностей. Многие члены семейства подмечали, что ее отношение к противоположному полу в лучшем случае можно охарактеризовать как безразличие, а в худшем — как отвращение. Отсутствие интереса, с которым Табита принимала ухаживания случайных поклонников, уравновешивалось лишь ее страстной преданностью и привязанностью к Годфри. Тот же, как свидетельствуют немногочисленные воспоминания и считанные фотографии, из пяти братьев и сестер был самым веселым, симпатичным, живым и, в общем и целом, располагал к себе больше остальных. Зная силу чувства Табиты, семейство впало в определенную тревогу, когда летом 1940 года Годфри объявил о своей помолвке; однако вместо неистовой ревности, коей опасались некоторые, между сестрой и будущей невесткой установилась теплая и почтительная дружба, а потому бракосочетание Годфри Уиншоу и Милдред, урожденной Эшби, самым успешным образом состоялось в декабре того же года.

Но острейшее лезвие злобы Табита продолжала приберегать для своего старшего брата Лоренса. Нелегко раскопать корни такой неприязни между злосчастными потомками одних родителей: вероятнее всего, дело просто в различии темпераментов. Подобно своему отцу Мэттью, Лоренс был человеком сдержанным, иногда — нетерпеливым; отдавался собственным обширным национальным и международным интересам с целеустремленностью настолько страстной, что многим она представлялась безжалостной. Царство женской мягкости и нежных чувств, где обитала Табита, было ему совершенно чуждо: сестру он считал взбалмошной, обидчивой, слишком нервной и — эта фраза сейчас звучит прискорбно пророчески — «малость не в себе». (Хотя приходится признать, что в последнем мнении он не был одинок) Короче говоря, они оба прилагали все усилия, чтобы лишний раз не попадаться друг другу на глаза; мудрость подобного решения становится очевидной, если иметь в виду те отвратительные события, что воспоследовали за смертью Годфри.

Непосредственно перед вылетом на роковое задание Годфри насладился недолгим отпуском в безмятежной обстановке Уиншоу-Тауэрс. Милдред, разумеется, приехала вместе с ним; она уже несколько месяцев вынашивала их первого и единственного ребенка (сына, как впоследствии окажется). Надо полагать, именно возможность увидеться с любимыми членами семьи заставила Табиту расстаться с удобствами собственной немаленькой резиденции и переступить порог ненавистного братца. Хотя сам Мэттью Уиншоу и его супруга были еще живы и пребывали в добром здравии, они практически не покидали своих покоев в отдельном крыле, а хозяином дома определил себя Лоренс. Вместе с тем утверждать, что он и его жена Беатрис выступали хорошими хозяевами, будет довольно сильным преувеличением. Лоренс, как водится, весь погрузился в предпринимательскую деятельность, коя требовала проводить много часов у телефона в тиши кабинета, а один раз ему даже понадобилось совершить путешествие с ночевкой в Лондон (он отбыл, не побеспокоившись извиниться перед гостями или хоть как-то объясниться). Беатрис, между тем, даже не делала вид, что рада родственникам своего супруга, и по большей части оставляла их совершенно без всякого внимания, уединяясь у себя в спальне под предлогом хронической мигрени. Таким образом, Годфри, Милдред и Табита были предоставлены самим себе — вероятно, к собственному удовольствию — и провели несколько приятных дней исключительно в обществе друг друга: гуляли по саду, развлекались в огромных гостиной, салоне, столовой и бальной зале Уиншоу-Тауэрс.

В тот день, когда Годфри следовало прибыть на аэродром в Хакнэлле для выполнения первой части своего задания — о котором его жена и сестра имели самое смутное представление, — он долго разговаривал о чем-то наедине с Лоренсом в коричневом кабинете. О подробностях этой беседы мы не узнаем никогда. После его отъезда обеим женщинам стало не по себе: Милдред охватила естественная тревога жены и будущей матери за мужа, отправленного на выполнение какого-то ответственного задания с сомнительным исходом, а Табиту — более неистовое и неуправляемое возбуждение, вылившееся в эскалацию боевых действий против Лоренса.

Неразумность ее поведения стала очевидна по одному глупому недоразумению уже несколькими днями ранее. Ворвавшись поздно вечером в кабинет брата, она прервала некие деловые переговоры по телефону и выхватила у Лоренса из-под руки клочок бумаги, на котором — по ее утверждению — он записывал секретные инструкции. Более того — Табита зашла еще дальше, утверждая, что Лоренс «выглядел виновато», когда она набросилась на него, и попытался силой отобрать у нее искомый клочок бумаги. Тем не менее с душераздирающим упрямством она держалась за этот клочок и впоследствии приобщила его к своим личным бумагам. Позднее, выдвигая свои фантастические обвинения против Лоренса, Табита грозилась использовать сию бумажку как «улику». К счастью, превосходный доктор Куинс, семейный врач Уиншоу, служивший им верой и правдой несколько десятилетий, к тому времени уже поставил диагноз, и основной вывод его был таков: ни к одному заявлению Табиты не следует относиться иначе, нежели с глубочайшим скептицизмом. Случилось так, что история подтвердила мнение доброго доктора, — когда часть личного архива попала в руки автора этих строк, среди бумаг обнаружился и пресловутый листок. Пожелтевший от времени, он содержал, как выяснилось, всего-навсего указание, нацарапанное Лоренсом своему дворецкому: хозяин просил подать ему легкий ужин в кабинет.

После отъезда Годфри состояние Табиты значительно ухудшилось, и в ту ночь, когда брат вылетел на свое последнее задание, произошел весьма странный инцидент — и более серьезный, и более абсурдный, чем все предыдущие. Проистекал он из другой мании Табиты: она полагала, что в своей спальне Лоренс устраивает тайные сходки фашистов. Снова и снова она утверждала, что, стоя у запертой двери, вслушивалась в обрывки тихих разговоров на четком и властном немецком языке. В конце концов даже Милдред отказалась воспринимать эти голословные утверждения всерьез, и Табита предприняла отчаянную попытку раздобыть доказательства. Стащив ключ от спальни Лоренса (причем единственный), она дождалась часа, когда он, по ее убеждению, начал одно из своих зловещих совещаний, и заперла дверь снаружи, а сама бегом спустилась вниз, во весь голос крича, что уличила брата в государственной измене. Дворецкий, горничные, кухарки, шофер, камердинер, коридорный и прочая челядь немедленно кинулись Табите на подмогу. За ними следовали Милдред и Беатрис. Вся компания собралась в Большом зале, уже намереваясь подняться наверх для проведения дознания, когда их взорам предстал сам Лоренс с кием в руке — он вышел из бильярдной, где в одиночестве коротал за «пирамидой» часы после ужина. Что и говорить: спальня оказалась пуста. Но доказательство это Табиту не удовлетворило — она продолжала орать на брата, выдвигая всевозможные обвинения в надувательстве и тайных сделках с врагом, пока в конечном итоге ее не успокоили насильственным образом и не отнесли в комнату западного крыла, где находчивая медсестра Бэклан ввела ей успокоительное.

Такова была атмосфера в Уиншоу-Тауэрс в тот жуткий вечер, пока гробовая тишина надвигавшейся ночи окутывала почтенную древнюю усадьбу — тишина, в три часа утра нарушенная телефонным звонком и известием об ужасной судьбе, постигшей Годфри.

* * *

Тел погибших в катастрофе так и не нашли — ни самому Годфри, ни второму пилоту не выпала честь христианского погребения. Тем не менее две недели спустя, в личной часовне семейства Уиншоу провели небольшую мемориальную службу. Родители просидели всю церемонию с каменными лицами пепельного цвета. В Йоркшир отдать последние почести покойному прибыли его младший брат Мортимер, сестра Оливия и ее муж Уолтер; отсутствовала лишь Табита — едва услышав новость, она впала в неистовство. Среди орудий насилия, с которыми она бросалась на Лоренса, были подсвечники, зонтики для гольфа, ножи для масла, опасные бритвы, хлысты для верховой езды, мочалка, мэши, ниблик [1], афганский боевой рог значительной археологической ценности, ночной горшок и противотанковое ружье. На следующий день доктор Куинс подписал все бумаги, необходимые для ее незамедлительной отправки в ближайшую психиатрическую лечебницу.

За стены этого заведения Табита не выходила последующие девятнадцать лет. Все это время она редко предпринимала попытки вступить в контакт с прочими членами семейства и не проявляла никакого интереса к их посещениям. Разум ее (или уцелевшие жалкие клочки и обрывки его) упорно цеплялся за обстоятельства гибели брата, и она маниакально глотала книги, журналы и периодические издания, в которых хоть что-то говорилось о ходе войны, истории Королевских военно-воздушных сил и любых вопросах, так или иначе связанных с авиацией. (В тот период, например, ее имя можно обнаружить среди подписчиков таких журналов, как «Профессиональный летчик», «Пролет», «Военное обозрение Джейн» и «Ежеквартальник пилота».) В лечебнице Табита благоразумно оставалась на попечении вышколенного и преданного своему делу персонала до 16 сентября 1961 года, когда по просьбе брата Мортимера ей даровали временное освобождение. Хотя решение было продиктовано состраданием, само по себе оно вскоре стало расцениваться как неудачное.

В ту ночь смерть снова навестила Уиншоу-Тауэрс.

2

Сидя в эркере спальни и глядя на восточную террасу и уходящую за горизонт промозглую панораму болотистых пустошей, Ребекка почувствовала, как на плечо ей мягко опустилась рука Мортимера.

— Все будет хорошо, — сказал он.

— Я знаю.

Он ободряюще сжал ей плечо, затем подошел к зеркалу и неощутимо оправил галстук и камербанд [2].

— Со стороны Лоренса это действительно мило. Они все здесь очень милы. Никогда не думал, что моя семья может хорошо относиться к кому-то из своих членов.

Мортимеру исполнилось пятьдесят, и в честь этого события Лоренс организовал небольшой, но пышный ужин, на который пригласил всю семью — даже парию Табиту. Ребекка, на тринадцать лет моложе мужа и по-прежнему детски и беззащитно красивая, должна была впервые увидеть все семейство сразу.

— Они ведь не чудовища. Не совсем чудовища. — Мортимер повернул левую запонку на пятнадцать градусов и, критически сощурившись, проверил точность угла. — Ведь Милдред же тебе нравится, правда?

— Но она не совсем член семьи. — Ребекка не отрывала взгляда от окна. — Бедная Милли. Как жаль, что она так больше и не вышла замуж. Боюсь, Марк доставляет ей массу хлопот.

— Он просто связался с горлопанами, только и всего. Со мной в школе тоже так было. Оксфорд скоро из него все это вышибет.

Ребекка повернула голову — жест нетерпения:

— Ты всегда их оправдываешь. Я знаю, они меня терпеть не могут. Они до сих пор не простили нам, что мы не пригласили никого на свадьбу.

— Ну, это было мое решение — ты здесь ни при чем. Я просто не хотел, чтобы они слетелись на тебя потаращиться.

— Ну вот, пожалуйста: совершенно очевидно, что ты сам их не любишь, а для этого должна быть при…

В дверь предусмотрительно постучали, и на пороге выросла сухая и мрачная фигура дворецкого. Сделав несколько почтительных шагов, дворецкий объявил:

— Подали напитки, сэр. В малой гостиной.

— Благодарю вас, Гимор.

Дворецкий повернулся на каблуках, собираясь выйти, но Мортимер задержал его:

— Э-э, Гимор?

— Сэр?

— Не могли бы вы посмотреть, как там дети? Мы оставили их в детской. Они с медсестрой Бэклан, но вы же знаете, как она… иногда задремывает.

— Непременно, сэр. — Перед тем как покинуть комнату, дворецкий добавил: — Могу ли я, сэр, от лица всего персонала передать вам самые теплые поздравления с днем рождения?

— Спасибо. Это очень любезно.

— С нашим удовольствием, сэр.

И он беззвучно вышел. Мортимер приблизился к окну и остановился за спиной у жены — та не сводила глаз с безжалостного пейзажа.

— Что ж, наверное, нам лучше сойти вниз.

Ребекка не шелохнулась.

— С детьми все будет хорошо. Он за ними присмотрит. Абсолютно славный парень.

— Надеюсь, они ничего не поломают. У них всегда такие буйные игры, а Лоренс нам потом все мозги проест.

— Это только Родди дьяволенок. Он постоянно Хилари подначивает. Она-то девочка славная.

— Оба друг друга стоят.

Мортимер начал поглаживать ей шею. Он ощущал ее нервозность.

— Дорогая моя, ты вся дрожишь.

— Сама не знаю, в чем дело. — Мортимер сел рядом, и Ребекка приблудной птичкой инстинктивно прижалась к его плечу. — Меня всю трясет. Я просто не в силах видеть их.

— Если ты переживаешь из-за Табиты…

— Не только…

— …то тебе нечего бояться. Она сильно изменилась за последние два года. Они с Лоренсом сегодня поговорили. Я искренне считаю, что Табита забыла обо всем, что связано с Годфри, даже не помнит, кто он такой. Она же писала все эти милые письма Лоренсу из… из дома и уверяла, что с ее стороны все прощено. Поэтому я не думаю, что вечером у нас с ней будут какие-то неприятности. Врачи утверждают, что она более-менее вернулась к нормальной жизни.

Мортимер сам слышал в своих словах пустоту и ненавидел себя за них. В тот же самый день он стал свидетелем прежней эксцентричности сестры: прогуливаясь по самому отдаленному и глухому участку поместья, он застал Табиту врасплох. Выходя с кладбища гончих, Мортимер собирался направиться к лужайке для крокета, но заметил, что в гуще кустарника на корточках сидит Табита. Он приблизился, стараясь не шуметь, чтобы не напугать ее, и с ужасом услышал, как она бормочет что-то себе под нос. Душа у Мортимера ушла в пятки: похоже, он слишком хорошо думал о ее нынешнем состоянии и его предложение позволить ей участвовать в семейном торжестве было чересчур опрометчивым. Не сумев ничего разобрать в ее обрывочном бормотании, Мортимер вежливо кашлянул, Табита испуганно вскрикнула, кусты затрещали, и секунду спустя она вылетела ему навстречу, нервно смахивая с одежды веточки и колючки, почти не в силах говорить от смущения.

— Я… Морти, я не знала, я… я просто…

— Мне не хотелось пугать тебя, Табс, просто…

— Ты вовсе меня не испугал. Я… я вышла погулять и увидела… и решила посмотреть поближе, что… Господи, что ты мог обо мне подумать? Какой ужас. Меня как из мортиры оглушило. Из мортиры Морти…

Она умолкла и откашлялась — нервно и визгливо. Чтобы нарушить тяжкое молчание, Мортимер сказал:

— Впечатляет, да? Сад, я имею в виду. Не знаю, как им удается его содержать. — Он втянул в себя воздух. — Этот жасмин. Только понюхай.

Табита не ответила. Брат взял ее под руку и повел назад к террасе.

Ребекке об этом происшествии он ничего не сказал.

— Дело не только в Табите. Весь этот дом… — Ребекка повернулась и впервые за вечер заглянула ему в глаза. — Если нам когда-нибудь придется здесь жить, дорогой, я умру. Совершенно точно умру. — Она содрогнулась. — Есть в этом доме что-то не то.

— Ну почему, ради всего святого, мы должны здесь жить? Какая глупость.

— А кто еще унаследует его, когда Лоренса не станет? Наследников у него нет, а ты теперь — его единственный брат.

Мортимер раздраженно хохотнул: ясно, что ему хотелось оставить эту тему.

— Весьма сомневаюсь, что переживу Лоренса. У него впереди еще очень и очень много лет.

— Возможно, ты и прав. — Помедлив, Ребекка в последний раз окинула пустоши долгим взглядом, взяла с трюмо жемчужное ожерелье и тщательно застегнула его на шее.

Собаки выли на улице, требуя ужина.

* * *

Остановившись в проеме дверей и маленькой ручкой крепко ухватившись за локоть Мортимера, Ребекка оглядывала весь Большой зал, заполненный членами семейства Уиншоу. Их было не больше дюжины, но собрание показалось ей огромным, бессчетным; резкие и пронзительные голоса сливались в неразборчивый гомон. Через секунду в них с Мортимером вцепились, толпа растащила их и поглотила — их похлопывали, трогали, целовали, приветствовали и поздравляли, совали в руки бокалы, вытягивали новости, осведомлялись о здоровье. Ребекка не узнавала и половины лиц; временами даже не знала, с кем разговаривает, а ее воспоминания о тех беседах навсегда останутся туманными и расплывчатыми.

Со своей же стороны, мы обязаны воспользоваться случаем, представившимся благодаря этому торжеству, и поближе познакомиться с четырьмя основными членами семейства.

* * *

Вот, к примеру, Томас Уиншоу: тридцать семь лет, не женат, до сих пор вынужден оправдываться перед своей матерью Оливией — в ее глазах весь его блистательный успех в мире финансов не стоит и ломаного гроша по сравнению с кардинальной неспособностью завести семью. И теперь она слушает сына, плотно сжав губы. Томас пытается представить ей в выгодном свете новый поворот в своей карьере, который ей явно кажется более фривольным, чем остальные:

— Мама, из инвестиций в кинематограф можно получить крайне высокие прибыли. Нужно лишь заняться какой-нибудь одной сенсационной картиной, понимаешь, — и огрести себе целое состояние. Которого хватит, чтобы компенсировать тысячу провалов.

— Если б ты занялся этим только из-за денег, то получил бы мое благословение, ты сам это знаешь. — Йоркширский акцент у Оливии сильнее, чем у брата и сестры, но уголки рта так же сурово опущены вниз. — Бог свидетель, ты показал, что достаточно умен там, где касается денег. Однако Генри сообщил мне твои истинные мотивы, не вздумай отрицать. Актриски. Вот к чему ты стремишься. Тебе нравится рассказывать, что можешь дать им работу в кино.

— Иногда ты несешь полную чепуху, мама. Послушала бы себя.

— Я просто не хочу, чтобы член нашей семьи выставлял себя ослом, вот и все. Большинство этих женщин — ничем не лучше блудниц, и ты от них только подхватишь какую-нибудь гадость.

Но Томас, испытывающий к матери те же самые чувства — не более и не менее, — что и к остальным людям, а именно такое презрение, что редко считает нужным опускаться до споров, только улыбается в ответ. Но что-то в ее последнем замечании его, кажется, развлекает, и глаза холодно стекленеют от некоего глубоко личного воспоминания. На самом деле он думает, что его мамаша изрядно промахнулась: его интерес к актрисам, каким бы сильным он ни был, не распространяется на физические контакты. Томас больше любит смотреть, а не трогать, поэтому главное преимущество его новообретенной роли в киноиндустрии — возможность посещать студии когда заблагорассудится и появляться на съемках тех сцен, которые на экране лишь невинно щекочут воображение, а в производстве предоставляют изумительные возможности для вдумчивого вуайериста. Сцены в спальнях; под душем; солнечные ванны; сцены, в которых теряются купальники, исчезает мыльная пена и спадают полотенца. У него среди актеров и кинооператоров есть друзья, шпионы, сообщники, которые предупреждают его заблаговременно, когда будет сниматься такая сцена. Он даже смог убедить монтажеров, и те предоставляют ему доступ к отбракованному материалу — эпизодам, оказавшимся слишком откровенными для включения в окончательный вариант. (Ибо Томас начал с инвестиций в комедии со скромным бюджетом — надежно популярное развлечение, если там снимаются Сид Джеймс, Кеннет Коннор, Джимми Эдвардс и Уилфрид Хайд-Уайт [3].) Из таких эпизодов ему нравится вырезать любимые кадры и делать слайды, которые он поздней ночью проецирует на стену своего кабинета в Чипсайде, когда все служащие давно разошлись по домам. Так гораздо чище, гораздо интимнее и менее рискованно, нежели приглашать актрис домой, давать им абсурдные обещания, возиться с ними и принуждать их. Генри, следовательно, злит Томаса не столько тем, что выболтал его секреты матери, сколько тем, что дал понять, будто его мотивы могут оказаться до такой степени банальными и унизительными.

— Не стоит всерьез относиться ко всему, что может наболтать Генри, знаешь ли, — говорит Томас матери с ледяной улыбкой. — Он же, в конце концов, политик.

* * *

А вот — Генри, младший брат Томаса, уже признанный одним из самых амбициозных в своем поколении членов парламента от Лейбористской партии. Их отношения с братом выходят за рамки обычных родственных уз и простираются на некоторые общие деловые интересы, ибо Генри заседает в правлениях нескольких компаний, щедро поддерживаемых банком Томаса. А если кому-то вздумается безрассудно намекнуть на несоответствие подобной деятельности социалистическим идеалам, которые Генри так громко проповедует в палате общин, то у него найдется арсенал хорошо отрепетированных ответов. Он привык иметь дело с наивными вопросами — именно поэтому так беззаботно хохочет, когда его юный кузен Марк, дерзко поглядывая на него, осведомляется:

— Насколько я понимаю, завтра утром ты первым делом отправишься в Лондон, чтобы успеть к демонстрации? Мы же все знаем, что твои лейбористы сговорились с Движением за ядерное разоружение.

— Некоторые из моих коллег, несомненно, примут участие. Меня же там ты не найдешь. Во-первых, от ядерного вопроса не дождешься голосов. Большинство людей в этой стране совершенно справедливо считают поборников одностороннего разоружения горсткой чудаков. — Генри делает паузу, пока один из лакеев наполняет бокал шампанским. — Знаешь лучшую новость этого месяца?

— Что Бертран Рассел загремел на неделю в каталажку? [4]

— Должен признаться: узнав об этом, я улыбнулся, да. Но я имел в виду Хрущева. Ты, видимо, слыхал, что он снова начал испытания водородной бомбы — в Арктике или где-то еще?

— В самом деле?

— Спроси у Томаса, что стало с акциями оборонных компаний через пару дней после этого известия. У них просто крышу снесло. Снесло всю их чертову крышу. За день мы сделали несколько сотен тысяч. Можешь поверить — в начале года, когда сюда приехал Гагарин и все заговорили о какой-то оттепели, всё стало выглядеть очень и очень шатко. Мне это совершенно не понравилось. Слава богу, оказалось осечкой. Сначала ставят Стену, потом русские устраивают небольшой фейерверк. Похоже, опять можно вести дела. — Он допивает бокал и нежно похлопывает кузена по руке. — Разумеется, я могу с тобой об этом разговаривать, потому что ты член семьи.

* * *

Марк Уиншоу переваривает полученную информацию молча. Скорее всего потому, что собственного отца Годфри он никогда не знал, а к двоюродным братьям относился по-сыновнему и всегда искал у них совета. (Мать, конечно, тоже пыталась давать ему советы, внушать собственные ценности и прививать свои нормы поведения, но он с самого нежного возраста положил себе за правило не обращать на нее внимания.) У Томаса и Генри он уже многому научился — как зарабатывать деньги, как использовать с выгодой для себя разногласия и конфликты между менее значительными и более слабовольными людьми. Через несколько недель он отправится в Оксфорд, а все минувшее лето проработал на небольшой административной должности у Томаса в банке, в Чипсайде.

— Так мило с твоей стороны, что ты дал ему эту работу, — говорит теперь Милдред Томасу. — Очень надеюсь, что он не доставлял тебе хлопот.

Во взгляде Марка вспыхивает неприкрытая ненависть, но это остается незамеченным, и он не произносит ни слова.

— Вовсе нет, — отвечает Томас. — Он оказался весьма полезен. Даже произвел впечатление на моих коллег. Довольно сильное впечатление.

— В самом деле? Каким же образом?

Томас принимается рассказывать о дискуссии между старшими партнерами банка, завязавшейся как-то в пятницу за ланчем в Сити. На ланч пригласили и Марка. Разговор коснулся недавней отставки одного партнера — из-за той роли, которую взял на себя банк в кувейтском кризисе. Предполагая, что, будучи женщиной, Милдред ничего о Кувейте не знает, Томас чувствует необходимость разъяснить подробности кризиса. Он рассказывает, как в июне Кувейт провозгласили независимым эмиратом, а неделю спустя бригадный генерал Кассем заявил о намерении присоединить его к своей стране, утверждая, что в соответствии с историческим прецедентом Кувейт всегда был «неотъемлемой частью Ирака». Томас напоминает Милдред, что Кувейт обратился к британскому правительству за вооруженной поддержкой, которая и была обещана как министром иностранных дел лордом Хоумом, так и лордом-хранителем малой печати Эдвардом Хитом; с первой недели июля британские части численностью свыше шести тысяч человек передислоцировались из Кении, Адена, Кипра, Соединенного Королевства и Германии в Кувейт, установили шестидесятимильную оборонительную зону всего в пяти милях от границы и теперь готовы отразить иракское вторжение.

— Все дело в том, — говорит Томас, — что этот наш младший партнер, Пембертон-Оукс, не смог пережить того факта, что мы продолжаем ссужать огромные суммы иракцам на содержание их армии. Они, мол, теперь — враги, мы с ними так или иначе в состоянии войны и не должны оказывать никакой помощи. Вроде бы стоять на стороне Кувейта для нас — дело принципа (мне кажется, именно так он и выразился), несмотря на то что их требования займов довольно невыгодны и банк в конечном итоге много от этого не выиграет. И вот мы все сидим, со всех сторон летят реплики, высказываются альтернативные точки зрения, и тут кому-то в голову приходит блестящая мысль выяснить, что по этому поводу думает Марк.

— И что он по этому поводу думал? — покорно спрашивает Милдред.

Томас хмыкает:

— Марк сказал, что для него все довольно-таки очевидно. Мы, дескать, должны ссужать деньги обеим сторонам, разумеется, а если разразится настоящая война — то ссужать даже больше, чтобы они как можно дольше воевали друг с другом, использовали все новую технику, теряли все больше солдат и все глубже погрязали в долгах. Видела бы ты их лица! Вероятно, о том же самом думали все, понимаешь, но у него единственного хватило наглости взять и все высказать открыто. — Томас поворачивается к Марку, чье лицо по ходу разговора остается совершенно бесстрастным. — Тебе еще многому нужно учиться в банковском деле, старина. Очень и очень многому.

Марк улыбается:

— О, мне кажется, банковское дело не для меня, сказать по правде. Я намереваюсь окунуться глубже в гущу событий. Но все равно — спасибо за предоставленную возможность. Кое-каким вещам я определенно научился.

Он поворачивается и уходит в другой конец зала, затылком чувствуя, что материнский взгляд ни на секунду его не оставляет.

* * *

Вот Мортимер подходит к Дороти Уиншоу, флегматичной краснолицей дочери Лоренса и Беатрис, — она стоит в одиночестве в углу зала, по обыкновению сложив губы недовольно и свирепо.

— Так-так-так, — произносит Мортимер, изо всех сил стараясь, чтобы голос его прозвучал бодро. — А как поживает моя любимая племянница? (Дороти, кстати сказать, — его единственная племянница, поэтому эпитет выглядит ненатурально.) Уже недолго до счастливого события. В воздухе искрится возбуждение или как?

— Видимо, — отвечает Дороти, как угодно, только без искр возбуждения.

Мортимер имеет в виду тот факт, что уже очень скоро, в возрасте двадцати пяти лет, она выйдет замуж за Джорджа Бранвина, одного из самых преуспевающих и популярных фермеров графства.

— Ох, да ладно тебе. Ты же должна ощущать хоть чуточку… ну…

— Я ощущаю ровно то, — перебивает его Дороти, — чего можно ожидать от любой женщины, которой известно, что она выходит замуж за одного из величайших болванов на свете.

Мортимер озирается, ища взглядом ее суженого, которого тоже пригласили на торжество: не долетело ли до него замечание невесты? Самой Дороти на это, похоже, наплевать.

— О чем ты вообще говоришь?

— О том, что, если он немедленно не повзрослеет и не перенесется в двадцатый век, где живем все мы, через пять лет у нас с ним не останется ни пенни.

— Но ферма Бранвина — одна из самых процветающих на много миль вокруг. Это все знают.

Дороти презрительно фыркает:

— То, что двадцать лет назад Джордж ходил в сельскохозяйственный колледж, не означает, что он хоть что-то понимает в современном мире. Да господи — он даже не знает, что такое коэффициент преобразования.

— Коэффициент преобразования?

— Это соотношение, — терпеливо, точно батраку-недоумку, объясняет Дороти, — количества корма, даваемого скоту, и того, что получаешь на выходе в виде мяса. Стоит прочесть всего несколько номеров «Фермерского экспресса», и все станет яснее ясного. Ты ведь слышал о Генри Сальо, правда?

— Политик, не так ли?

— Генри Сальо — американский птицевод, пообещавший британским домохозяйкам манну небесную. Ему удалось вывести новую породу бройлеров, которая за девять недель достигает веса три с половиной фунта с коэффициентом преобразования корма 2, 3. Он пользуется самыми современными и интенсивными методами. — Дороти оживляется — да так, как Мортимер не видел никогда в жизни: у нее вспыхивают глаза. — А Джордж, чертов дурень, до сих пор выпускает цыплят рыться в земле на открытом воздухе, точно они его домашние любимцы. Не говоря о мясных телятах — он дает им спать на соломе и гоняет их сильнее, наверное, чем своих проклятых собак. А потом удивляется, почему не получает от них хорошего белого мяса!

— Ну, я не знаю… Наверное, он думает о чем-то другом. О других приоритетах.

— О других приоритетах?

— Э-э… понимаешь… о благополучии животных. О духе фермы.

— О духе?

— Иногда в жизни встречаются вещи поважнее выгоды, Дороти.

Она пристально смотрит на дядю. Вероятно, Дороти в ярости от того, что с ней снова говорят тоном, который она хорошо помнит, — так взрослый беседует с доверчивым ребенком. И это провоцирует дерзкий ответ:

— Знаешь, папа всегда считал, что вы с тетей Табитой в нашей семье — самые странные.

Она ставит бокал, проскальзывает мимо Мортимера и быстро вклинивается в разговор, идущий в другом конце зала.

* * *

Тем временем в детской — еще двое Уиншоу, которым предстоит сыграть свою роль в семейной истории. Родди и Хилари, соответственно девяти и семи лет, уже устали от коня-качалки, модели железной дороги, настольного тенниса, кукол и марионеток. Они устали даже от попыток пробудить к жизни медсестру Бэклан, щекоча ей под носом перышком. (Упомянутое перышко ранее принадлежало воробью, которого Родди сегодня подстрелил из своего пневматического ружья.) Они уже готовы покинуть детскую и спуститься подслушивать, о чем говорят взрослые на торжестве, — хотя, сказать по правде, их несколько пугает мысль о необходимости идти по всем этим длинным и тускло освещенным коридорам и лестницам — и тут Родди озаряет вдохновение.

— Я знаю! — говорит он, хватаясь за маленькую педальную машину и с трудом протискиваясь на место водителя. — Я буду Юрий Гагарин, это мой космический корабль, и я только что приземлился на Марс.

Ибо, подобно любому другому мальчишке его возраста, Родди преклоняется перед молодым космонавтом. В начале года его даже взяли на встречу с героем, когда тот приезжал на выставку в Эрлз-Корт, и Мортимер держал сына на весу, чтобы мальчик смог пожать руку человеку, долетевшему до звезд. Теперь же, неловко втиснувшись на сиденье слишком маленькой машинки, Родди старательно крутит педали, урча, как настоящий космический двигатель.

— Гагарин — центру управления полетом. Гагарин — центру управления полетом. Как слышите меня?

— А я тогда кем буду? — спрашивает Хилари.

— А ты будешь Лайкой, русской собакой-космонавтом.

— Но она же умерла. Она умерла в своей ракете. Мне дядя Генри говорил.

— Ну тогда просто притворись.

Поэтому Хилари начинает скакать на четвереньках, заливаясь лаем, обнюхивая марсианские скалы и разбрасывая лапами пыль. Ее хватает примерно на две минуты.

— Скучно.

— Заткнись. Майор Гагарин вызывает центр управления полетом. Я благополучно приземлился на Марс и теперь ищу признаки разумной жизни. Пока же я вижу только… эй, а это еще что?

Его внимание привлекает блестящий предмет на полу детской, и он крутит педали изо всех сил; но Хилари добегает первой.

— Полкроны!

Она накрывает монету ладошкой, и глаза у нее победно сияют. Из космического корабля выходит майор Гагарин и нависает над ней.

— Я первый увидел. Отдай.

— Ни за что.

Медленно, однако целенаправленно Родди ставит правую ногу на руку Хилари и начинает давить.

— Отдай!

— Нет!

Ее крик становится визгом, когда Родди усиливает нажим, а затем раздается треск — треск ломающихся и крошащихся косточек. Хилари воет, а ее брат убирает ногу и со спокойным удовлетворением поднимает монету. На полу детской — кровь. Хилари видит ее, вопли становятся еще пронзительнее и неудержимее, пока наконец не выдергивают медсестру Бэклан из ступора, вызванного поглощенным какао.

* * *

А внизу парадный ужин в полном разгаре. Гости раззадорили свой аппетит легким супом (сыр стильтон и распаренная тыква) и немного потрудились над форелью (отваренной на медленном огне в сухом мартини и крапивном соусе). Все ждут, когда подадут третье блюдо. Лоренс, сидящий во главе стола, просит прощения и выходит из столовой. Вернувшись, он останавливается рядом с Мортимером — почетным гостем, чье место в центре. Лоренс намеревается ненавязчиво осведомиться о состоянии их сестры.

— И как, по-твоему, держится старая идиотка? — шепчет он.

Мортимер морщится, и в его ответе слышится упрею

— Если ты имеешь в виду Табиту, то она ведет себя прекрасно. Как я и обещал.

— Я просто видел, как вы с нею болтали сегодня на крокетной лужайке. Вид у тебя был довольно серьезный — вот и все. Ведь ничего не случилось, правда?

— Разумеется, нет. Мы просто ходили прогуляться. — Тут Мортимер хватается за возможность сменить тему: — Сады, кстати, смотрятся изумительно. Особенно жасмин: запах просто ошеломляющий. Поделился бы секретом как-нибудь на днях?

Лоренс жестоко хохочет:

— Иногда мне кажется, старина, что ты — такой же чокнутый, как она. У нас в саду нет жасмина. Готов поклясться — ни единой веточки! — Он поднимает голову и видит, как в столовую вносят и ставят на дальний конец стола огромную серебряную супницу. — Ага, а вот и следующее блюдо.

* * *

Посреди седла зайца в карри Ребекка слышит сбоку застенчивое покашливание.

— Что такое, Гимор?

— Два слова наедине, если не возражаете, миссис Уиншоу. Боюсь, дело неотложное.

Они удаляются в поперечный коридор, и, когда минуту спустя Ребекка возвращается, лицо ее бледно.

— Дети, — говорит она мужу. — Какое-то глупое происшествие в детской. Хилари повредила руку. Я сейчас отвезу ее в больницу.

Мортимер в панике приподнимается со стула:

— Серьезно?

— Не думаю. Она просто немного расстроена.

— Я еду с тобой.

— Нет, ты должен остаться. Вряд ли это займет больше часа. Оставайся и веселись.

* * *

Но Мортимеру не весело. На торжестве он получал удовольствие только от общества Ребекки, на которую за последние несколько лет привык полагаться как на защиту от ненавистного семейства. Теперь же, в ее отсутствие, большую часть вечера вынужден довольствоваться беседой с сестрой Оливией — сухой брюзгливой Оливией, столь непреклонно преданной породе Уиншоу, что даже вышла замуж за одного из собственных кузенов. Она без малейших угрызений совести не прекращает бубнить об управлении поместьем, о рыцарском титуле, который вот-вот должны пожаловать супругу за достижения в промышленности, о политическом будущем ее сына Генри, который наконец проявил достаточно ума и понял, что именно Лейбористская партия открывает перед ним перспективу на получение министерского кресла еще до сорока лет. Мортимер устало кивает этому монологу и время от времени бросает взгляды на другие лица за столом: вот Дороти запихивает еду в рот; ее жених угрюмо сидит рядом, баран бараном; крысиные, расчетливые глазки Марка по-прежнему бдительны; славная бестолковая Милдред рассказывает Томасу какой-то робкий анекдот, а тот слушает с ледяным безразличием торгового банкира, готового отказать мелкому предпринимателю в кредите. И конечно же, Табита — выпрямилась как палка и ни единого слова никому не говорит. Мортимер замечает, что она то и дело посматривает на карманные часы и уже несколько раз просила кого-нибудь из лакеев проверить время по высоким напольным часам в холле. Не считая этого, Табита совершенно неподвижна и не сводит глаз с Лоренса. Как будто чего-то ждет.

* * *

Ребекка возвращается из больницы как раз к кофе и проскальзывает на свое место рядом с мужем.

— С нею все будет в порядке, — говорит она, пожимая ему руку. — Медсестра Бэклан укладывает ее спать.

Лоренс встает, стучит по столу десертной ложкой и провозглашает тост:

— За Мортимера! Счастья и здоровья ему еще на пятьдесят лет.

По столовой разносятся приглушенные отголоски — «Мортимер», «счастья и здоровья», а гости допивают то, что еще осталось в бокалах. Раздается громкий довольный вздох, и кто-то произносит:

— Ну что ж, это действительно был очень приятный вечер.

Все головы поворачиваются. Голос принадлежит Табите.

— Как приятно бывает оттуда выйти. Вы даже себе не представляете. Вот только… — Табита хмурится, на лицо наползает потерянная, подавленная гримаса. — Только… я вот думала, как хорошо было бы, если бы с нами сегодня мог быть Годфри.

Повисает долгая пауза; в конечном счете нарушает ее не кто иной, как Лоренс. С напускным добродушием он произносит:

— Воистину. Воистину.

— Он так любил Мортимера. Морти, вне всякого сомнения, был самым любимым его братом. Об этом он мне сам говорил, и очень часто. Он предпочитал Мортимера Лоренсу. У него не было в этом сомнений. — Табита снова хмурится и оглядывает весь стол. — И как вы думаете — почему?

Ей не отвечает никто. Все опасаются встретиться с ней взглядом.

— Я полагаю, потому что… Я полагаю, потому что он знал… что Мортимер никогда не намеревался убить его.

Она наблюдает за лицами родственников, как бы ища подтверждения. Но их молчание — абсолютно и проникнуто ужасом.

Табита кладет салфетку на стол, отодвигает стул и с трудом поднимается на ноги.

— Что ж, пора мне на боковую. По Лестничному холму на Одеяльную ярмарку, как говорила мне когда-то няня. — Она направляется к дверям, и уже трудно понять, обращается она к гостям или просто бормочет сама себе: — По длинной извилистой лестнице; по ступенькам поплыву я, помолюсь — и на боковую. — Табита оборачивается, и сомнений ни у кого не остается — следующий вопрос она задает брату: — А ты еще читаешь молитвы на сон грядущий, Лоренс?

Тот не отвечает.

— Сегодня я бы на твоем месте прочла.

* * *

Опустошенная, Ребекка откидывается на гору подушек, медленно разводит ноги и массирует бедро, снимая боль. Рядом, тяжело уткнувшись головой ей в плечо, уже засыпает Мортимер. Чтобы достичь оргазма, ему потребовалось почти сорок минут. С каждым разом все дольше и дольше. И хотя он в целом был очень нежным и внимательным любовником, Ребекка уже расценивает эти марафоны как некое тяжкое испытание. У нее побаливает спина, пересохло во рту, но она не стала тянуться к стакану с водой на тумбочке, чтобы не тревожить мужа.

Сонно и бессвязно Мортимер начал бормотать что-то. Ребекка погладила его по редеющим волосам.

— …что бы я без тебя делал… такая милая… с тобой все лучше… сносно…

— Ну что ты, что ты, — шепчет она. — Завтра поедем домой. Все кончилось.

— …ненавижу их всех… что бы я делал, если б здесь не было тебя… с тобой все лучше… иногда мне хочется всех поубивать… поубивать их всех…

Ребекка надеялась, что Хилари удастся заснуть. Сломано три пальца. Она не поверила, что это вышло случайно, — ни на миг не поверила. Сейчас за всеми проказами стоит Родди. Как фотографии, с которыми она его как-то раз поймала: оказалось, подарок Томаса, черт бы его побрал…

Полчаса спустя, без четверти два, Мортимер уже ритмично похрапывал, а у Ребекки сна ни в одном глазу. Именно тогда ей и показалось, что она слышит шаги в коридоре — кто-то крался мимо их спальни.

А потом поднялся шум. Грохот, лязг, явно потасовка. Дрались двое, хватая все, что попадалось под руку. Кряхтели от напряжения, орали и обзывали друг друга. Едва Ребекка успела накинуть халат и зажечь свет, как прозвучал протяжный и кошмарный вопль, гораздо громче предыдущих. Во всем поместье Уиншоу-Тауэрс вспыхнул свет. Ребекка услышала, как на шум бегут люди, но сама осталась на месте, парализованная страхом. Она узнала этот вопль, хотя никогда раньше ничего подобного не слышала. То был вопль умирающего.

* * *

Два дня спустя в местной газете появилась следующая заметка:

Попытка ограбления со взломом в Уиншоу-Тауэрс
Лоренс Уиншоу в смертельной схватке с грабителем

Субботней ночью в поместье Уиншоу-Тауэрс произошли драматические сцены, трагически прервавшие семейное торжество.

Четырнадцать гостей собрались отметить пятидесятилетие Мортимера Уиншоу, младшего брата Лоренса, в настоящее время — хозяина трехсотлетнего особняка. Но вскоре после того, как все отправились на покой, в дом пробрался неизвестный с дерзким намерением ограбления, которое в итоге стоило ему жизни.

Судя по всему, грабитель проник в здание через окно библиотеки, обычно надежно закрытое. После чего ворвался в спальню Лоренса Уиншоу, где завязалась жестокая схватка. В конце концов, действуя в пределах необходимой самообороны, мистер Уиншоу одолел нападавшего и нанес ему смертельный удар в череп палкой для чесания спины с медным набалдашником, которую всегда держит у изголовья. Смерть наступила мгновенно.

Полиции пока не удалось установить личность грабителя, по всей вероятности не являющегося местным жителем, однако признано, что за взломом стоит попытка ограбления. Не может быть и речи, заявил представитель властей, о предъявлении каких-либо обвинений мистеру Уиншоу, который, по сообщениям, пребывает в состоянии глубокого шока.

Следствие продолжается. О развитии событий читатели нашей газеты будут узнавать по мере поступления информации.

* * *

Воскресным утром после торжества Мортимер обнаружил, что его родственные чувства в раздрае. Семейная преданность — или те ее остатки, что еще таились у него в душе, — требовала, чтобы он остался с братом и помог ему превозмочь тяжкое испытание; но с другой стороны, Ребекке не терпелось покинуть Уиншоу-Тауэрс и как можно скорее вернуться в их мэйферскую квартиру. В конечном итоге принять решение оказалось несложно. Жене он отказывать не мог ни в чем; в особняке оставалась целая армия прочих родственников, которым спокойно можно вверить заботу о восстановлении душевного равновесия Лоренса. К одиннадцати часам все чемоданы Мортимера и Ребекки были снесены в холл и дожидались, когда их доставят к серебристому «бентли». Сам Мортимер готовился попрощаться с Табитой — та еще не вышла из комнаты, узнав о скандальных событиях минувшей ночи.

В дальнем конце холла Мортимер заметил Гимора и поманил его.

— А доктор Куинс — приезжал ли сегодня утром справиться о состоянии мисс Табиты? — спросил он.

— Да, сэр. Прибыл довольно рано — часов около девяти.

— Понятно. Я полагаю… я надеюсь, никто из прислуги не думает, что она может быть как-то связана с… тем, что произошло.

— Мне неизвестно, о чем может думать остальной персонал, сэр.

— Ну разумеется, нет. Что ж, если вы будете любезны проследить, чтобы наш багаж погрузили в машину, Гимор, я, наверное, сам схожу и перекинусь с нею парой слов.

— Прекрасно, сэр. Вот только… мне кажется, что в данный момент она принимает другого посетителя.

— Другого посетителя?

— Примерно десять минут назад, сэр, приехал какой-то джентльмен и спросил, нельзя ли ему повидаться с мисс Табитой. Встречать выходил Берроуз и, боюсь, уже проводил гостя к ней в комнату.

— Понятно. Тогда я лучше узнаю, в чем дело.

Мортимер живо преодолел несколько лестничных пролетов к покоям сестры и остановился у двери. Никаких голосов изнутри не доносилось, — по крайней мере, пока он не постучал. После значительной паузы раздался надтреснутый, невыразительный голос Табиты:

— Войдите.

— Я просто заглянул попрощаться, — объяснил Мортимер, удостоверившись, что она одна.

— Тогда до свидания, — ответила Табита. Она вязала нечто большое, фиолетовое и бесформенное, а на столе рядом стоял подпертый чем-то раскрытый номер журнала «Спитфайр» [5].

— Мы должны чаще видеться друг с другом, — нервно продолжал Мортимер. — Вероятно, ты приедешь навестить нас в Лондоне?

— Сомневаюсь. Сегодня утром здесь побывал доктор, а я понимаю, что это означает. Они попытаются обвинить меня в том, что произошло ночью, и снова упрятать. — Она рассмеялась и пожала костлявыми плечами. — Ну и что с того? Я уже упустила свой шанс.

— Упустила свой?.. — начал было Мортимер, но осекся. Он подошел к окну и постарался говорить как можно небрежнее: — Ну разумеется, существуют некоторые… обстоятельства, требующие объяснения. Например, окно библиотеки. Гимор клянется, что запер его, как обычно, однако этому человеку, взломщику, кем бы он в действительности ни оказался, кажется, вовсе не пришлось ничего взламывать. Но я не думаю, что тебе известно что-либо об…

Он умолк

— Ну посмотри только, что ты натворил своей болтовней, — покачала головой Табита. — У меня сползла петля.

Мортимер понял, что напрасно тратит время.

— Что ж, мне пора.

— Приятного путешествия, — отозвалась Табита, не поднимая глаз.

В дверях Мортимер помедлил.

— Кстати, — сказал он, — а что за посетитель у тебя был?

Табита непонимающе уставилась на него:

— Посетитель?

— Гимор сказал, что к тебе несколько минут назад кто-то заходил.

— Нет, он ошибся. И довольно сильно.

— Понятно. — Мортимер глубоко вздохнул и уже совсем было вышел за дверь, но что-то его остановило. Нахмурившись, он обернулся: — Мне это лишь кажется или у тебя здесь какой-то странный запах?

— Это жасмин, — ответила Табита, просияв впервые за все утро. — Правда, прелестно?

3

Юрий был в то время моим первым и единственным героем. Родители вырезали все его фотографии из журналов и газет, а я развешивал их на кнопках по стене у себя в спальне. Обои на этой стене давно переклеили, но еще много лет после того, как фотографии сняли, на обоях, словно беспорядочная фантастическая карта звездного неба, виднелись точки булавочных уколов. Я знал, что не так давно он приезжал в Лондон; смотрел по телевизору, как он едет по улицам, запруженным ликующими толпами. Я слышал о его появлении на выставке в Эрлз-Корт, и от того, что он пожимал руки сотням счастливых детей, во мне разгоралась жаркая зависть. Однако мне и в голову не пришло попросить родителей свозить меня туда. Поездка в Лондон для моего семейства была предприятием не менее дерзким и неслыханным, чем полет на Луну.

На мой девятый день рождения отец тем не менее предложил если не полет на Луну, то, по крайней мере, запуск в стратосферу — поездку на весь день в Вестон-супер-Мэр. Мне сулили посещение недавно открывшейся детской железной дороги и аквариума, а позволит погода, то и купание в открытом бассейне. Стояла середина сентября, точнее — 17 сентября 1961 года. Деда и бабушку в поездку пригласили тоже — я имею в виду маминых родителей, с отцовскими мы не общались. Вообще-то, сколько себя помню, мы не получили от них ни единой весточки, хотя я знал, что они живы. Возможно, отец и поддерживал с ними тайную связь, но сомневаюсь. Всегда нелегко было определить, что он чувствует, и даже сейчас я не могу сказать, скучал он по ним или не очень. С дедом и бабушкой, во всяком случае, он ладил вполне пристойно и за много лет успешно выстроил оборонительную стену против дедовского добродушного, но упорного подтрунивания. Мне кажется, в тот день их пригласила мама, — вероятно, даже не посоветовавшись с отцом. Как бы то ни было, ссорой в воздухе и не пахло. Родители вообще никогда не ссорились. Отец просто пробурчал нечто в том смысле, что лучше бы им сесть сзади.

Но на заднем сиденье, конечно, расположились женщины, усадив между собой меня. Дед устроился на пассажирском сиденье спереди, раскрыв на коленях дорожный атлас, а его смутная шаловливая улыбка явно намекала, что отцу придется нелегко. Они уже поспорили, на какой машине ехать. «Фольксваген» деда с бабкой был старым и ненадежным, но дед никогда не упускал случая облить помоями британские модели, к разработке которых мой отец, служивший в местной механической компании, имел какое-то отношение, а потому и покупал — из лояльности к работодателям и своей стране.

— Сплюнем через левое плечо, — сказал дед, стоило отцу потянуться к ключу зажигания. А когда машина завелась, добавил: — Нет конца чудесам.

На день рождения мне подарили дорожные шахматы, поэтому мы с бабушкой сыграли несколько партий — скоротать время. Ни она, ни я не понимали ни одного правила, но нам не хотелось в этом признаваться, поэтому неумение мы возмещали импровизацией, выглядевшей как помесь шашек и настольного футбола. Мама, как обычно ушедшая в себя, задумчиво смотрела в окно или же прислушивалась к разговору на переднем сиденье.

— В чем дело? — спрашивал дед. — Ты горючее экономишь, что ли?

Отец не реагировал.

— Здесь можно разгоняться до пятидесяти миль в час, знаешь ли, — продолжал дед. — Ограничение — пятьдесят миль.

— А чего туда в такую рань приезжать? Нам некуда спешить.

— Поимей в виду — эта колымага начнет дребезжать уже на сорока пяти. А нам хочется доехать живыми и невредимыми. Эй, осторожнее — кажется, тот велосипед идет на обгон.

— Смотри, Майкл, коровы! — сказала мама, чтобы как-то отвлечь меня.

— Где?

— В поле.

— Мальчик уже видел коров, — вмешался дед. — Оставь его в покое. Кто-нибудь слышит лязг?

Лязга никто не слышал.

— А я уверен, что лязгает. Похоже, фитинг или что-то разболталось. — Он повернулся к отцу: — А ты какую часть этой машины проектировал, Тед? Пепельницы?

— Рулевую колонку, — ответил отец.

— Смотри, Майкл, овцы!

Мы оставили машину у самой набережной. Клочья облаков, пятнавшие небо, навели меня на мысли о сахарной вате, а та неизбежно направила поток сознания к киоску возле пирса, где дед и бабка купили мне огромный розовый ком клейкой амброзии и леденец на палочке, который я приберег на потом. Обычно отец как-то высказывался о пагубных последствиях подобных милостей для меня — как стоматологических, так и психологических, — но в этот раз, поскольку был мой день рождения, посмотрел сквозь пальцы. Я сидел на низком парапете, выходившем на море, и поглощал сахарную вату, наслаждаясь восхитительным напряжением между ее немыслимой сладостью и слегка колючим строением, пока не уничтожил примерно три четверти комка и меня не затошнило. На набережной все было спокойно. Убаюканный собственным счастьем, я не обращал внимания на прохожих, но смутно припоминаю прогуливавшиеся рука об руку респектабельные парочки и несколько человек постарше, что двигались более целеустремленно, одетые как в церковь.

— Надеюсь, мы не совершили ошибку, — прошептала мама, — приехав сюда в воскресенье. Будет ужасно, если все закрыто.

Дед удостоил отца одним из своих наиболее красноречивых взглядов и подмигнул: комбинация злорадного сочувствия и развлечения от того, что ситуация более чем знакома.

— Похоже, она тебя опять втравила в историю?

— Ну что, именинник, — произнесла мама, вытирая мне губы платочком, — с чего ты хочешь начать?

Сначала мы отправились в аквариум. Наверное, то был очень хороший аквариум, но у меня от него остались самые бледные воспоминания; странно думать, что семейство мое так тщательно планировало все эти развлечения, однако к памяти, словно мухи к клейкой бумаге, прилипли лишь нечаянные фразы взрослых, их бездумные жесты и интонации. Точно помню одно: небо действительно уже затягивалось тучами, когда мы вышли из аквариума, и бодрый ветер с моря не давал маме насладиться пикником, который мы устроили на Прибрежных Лужайках, поставив шезлонги полукругом. Как сейчас вижу: вот она гоняется за улетающими бумажными пакетами и пытается раздать всем бутерброды, сражаясь со злонамеренно трепыхающейся вощеной бумагой. Еды после пикника осталось много, и мы в конце концов предложили остатки человеку, подошедшему к нашим шезлонгам попросить денег. (Как и все люди их поколения, родители мои обладали даром вступать в разговоры с совершенно незнакомыми людьми без видимых трудностей. Я предполагал, что однажды тоже дорасту до такой способности — вероятно, когда оставлю позади всю робость детства и отрочества, — но этого так и не произошло, и теперь я понимаю, что такая легкая общительность, которой, похоже, наслаждались мои родители, скорее имеет отношение к эпохе, нежели к особенностям зрелости или темперамента.)

— А хорошая у вас ветчина, — заметил человек, откусив от бутерброда в порядке эксперимента. — Я-то люблю, если горчицы побольше.

— Мы тоже, — ответил дед. — Но его сиятельство есть не захотели.

— Она его балует, — сказала бабушка, улыбнувшись в мою сторону. — Балует так, что стыдно смотреть.

Сделав вид, что не слышу, я пристально уставился на последний кусок маминого шоколадного тортика, который она протянула мне без единого слова, лишь подчеркнуто заговорщицки приложив палец к губам. Это был третий кусок. В свои тортики она никогда не добавляла обычный шоколад для тортиков — только настоящий молочный.

Я уже дошел до той стадии, когда обещанного купания ждать больше не мог, но мама сказала, что еда в желудке сначала должна утрястись. Надеясь развеять мое нетерпение, отец повел меня к морю. Отлив обнажил чуть не до самого горизонта серую равнину грязного песка, по которой на привязи выгуливали нескольких карапузов — начинающих исследователей с сачком в одной руке и упирающимся родителем в другой. Около получаса мы бесцельно побродили, а затем нам разрешили наконец пойти в бассейн. Народу там было не очень много. Несколько человек сидели или лежали в шезлонгах и на топчанах у воды; меньшинство, рискнувшее искупаться, делало это весьма живо, плещась и визжа. В воздухе мешалась разная музыка. Динамики, из которых сочились оркестровые миниатюры для водных процедур, состязались с транзисторными приемниками, игравшими все на свете — от Клиффа Ричарда до Кении Болла и его «Джазменов» [6]. Вода в бассейне мерцала и поблескивала неотразимо. Я не мог понять, почему публика предпочитает плющиться на спине и слушать радио, когда перед ними открываются такие просторы жидкого счастья. Мы с отцом вышли из кабинок для переодевания вместе. Мне казалось, что в тот день у бассейна он — бесспорно самый сильный и красивый мужчина; однако теперь моему мысленному взору наши тощие белые тела кажутся в равной мере детскими и тщедушными. Я обогнал его и остановился у края воды, затягивая крохотный, но такой бесценный миг ожидания. Потом — прыгнул; а потом — заорал.

Бассейн не подогревался. С чего мы вообще взяли, что он должен быть с подогревом? Меня насквозь пробило ледяной молнией, и я сразу же онемел от шока, но первой моей реакцией — не только на физическое ощущение, но и на муку более высокого порядка: предвкушаемого, но не сбывшегося наслаждения — было разреветься. Сколько я рыдал — не знаю. Отец, должно быть, вытащил меня из воды; мама, должно быть, опрометью кинулась к нам с галереи для зрителей, где они устроились с бабушкой и дедом. Меня обхватили ее руки, меня ощупывали чужие взгляды, но я был безутешен. Потом мне рассказывали, что казалось, будто я не успокоюсь никогда. Но меня все же как-то переодели в сухое и вывели наружу, в мир, к тому времени уже потемневший от собиравшегося ливня.

— Позор какой, — говорила бабушка. Она уже высказала одному из служителей бассейна все, что по этому поводу думала, а такого я бы не пожелал никому. — Следовало повесить объявление. Или таблицу с температурой воды. Нужно написать письмо кому следует.

— Бедненький ягненочек, — говорила мама. Я по-прежнему хлюпал носом. — Тед, ты бы сбегал к машине, принес зонтики. Иначе мы все простудимся насмерть. Мы тебя тут подождем.

«Тут» оказалось навесом автобусной остановки на набережной. Вчетвером мы уселись на лавки и стали слушать, как по стеклянной крыше барабанят капли. Дед пробормотал: «Сердечко еще бьется», и с этими словами — верным признаком того, что, по его оценке, день безнадежно загублен, — я, как по команде, взвыл снова — с удвоенной энергией. Когда вернулся отец, неся два зонтика и туго скатанную целлофановую накидку, мама бросила на него панический взгляд; но отец, очевидно, уже обдумал ситуацию и изобретательно предложил:

— Может, в кино что-нибудь идет?

Ближайшим и самым крупным кинотеатром был «Одеон» — там показывали фильм под названием «Обнаженное лезвие» с Гэри Купером и Деборой Керр [7]. Родители мои кинули один-единственный взгляд на афишу и поспешили дальше, а я в томлении притормозил, уловив экзотический аромат запретных наслаждений, таившихся в самом названии, и заинтригованный картонкой, выставленной управляющим кинотеатра на видном месте под афишей: НИКТО, НИ ЕДИНЫЙ ЧЕЛОВЕК НЕ БУДЕТ ДОПУСКАТЬСЯ В ЗРИТЕЛЬНЫЙ ЗАЛ В ТЕЧЕНИЕ ПОСЛЕДНИХ ТРИНАДЦАТИ МИНУТ ДЕМОНСТРАЦИИ ЭТОГО ФИЛЬМА. ОБ ЭТОМ ВАС ПРЕДУПРЕДЯТ ВСПЫШКИ КРАСНОГО ФОНАРЯ. Дед грубо схватил меня за руку и оттащил от афиши.

— А что тут? — спросил отец.

Мы стояли перед маленьким и менее импозантным зданием, извещавшим, что оно — «Единственный Независимый Кинотеатр Вестона». Мама с бабушкой нагнулись к витрине и пристально всмотрелись в рекламные открытки. Бабушкины губы скептически сжались, а мамин лоб пересекла легкая морщинка.

— Думаешь, это подойдет?

— Сид Джеймс и Кеннет Коннор. Должно быть смешно.

Это произнес дед, но все его внимание, как я заметил, привлекала фотография красивой блондинки — актрисы по имени Ширли Итон [8], которая играла в фильме третью главную роль.

— Категория «У» [9], — показал отец. И тут я заорал:

— Мам! Мам!

Ее взгляд проследовал за моим пальцем. Я обнаружил объявление: в киножурнале перед сеансом рассказывается история русской космической программы, и называется он «С Гагариным к звездам». Более того, извещение это хвастливо заявляло, что киножурнал — «в ЦВЕТЕ», хотя мне дополнительные приманки и не требовались. С вытаращенными глазами я пустился изображать пантомиму мольбы, но, едва начав, понял, что стараться не обязательно: родители уже все решили. Мы встали в очередь за билетами. Кассирша взглянула на меня из своего возвышенного укрытия с сомнением, и моя рука тревожно вцепилась в отцовскую. Женщина спросила:

— Вы уверены, что он достаточно взрослый? — и я вдруг пережил то же стремительно пикирующее отчаяние, ту же эмоциональную тошноту, которую испытал в миг, когда прыгнул в неподогретый бассейн. Но деда на кривой козе не объедешь.

— Продавайте нам билеты, женщина, — сказал он, — и следите за своим носом.

В очереди за нами кто-то хихикнул. И вот мы цепочкой вошли в темный затхлый зрительный зал, и я уже все глубже и глубже вжимался в кресло на небесах блаженства, и бабушка сидела слева от меня, а отец — справа.

Через шесть лет Юрий погибнет, «Миг-15» необъяснимо вынырнет из низкой облачности и разобьется при заходе на посадку. К тому времени я уже достаточно повзрослел, чтобы пропитаться недоверием ко всему русскому и замечать зловещие шепотки о КГБ и о том недовольстве, которое мог возбудить мой герой у себя на родине, настолько обаяв ликующих жителей Запада. Наверное, Юрий и в самом деле подписал себе смертный приговор в тот день, когда пожимал руки детишкам в Эрлз-Корте; однако смерти я в тот день желал им, а не ему. Как бы то ни было, теперь я уже не могу припомнить и даже вообразить восторг собственной невинности, с которым тогда высидел неумелую и громоподобную дань его подвигу. Хотел бы — но не могу. Лучше б ему остаться предметом безмозглого обожания, а не превращаться в еще одну двусмысленную и неразрешимую загадку взрослой жизни — в историю без надлежащего конца. Загадок мне и без того скоро хватит.

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ

Единственный Независимый Кинотеатр Вестона

Воскресенье, 17 сентября, и всю неделю

Дети до 16 лет по воскресеньям допускаются только в сопровождении взрослых

В воскресенье допуск в зал — с 16.15, по будним дням — с 13.30

Сидни ДЖЕЙМС Ширли ИТОН Кеннет КОННОР

в фильме

КАКОЕ НАДУВАТЕЛЬСТВО!

Сеансы по будним дням: 15.00 — 17.53 — 20.45 («У») — а также —

С ГАГАРИНЫМ К ЗВЕЗДАМ

Официальная русская документальная кинолента в ЦВЕТЕ, с комментариями БОБА ДЭНВЕРСА-УОКЕРА Сеансы по будним дням: 13.40 — 16.30 — 17.25 («У»)[10]

* * *

Едва свет в зале стал гаснуть вторично и на экране, объявляя о начале основного фильма, появился сертификат цензора, мама перегнулась и зашептала поверх моей макушки:

— Тед, уже почти шесть часов.

— И что с того?

— А сколько эта картина идти будет?

— Не знаю. Часа полтора, наверное.

— Нам же еще столько обратно ехать. Когда приедем, ему спать будет давно пора.

— Один-то раз можно и попозже лечь. У него ж сегодня день рождения.

Начались титры, и глаза мои прилипли к экрану. Фильм был черно-белый, а музыка, хоть и не без некоторой шутливости, почему-то наполнила меня тревожным предчувствием.

— А ужин? — не успокаивалась мама. — Как же тогда с ужином?

— Ох, откуда я знаю. Остановимся где-нибудь по дороге и поедим.

— Но так мы еще больше задержимся.

— Сиди и смотри кино, ладно?

Но и следующие несколько минут я замечал, как мама то и дело нагибается к свету и посматривает на часы. А потом я даже не знаю, что она делала, поскольку целиком погрузился в фильм.

Кино было про какого-то нервного и вежливого дяденьку (его играл Кеннет Коннор). Однажды вечером к нему домой заявился зловещий адвокат и до смерти его перепугал. Адвокат пришел сообщить, что недавно у Коннора умер дядя, и ему теперь нужно немедленно ехать в Йоркшир, где в их семейном особняке Блэкшоу-Тауэрс будут оглашать завещание. Кеннет садится на йоркширский поезд вместе со своим другом, тертым букмекером (которого играет Сидни Джеймс), а приехав, понимает, что Блэкшоу-Тауэрс стоит на дальнем краю вересковых пустошей и до ближайшего жилья очень далеко. Друзья никак не могут найти такси, а потому соглашаются доехать до особняка на катафалке. И тот, ко всему, высаживает их посреди болот в густом тумане.

Когда они наконец добираются до дома, то слышат вдали протяжный собачий вой.

Сидни: «Не очень похоже на воскресный лагерь, а?»

Кеннет: «В этом месте есть что-то жуткое».

Весь остальной зал, видимо, счел это очень смешным — я же к тому моменту был соответствующим образом напуган. Раньше меня никогда ни на что подобное не водили. Хотя в строгом смысле картину нельзя назвать фильмом ужасов, все детали были весьма убедительны, а мрачная атмосфера, драматичная музыка и неотступное чувство, что сейчас произойдет что-то кошмарное, пытали меня странной смесью страха и возбуждения. Какой-то части во мне больше всего на свете хотелось выскочить из кинотеатра на свет божий — вернее, на то, что еще от него осталось, — но другая часть была полна решимости смотреть, пока не станет ясно, к чему все идет.

Кеннет и Сидни тихонько вступают в холл особняка Блэкшоу-Тауэрс и видят, что внутри дом — такой же жуткий, как и снаружи. Их встречает мрачный и суровый дворецкий по имени Фиск — он ведет их наверх и показывает комнаты. К своему немалому смятению, Кеннет понимает, что его не только разлучили с другом и ведут в восточное крыло, но и спать ему придется в той комнате, где скончался дядюшка. В холле тихо и тревожно играет орган. Они снова спускаются вниз, их знакомят с прочими членами семейства Кеннета: его двоюродными братьями и сестрами — Гаем, Дженет и Малькольмом, дядей Эдвардом и сумасшедшей тетушкой Эмили, для которой время замерло на Первой мировой войне. Адвокат не успевает приступить к чтению завещания, как появляется еще одна женщина, молодая и красивая блондинка, — ее играет Ширли Итон. Здесь она потому, что ухаживала за дядюшкой Кеннета во время его смертельной болезни. Стульев за столом на всех не хватает, поэтому Кеннету приходится сидеть чуть ли не на коленях у Ширли. Кажется, он этим вполне доволен.

Оглашают завещание, и выясняется, что никому из родственников ничего не досталось: все они пали жертвами розыгрыша. Расходясь по комнатам перед сном, они жутко ссорятся. И тут в доме неожиданно гаснет свет. За окнами уже вовсю бушует страшная буря, и Фиск предполагает, что, наверное, сломался генератор. Кеннет и Сидни вызываются сходить с ним и проверить. Зайдя в сарай, где стоит генератор, они видят, что механизм этот вдребезги разбит. По пути к дому они натыкаются на дядю Эдварда: тот сидит в шезлонге посреди лужайки под проливным дождем.

Сидни: «Чего он там сидит?»

Кеннет смеется: «Невероятно. Он же простудится и умрет от… умрет от…»

Он оглушительно чихает, и дядя Эдвард одеревенело падает с шезлонга. Он уже мертв.

Кеннет: «Сид… он?..»

Сидни: «Ну, если нет, то он очень крепко спит».

Раздается кошмарный удар грома — тут мама снова перегнулась к отцу и прошептала:

— Тед, вставай, пошли.

Отец в голос хохотал.

— Зачем?

— Это не годится ребенку.

Кеннет: «То есть, я имею в виду, что мы не можем его тут оставить, правда? Слушайте, давайте перенесем его в амбар, где готовят консервы, — должно быть, это где-то там».

В зале снова захохотали, когда Кеннет, Сид и дворецкий попробовали приподнять дородное тело дяди Эдварда.

Сидни: «Погодите, гораздо проще будет амбар сюда перетащить».

Над этим засмеялась даже бабушка. Мама же снова посмотрела на часы; отец, вероятно решив, что я могу испугаться, взъерошил мне волосы, а руку оставил рядом с моей, чтобы я мог за нее схватиться и прижаться к нему, если захочу.

Кеннет и Сид заходят в дом и сообщают остальному семейству, что дядю Эдварда убили. Сид пытается позвонить в полицию, но понимает, что телефонная линия оборвана. Кеннет говорит, что он едет домой, но адвокат замечает, что в такую погоду все пустоши затопило, проехать невозможно, а если он все равно уедет, то полиция заподозрит его первым. Потом рекомендует всем немедленно разойтись по комнатам и запереть двери.

Фиск: «Это только начало. За первым последует и второй, помяните мои слова».

Сидни: «Спокойной ночи, хохотунчик».

Кеннет и Сидни поднимаются наверх вместе, но, оставшись один, Кеннет понимает, что заблудился в лабиринтах старого особняка. Он открывает одну из дверей, думая, что попал к себе, но находит в комнате Ширли — на ней только комбинация, и она собирается переодеться в ночную сорочку.

Кеннет: «Послушайте, что вы делаете в моей комнате?»

Ширли: «Это не ваша комната. То есть, вещи-то в ней не ваши, правда?»

Она благопристойно прижимает ночную сорочку к груди.

Кеннет: «Чтоб мне провалиться. Нет, не мои. Секундочку — кровать тоже не моя. Должно быть, я заблудился. Простите. Я… я пойду к себе».

Он направляется к двери, но через несколько шагов останавливается. Оглянувшись, видит, что Ширли по-прежнему комкает в руках сорочку, не разобравшись в его намерениях.

Мама тревожно заерзала в кресле.

Кеннет: «Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?»

Ширли грустно качает головой: «Боюсь, что нет».

Кеннет: «О, — и умолк. — Простите. Я пойду».

Ширли колеблется — в ней собирается решимость: «Нет. Постойте. — Делает повелительный жест. — Отвернитесь на минутку».

Кеннет отворачивается и упирается взглядом в зеркало, где видит свое отражение, а у себя за плечом — отражение Ширли. Она стоит спиной к нему и через голову стаскивает комбинацию.

Кеннет: «Э… секундочку, мисс».

Мама попыталась привлечь отцовское внимание.

Кеннет торопливо опускает зеркало — оно подвешено на шарнирах.

Ширли оглядывается на него: «А вы милый». Комбинацию она уже стянула и теперь начинает расстегивать бюстгальтер.

Мама:

— Все. Мы уходим. Уже слишком поздно.

Но дед с отцом безотрывно пялились в экран на прекрасную Ширли Итон: стоя спиной к камере, та снимала бюстгальтер, а Кеннет героически старался сдержаться и не подглядывать в зеркало, которое показало бы ему драгоценный кусочек ее тела. Я тоже на нее пялился, наверное, и думал, что никогда не видел никого красивее — и с того самого мига Ширли разговаривала не с Кеннетом, а со мною девятилетним, поскольку теперь именно я заблудился в коридоре и, да, это себя видел я на экране, это я находился в одной комнате с самой прекрасной женщиной на свете, это я оказался в капкане старого темного особняка в разгар кошмарной бури в том захудалом маленьком кинотеатре; той ночью — у себя в спальне, а с того мига и навсегда — в своих снах. Там был я.

Ширли вынырнула из-за моей головы, тело уже закутано в короткий халатик.

— Теперь можете повернуться.

Моя мама встала, и какая-то женщина позади нас произнесла:

— Да сядьте вы на место, ради бога.

На экране я обернулся и посмотрел на нее:

— Ничего себе. Весьма вызывающе.

Ширли смущенно откинула со лба прядь.

Мама схватила меня за руку и силком стащила с кресла. Я испустил возмущенный вой. Женщина позади нас шикнула:

— Шшш!

Дед:

— Что вы там делаете?

Мама:

— Уходим — вот что мы делаем. И ты уходишь с нами, если не хочешь возвращаться в Бирмингем пешком.

— Но ведь картина еще не кончилась.

Мы с Ширли сидели на двуспальной кровати. Она:

— У меня есть предложение.

Бабушка:

— Ну так идем, раз идем. Наверное, нужно будет еще где-то остановиться поужинать.

Я на экране:

— Вот как?

Я вне экрана:

— Мам, я хочу остаться и досмотреть.

— Тебе нельзя.

Отец:

— Ну что ж — похоже, мы получили приказ на выдвижение.

Дед:

— Я остаюсь тут. Мне нравится.

Женщина за нами:

— Послушайте, еще секунда — и я вызову администратора.

Ширли придвинулась ко мне чуть ближе:

— Почему бы вам не остаться сегодня здесь? Меня что-то не прельщает проводить ночь в одиночестве, а так мы составим друг другу компанию.

Мама подхватила меня под мышки, выдернула из кресла, и второй раз за тот день я ударился в рев — как от подлинного расстройства, так и, вне всякого сомнения, от унижения. Со мной так не обращались с грудного возраста. Сграбастав меня в охапку, мама протолкалась через весь ряд и поволокла меня по ступенькам к выходу.

Я на экране, судя по всему, не очень уверен, как реагировать на предложение Ширли. Лишь бормочу что-то, но в суматохе невозможно было расслышать, что именно. Бабушка и отец двинулись за нами по проходу, и даже дед неохотно поднялся. Когда мама толкнула дверь на холодную бетонную лестницу и солоноватый воздух, я обернулся и успел в последний раз увидеть экран. Я выходил из комнаты, но Ширли этого не знала — она стояла ко мне спиной и оправляла постель.

Ширли:

— А я замечательно устроюсь… — Она оборачивается и замолкает, увидев, что я уже ушел. — …в кресле.

Двери закрылись, и мое семейство затопотало по лестнице.

— Пусти меня. Отпусти меня! — орал я, а едва мама поставила меня на ноги, кинулся по ступеням обратно в зал, но отец перехватил меня:

— И куда это мы собрались?

И тут я понял, что все кончено. Я колотил его кулаками, даже пытался расцарапать ему щеку. В первый и последний раз в жизни отец выругался и шлепнул меня — больно — по физиономии. После этого все стихло.

* * *

В машине по пути домой я делаю вид, что сплю, но на самом деле глаза у меня чуточку приоткрыты, и я вижу, как на мамином лице играет янтарный свет уличных фонарей. Свет, тень. Свет, тень.

— Теперь мы никогда не узнаем, чем все кончилось, — говорит дед, а бабушка с заднего сиденья отвечает:

— Ох, да закрой ты рот уже, — и легонько тыкает его в плечо.

Я больше не плачу — даже не дуюсь больше. Юрий забыт окончательно, теперь я и припомнить толком не могу фильм, что так взволновал меня пару часов назад. Я думаю лишь о жуткой обстановке Блэкшоу-Тауэрс и необъяснимой сцене в спальне, где прекрасная, прекрасная женщина приглашает Кеннета провести с нею ночь, а он убегает, пока она смотрит в другую сторону.

Почему он убежал? Испугался?

Я смотрю на маму и чуть было не спрашиваю, понимает ли она, почему Кеннет сбежал, а не провел ночь с женщиной, которая подарила бы ему безопасность и счастье. Но я знаю, что она не ответит мне. Скажет просто, что день был длинный, фильм глупый, а мне следует уснуть и выбросить его из головы. Она не понимает одного: я никогда не смогу выбросить этот фильм из головы. И в этом тайном своем знании я откидываюсь на спину и делаю вид, будто сплю, положив голову ей на колени, а сам сквозь полузакрытые веки разглядываю янтарные блики, играющие у нее на лице. Свет, тень. Свет, тень. Свет, тень.

Часть первая

ЛОНДОН

Август 1990

Кеннет сказал:

— Мисс, вы случайно не знаете, где моя спальня?

Ширли грустно покачала головой:

— Боюсь, что нет.

Кеннет сказал:

— О, — и умолк. — Простите. Я пойду.

Ширли поколебалась — в ней собиралась решимость.

— Нет. Постойте. — Она сделала повелительный жест. — Отвернитесь на минутку.

Кеннет отвернулся и уперся взглядом в зеркало, где увидел свое отражение, а у себя за плечом — отражение Ширли. Она стояла спиной к нему и через голову стаскивала комбинацию.

Он сказал:

— Э… секундочку, мисс.

Моя рука, лежавшая между ног, дрогнула. Кеннет торопливо опустил зеркало — оно подвешено на шарнирах. Ширли оглянулась:

— А вы милый. — Комбинацию она уже стянула и теперь начала расстегивать бюстгальтер.

Рука моя задвигалась, лениво поглаживая грубую ткань джинсов.

Ширли спряталась за головой Кеннета. Кеннет сказал:

— Ну, э… симпатичное лицо — это еще, знаете ли, не все.

По-прежнему удерживая зеркало, он старался не смотреть в него, но время от времени совладать с собой не мог. При каждом взгляде лицо его слегка кривилось, как от физической боли. Ширли надела ночную сорочку.

Кеннет сказал:

— Не все то золото, что блестит.

Она вынырнула из-за его головы, тело уже закутано в короткий халатик, и сказала:

— Теперь можете повернуться.

Кеннет обернулся и посмотрел на нее. Казалось, он доволен.

— Ничего себе. Весьма вызывающе.

Ширли смущенно откинула со лба прядь.

Рука моя замерла. Я потянулся к кнопке «пауза», но передумал.

Кеннет принялся расхаживать по комнате, потом с напускным вызовом произнес:

— Ну, я полагаю, все, что здесь сегодня произошло, должно было вас довольно сильно напугать.

— Да нет, не очень. — Ширли села на двуспальную кровать из тяжелых дубовых досок

Кеннет быстро подошел к ней.

— А меня — да.

Ширли сказала:

— У меня есть мысль, — и чуть подалась вперед. Кеннет отвернулся и вновь заходил по комнате.

Как бы самому себе он пробормотал:

— Да, и у меня парочка имеется.

Ширли сказала, похлопав по кровати:

— Подойдите и сядьте сюда. Присядьте же.

Заиграл оркестр, но никто из них этого не заметил. Кеннет присел с ней рядом. Она сказала:

— У меня есть предложение.

Кеннет ответил:

— Вот как?

Ширли придвинулась к нему чуть ближе:

— Почему бы вам не остаться сегодня здесь? Меня что-то не прельщает проводить ночь в одиночестве, а так мы составим друг другу компанию.

Едва Ширли это произнесла, Кеннет повернулся и склонился к ней. Какой-то миг казалось, что они сейчас поцелуются.

Я внимательно смотрел.

Кеннет отвернулся:

— Да, это… довольно неплохой план, мисс, но… — Он встал и снова стал мерить шагами комнату. — Я… мы с вами еще не очень хорошо знакомы…

Он направился к двери. Ширли, казалось, что-то произнесла, но тихо и неразборчиво, после чего принялась отворачивать на постели простыни и взбивать подушки. Она снова отражалась, на сей раз — в большом зеркале напротив кровати. Она не заметила, как Кеннет дошел до двери. Он оглянулся, бросил на нее последний взгляд и тихонько выскользнул в коридор.

По-прежнему оправляя постель, Ширли произнесла:

— А я замечательно устроюсь… — Она обернулась и замолчала, увидев, что Кеннет уже ушел. — …в кресле.

Я нажал кнопку обратной перемотки.

На какой-то миг Ширли замерла: рот ее был приоткрыт, все тело сотрясалось. Затем она повернулась, разгладила постель, Кеннет спиной вошел в комнату, Ширли, казалось, что-то произнесла, села на кровать, Кеннет, казалось, что-то произнес, присел к ней, они, судя по всему, поговорили, он встал и зашагал спиной, быстро отошел от нее, она встала, Кеннет шагал и разговаривал, она поправила волосы, он отвернулся, она спряталась у него за головой, начала снимать ночную сорочку, лицо Кеннета то и дело кривилось, он дергал зеркало вверх и вниз, Ширли снова надела бюстгальтер, вынырнула из-за его головы, начала натягивать через голову комбинацию, что-то сказала, Кеннет торопливо поднял зеркало, что-то сказал, бросил в зеркало взгляд, и Ширли принялась снова протискиваться в комбинацию.

Я нажал на кнопку «пауза».

В зеркале отражались лицо Кеннета и спина Ширли. Кеннет и Ширли вздрагивали. Я снова нажал на «паузу». Они чуть сдвинулись. Я нажимал на кнопку снова и снова. Они дергано задвигались. Ширли шевельнула руками. Еще раз. И еще. Она извивалась. Она снимала комбинацию. Стягивала ее через голову. Кеннет смотрел на нее. Он знал, что подглядывать за нею нельзя. Комбинация почти сползла с головы. Руки Ширли были задраны над головой.

Моя рука, лежавшая между ног, дрогнула.

Кеннет что-то произнес — беззвучно и медленно. Два слова, но казалось, они длятся долго. Затем Ширли продолжила стягивать комбинацию через голову. Вот закончила — в несколько дерганых приемов. Завела руки за спину. Пальцы нащупывали застежку бюстгальтера.

Рука моя лениво поглаживала грубую ткань джинсов.

Ширли обернулась. Начала делать шаг. Исчезла за головой Кеннета.

Кеннет стал что-то произносить.

В дверь постучали.

— Вот черт! — Я вскочил с кресла. Выключил видеомагнитофон. Экран из черно-белого сделался цветным, вернулся звук: мужской голос, очень низкий и громкий. На экране возник мужчина — он обнимал ребенка. Какая-то документалка. Я убавил в телевизоре звук и проверил, застегнуты ли у меня штаны.

Оглядел всю квартиру. В ней было очень неприбрано. Я решил, что с этим уже ничего не поделаешь, и пошел открывать. Кто там может быть — в четверть десятого вечера, в четверг?

Я приоткрыл дверь на несколько дюймов. Там стояла женщина.

* * *

У нее были проницательные и очень умные глаза, в которые я бы, конечно, смотрел не отрываясь, если б не прятал от нее взгляд намеренно, предпочитая разглядывать бледное лицо, слегка обсыпанное веснушками, и густые волосы с медным отливом. Она мне улыбнулась — но не заискивающе, а только чтобы сверкнуть отличными зубами и заставить меня улыбнуться в ответ, как бы трудно это ни было. Мне удалось воспроизвести нечто отдаленно напоминающее зловещую полуухмылку. Странно и захватывающе — обнаружить у себя на пороге незнакомку. Если б только удовольствие не портилось неудачным моментом и меня настойчиво не грызло ощущение, что где-то я уже видел эту женщину. Что мне полагается узнать ее и даже вспомнить имя. В левой руке она держала сложенный пополам лист бумаги; правой шарила по бедру, точно пыталась нащупать карман, куда этот листок спрятать.

— Здравствуйте, — произнесла она.

— Здравствуйте.

— Я вам не помешала, правда?

— Вовсе нет. Я просто смотрел телевизор.

— Дело в том, что… Э-э, я знаю, что мы с вами не очень хорошо знакомы, но подумала, что могу попросить вас об одной услуге. Если вы не возражаете.

— Да нет, нормально. Может быть, зайдете?

— Спасибо.

Пока она переступала порог моей квартиры, я пытался вспомнить, когда у меня вообще бывали гости. Наверное, после приезда мамы — никого два, а то и три года. Тогда же я в последний раз вытирал пыль и включал пылесос. О чем это она вообще: «Мы с вами не очень хорошо знакомы»? Странная такая.

— Повесить ваше пальто в шкаф? — спросил я. Она вытаращилась на меня, и только тут я заметил, что на ней нет никакого пальто — только джинсы и хлопчатобумажная блузка. Это меня несколько сбило с толку, но неловкость удалось погасить нервным смешком. Хихикнули мы вместе. На улице стояла жара, в конце концов, да и пока не стемнело.

— Итак, — произнес я, когда мы сели, — чем могу служить?

— Дело в следующем, — начала она.

Но стоило ей заговорить, как мое внимание привлекли пигментные пятна у нее на запястье, и я принялся гадать, сколько ей может быть лет. В ее лице и особенно в глазах светилось чуть ли не детское свежее любопытство, и лишь по одному этому признаку я бы решил, что ей максимум чуть за тридцать; однако что-то наводило на мысль, не ближе ли она к моему возрасту или даже старше: вероятно, уже за сорок, а то еще больше, и, пока я пытался решить для себя этот вопрос, до меня вдруг дошло, что гостья умолкла и ждет какого-то ответа, а я не слышал ни единого слова.

Повисла долгая и мучительная пауза. Я встал, сунул руки в карманы и подошел к окну. Ничего не оставалось — только обернуться через несколько секунд и как можно вежливее попросить:

— Не могли бы вы повторить все это еще разок?

Она удивилась, но постаралась это скрыть.

— Конечно.

И начала объяснять все заново, только на этот раз, стоя у окна, я понял, что передо мной — телевизор и я не могу оторвать глаз от смуглого и темноволосого улыбчивого джентльмена на экране. Он обнимал маленького мальчика и, судя по всему, изо всех сил старался ему понравиться, а мальчуган стоял по стойке смирно и таращился в пространство, чуть ли не отталкивая добродушного черноусого дядьку, с лица которого не сползала улыбка. Что-то во всей этой напряженной и неестественной сцене настолько завораживало, что я совсем забыл: я должен слушать женщину, и опомнился, только когда она почти закончила. И только тут осознал, что по-прежнему не имею ни малейшего понятия, о чем она говорила.

Повисла еще одна пауза — дольше и мучительнее первой. Свой следующий ход я сперва тщательно обдумал: глубокомысленная небрежная проходка в другой конец комнаты, где я столь же небрежно обопрусь ягодицами о край обеденного стола так, чтобы слегка отклониться назад, когда окажусь к гостье лицом. Вот тогда-то я и произнес:

— А вам не покажется затруднительным пройти все это снова по пунктам?

Несколько секунд она очень пристально меня разглядывала.

— Я надеюсь, что не обижу вас, Майкл, если поинтересуюсь: с вами все в порядке?

Вопрос резонный по всем меркам, но на честный ответ мне не хватало мужества.

— Видите ли, дело в моей сосредоточенности, — сказал я. — Она уже не та, что раньше. Наверное, слишком много телевизор смотрю. Если бы вы могли… еще раз… Я вас внимательно слушаю. Честное слово.

Рискованный финт. Нисколько бы не удивился, если б она после этого просто встала и вышла из комнаты. Она взглянула на листок бумаги в руке и, как мне показалось, задумалась, не бросить ли эту неблагодарную затею — заставить меня прислушаться к нескольким простым словам на внятном английском языке. Но все же, набрав в грудь побольше воздуху, заговорила снова — медленно, громко и размеренно. Ясно, что это мой последний шанс.

И тут я бы прислушался — вот честное слово, прислушался бы: любопытство мое возбудилось, не говоря обо всем остальном, но мозг отказывался тормозить, все чувства вертелись вихрем — она назвала меня по имени, она только что назвала меня по имени — Майкл, она же точно сказала: «Я надеюсь, что не обижу вас, Майкл», а я даже припомнить не мог, когда кто-то называл меня по имени, должно быть, еще когда мама приезжала, два, а то и три года назад, а самое смешное, что если она знает, как меня зовут, то вполне вероятно, что и я знаю ее имя, или знал раньше, или должен знать, — наверное, нас когда-то знакомили. И я так увлекся, подбирая имя к ее лицу, помещая ее лицо в контекст ситуации, что совершенно забыл прислушиваться к ее медленной, громкой, размеренной речи, поэтому, как только она закончила, тотчас понял, что нам предстоит: нам предстояло гораздо больше — нам предстояло что-то гораздо больше и гораздо, гораздо хуже, чем еще одна долгая и мучительная пауза.

— Вы ведь совсем не слушали меня, правда?

Я кивнул.

— У меня такое чувство, — сказала она, быстро вставая на ноги, — что я попусту трачу время.

Она с упреком посмотрела на меня, а я, зная, что терять мне больше нечего, посмотрел на нее.

— Можно вас кое о чем спросить?

Она пожала плечами:

— Почему нет?

— Вы кто?

Глаза ее расширились, и мне показалось, что она даже отступила на шаг, хотя, насколько я видел, она не шелохнулась.

— Простите?

— Я не знаю, кто вы такая.

Женщина улыбнулась безрадостно и недоверчиво.

— Фиона.

— Фиона. — Имя тяжело плюхнулось мне в мозг — и никакого эха. — Мы должны быть знакомы?

— Я ваша соседка. Моя квартира — напротив вашей, через коридор. Я представилась вам несколько недель назад. Мы с вами встречаемся на лестнице… три или четыре раза в неделю. Вы здороваетесь.

Я поморгал и подступил к ней чуть ближе, откровенно рассматривая ее лицо. С неимоверным усилием напряг память. Фиона… Но имя не всплывало — я не слышал его, по крайней мере в последнее время. И хотя мне действительно показалось, что в лице ее проскальзывает нечто отдаленно знакомое, происхождение этого ощущения оставалось неявным: оно отдавало не столько повседневными встречами на лестнице, сколько тем чувством, когда тебе показывают выцветший снимок давно усопшего предка, в чертах которого еще можно разглядеть призрак фамильного сходства. Фиона…

— А когда вы мне представились, — спросил я, — я вам что-нибудь сказал?

— Да нет, не очень много. Мне вы даже показались довольно недружелюбным. Но с другой стороны, я не привыкла легко сдаваться, а потому продолжала с вами здороваться.

— Спасибо. — Я сел в кресло. — Спасибо вам.

Фиона осталась стоять у двери.

— Так я пойду?

— Нет — прошу вас. Пожалуйста, будьте ко мне снисходительны. Возможно, у нас еще что-нибудь и получится. Сядьте, пожалуйста.

Фиона помедлила и приоткрыла дверь на лестничную площадку. Я сделал вид, что не заметил: дверь осталась открытой, когда Фиона пристроилась на краешке дивана, неестественно выпрямив спину и сложив на коленях руки.

— О чем вы только что говорили?

— Вы хотите, чтобы я все заново повторила?

— Вкратце. В двух словах.

— Я просила вас оказать мне финансовую поддержку. Я собираю пожертвования на велосипедный поход — для больницы. — И она передала мне лист бумаги, примерно половина которого была покрыта подписями.

Несколько строк вверху листка объясняли суть этого события и цель сбора средств. Я пробежал по ним глазами и сказал:

— Сорок миль — это же очень далеко. Должно быть, вы хорошо подготовлены.

— Ну, раньше я ничего подобного не делала, а теперь подумала, что неплохо бы поездить и на людей посмотреть.

Я сложил лист вдвое, отодвинул его в сторону и на минуту задумался. Я чувствовал, как во мне вздымается новая энергия, меня подмывало расхохотаться, и соблазн этот, как ни странно, был весьма силен.

— Знаете, что самое смешное? Сказать вам?

— Пожалуйста.

— Это самый длинный разговор, что был у меня, — то есть, больше, чем сейчас, я ни с кем не говорил, — наверное, за последние два года. Куда там — больше двух лет. Самый длинный.

Фиона недоверчиво рассмеялась:

— Но мы же едва словом перемолвились.

— И тем не менее.

Она снова засмеялась.

— Какая нелепость. Вы что — на необитаемом острове живете?

— Нет. Вот тут и живу.

Она смущенно тряхнула головой:

— Как же так?

— Не знаю. Мне просто не хотелось. Это не сознательное решение или что-то еще — просто случая ни разу не представилось. Вы удивитесь, но это оказалось очень просто. Наверное, в прежние времена с кем-нибудь разговаривать мне приходилось — в магазинах и прочих местах. Теперь все покупать можно в супермаркете, деньги получать — в банкомате. Вот, пожалуй, и все.

Мне в голову пришла одна мысль, я встал и снял телефонную трубку. Аппарат пока не отключили.

— А вам мой голос странным не кажется? Как он звучит?

— Нормально звучит. Вполне обычно.

— А эта квартира? Здесь не воняет?

— Ну, немного… душновато.

Я взял пульт, чтобы выключить телевизор. Мальчишки с остановившимся бессмысленным взглядом и такой же прямой и напряженной спиной, как у Фионы, на экране уже не было, однако добродушный дядька с широченной ухмылкой и густыми черными усами все еще скакал — только на этот раз он был в военной форме и его окружали мужчины того же возраста, национальности и выправки. Несколько секунд я смотрел на него, и в голове начало сгущаться еще одно воспоминание.

— Я знаю, кто это, — сказал я, щелкнув пальцами. — Это… как его… президент Ирака.

— Майкл, все знают, кто это. Это Саддам Хусейн.

— Точно. Саддам. — И перед тем, как выключить телевизор, я спросил: — А что за мальчик был с ним? Мальчик, которого он пытался обнять?

— Вы что — новости не смотрите? Один из заложников. Саддам демонстрирует их по телевизору, как скот или вроде того.

Прозвучало не очень внятно, но я понимал, что сейчас не время для подробных объяснений. Я выключил телевизор и сказал, с интересом прислушиваясь к собственному голосу:

— Простите меня, вероятно, вы думаете, что я невежа. Вы не хотите чего-нибудь выпить? У меня есть вино, апельсиновый сок, пиво, лимонад и даже немного виски. Мне кажется.

Фиона замялась.

— Дверь можем оставить открытой, если вам хочется. Я не возражаю.

Тут она улыбнулась, откинулась на спинку дивана и положила ногу на ногу:

— Ну а почему ж нет? Это будет очень славно.

— Вина?

— Нет, наверное — апельсиновый сок, пожалуйста. А то в горле все пересохло.

* * *

Кухонька оставалась самым чистым местом в моей квартире. Пыль я никогда не вытирал и пылесосом не пользовался — стороннему наблюдателю пыль в глаза не бросается, на нее можно и не обращать внимания, а вот пятна и кляксы засохшей еды на сверкающих белых поверхностях я терпеть не мог. Поэтому только удалившись в кухню и включив стоваттные софиты, бесстрашно залившие лучами чистого, яркого света все сверкающие углы и закоулки помещения, я вернул себе немного уверенности. Медленно сгущались сумерки, и первым делом, подойдя к раковине, я увидел отражение собственного лица, призрачно зависшее за моим окном на высоте пятого этажа. Именно к этому лицу Фиона обращалась последние пять минут. Глаза припухли от недосыпа и налились кровью от бесконечного разглядывания телевизионного экрана; в уголках рта начали вырисовываться глубокие борозды, хотя отчасти их скрывала двухдневная щетина; подбородок был по-прежнему относительно тверд, но еще три-четыре года — и он, вероятно, обвиснет и удвоится; волосы, некогда рыжевато-каштановые, теперь были исполосованы сединой и отчаянно нуждались в стрижке и укладке: они торчали дыбом; еще виднелись остатки пробора, но настолько неуверенные и тщетные, что легко извинить наблюдателя, не разглядевшего их вовсе, — да и вообще, был ли пробор? Лицо и впрямь не очень дружелюбное, глаза, глубокие и бархатисто-синие, если и намекали некогда на бездонные возможности, то теперь смотрели отчужденно и настороженно. Однако лицо оставалось честным. Такому лицу можно доверять.

А если заглянуть глубже — что там? Я всмотрелся в сумерки. Там — немного. В окрестных домах зажглись разрозненные огоньки, из открытых окон неслось тихое бормотание телевизоров и стереосистем. Душный августовский вечер, типичный для лета, которое, казалось, извлекает злобное удовольствие, испытывая лондонцев на выживаемость, денно и нощно накрывая их волнами густой жары. Поглядев вниз, я заметил в скверике какое-то движение. Две тени — одна очень маленькая. Старушка выгуливает собачонку, и та, должно быть, очень старается не отставать, бросаясь от одного кустика к другому, а все нервы у бедняги натянуты до предела и звенят от тайных вечерних наслаждений. Я прислушался к прерывистым шорохам и шелестам — если не считать периодического воя далеких сирен, другие звуки не прорывались сквозь монотонный гул Лондона, доносившийся как из-под земли.

Отвернувшись от окна, я вытащил из холодильника пакет апельсинового сока, отколол в стакан три или четыре кубика льда и залил их соком. Пока кубики поднимались к краю стакана, их мелодичное постукивание друг о друга радовало слух. Я налил себе пива и вынес напитки в гостиную.

Остановившись на пороге, я попробовал взглянуть на комнату с той же объективностью, с какой вынес приговор собственному отражению: мне хотелось представить впечатление, произведенное моим жилищем на Фиону. А та наблюдала за мной, поэтому времени было немного, однако кое-какие быстрые наблюдения произвести удалось: например, шторы, доставшиеся от прежних хозяев, и картины, купленные много лет назад, совершенно не отражают моих нынешних вкусов; слишком много поверхностей — стол, подоконники, верх телевизора, каминная полка, — и все завалено бумагами, журналами и видеокассетами, а не украшено тщательно подобранными предметами искусства, которые могли бы придать комнате объем и отпечаток личности; книжные стеллажи, возведенные мною собственноручно, но тоже много лет назад, от книг преимущественно очищены (те были свалены в картонные коробки, башней громоздившиеся в свободной спальне) и набиты видеокассетами с готовыми записями или обрывками фильмов и телепрограмм, записанных с эфира. Кассеты стояли рядами, громоздились стопками. Вот комната, подумал я, и она представляет собой нечто не слишком отличное от лица, отразившегося в кухонном окне: в ней имеется потенциал радушия, однако смесью небрежности и пренебрежения она превращена во что-то несуразное и чуть ли не сверхъестественно безликое.

Через несколько минут беседы Фиона заявила о квартире следующее: ей кажется, что здесь не хватает комнатных цветов. Она очень хвалила цикламены и гибискусы. Лирически превозносила цинерарии и декоративную спаржу. В последнее время особенно без ума от цинерарии, сказала она. Мне раньше никогда не приходило в голову покупать домашние растения, и я попробовал вообразить, каково делить с живым и растущим организмом эту комнату, а также весь мой черствый мусор из фильмов и журналов. Я налил себе еще пива, а ей принес апельсинового сока, и на этот раз она попросила добавить в него водки. Мне стало ясно, что женщина она добрая и дружелюбная, поскольку, когда я подсел к ней на диван заполнить бланк пожертвований, осталась весьма довольна тем, что ноги наши случайно соприкоснулись, в сторону не дернулась, — а когда я вписывал сумму и ставил подпись, бедра наши касались друг друга довольно долго, и я не мог понять, как это случилось, — наверное, это Фиона придвинулась ко мне поближе. Вскоре выяснилось, что и уходить она не торопится, ей почему-то нравится со мной разговаривать — с человеком, которому в ответ и сказать-то нечего, — и поэтому я пришел к выводу, что она сама как-то храбро, неприметно и безрассудно истосковалась по общению: хоть я сегодня вечером и неважный собеседник, а поведение мое в самом начале явно ее напугало, она все же не уходила, все больше и больше расслаблялась и становилась все разговорчивей. Не помню, сколько она у меня просидела и о чем мы с нею говорили, помню только, что мне это поначалу нравилось — все эти непривычные занятия разговорами; и только много времени спустя, должно быть после нескольких стаканов, я снова почувствовал, что утомился и мне уже не по себе. Даже не знаю, почему это произошло — мне по-прежнему нравилось разговаривать с нею, — но неожиданно меня охватило неодолимое желание остаться одному. Фиона продолжала говорить, я ей, наверное, даже что-то отвечал, но внимание мое начало рассеиваться и вновь сосредоточилось на Фионе, только когда она сказала:

— Я не выключаюсь.

— Простите?

— Я не выключаюсь. — И она кивнула на мою руку.

Я к тому времени вернулся в кресло напротив и, сам того не сознавая, взял видеопульт. И теперь он был направлен на нее, а палец мой замер на кнопке «пауза».

— Ну, пожалуй, пойду, — сказала она и поднялась с дивана.

Пока она шла к двери, я вдруг подумал, что надо бы как-то спасти ситуацию, и выпалил:

— Наверное, я куплю себе какое-нибудь растение. Тут все станет по-другому.

Фиона обернулась.

— У меня по пути с работы есть небольшая теплица, — тихо сказала она, — я могу вам купить, если хотите. Завтра принесу.

— Спасибо. Это очень любезно с вашей стороны.

И она ушла. Несколько секунд после того, как за нею закрылась дверь, я переживал любопытное ощущение: одиночество. Но одиночество это смешивалось с облегчением. А еще чуть погодя облегчение совершенно вытеснило одиночество, затопив и успокоив меня, мягко подвело к креслу. На подлокотниках кресла ждали два моих друга, два испытанных соратника — пульты управления видеомагнитофоном и телевизором. Я включил их, нажал на «воспроизведение», и Кеннет произнес:

— Ну, э… симпатичное лицо — это еще, знаете ли, не все.

* * *

На следующее утро я проснулся с ощущением, что произошло нечто мимолетное. Событие это, чем бы оно ни оказалось, на данной стадии никаких попыток анализа не переживет; мне же очень хотелось воспользоваться его самым непосредственным симптомом, а именно небывалым в последнее время всплеском умственной и физической энергии. Вот уже несколько месяцев на моем ментальном горизонте клубилось и нависало несколько довольно неприятных задач, но в тот день я почувствовал, что бремя их стало легче и они просто расстилаются передо мной, нисколько не угрожая, а и вовсе даже маня, словно ступени, уводящие в светлое будущее. Я не стал залеживаться в постели. Встал, залез под душ, сварганил себе кое-какой завтрак, вымыл посуду и принялся пылесосить. Прошелся повсюду тряпкой, соскребая слой слежавшейся пыли — такой толстый, что после каждого мазка тряпку приходилось вытряхивать в окно. Затем, слегка утомившись, начал бессистемно прибирать и переставлять вещи. Среди прочего меня очень беспокоило, смогу ли найти некоторые бумаги на тех же местах, где оставил их много месяцев назад, — я намеревался днем заново ознакомиться с ними и взяться за работу. Поиск занял около получаса, но бумаги все-таки нашлись, и я сложил их в стопку на очистившемся столе.

Вне всякого сомнения, день складывался весьма необычно, и я усугубил его необычность еще одним поступком. Вышел на прогулку.

Квартира моя располагалась в глубине большого многоквартирного дома, фасадом выходившего на парк Баттерси. Хотя это послужило чуть ли не главной причиной ее покупки лет семь или восемь назад, преимуществами географического положения я пользовался редко. Обстоятельства иногда вынуждали меня ходить через парк, это верно; однако сознательно спуститься в парк ради удовольствия или размышлений — совсем другое дело. Прежде я не обращал ни малейшего внимания на окружавший меня пейзаж, правда, как выяснилось, делать этого не собирался и сейчас, поскольку на прогулку отправился, в первую очередь надеясь прийти к определенному решению, которое, как и многое другое в жизни, откладывал слишком долго. Но оказалось, что в своем заново пробужденном состоянии я менее обычного способен игнорировать окружающий мир, а потому поймал себя на том, что проникаюсь расположением к этому парку, который доселе отнюдь не считал самым привлекательным в Лондоне. Трава пожухла, клумбы на солнце потрескались и посерели, но их краски изумили меня все равно. Я словно увидел их в первый раз. Под небесами невозможной голубизны орды загорающих подставляли себя яркому солнцу; их порозовевшие тела местами были прикрыты кричаще-яркими лоскутами одежды, а головы покачивались в такт солнечным лучам и отупляющим ритмам магнитофонов-»мыльниц» и плейеров. (В воздухе мешалась самая разная музыка.) Урны были переполнены бутылками, банками и обертками от сэндвичей. Казалось, я очутился на каком-то празднике, где напряжение и негодование маячат далеко на заднем плане, и то, вероятно, лишь потому, что жара, как обычно, граничила с невыносимой, а скорее всего — просто потому, что в глубине души все мы знали, что парк Баттерси — далеко не самое лучшее место, чтобы жарой этой изо всех сил наслаждаться. Интересно, сколько еще человек мечтают сейчас оказаться в деревне, среди настоящей природы, рядом с которой парк — лишь непристойная пародия? В его северо-западном углу, недалеко от реки, кто-то попытался воссоздать отдельный садик и обнести его стеной. Пока я несколько минут сидел там, мне этот уголок напомнил сад за фермой мистера Нутталла, где мы играли с Джоан. Но здесь вместо зачарованной тишины, которую в детстве мы принимали как вещь совершенно естественную, я слышал громыхание грузовиков и гул пролетающих самолетов; и с деревьев за нами наблюдали не воробьи и скворцы, а заносчивые городские голуби да жирные черные грачи размером с приличную курицу.

Что касается моего решения, то пришел я к нему довольно быстро. В начале недели я получил уведомление из банка, сегодня утром распечатал конверт и без особого удивления обнаружил, что на балансе у меня большой перерасход. Остается только что-то сделать с той глыбой рукописи, что лежит у меня на столе. Если повезет — и, возможно, если случится чудо, — на ней удастся что-то заработать, но в любом случае прочесть ее следует как можно быстрее, чтобы понять, как подступаться к издателям.

Вернувшись домой, я не мешкая взялся за дело. Мне удалось одолеть около семидесяти страниц, когда в дверь позвонила Фиона. День уже клонился к вечеру. В руках Фиона держала два больших бумажных пакета с ручками, из одного торчали зеленые листья.

— Вот те на! — сказала она. — А вы изменились. (Помню я эти ее довольно нелепые восклицания — до сих пор помню. «Вот те на!» было одним; другим — «Это ж надо!».)

— Правда? — спросил я.

— Так я вас просто в неудачный вечер застала, да? Вчера, я имею в виду?

— Наверное. Сегодня я… больше в себе.

Она поставила пакеты на пол:

— Я вам вот чего принесла. Их нужно пересадить. Можно, я их тут пока оставлю, а сама зайду к себе, немного приведу себя в порядок и все такое, а потом вернусь и помогу вам?

Когда она ушла, я заглянул в пакеты. В одном были растения, в другом — довольно внушительные керамические горшки с блюдцами, а также какие-то свертки и газета. В последний раз я заглядывал в этот таблоид очень давно, но, вспомнив, что сегодня пятница, вытащил газету из пакета и быстро пролистал примерно до середины. Найдя что искал, я улыбнулся и принялся читать заметку — сначала без особого интереса, но через несколько строк уже нахмурившись: в памяти что-то тренькнуло. Я сходил в свободную спальню — комнату, где устроил кабинет и куда никогда не заглядывал, — и вынес большую коробку, набитую газетными вырезками. Когда вернулась Фиона, я рылся в бумажках.

Фиона забрала пакеты, ушла в кухню и занялась пересадкой. Было слышно, как она передвигает что-то, открывает и закрывает краны. Через какое-то время она произнесла:

— Должна сказать, кухня у вас до ужаса чистая.

— Я сейчас помогу, — отозвался я. — Большое вам спасибо. Я должен вернуть вам деньги.

— Не говорите глупостей.

— Ха!

Я нашел вырезку и с этим торжествующим восклицанием вытянул ее из коробки. Явное свидетельство того, что память моя по-прежнему крепка — помимо всего прочего. Разложил газету на обеденном столе, открыл на нужной странице, рядом пристроил вырезку и тщательно перечитал обе заметки. И нахмурился еще сильнее. Войдя в комнату с горшком в руках, Фиона сказала:

— Знаете, я бы не отказалась выпить.

— Простите. Конечно. Я просто искал ее колонку. Что скажете?

Увидев, что я читаю ее газету, Фиона принялась оправдываться:

— Понимаете, я ее не покупала. Нашла в метро. — Потом взглянула на одинаковые фотографии Хилари Уиншоу наверху обеих страниц и скривилась: — Кошмарная женщина. Надеюсь, вы не из числа ее поклонников?

— Вовсе нет. Но у меня к ней профессиональный интерес. Вы почитайте, пока я вам что-нибудь приготовлю, а потом скажете, что думаете.

Колонку печатали уже больше шести лет, и она по-прежнему называлась «ПРОСТОЙ ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ». Фотография тоже не изменилась. Каждую пятницу видный телевизионный магнат и любимица средств массовой информации высказывалась на любую тему, которая захватывала ее воображение: с равной убежденностью она могла разглагольствовать о чем угодно — от государства всеобщего благоденствия и международного положения до длины юбок членов королевской фамилии на последних светских приемах. Бесчисленные читатели за много лет, казалось, прониклись очарованием милой привычки Хилари Уиншоу признаваться в практически полном незнании предмета, о котором она бралась рассуждать; особенно показательна в этом отношении была ее склонность к весьма резким суждениям, касающимся самых противоречивых книг и кинофильмов. При этом она радостно сообщала, что времени прочесть или посмотреть их у нее так и не нашлось. Еще одной выигрышной чертой Хилари была ее способность великодушно включать любого читателя в свой круг посвященных — она с готовностью и в мельчайших подробностях описывала свои хозяйственные мероприятия, возносясь до праведного негодования, если речь велась о выходках строителей, сантехников и декораторов, казалось нескончаемой чередой сменявших друг друга в ее огромном доме в Челси. Интересный, но малоизвестный факт — за свой поток чепухи мисс Уиншоу получала гонорар, раз в шесть превышающий жалованье квалифицированного школьного учителя и в восемь — штатной медсестры Национальной службы здравоохранения. Доказательства этому у меня тоже имелись.

Две заметки, которые я выбрал для сравнения, отражали политические воззрения Хилари. Хотя разделяли их примерно четыре года, здесь я представляю их читателям так же, как их прочли мы с Фионой, то есть рядом.

СЕГОДНЯ на моем рабочем столе оказался бюллетень группы, называющей себя «Борцами за демократию в Ираке», или, сокращенно, БЗДИ.

Они утверждают, что президент страны Саддам Хусейн — жестокий диктатор, насаждающий свою власть пытками и устрашением.

Так вот, у меня для этой кучки глупых БЗДунов есть один хороший совет: тщательнее проверяйте факты!

Кто поддерживает программы социального обеспечения, вызывающие в Ираке такие масштабные улучшения жилищного домостроения, образования и медицинского обслуживания?

Кто в последнее время дал иракцам право на получение пенсии и минимальной заработной платы?

Кто установил новые и более эффективные оросительные и дренажные системы, кто предоставляет местным фермерам щедрые кредиты и обещает «здоровье для всех» до 2000 года?

Кого даже такой персонаж, как президент Рейган, приказал вычеркнуть из списка политических деятелей, обвиняемых в поддержке терроризма?

И кто из всех лидеров Ближнего Востока начал столь рачительно тратить средства, что на помощь в перестройке своей страны вызвал огромное количество именно британских строителей и промышленников?

Совершенно верно — «жестокий мучитель» Саддам Хусейн.

Поэтому не надо БЗДеть! Возводите лучше поклеп на этих сявок-аятолл. Жизнь в Ираке, может, и далека от совершенства, но она стала гораздо лучше, чем была много лет до этого.

Поэтому руки прочь от Саддама. Я заявляю, что это человек, с которым можно вести дела.

Нечасто от телевизионной передачи меня физически тошнит, но вчерашняя стала исключением.

Есть ли в этой стране хоть кто-то, чей желудок не взбунтовался при виде Саддама Хусейна в программе «Девятичасовые новости», когда он демонстрировал перед камерами так называемых «заложников», которых коварно предлагал использовать в качестве живого щита?

Этот кадр будет преследовать меня до конца моих дней: вид беззащитного и явно перепуганного насмерть малыша, которого треплет и лапает один из самых кровожадных и безжалостных тиранов современности.

Если из подобного отвратительного спектакля и можно извлечь какую-то пользу, то пускай так называемое «мирное» лобби наконец придет в себя и поймет, что мы не можем просто сидеть и смотреть, как этому Ближневосточному Бешеному Псу сходят с рук кошмарные злодеяния.

Я говорю не только о вторжении в Кувейт. Все одиннадцатилетнее правление Саддама Хусейна — одна нескончаемая омерзительная история пыток, жестокости, устрашения и убийств. А если вы мне не верите, ознакомьтесь с информационными листовками, публикуемыми БЗДИ («Борцами за демократию в Ираке»).

Не может быть никаких сомнений: времена нравственных передержек позади. Настала пора действовать.

Давайте молиться за то, чтобы президент Буш и миссис Тэтчер это поняли. И давайте молиться за то, чтобы смелый и отважный мальчик, которого вчера вечером мы все видели на экранах своих телевизоров, выжил и забыл о своей встрече со злобным Багдадским Мясником.

Фиона дочитала и несколько секунд смотрела на меня.

— Я не уверена, что поняла, в чем тут дело, — сказала она.

Хилари

Летом 1969 года, незадолго до того как отправиться в Оксфорд, Хьюго Бимиш пригласил своего лучшего друга Родди Уиншоу погостить у него дома несколько недель. Семейство Хьюго проживало в огромном, беспорядочном и грязноватом здании в Северо-Западном Лондоне. Приглашение получила и сестра Родди — Хилари. Ей было пятнадцать.

Хилари нашла все предприятие невыразимо скучным. Вероятно, это несколько лучше, чем каникулы в Тоскане с родителями (в который уже раз!), но мать и отец Хьюго оказались почти такими же занудами — она была писателем, он работал на Би-би-си, — а сестрица Алисия была просто смертной тощищей с лошадиными зубами и кошмарными веснушками.

Алан Бимиш был человеком добрым — он достаточно быстро заметил, что Хилари с ними совершенно не в радость. Однажды вечером, когда все сидели за столом, а Родди и Хьюго громко обсуждали свои виды на карьеру, он, понаблюдав некоторое время за тем, как она возит по тарелке чуть теплый холмик спагетти, неожиданно спросил:

— А интересно, чем, по-твоему, ты будешь заниматься через десять лет?

— О, я даже не знаю. — Хилари не особенно задумывалась над этим вопросом, рассчитывая (разумеется, небезосновательно), что рано или поздно на нее само собой свалится что-либо блистательное и хорошо оплачиваемое. А кроме того, ей совсем не хотелось делиться своими жизненными планами с этими людьми. — Наверное, можно заняться телевидением, — лениво сымпровизировала она.

— Тебе, конечно, известно, что Алан — продюсер? — спросила миссис Бимиш.

Этого Хилари не знала. Она принимала его за бухгалтера какой-нибудь компании, в лучшем случае — за инженера. Но пусть даже продюсер — сей факт не произвел на нее ни малейшего впечатления; сам же Алан с той минуты решил взять ее под свое крыло.

— Сказать тебе, в чем главный секрет успеха в телевизионном бизнесе? — завел он разговор как-то раз, ближе к вечеру. — Он очень прост. Телевизор нужно смотреть, вот и все. Телевизор нужно смотреть постоянно.

Хилари кивнула. Она никогда не смотрела телевизор. Была уверена, что она выше этого.

— А теперь мы вот что сделаем, — сказал Алан. Сделали они, как выяснилось — к немалому ужасу Хилари, — следующее: сели перед телевизором и весь вечер его смотрели. Алан объяснял ей все передачи подряд: как они делаются, сколько стоят, почему ставятся в программу именно в это время, а не в другое и на кого рассчитаны.

— Сетка вещания — это всё, — говорил он. — Программа добивается успеха или проваливается в зависимости от того, на какое время назначена. Если ты это поймешь, у тебя уже будет преимущество перед остальными башковитыми молодыми выпускниками — твоими конкурентами.

Они начали с новостей Би-би-си без десяти шесть. За ними последовал телевизионный журнал «Город и окрестности». Потом переключили на канал ИТВ и посмотрели «Святого» с Роджером Муром [11].

— Такие передачи лучше всего удаются независимым компаниям, — сказал Алан. — Они хорошо продаются за рубежом, даже в Америке. Высокая стоимость производства, много натурных съемок Режиссура тоже динамичная. На мой вкус — мелковато, но убивать их я бы не стал.

Хилари зевнула. В семь двадцать пять они посмотрели какую-то бодягу про шотландского врача и его горничную, — на вкус Хилари, весьма занудную и провинциальную. Алан объяснил, что на телевидении это одна из самых популярных программ. Хилари о ней никогда в жизни не слыхала.

— Этот сюжет завтра будут обсуждать в каждом пабе, в каждой конторе и на каждом заводе Британии. Вот что самое замечательное в телевидении: оно — одно из тех волокон, что скрепляют всю страну. Телевидение сносит классовые перегородки и помогает создавать чувство национального самосознания.

О двух следующих программах — документальном фильме «Взлет и падение Третьего рейха» и еще одном выпуске новостей в девять часов, который длился пятнадцать минут, — он говорил с такой же нежностью.

— Би-би-си уважают во всем мире за качество и объективность в освещении новостей. Благодаря Всемирной службе можно где угодно на земном шаре настроить радио и быть уверенным, что услышишь непредвзятые авторитетные новости вперемежку с более легкими музыкальными и развлекательными программами, отвечающими высочайшим стандартам. Это одно из наших главнейших послевоенных достижений.

До этого момента Хилари было просто скучно, но тут все покатилось под откос с огромной скоростью. Ее заставили высидеть кошмарное комедийное шоу под названием «Близкие и дорогие», под завязку набитое грубыми шутками, над которыми публика в студии вульгарно визжала от хохота. Затем показали нечто под названием «Это нокаут!» — череду безмозглых игр на открытом воздухе. Хилари всю скрючило от ярости и смущения. Подсознательно ее возбуждение перетекло в кончики пальцев — она дотягивалась до вазы с фруктами, стоявшей около дивана, срывала одну виноградину за другой, затем остро заточенным ногтем чистила каждую перед тем, как отправить в рот, и вскоре у нее на коленях выросла небольшая кучка виноградных шкурок.

— Это совершенно не мой тип передачи, — объяснял Алан, — но я не смотрю на нее свысока. Следует делать то, что понравится всем. Всем же хочется развлечений.

Закончили они, переключившись на Би-би-си-2, где шел сериал под названием «У-ла-ла!», поставленный по мотивам фарсов Жоржа Фейдо. Главные роли исполняли Дональд Синден и Барбара Уиндзор [12]. На середине Хилари задремала, но проснулась как раз вовремя — под конец какой-то передачи по астрономии, которую вел странный человечек в плохо сидящем костюме.

— Ну вот и все, — гордо подытожил Алан. — Новости, развлечения, комедия, документальный фильм и классическая драма в равных пропорциях. Ни в одной другой стране тебе не предложат столь насыщенную программу. — Своим мягким мелодичным голосом и седеющими кустиками волос он напоминал Хилари худшую разновидность приходского священника. — И все это — в руках таких, как ты. Талантливых молодых людей, на которых в грядущем возлагается задача продолжать традицию.

В конце каникул Родди и Хилари сели в поезд до тогдашнего родительского дома в Сассексе.

— Мне показалось, что старина Бимиш вообще-то симпатяга, — сказал Родди, доставая сигарету. — Однако Генри говорил, что он ужасно левый. — Он прикурил. — На Хьюго это, слава богу, никак не отразилось. Как бы там ни было, такого ведь никогда не угадаешь, а?

Хилари смотрела в окно.

* * *
Из «10 САМЫХ ВЕРОЯТНЫХ ПОБЕДИТЕЛЕЙ» — цветного фоторепортажа в журнале «Татлер», октябрь 1976 г.

Прекрасная Хилари Уиншоу, юная выпускница Кембриджа, намеревается громко заявить о себе на новой должности в телевизионной компании — , где будет проходить стажировку в качестве продюсера. У Хилари уже есть хорошее представление о том, что ей предстоит. «Я считаю телевидение одним из тех волокон, что скрепляют всю страну, — говорит она. — Ему блистательно удается сносить классовые перегородки и создавать чувство национального самосознания. Это определенно та традиция, которую я надеюсь поощрять и лелеять».

На этом снимке Хилари готова укрощать зимние морозы в накидке «Ройял Саминк» от «Мехов Рене» (Дувр-стрит, 39, Ј3460), свитере под горло из верблюжьей шерсти от «Принт» (Олд-Бонд-сгрит, 28, Ј52, 50), удлиненных перчатках из верблюжьей шерсти от дамской мастерской «Герберт Джонсон» (Гросвенор-стрит, 80, Ј14, 95) и бежевых кожаных сапогах до середины икры с набивными каблуками от «Мидаса» (Хэнс-Крезнт, 36, Ј129).

* * *

Из протокола заседания Совета исполнительных директоров телевизионной кампании — (открытой акционерной компании с ограниченной ответственностью), 14 ноября 1983 г. Для служебного пользования.


…В данный момент неоднократно подчеркивается, что никто не может недооценивать вклад мисс Уиншоу в успех программ компании за последние семь лет. Вместе с тем м-р Фишер настаивает, что ее решение о приобретении американской продюсерской компании ТМТ за Ј120 миллионов в 1981 г. до сих пор не представлено на должное рассмотрение совета директоров. Мистер Фишер просит разъяснений по четырем позициям:

1. Известно ли ей, что в момент покупки ТМТ годовые убытки компании составили $32 миллиона?

2. Известно ли ей, что ее еженедельные полеты в Голливуд, приобретение квартиры в Лос-Анджелесе и амортизационные расходы по использованию трех автомобилей компании независимые консультанты по менеджменту «Уэбстер Хэдфилд» в ходе аудита назвали основными факторами завышения на 40% покупной стоимости ТМТ?

3. Известно ли ей, что ее политика приобретения низкобюджетных телепостановок у ТМТ с последующим перемонтажом и включением ранее вырезанных эпизодов (для увеличения прокатного времени зачастую на целых 30 минут, а следовательно, наращивания экономической эффективности покупки) в значительной степени повлияла на недавнее заключение Управления Независимого телевидения Великобритании, что продукция нашей компании не отвечает приемлемым требованиям качества?

4. Соответствует ли повышение ее жалованья до Ј210 000 в год, утвержденное советом директоров в феврале 1982 г., справедливому и точному отражению увеличения ее рабочей нагрузки после приобретения ТМТ?

М-р Гарднер замечает, что если бы знал, что вступает на борт тонущего корабля, то дважды подумал бы, стоит ли соглашаться на его нынешнюю должность. Далее м-р Гарднер интересуется, кому вообще пришло когда-то в голову взять на работу эту проклятую бабу.

М-р Фишер отвечает, что мисс Уиншоу пришла в компанию по рекомендации м-ра Алана Бимиша, известного телевизионного продюсера, ранее работавшего на Би-би-си.

Миссис Роусон в приказном тоне требует, чтобы мисс Уиншоу прекратила на заседаниях щупать виноград, поскольку он предназначается для всех, а компания более не может позволить себе дополнительных расходов ни в каком из видов своей деятельности…

В 16.37 большинством голосов (11:1) принимается решение о немедленном расторжении контракта с мисс Уиншоу. Ей полагается компенсация в виде единовременной выплаты в сумме, реально соответствующей текущему финансовому положению компании.

Заседание закрывается в 16.41.

* * *

Из «Дневника» газеты «Гардиан», 26 ноября 1983 г.


Воздетые в удивлении брови при известии о недавней отставке Хилари Уиншоу с поста в телевизионной компании.

Дело не столько в том, что ее выгнали (большинство наблюдателей уже давно предсказывали такое развитие событий), сколько в размере компенсации: если верить слухам, ей выплатили круглую сумму в Ј320 000. Неплохая награда за превращение некогда преуспевавшей компании почти в полного банкрота всего за пару лет.

Имеет ли эта неслыханная щедрость какое-то отношение к двоюродному брату Хилари, Томасу Уиншоу, председателю совета директоров торгового банка «Стюардз», обладающего солидной долей акций компании? И правда ли то, что многогранная и талантливая мисс Уиншоу готова принять лакомую должность обозревателя некой ежедневной газеты, чей владелец, по стечению обстоятельств, является также одним из самых ценных клиентов того же банка? Следите, как говорится, за нашими публикациями…

* * *

Репутация Хилари опережала ее, и в первый день на новом месте коллеги встретили Хилари не слишком тепло. Что ж, подумала она, ну их в жопу. Сюда она будет приходить от силы пару раз в неделю. Если вообще будет.

В дальнем углу общей редакционной комнаты ей выделили стол с именной табличкой. Пока на нем стояла лишь пишущая машинка и лежала кипа сегодняшних газет. Колонку решили назвать «ПРОСТОЙ ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ». Хилари следовало заполнять большую часть отведенной полосы — все должно начинаться с весьма личного по тону длинного комментария, за ним пойдет парочка более живых и болтливых заметок.

Был март 1984-го. Хилари взяла первую подвернувшуюся под руку газету и пробежала глазами заголовки. Через минуту-другую отложила газету и застучала по клавишам.

Под словами «ПОЛИТИКА АЛЧНОСТИ» она напечатала:

Большинство из нас, все туже затягивающих ремни после экономического спада, согласятся с тем, что сейчас не время ломиться в двери правительства и требовать еще и еще денег.

И большинство из нас, у кого до сих пор свежа в памяти «зима тревоги нашей», согласятся с тем, что очередная волна забастовок — последнее, что требуется нашей стране.

Но без неомарксиста Артура Скаргилла и его алчного Национального профсоюза горняков запросто можно обойтись.

Мистер Скаргилл уже грозит нам «промышленными действиями» — что, разумеется, означает бездействие по общепринятым меркам, — если его с сотоварищами не оделят следующим раундом прибавок к заработной плате и прочих капризов.

Так вот, говорю я: «Стыдитесь, мистер Скаргилл! Пока все мы сплачиваемся, чтобы наша страна встала на ноги, вы пытаетесь отбросить нас назад, в средневековье промышленных беспорядков! Да кто вы такой?»

Как смеете вы ставить собственную эгоистичную алчность выше национальных интересов?

Хилари взглянула на часики. Первая в ее жизни статья заняла чуть меньше двенадцати минут: для новичка неплохо. Она отнесла листок заместителю редактора, который начал с того, что перечеркнул заголовок, потом, со скучающим видом несколько секунд поизучав текст, протянул листок обратно:

— Они не требуют денег.

— Прошу прощения?

— Горняки. Они не потому бастуют.

Чело Хилари собралось морщинками:

— Вы уверены?

— Вполне.

— Но я считала, что все бастуют только для того, чтобы выклянчить больше денег.

— Ну а эта забастовка — по поводу закрытия шахт. Национальное управление угольной промышленности планирует в этом году закрыть двадцать шахт. И они бастуют потому, что не хотят терять работу.

С сомнением во взгляде Хилари приняла у него из рук листок.

— Тогда, вероятно, пару фраз придется изменить.

— Ну да, пару.

Вернувшись за свой стол, Хилари просмотрела несколько газет более тщательно. На это ушло около получаса. Затем, овладев ситуацией, она настучала второй черновик — на сей раз всего за семь с половиной минут.

Говорят, что если шотландцы и умеют что-то, так это приглядывать за своими деньгами. А Иэн Макгрегор, председатель Национального управления угольной промышленности, — старый шотландский лис, у которого за плечами целая жизнь деловой сметки.

Мистер Артур Скаргилл между тем вышел из совершенно другой среды: пожизненный профсоюзный агитатор, известный марксист и смутьян, у которого в глазках-бусинках не гаснет боевой пыл.

Поэтому я хочу задать вам вопрос: кому из этих двух личностей вы скорее вверите будущее британской угольной промышленности?

Ибо в этом и заключается суть нынешних разногласий горняков. Несмотря на всю паническую риторику м-ра Скаргилла насчет рабочих мест, семей горняков и того, что он так любит называть «сообществом», спор идет вовсе не о них. Спор идет об эффективности. Если что-то вам невыгодно, это «что-то» закрывают. Таков один из первых — и самых простых — уроков, которые получает любой бизнесмен.

К несчастью, мистер Скаргилл, дай бог ему здоровья, этого урока пока не выучил.

Именно поэтому, когда дело доходит до кошелька промышленности, я, например, готова вручить его проницательному и практичному м-ру Макгрегору — хоть сейчас!

Замредактора прочел заметку дважды, а затем поднял взгляд на Хилари. На губах его мелькнула тень улыбки.

— Мне кажется, у вас неплохо получится.

* * *

Назначение Хилари свершилось вопреки воле главного редактора Питера Ивза, который несколько недель полностью ее игнорировал. Как-то вечером в понедельник, однако, они вместе оказались в редакции. Хилари дописывала интервью с одной старой подругой по Кембриджу — актрисой, у которой только что вышла книга о ее коллекции плюшевых медвежат, а Питер с заместителем возились с макетом первой полосы на следующий день. Проходя мимо их стола по пути к кофейному автомату, Хилари остановилась и окинула макет критическим взором.

— Мне не захочется покупать такую газету, — сказала она.

Те не обратили внимания.

— Это же скучно. Кому интересно читать еще одну статью о профсоюзах?

Только что поступило сообщение о неожиданном решении Высокого суда [13]. Еще в марте министр иностранных дел Джеффри Хау распорядился, чтобы все государственные служащие Центра правительственной связи в Челтнеме вышли из профсоюзов, поскольку членство это, дескать, идет вразрез с национальными интересами. Профсоюзы попытались отменить запрет, подав гражданский иск в Высокий суд, и сегодня, ко всеобщему изумлению, судья вынес решение в их пользу. Он заявил, что действия правительства «противоречат национальному правосудию». На одном из вариантов первой полосы были даны портреты миссис Тэтчер и судьи Глайдуэлла, под шапкой — заголовок НЕЕСТЕСТВЕННО, а ниже и мельче — воодушевленный ПЕРСОНАЛ ПРИВЕТСТВУЕТ ПРАВОВУЮ ПОБЕДУ.

— Мне кажется, вам следует понимать, — сдержанно произнес Питер, — что перед вами — главная новость. Воздержитесь от собственного мнения по этому поводу, будьте добры?

— Я серьезно, — сказала Хилари. — Кому охота читать про кучку чинуш и о том, можно им вступать в профсоюз или нельзя? То есть — подумаешь, велика важность. А кроме того, к чему нам печатать новость, которая повредит правительству?

— Мне безразлично, кому мы можем повредить, если при этом продадим больше газет.

— Ну таких-то вы точно много не продадите. — Хилари взглянула на часы. — Могу сделать вам первую полосу гораздо лучше за двадцать минут. Или даже меньше.

— Прошу прощения?

— Я напишу статью и предоставлю фотографию.

Хилари вернулась за свой стол и набрала домашний номер своей кембриджской подруги. Как-то они обсуждали общую знакомую — еще одну актрису, недавно родившую третьего ребенка. Тело ее уже было так себе, но это не помешало ей сняться обнаженной в постельных сценах, и фильм собирались показать по одному из телеканалов через несколько месяцев. Подруга Хилари — так вышло — жила с монтажером этого фильма и намекнула, что у нее есть доступ к кое-какому отснятому материалу, наверняка очень занятному.

— Послушай, будь лапочкой, садись на велик и приезжай — и кадры прихвати, а? — сказала Хилари. — Повеселимся немного.

И пока подруга ехала, она устроилась за машинкой и настучала:

СИСЬКИ В ДЕСЯТЬ!

Неугомонные боссы Би-би-си приготовили нам на осень пикантный подарок — новую пряную пьесу, сексуальную настолько, что в эфир она будет выходить только после девятичасового водораздела.

Звезда этой знойной драмы — , троих малюток которой явно ожидает большой сюрприз, когда они увидят, как мамочка кувыркается в постели в возмутительном обществе двух мужчин, один из которых — завзятый американский сердцеед — .

Придумать остальное не составило труда. На следующий день материал Хилари занимал почти всю первую полосу, а решение Высокого суда свелось к маленькому абзацу в нижнем углу.

В тот же вечер Питер Ивз пригласил Хилари на ужин.

* * *

Из «Дневника Дженнифер», «Харперз-и-Куин», декабрь 1984 г.


ПРЕЛЕСТНАЯ СВАДЬБА

Днем в субботу я отправилась в церковь Св. Павла в Найтсбридже на бракосочетание Питера Ивза, известного газетного редактора, и Хилари Уиншоу, дочери мистера и миссис Мортимер Уиншоу. Невеста выглядела очень привлекательно в очаровательном шелковом платье пергаментного цвета, а ее кружевную вуаль скрепляла тиара с жемчугом и бриллиантами. Подружки невесты были одеты в прелестные шелковые платья персикового оттенка… Свадебный ужин состоялся в отеле «Савой» и завершился весьма впечатляюще. Всех гостей пригласили на террасу, выходящую на реку, где жених преподнес невесте прелестный подарок — частный гидросамолет на четыре посадочных места, перевязанный огромной розовой ленточкой. Счастливая пара взошла на его борт и взлетела прямо с поверхности Темзы, начав свое свадебное путешествие с неимоверным шиком.

* * *

Итак, правительство опубликовало Белую книгу о будущем телевидения, и нытики вещательного истэблишмента уже вскочили как по команде!

Они готовы заставить нас поверить, что отказ от регулирования принесет нам телевидение по-американски (не то чтобы в этом было что-то плохое). Однако суть в том, что появляется одно слово, пугающее эту стаю хэпстедских либералов больше всего.

И это слово — «выбор».

Почему же они его так не любят? Потому что знают, что, если дать возможность, очень немногие из нас сделают «выбор» в пользу тоскливой череды высоколобых драм и левого агитпропа, который они бы хотели нам навязать.

Когда наконец эти самозваные няньки вещательной мафии поймут, что британцы в конце рабочего дня хотят немного расслабиться и повеселиться и совсем не хотят, чтобы их «образовывали» какие-то бородатые сухари-критики, представляющие им трехчасовые программы об одноногих мимах из Болгарии?

Валяйте, дерегулируйте, говорю я, если это означает, что у зрителя под рукой окажется больше власти, а перед глазами — больше наших любимых программ с такими, как Брюси, Ноэль и Тарби. (NB — помред, проверьте, пожалуйста, эти имена.)

А между тем, когда вы в следующий раз увидите по ящику очередную тоскливую документалку о перуанских крестьянах или какой-нибудь невнятный «высокохудожественный» фильм (разумеется, с субтитрами), помните о том, что одной возможности «выбора» у вас никогда отобрать не смогут.

Возможности дотянуться до кнопки «выкл» и отправиться в ближайший пункт видеопроката.

«Простой здравый смысл», ноябрь 1988 г.
* * *

— Что за ахинею ты смотришь?

— Ты что-то поздновато, а?

— Я вообще-то работала.

— Ох, я тебя умоляю.

— Прошу прощения?

— Да у тебя все на лбу написано, дорогуша.

— Что это вообще за дрянь?

— Понятия не имею. Какая-то викторина. Одна из тех душевных и народных развлекательных программ, которые ты в последнее время так активно проталкиваешь в своей колонке.

— Господи, как ты вообще можешь смотреть это говно. Неудивительно, что ты так хорошо понимаешь этих безмозглых кретинов, которые читают твою газету. Сам ненамного лучше их.

— Не замечаю ли я в тебе случайно остатков пост-коитальной раздражительности?

— Ой, ради всего святого.

— Не понимаю, зачем нужно трахаться с Найджелом, если у тебя после этого все равно плохое настроение.

— А тебя возбуждает эта мысль, правда?

— Всех в газете она возбуждает, поскольку ты не очень-то стараешься что-то скрывать.

— Просто великолепно — слышать такое от тебя. Полагаю, минет от практикантки у себя в кабинете — с открытой, на хрен, дверью, — полагаю, это может считаться осмотрительностью, да?

— Послушай, сделай мне одолжение, а? Отвянь и сдохни.

* * *

Из журнала «Хелло!», март 1990 г.


ХИЛАРИ УИНШОУ И СЭР ПИТЕР ИВЗ
Сплоченная пара так счастлива с малюткой Джозефиной, но «нашей любви не нужны подпорки»

Материнская любовь так и льется из глаз Хилари Уиншоу, когда она подбрасывает в воздух довольно агукающую месячную дочь Джозефину — в зимнем саду прелестного дома этой счастливой пары в Южном Кенсингтоне. Они долго ждали своего первенца — Хилари и сэр Питер сочетались браком почти шесть лет назад, познакомившись в газете, которую сэр Питер до сих пор продолжает редактировать и где леди Хилари по-прежнему ведет популярную еженедельную колонку. Но как сообщила Хилари журналу «Хелло!» в этом эксклюзивном интервью, Джозефина оправдала все их ожидания!


Скажите нам, Хилари, что вы почувствовали, впервые увидев свою новорожденную дочь?

Ну, для начала — страшную усталость! Наверное, большинству людей роды показались бы легкими, но я совершенно точно не намереваюсь торопиться с этим еще раз! Однако первого же взгляда на Джозефину оказалось достаточно, чтобы понять — труды того стоили. Это было поразительное ощущение.


Вы уже начали терять надежду завести себе ребенка?

Наверное, надежда не исчезает никогда. Мы никогда не ходили к врачам и тому подобное. Возможно, это было глупо с нашей стороны. Но если живешь с человеком, который так тебе подходит, если два человека так счастливы друг с другом, как мы с Питером, не можешь не верить, что мечта твоя в конце концов сбудется, что бы ни произошло. Мы оба в этом отношении немного идеалисты.


И Джозефина сблизила вас еще больше?

Да, конечно, это неизбежно. Вы можете услышать сомнение в моем голосе — но только потому, что, сказать по правде, мне очень трудно поверить, что мы способны стать еще ближе. Нашей любви друг к другу не нужны никакие подпорки.


У малышки, похоже, ваши глаза, и, мне кажется, я могу различить что-то от фамильного носа Уиншоу — вот! Вы видите в ней что-то от сэра Питера?

Пока нет, вообще-то. Думаю, маленькие дети только со временем начинают походить на родителей. Я уверена, что и с Джозефиной случится то же самое.


Означает ли это, что вам придется на время оставить вашу колонку в газете?

Надеюсь, что нет. Естественно, мне хочется как можно больше времени проводить с Джозефиной — да и Питер в состоянии предложить мне довольно приличные условия для ухода за ребенком. Действительно очень выгодно, если муж — к тому же и твой начальник! Но мне не хотелось бы подводить своих читателей. Они так преданы мне, так добры ко мне — присылают открытки с поздравлениями и так далее. От этого вера в людей укрепляется еще больше.


Как верный читатель вашей колонки, должна сказать: меня несколько удивило, что в доме я не обнаружила никаких строителей!

Знаю, знаю — я, похоже, и впрямь никак не могу остановиться в этом смысле, да? Но в последнее время нам пришлось очень многое здесь перестроить. Вот этот зимний сад — новый, например, так же как и все крыло с бассейном. Переделка заняла гораздо больше времени, чем предполагалось, потому что соседи повели себя совершенно чудовищно. Они даже подали на нас в суд из-за шума, представляете? Но потом они переехали, так что все уладилось вполне мирно.


А теперь, полагаю, нам предстоит открыть еще одну грань вашего таланта?

Да, сейчас я работаю над своим первым романом. За него уже спорят несколько издателей, и я с радостью могу сообщить, что выйдет он будущей весной.


Вы можете рассказать нам, о чем он?

Ну, вообще-то писать я пока не начала, но уверена, что роман будет очень волнующим — много очарования и романтики, я надеюсь. Конечно, самое приятное — что я могу писать его дома: мы оборудовали мне этот маленький прелестный кабинет, выходящий прямо в сад, и не придется быть вдали от Джозефины. Это очень удобно, поскольку сейчас я все равно не смогла бы с нею расстаться ни на миг!

* * *

Хилари злобно уставилась на дочь, наблюдая, как морщится крохотное личико: Джозефина набирала в грудь побольше воздуху, чтобы заорать снова.

— Ну а теперь что с ней такое? — спросила Хилари.

— Газы, видимо, — ответила няня. Хилари обмахнулась меню.

— Вы что, не можете ее наружу вынести хоть ненадолго? Она нас перед всеми конфузит.

Как только няня с ребенком вышла, Хилари повернулась к своему собеседнику:

— Простите, Саймон, что вы говорили?

— Я говорил, что надо подумать над названием. Желательно — одно слово. «Похоть», или «Месть», или «Страсть» — что-нибудь такое.

— А что, нельзя оставить это их маркетологам? У меня и так куча головной боли с тем, чтобы эту дрянь написать.

Саймон кивнул. Высокий и симпатичный мужчина, чей несколько рассеянный экстерьер маскировал острое деловое чутье. Его очень рекомендовали: Хилари выбрала Саймона своим агентом в списке из семи или восьми кандидатов.

— Послушайте, мне жаль, что аукцион вас слегка разочаровал, — сказал он. — Но издатели сейчас стараются играть наверняка. Несколько лет назад шестизначная сумма не составила бы никакой проблемы. Да и в любом случае, у вас все получилось не худшим образом. Я недавно читал, что те же самые люди заплатили одному молодому писателю за первый роман семьсот пятьдесят фунтов.

— Все равно — неужели вы не могли нажать на них еще хоть чуточку сильнее?

— Смысла не было. Как только дошло до восьмидесяти пяти тысяч, они начали упираться. Это было видно.

— Ну что ж. Я уверена, вы сделали все, что смогли.

Они заказали устриц, за которыми последовал свежий омар. Когда официантка уже отходила от столика, Саймон напомнил:

— А разве не нужно ничего заказать этой… как ее?.. Марии?

— Кому?

— Вашей няньке?

— Ах да. Нужно, наверное.

Хилари снова окликнула официантку и заказала гамбургер.

— А что ест Джозефина? — спросил Саймон.

— Ох, какую-то мерзость из бутылочек, которые приходится покупать в супермаркете. В один конец входит, а из другого выходит примерно десять минут спустя — и выглядит точно так же. Отвратительная процедура. И она все время орет. Честное слово, если я вообще собираюсь начать этот роман, придется хоть на несколько недель уехать. Все равно куда — может быть, снова на Бали или на какой-нибудь остров Барьерного Рифа, на любую старую помойку. Но здесь, с этим проклятым ребенком, у меня ни черта не получается. Честное слово — не могу, и все.

Саймон сочувственно похлопал ее по руке. За кофе он сказал:

— Когда у вас в кармане уже будет этот роман, почему бы не написать книгу о материнстве? В наши дни это ужасно популярно.

* * *

Хилари женщины редко нравились — она считала их скорее конкурентками, нежели союзницами, поэтому в клубе «Сердце родины» чувствовала себя как дома. Унылое окаменелое заведение, где господствовали мужчины — и где ее двоюродному брату Генри нравилось вести большую часть своих неофициальных дел.

Генри порвал с Лейбористской партией вскоре после вторых всеобщих выборов 1974 года и, хотя к консерваторам так никогда официально и не примкнул, на протяжении всех 80-х годов был одним из самых верных и откровенных приверженцев тори. В это время он примелькался как общественный деятель — его седая грива, бульдожьи черты (и фирменная бабочка в горошек, придававшая ему эдакий щегольской вид) постоянно мелькали в разных телевизионных дебатах, где он в полной мере наслаждался свободой от партийной принадлежности и раболепно проводил любую циничную линию, какую бы ни намечал в тот момент кабинет министров. Отчасти за эти появления на экране, а также — что немаловажно — за десятилетие прилежной беготни по разным политическим комитетам в 1990 году он был вознагражден занесением в почетный список пэров. Записка, в которой Хилари приглашалась на нынешнюю аудиенцию с кузеном, была уже написана на новой бумаге, где гордо значился его новый титул: Уиншоу, лорд Микльторп.

— Ты не подумываешь вернуться на телевидение? — спросил он, наливая в бокалы бренди из хрустального графина.

— Конечно, было бы неплохо, — ответила Хилари. — У меня там просто дьявольски здорово получалось, не говоря уже обо всем остальном.

— Я слышал, скоро в одной из компаний ИТВ открывается вакансия. Разузнаю для тебя, если хочешь.

— В обмен на что? — лукаво поинтересовалась Хилари, когда они уселись по разные стороны от пустого камина. Стоял жаркий вечер, конец июля.

— Да так, пустяки. Нам просто интересно, не могли бы вы со своими писаками чуть больше подпалить пятки Би-би-си. Есть мнение, что они слишком уж выходят из-под контроля.

— Что ты имеешь в виду — статьи? Или только колонку?

— Понемногу и того и другого, я бы сказал. Мне действительно кажется, что нужно предпринимать какие-то срочные меры, поскольку, как ты знаешь, ситуация совершенно неприемлема. Там теперь всем заправляют марксисты, и никакого секрета из этого не делают. Не знаю, смотрела ли ты в последнее время «Девятичасовые новости», но там уже и намека на объективность не найдешь. Особенно по отношению к Службе здравоохранения. В их представлении все наши реформы убоги. Донельзя убоги. По всей стране в дома врывается — в буквальном смысле врывается каждый вечер — поток антигосударственной лжи и пропаганды. Это невыносимо. — Генри поднял бокал к желчному лицу и сделал продолжительный глоток, от которого, по всей видимости, несколько приободрился. — Кстати, — добавил он, — ПМ понравилась твоя первая полоса во вторник.

— Какая — «ПОЛОУМНЫЕ ЛЕСБИЯНКИ-ЛЕЙБОРИСТКИ ЗАПРЕЩАЮТ ДЕТСКУЮ КЛАССИКУ»?

— Она самая. ПМ хохотала как гиена — точно тебе говорю. Ей-богу, нам всем по нынешним временам нужно хоть немного расслабляться. — Его лицо снова помрачнело. — Со всеми этими разговорами о новой смене руководства, понимаешь. Может зашевелиться Хезелтайн. Безумие. Чистое безумие.

— А та вакансия, о которой ты говорил… — намекнула Хилари.

— Ах это. — Генри упомянул название одной из независимых компаний покрупнее. — Знаешь, они чего-то перетасовали, и у них новый директор проектов. К счастью, нам удалось пропихнуть туда своего человека. Из финансовых кругов, но у него не только с цифрами все в порядке, и в бизнесе смыслит, как зайка, сукин сын. Одна из первых его задач — погнать этого старого розового пустозвона Бимиша.

— Так они будут искать нового руководителя отдела политики?

— Именно.

Хилари переварила это известие.

— Бимиш ведь помог мне встать на ноги в самом начале. Еще в середине семидесятых.

— В самом деле. — Генри опустошил бокал и вновь потянулся к графину. — Но даже твои злейшие враги, — сухо добавил он, — не рискнут обвинить тебя в сентиментальности.

* * *

Когда Хилари явилась на встречу с Аланом Бимишем, ее проводили — как было условлено — не к нему в кабинет, а в безликую комнату переговоров, окна которой выходили на парадный подъезд.

— Извини меня, — сказал он. — Достали, просто сил нет. В кабинете перекрашивают потолок или что-то типа того. Мне-то все равно, но сказали об этом только сегодня утром. Кофе будешь?

Он почти не изменился. Только больше седины в волосах, движения медленнее, а сходство с престарелым приходским священником еще заметнее; Хилари даже чуть не показалось, что кошмарный вечер, навязанный ей в те долгие школьные каникулы, случился вчера, а не двадцать лет назад.

— Признаться, меня больше чем удивил твой звонок, — продолжал он. — Честно говоря, я не очень понимаю, что нам с тобою обсуждать.

— Ну, например, я могла бы прийти и потребовать, чтобы ты извинился за то, что обозвал меня «варваром» в своей маленькой обличительной речи в «Индепендент».

Незадолго до этого Алан опубликовал статью об упадке общественного вещания, которая называлась «Варвары у ворот»; в ней Хилари выставлялась (к ее вящему восторгу, надо сказать) образцом всего, что он ненавидел в современном культурном климате.

— Ни от единого слова не откажусь. Ты и сама прекрасно знаешь, что можешь получить сдачи с той же силой. За все эти годы ты много квадратных дюймов своей колонки посвятила нападкам на меня — если не по имени, то как на тип сознания.

— А ты жалеешь, что помог мне, когда видишь, что спустил с цепи такую фурию?

— Ты бы все равно до этого дошла рано или поздно.

Хилари взяла кофейную чашку и села на подоконник. Снаружи ярко светило солнце.

— Твой новый босс статье не слишком обрадовался, — сказала она.

— Мне он об этом не говорил.

— Как тут все после его прихода, кстати?

— Трудновато, если хочешь знать, — ответил Алан. — А по правде — чертовски кошмарно.

— Вот как? В каком смысле?

— На программы нет денег. Принимают их без энтузиазма, — по крайней мере, те, что я хочу делать. Ты не поверишь, как они относятся ко всей этой заварухе с Кувейтом. Я уже много месяцев им твержу, что нам следует дать в эфир программу о Саддаме и эскалации военной мощи. Мы оказались в дьявольски нелепой ситуации: последние несколько лет сами продавали им оружие, а теперь разворачиваемся на сто восемьдесят градусов и называем его «вавилонским чудовищем» за то, что он это оружие использует. Надо полагать, об этом следует говорить вслух. Последние несколько недель я веду переговоры с одним независимым документалистом — он уже много лет делает об этом фильм, по собственной инициативе. Показал мне превосходный материал. Но наверху не хотят давать ему никаких обещаний. Просто ничего не желают об этом знать.

— Очень жаль.

Алан посмотрел на часы.

— Послушай, Хилари, я уверен, ты приехала сюда не для того, чтобы любоваться нашим двориком. Он, конечно, у нас красивый, но… Ты не против перейти прямо к делу?

— Та фотография, что напечатали вместе с твоей статьей… — рассеянно произнесла она. — Ее сделали у тебя в кабинете?

— Да.

— И на стенке там висела Бриджит Райли? [14]

— Верно.

— Ты же ее у моего брата купил, так?

— Так.

— Такая куча черных и зеленых прямоугольников, слегка перекошенных.

— Именно. А почему ты спрашиваешь?

— Да просто, по-моему, как раз ее сейчас два человека грузят в фургон.

— Что за…

Алан подскочил к окну. Внизу он увидел фургон транспортного агентства прямо у парадных ступенек. На горячем от солнца асфальте лежало все содержимое его кабинета: книги, кресло, растения в горшках, канцелярские принадлежности и картины. Хилари улыбнулась.

— Мы решили, так будет милосерднее всего тебе сообщить. Подобные вопросы лучше решать быстро.

Ему как-то удалось выдавить:

— Мы?

— Ты должен передать мне перед уходом какие-то дела? — Ответа не последовало, поэтому Хилари открыла портфель и продолжила: — Взгляни: вот твое заявление о выходе на пенсию, я даже вписала туда адрес ближайшего отдела социального страхования. Они работают сегодня до половины четвертого, у тебя еще много времени. — Она протянула Алану лист бумаги, но тот не взял. Положив бумажку на подоконник, Хилари улыбнулась еще обворожительнее и покачала головой. — Варвары больше не у ворот, Алан. К сожалению, ворота ты не закрыл, поэтому мы просто забрели внутрь, а теперь еще и заняли лучшие места и ноги на стол задрали. И задержаться здесь мы намерены очень и очень надолго.

Хилари щелкнула замком портфеля и направилась к двери.

— Так. Теперь скажи, как мне отсюда дойти до твоего кабинета.

Сентябрь 1990

1

Писать книгу о семействе Уиншоу я начал неожиданно для самого себя. История о том, как все это вышло, довольно запутанна, поэтому, думаю, может и подождать. Достаточно сказать, что, если бы не случайная встреча в поезде из Лондона в Шеффилд в июне 1982 года, я бы никогда не стал их официальным историком и моя жизнь свернула бы в совершенно другую колею. Если вдуматься — забавное подтверждение теорий, описанных мною в первом романе «Случайности случаются». Но сомневаюсь, что теперь кто-то припомнит эту книгу.

Восьмидесятые годы были для меня не лучшим периодом. Вероятно, в самом начале я совершил ошибку, приняв предложение Уиншоу; вероятно, следовало продолжать роман с художественной прозой и дальше — в надежде, что когда-нибудь я смогу на это жить. В конце концов, моя вторая книга привлекла определенное внимание и меня настигло несколько разрозненных мгновений славы, — например, та неделя, когда обо мне написали в регулярной колонке одной из воскресных газет, обычно уделяющей внимание гораздо более знаменитым авторам. Колонка называлась «Мой первый рассказ». (Туда следовало дать какой-нибудь свой юношеский отрывок, а также детскую фотографию. Общий эффект: довольно мило. У меня до сих пор где-то хранится вырезка.) Однако с финансами по-прежнему было туго — широкие читательские круги упорствовали в стальном нежелании знакомиться с плодами моего воображения, поэтому для того, чтобы попытать удачи с Табитой Уиншоу и ее необычайно щедрым предложением, у меня имелись серьезные экономические причины.

Условия были таковы. Судя по всему, в долгом уединении своих одиночных апартаментов «Клиники Капкан-Бассетта для буйных умалишенных» мисс Уиншоу — в то время семидесяти шести лет от роду и никак не более помешанной, нежели обычно, — пришло в несчастную смятенную голову, что настало самое время представить граду и миру историю всего ее достославного семейства. Перед лицом неумолимого противодействия родственников и пользуясь лишь собственными — далеко не скромными — ресурсами, она основала для этой цели доверительный фонд и прибегла к услугам «Павлин Пресс» — обдуманно управляемого частного издательства, специализировавшегося на публикации (за небольшое вознаграждение) военных мемуаров, семейных хроник и воспоминаний малозначительных общественных деятелей. Им и была доверена задача отыскать подходящего писателя с реальным опытом и проверенными способностями: пятизначный гонорар ежегодно выплачивался бы ему в течение всего периода изысканий и сочинения книги лишь на основании отчета о проделанной работе, — иными словами, «значительной части» рукописи, которую каждый год надлежало предоставлять издателям, а те пересылали бы ее для ознакомления Табите. В том, что касалось всего остального, похоже, никаких условий не выдвигалось — ни в смысле времени, ни в смысле денег. Табите требовалась самая лучшая, самая тщательная, самая честная и яркая хроника, которую только можно составить. Срок сдачи всего труда целиком не оговаривался.

История о том, как мне предложили эту работу, как я уже сказал, — долгая и запутанная; всему свой черед. Но едва подобное предложение поступило, я почти не сомневался, стоит ли его принимать. Перспектива регулярного дохода была чересчур соблазнительна сама по себе; к тому же, сказать по правде, я не слишком торопился начать новый роман. Поэтому расклад мне показался идеальным. Я купил квартиру в Баттерси (недвижимость в те дни была дешевле) и рьяно приступил к работе. Вдохновленный новизной предприятия, я написал первые две трети книги за пару лет, глубоко окунувшись в древнюю историю семейства Уиншоу и закрепив на бумаге все, что удалось обнаружить, с абсолютной беспристрастностью. Ибо мне с самого начала стало вполне очевидно, что я, в сущности, имею дело с семейством преступников, чье состояние и престиж покоятся на фундаменте всевозможных афер, надувательства, подлогов, краж, мошенничества, грабежей, воровства, трюкачества, подделок, шулерства, шашлей-машлей, разоров, мародерства, прикарманивания, захватов имущества и растрат. Не то чтобы деятельность семейства Уиншоу была откровенно преступна или признавалась таковой в приличном обществе, нет: насколько мне удалось установить, в истории семейства был всего один осужденный преступник. (Я имею в виду, разумеется, прадядю Мэттью Джошуа Уиншоу, всемирно знаменитого и самого блистательного карманника и взломщика своего времени: наиболее выдающимся его достижением, о котором, наверное, нет нужды вам напоминать, был дерзкий визит в сельское поместье соперничающего семейства — Кенуэев из Бриттериджа; записавшись в группу из семнадцати туристов, в сопровождении гида, ему удалось — совершенно незамеченным — похитить напольные часы Людовика XV стоимостью несколько десятков тысяч фунтов.) Каждый пенс состояния Уиншоу — начиная с семнадцатого столетия, когда Александр Уиншоу решил заняться процветавшей тогда работорговлей и оттяпал себе довольно прибыльный кусок, — можно сказать, так или иначе был заработан бесстыдной эксплуатацией более слабых. Поэтому мне казалось, что слово «преступники» достаточно уместно, а я сам занимаюсь полезным делом, привлекая к этим фактам внимание общественности, при этом щепетильно не выходя за рамки данного мне поручения.

Однако где-то в середине 80-х годов я осознал, что проект полностью утратил для меня свое очарование. В то время скончался отец. С родителями я уже много лет не поддерживал близких отношений, но дни моего детства — спокойного, счастливого и безоблачного — натянули между нами нити симпатии и нежности, а потому физическая разлука казалась несущественной. Отцу был всего шестьдесят один год, и потеря эта сильно на меня повлияла. Несколько месяцев я провел в Центральных графствах, где изо всех сил утешал мать, а вернувшись в Лондон к семейству Уиншоу, испытал несомненное отвращение.

В последующие два или три года я совершенно не занимался книгой, но природа моих изысканий значительно переменилась ранее. Я уже достиг финальных глав, где следовало отметить достижения тех членов семейства, которым выпало жить среди нас, именно здесь я столкнулся с весьма серьезным противодействием не только собственной совести, но и самих Уиншоу. Некоторые из них, как ни печально признавать, проявляли необычайную робость, отвечая на мои вопросы, и даже едва ли подобающую им скромность, когда я приглашал обсудить тонкости их блистательных карьер. Таким образом, выработался некий стереотип наших встреч: рандеву прерывались взрывами того, что можно охарактеризовать лишь словом «невежливость». Томас Уиншоу вышвырнул меня на улицу, когда я попросил поточнее описать его отношение к инциденту с компанией «Вестлэнд Геликоптерс» — инциденту, который в 1986 году привел к отставке двух министров. Генри Уиншоу сделал попытку метнуть мою рукопись в камин клуба «Сердце родины», когда обнаружил, что в ней указывается на малозначительные расхождения между той социалистической программой, на основании которой он пришел к власти, и его последующей ролью (в которой, вероятно, его главным образом и помнят) видного глашатая крайне правых сил, а превыше всего прочего — одной из ключевых фигур заговора по развалу Национальной системы здравоохранения. Порой я спрашивал себя (и по сию пору не знаю ответа), впрямь ли случайно на меня напали однажды поздно вечером на улице. Это произошло всего через двое суток после нашей встречи с Марком Уиншоу, в ходе которой я пытался выманить у него — вероятно, слишком настойчиво — дополнительную информацию о его должности «координатора по сбыту» импортно-экспортной компании «Авангард», а также об истинных причинах его частых поездок на Ближний Восток, совпадавших по времени с самыми кровопролитными эпизодами ирано-иракской войны.

Чем больше я знакомился с этими мерзкими и лживыми карьеристами Уиншоу, тем меньше они мне нравились и тем труднее становилось сохранять тон официального историка. И чем скуднее были наглядные и убедительные факты, тем чаще приходилось пускать в ход воображение: наращивать мясо на события, хилые скелеты которых мне удалось раскопать; высказывать предположения о психологических мотивах того или иного поступка и даже сочинять целые диалоги. (Да, сочинять: я не стану избегать слова, даже если последние пять лет избегаю самого действия, им обозначаемого.) Так из презрения к этим людям возродилась моя творческая личность, а возрождение это повлекло за собой смену всей перспективы, угла зрения, — смену, необратимую для моей работы. Начинал я как путешественник и первооткрыватель — с упорной и бесстрашной экспедиции в самые темные уголки и тайные глубины семейной истории. И, как вскоре отчетливо понял, покоя мне не будет и путешествие мое не завершится, покуда я не отыщу ответа на главный вопрос: действительно ли Табита Уиншоу безумна, или же есть хоть толика истины в ее убежденности, что Лоренс неким хитроумным и непонятным образом виновен в смерти брата?

Неудивительно, что семейство отказывалось предоставить мне хоть какие-то сведения и по этому вопросу. В начале 1987 года мне повезло: Мортимер и Ребекка согласились встретиться со мной в одном из отелей Белгрейвии. Пожалуй, именно они оказались самыми доступными и полезными из всех Уиншоу, несмотря на серьезное нездоровье Ребекки: ведь это им я обязан теми крохами информации, которыми располагаю о торжестве в честь пятидесятилетия Мортимера. Лоренс скончался за пару лет до нашей встречи, и теперь, как с ужасом и предсказывала некогда Ребекка, они оказались полноправными владельцами Уиншоу-Тауэрс, хотя и старались проводить в поместье как можно меньше времени. Как бы то ни было, через несколько месяцев после нашей встречи Ребекка тоже преставилась, а окончательно сломленный Мортимер вернулся доживать свой век в родовое гнездо, которое всегда и всем сердцем ненавидел.

Изыскания мои стали еще более отрывочными и бессвязными, пока однажды не прекратились вовсе. Я забыл точную дату, но случилось это в тот день, когда меня приехала навестить мама. Она прибыла однажды вечером, мы поужинали в китайском ресторанчике в Баттерси, и в тот же вечер она вернулась домой. После этого я ни с кем не разговаривал и прожил затворником два, а то и три года.

* * *

Субботним утром я вновь взялся за рукопись. Как я и подозревал, в ней царил полный бардак. Некоторые фрагменты читались как роман, другие — как хроники, а на последних страницах прорывалась такая враждебность к членам семейства Уиншоу, что даже читать было неприятно. Самое плохое, что у книги не было настоящего конца: повествование просто обрывалось на мучительно дразнящей ноте. Когда я под вечер той жаркой и душной субботы поднялся из-за стола, препятствия, стоявшие между мной и успешным завершением работы, по крайней мере обрели некую четкость и ясность. Следовало раз и навсегда решить, считать мне эту вещь документальной или художественной; только после этого я смогу с новыми силами погрузиться в тайну безумия Табиты.

Утром в понедельник я предпринял три решительных шага:

— сделал две копии рукописи и одну отправил редактору, который когда-то занимался публикацией моих романов;

— другую копию отправил в «Павлин Пресс» — в надежде, что она либо обеспечит мне очередную выплату гонорара (который я не получал уже три года), либо приведет Табиту в такой ужас, что наша договоренность будет расторгнута, а я полностью освобожусь от взятых обязательств;

— в колонках личных объявлений всех ведущих газет поместил следующий текст:

ТРЕБУЕТСЯ ИНФОРМАЦИЯ. Писатель, составляющий официальные хроники Уиншоу из Йоркшира, ищет информацию по всем аспектам семейной истории. В частности, хотел бы встретиться со всеми (свидетелями, бывшей прислугой, заинтересованными сторонами и т. д.), кто может пролить свет на события 16 сентября 1961 г. и связанные с ними происшествия.

ТОЛЬКО СЕРЬЕЗНЫМ РЕСПОНДЕНТАМ — просьба обращаться к м-ру М. Оуэну ч/з «Павлин Пресс», Лондон, Провиденс-стрит, 116, особняк «Тщеславие».

Вот и все, что я мог сделать. Но всплеск энергии так или иначе оказался лишь временным, и последующие несколько дней я провел развалившись перед телевизором: иногда смотрел, как Кеннет Коннор в ужасе улепетывает от прекрасной Ширли Итон, а иногда переключался на новости. Я близко познакомился с лицом Саддама Хусейна и начал понимать, почему в последнее время он так знаменит; узнал, как он объявил о намерении включить Кувейт в состав своей страны, утверждая, что, в соответствии с историческим прецедентом, Кувейт всегда был «неотъемлемой частью Ирака»; как Кувейт воззвал к ООН и попросил о военной помощи, которую ему и пообещали американский президент мистер Буш и его друг, британский премьер-министр миссис Тэтчер. Я посмотрел материалы о британских и американских заложниках, или «гостях», задержанных в отелях Ирака и Кувейта. Видел множество повторов той сцены, когда Саддам Хусейн демонстрировал «гостей» перед телекамерами и обхватывал руками стойкого ребенка, которого от этого прикосновения передергивало.

Два-три раза ко мне заходила Фиона. Мы пили прохладительные напитки и разговаривали, но что-то во мне, видимо, ее настораживало, и она рано отправлялась на боковую. Мне же говорила, что ей трудно засыпать.

Иногда, лежа без сна в душной темноте, я слышал за стеной ее сухой раздраженный кашель. Стены у нас в доме не очень толстые.

2

Поначалу я не слишком надеялся, что моя стратегия принесет плоды. Но через две недели неожиданно позвонили оба издателя и назначили мне встречу в один день: «Павлин Пресс» ближе к вечеру, а утром — более престижная фирма, которая ранее имела честь считать меня одним из самых своих многообещающих молодых авторов. (Впрочем, это было давно.) Довольно маленькое, но уважаемое издательство, что большую часть века вело свои дела из особняка на георгианской террасе Кэмдена. В последние годы издательство поглотил американский конгломерат, и оно переехало на седьмой этаж высотного здания около Виктории. Около половины персонала пережило это потрясение, и среди них — редактор художественной прозы, сорокалетний выпускник Оксфорда Патрик Миллз. Мы договорились встретиться с ним незадолго до ланча, примерно в половине двенадцатого.

Поездка обещала быть не слишком сложной. Сначала предстояло дойти до станции метро, а это означало прогулку через парк, по мосту Альберта, мимо домов-крепостей сверхбогатеев на Шейн-уок, по Ройял-Хоспитал-роуд и на Слоун-сквер. Остановился я лишь однажды — купить шоколадку («Марафон» и «Твикс», если память не изменяет). Стояло еще одно неистово жаркое утро, и никак не удавалось избежать пелены жирного черного смога, который извергали зады автомобилей, грузовиков, фургонов и автобусов; смог тяжело висел в воздухе, и приходилось чуть ли не задерживать дыхание, пересекая оживленные перекрестки. Но едва я добрался до станции и стал спускаться на эскалаторе, едва впереди открылась платформа, сразу стало ясно: битком. В движении произошел какой-то сбой, и поезда не было, наверное, минут пятнадцать. Хотя станция «Слоун-сквер» не особо глубокая, от непрерывного движения эскалатора я почувствовал себя Орфеем, спускающимся в преисподнюю в окружении толпы бледных и печальных людей, а солнечный свет, только-только оставшийся позади, уже казался мне далеким и смутным воспоминанием.

…Perqtie leves populos simulacraque functa sepulchro… [15]

Четыре минуты спустя прибыл поезд Районной линии, и каждый дюйм каждого вагона оказался забит потными, сгорбленными, сплюснутыми телами. Я даже не пытался втиснуться, однако в столпотворении яростно толкавшихся людей мне удалось приблизиться к краю платформы и подготовиться к прибытию следующего поезда. Через пару минут он появился — на сей раз по Кольцевой линии, но такой же переполненный, как и предыдущий. Когда двери открылись и сквозь подкарауливавшую этот момент людскую стену смогли пробиться несколько краснолицых пассажиров, меня буквально внесли в вагон. Я сделал первый глоток вонючего, затхлого воздуха; уже по вкусу можно было определить, что он побывал в легких каждого пассажира этого вагона не менее сотни раз. За мной втиснулось еще несколько человек, и меня зажало между молодым тощим клерком в однобортном костюме и с нездоровым цветом лица и стеклянной перегородкой, отделявшей нас от сидячих мест. Обычно я предпочитаю плющить нос о перегородку, но теперь, попробовав совершить этот маневр, выяснил, что как раз на уровне лица на стекле приходится огромная склизкая размазанная клякса — отложения сала и пота затылков прежних пассажиров. Другого выхода не было — пришлось развернуться и глаза в глаза смотреть на этого корпоративного юриста, брокера или кем он там еще мог быть. Нас еще ближе притиснуло друг к другу, когда двери закрылись — с третьей или четвертой попытки, поскольку тем, чьи половины тел оставались на платформе, пришлось вклиниться к нам, — и с того момента его землистая прыщавая кожа чуть ли не елозила по моей физиономии, а жаркий воздух мы выдыхали друг другу прямо в глотки. Поезд дернулся и поехал, и половина стоявших пассажиров качнулась, теряя равновесие, включая какого-то строителя, опиравшегося на мое левое плечо. На человеке этом не было ничего, кроме бледно-голубой жилетки, он извинился, что пришлось опереться мне на голову, и потянулся к свисавшей с потолка вагона ременной петле. Оказалось, что я тычусь носом прямо в его потную рыжеватую подмышку. Как можно незаметнее я зажал пальцами ноздри и принялся дышать ртом, то и дело утешая себя: ничего, ничего, я еду только до «Виктории», одну остановку, вот и все, через пару минут все это закончится. Но поезд вдруг начал тормозить, а потом и вовсе намертво остановился в непроглядной черноте тоннеля; я прикинул, что проехали мы всего триста или четыреста ярдов. Атмосфера в вагоне мгновенно сгустилась. Простояли мы, наверное, не больше минуты-полутора, но срок этот показался вечностью, и, когда поезд пополз дальше, у всех на лицах нарисовалось облегчение. Однако радовались мы недолго. Через несколько секунд снова пришли в действие тормоза, и на этот раз поезд дернулся решительно, жутко и бесповоротно. Все моментально стихло, если не считать шипения в чьем-то плейере где-то в глубине вагона — оно стало громче, когда пассажир снял наушники, чтобы слышать объявления. Практически сразу воздух невыносимо раскалился и склеился. Я чувствовал, как у меня в кармане текут несъеденные шоколадки. Мы тревожно посматривали друг на друга — некоторые воздевали в отчаянии брови, некоторые досадливо ахали или матерились себе под нос; все, у кого с собой были газеты или деловые бумаги, принялись ими обмахиваться. Я попытался найти светлую сторону. Если мне суждено лишиться чувств — а такое исключать нельзя, — упасть и получить травму у меня не будет никакой возможности, поскольку падать некуда. Сходным же образом не удастся погибнуть от гипотермии. Правда, чары подмышки моего соседа через пару часов могут подействовать, но, с другой стороны, быть может, как зрелый сыр, при более близком знакомстве она окажется не так уж плоха. Я оглядел своих попутчиков: интересно, у кого первого поедет крыша? Имелось несколько вероятных кандидатов: хрупкий и ссохшийся старичок, слабо цеплявшийся за столб; пухловатая тетка, зачем-то напялившая толстый шерстяной джемпер — она уже побагровела лицом; и высокий, астматического вида парняга с серьгой и «Ролексом»: парняга периодически булькал ингалятором. Я перенес вес тела на другую ногу, закрыл глаза и медленно принялся считать до ста. По ходу дела отметил, что уровень шума в вагоне ощутимо повысился: люди заговорили друг с другом, тетка в шерстяном джемпере стонала себе под нос: «Ох боже. Ох боже. Ох боже. Ох боже». И тут погас свет. Мы оказались в полной тьме. В нескольких футах от меня вскрикнула какая-то женщина, вновь раздались восклицания и жалобы. Ощущение жуткое — ты не только полностью скован в движениях, но и видеть ничего не можешь, хотя я, по крайней мере, был вознагражден тем, что больше не нужно разглядывать угри этого хлыща. Однако теперь вокруг разливался страх — все больше и больше, хотя раньше вагон был полон только скукой и дискомфортом. В воздухе повисло отчаяние, и, пока оно не оказалось заразным, я решил сыграть, насколько это возможно, отход и удалиться в уединенность собственного разума. Для начала попробовал сказать себе, что все могло быть и хуже, однако таких сценариев нашлось на удивление немного: ну разве что по вагону мечется крыса или какой-нибудь уличный музыкант вдруг выхватывает гитару и, чтобы нас подбодрить, затягивает «Представь себе» [16]. Нет-нет, нужно постараться. И я попытался соорудить себе эротическую фантазию, основанную на допущении, что тело, к которому я прижат, принадлежит не прыщавому брокеру, а Кэтлин Тернер [17], на ней тоненькая, почти прозрачная шелковая блузка и невероятно короткая, невероятно узенькая мини-юбка. Я представил себе упругие и обильные формы ее грудей и ягодиц, представил искорку тайного невольного желания в ее глазах… вот она бессознательно трется о меня своими бедрами… и, к собственному ужасу, тут же ощутил эрекцию. Все тело мое запаниковало и напряглось — я постарался отстраниться от бизнесмена, промежность которого фактически пришла в непосредственное соприкосновение с моей. Но ничего не получилось. Вообще-то, если я не слишком сильно ошибся, теперь у него тоже встал. Это означало, что либо он пробует на мне тот же самый трюк, либо я подаю какие-то неправильные сигналы и у меня скоро возникнут очень серьезные неприятности.

В этот момент, слава богу, свет мигнул и зажегся, по вагону пронесся приглушенный вопль радости. Захрипели и ожили динамики: мы услышали типичный голос начальника станции лондонской подземки, который лаконично и врастяжечку сообщил, ничуть не извиняясь за задержку, что «возникли технические трудности» и неисправность будет устранена по возможности быстро. Объяснение не самое удовлетворительное, но мы хотя бы больше не чувствовали себя настолько покинутыми и безнадежно одинокими. При условии, что никому не придет в голову увлекать нас молитвами или веселить бодрыми песнопениями, я наверняка смогу продержаться еще несколько минут. А парень с ингалятором между тем выглядел все хуже и хуже. «Извините, — сказал он и задышал чаще и неистовее, — мне кажется, я больше не выдержу», и какой-то мужчина рядом принялся успокаивающе что-то ворковать ему, но я уже ощущал невысказанную ненависть остальных пассажиров при мысли, что сейчас им придется иметь дело с чьим-то обмороком, припадком или чем-нибудь похуже. Но в то же время я уловил и кое-что еще, кое-что совершенно другое: сильный, тошнотворный мясной запах — он крепчал, перекрывая устоявшиеся ароматы пота и тел. Источник его быстро стал очевиден. Тощий брокер со мной рядом приоткрыл на щелочку свой дипломат и извлек оттуда бумажный пакет с логотипом хорошо известной сети быстрого питания. Я в изумлении наблюдал за его действиями и думал: он этого не сделает, он не может так поступить, — но увы. Просто хрюкнув в порядке извинения: «Иначе остынет», он раззявил пасть, впихнул в нее огромный кус этого влажного, чуть теплого чизбургера и принялся жадно чавкать. Причмокивал он так, словно хлестал одной мокрой рыбиной о другую, а из уголка его рта сползала тонкая струйка майонеза. О том, чтобы отвернуться или закрыть уши руками, не было и речи, и я отлично видел каждое волоконце салата, каждый хрящ, что застревали у него между зубов, отлично слышал, как хлюпает о его нёбо каждый липкий комок прожеванного сыра и раскисшего хлеба, который следовало счищать пытливым кончиком языка. После этого все как-то затуманилось, в вагоне потемнело, пол дрогнул у меня под ногами, и я расслышал чей-то голос: «Осторожно, он падает!» Последняя промелькнувшая мысль была такой: бедняга, неудивительно, с его-то астмой… А потом — ничего, ни единого воспоминания, что было дальше, лишь чернота и пустота, растянувшиеся даже не знаю на сколько.

* * *

— Ты неважно выглядишь, — сказал Патрик, как только мы сели.

— Да просто в последнее время редко бываю на воздухе. Забыл, как снаружи.

Поезд, очевидно, тронулся снова всего через две-три минуты после того, как я упал в обморок, и на станции «Виктория» брокер, астматик и тетка в шерстяном джемпере совместно отволокли меня в медпункт. Там я медленно и пришел в себя — расположившись на кушетке и выпив крепкого чаю. Когда я появился в конторе Патрика, было уже около полудня.

— Наверное, жарко и липко ездить в такой день? — сочувственно спросил Патрик — Может, выпьешь чего?

— Не откажусь, если предлагаешь.

— Я и сам не против. К сожалению, мой нынешний бюджет больше не позволяет роскошествовать, как раньше. Могу налить тебе стакан воды.

Патрик выглядел еще более уныло, чем в нашу последнюю встречу, а новый интерьер лишь усиливал это впечатление. Крохотный закуток, а не кабинет, весь безлико-бежевый; из окна с дымчатым стеклом открывается вид на угол автостоянки и кирпичную стену. Я ожидал увидеть рекламные плакаты последних книг, но стены оказались почти голыми, если не считать большого глянцевого календаря фирмы-конкурента, висевшего посреди стены прямо у Патрика над головой. Его лицо само по себе всегда было вытянутым и скорбным, но ни разу прежде не видел я у него таких сонных глаз, да и губы никогда не сжимались в гримасу такой безропотной меланхолии. Несмотря ни на что, похоже, он был рад меня видеть. Патрик принес две пластиковые мензурки с водой и поставил на стол, после чего ему удалось выдавить из себя улыбку.

— Ну что, Майкл, — начал он, усаживаясь на место, — сказать, что ты все эти годы вел себя тише воды и ниже травы, будет слишком мягко.

— Да я работал, — соврал я. — Как видишь.

Мы оба посмотрели на мою рукопись, лежавшую между нами на столе.

— Ты прочел? — спросил я.

— О да, прочел, — ответил Патрик. — Еще как прочел.

И он умолк.

— И?..

— Скажи мне, Майкл, ты можешь вспомнить, когда мы с тобой в последний раз виделись?

Вспомнить, вообще-то, я мог. Просто не успел ответить.

— Я тебе скажу. 14 апреля 1982 года.

— Восемь лет назад, — поддакнул я. — Подумать только.

— Восемь лет пять месяцев и семь дней. Это по любым меркам — долго.

— Еще б не долго.

— Мы тогда только опубликовали твой второй роман. Пошли отличные рецензии.

— Правда?

— Статьи в журналах. Интервью в газетах.

— Но книга не продавалась.

— О, но она бы начала продаваться, Майкл. Обязательно бы начала продаваться. Если б ты только…

— …не бросил.

— Вот именно — не бросил. — Он сделал большой глоток из своей мензурки. — А вскоре после этого ты прислал мне письмо. Теперь, наверное, и сам не помнишь, что ты в нем написал.

Еще как помню. Но не успел я и рта раскрыть, как Патрик заговорил снова:

— Ты сказал, что некоторое время не будешь писать романов, потому что другой издатель заказал тебе важную документальную книгу. Конкурент. Имени которого, надо отдать тебе должное, ты, кажется, мне так и не раскрыл.

Я кивнул, еще не очень понимая, к чему он клонит.

— Потом я одно за другим написал тебе два или три письма. На них ты так и не ответил.

— Ну, ты же знаешь, как оно бывает, когда… увлечешься.

— Я мог бы настаивать. Мог бы тебя доставать. Мог бы обрушиться на тебя тонной кирпича. Но я решил этого не делать. Решил залечь где-то в тылах, дождаться и посмотреть, что из этого выйдет. Это одно из самых важных свойств моей работы — быть готовым к тому, чтобы залечь и посмотреть, что из этого выйдет. Бывают случаи, когда инстинктивно понимаешь, что это нужно сделать. Особенно если имеешь дело с писателем, в котором лично заинтересован. С которым ощущаешь близость.

Он замолчал и смерил меня взглядом, истолковать который можно было только как многозначительный. Но не понимая, что именно он означает, я решил не обращать внимания и поерзал на стульчике для посетителей.

— В то время я ощущал с тобой большую близость, Майкл. Я открыл тебя. Я вытащил тебя из кучи самотека. Фактически — и ты меня поправишь, если это моя фантазия, — в те дни у тебя имелись все причины смотреть на меня не просто как на своего редактора, но как на друга.

У меня не было ни малейшего намерения опровергать это утверждение, но я никак не мог решить, кивнуть мне или покачать головой, поэтому не стал делать ни того ни другого.

— Майкл, — сказал он, наклоняясь ко мне. — Окажи мне одну услугу.

— С удовольствием.

— Позволь мне несколько минут поговорить с тобой как со своим другом, а не как с автором.

Я пожал плечами:

— Сделай милость.

— Тогда ладно. Как твой друг, а не как твой редактор — и я надеюсь, что ты не воспримешь это превратно, — если так можно выразиться, в духе конструктивной критики и с точки зрения личной заинтересованности, если можно так выразиться, должен сообщить, что выглядишь ты очень херово.

Я сидел и молча на него пялился.

— Майкл, ты точно состарился на двадцать лет.

… Я даже не знал, что на это ответить.

— Что… Ты хочешь сказать, что я выгляжу стариком?

— Дело в том, что раньше ты выглядел очень молодо — лет на десять моложе, чем на самом деле. Теперь же ты выглядишь на десять лет старше.

Я на миг задумался: стоит ли в таком случае обращать его внимание на то, что, учитывая те восемь лет, что мы с ним не виделись, имеет смысл говорить, что я состарился почти на тридцать лет? Но не сказал ничего — просто сидел и хлопал губами, как выброшенная на берег рыбка.

— Так что же с тобой произошло? — спросил Патрик. — Что было все эти годы?

— Ну, я не знаю… Просто даже не знаю, с чего начать. — Тут Патрик поднялся на ноги, но я продолжал говорить: — Восьмидесятые годы в целом были для меня не лучшим временем. Как, видимо, и для многих. — Он открыл шкаф и уставился в его дверцу с внутренней стороны. — Несколько лет назад умер отец, и это меня довольно сильно подкосило, а потом… ну, как ты, видимо, знаешь, с тех пор как мы расстались с Верити, у меня было не очень много…

— А я выгляжу старше? — неожиданно спросил Патрик, и я понял, что он смотрел на себя в зеркало.

— Что? А, да нет, не очень.

— А я чувствую. — Он снова сел — вернее, подчеркнуто рухнул — на место. — Мне вдруг показалось, что это было в какой-то древности: ты появляешься у меня в кабинете, молодой, подающий надежды…

— Ну, как я и говорю: с тех пор столько воды утекло. Сначала отец, а это был ощутимый удар, потом…

— Я терпеть не могу эту работу, понимаешь? Ненавижу то, какой она стала.

— Мне очень жаль это слышать. — Я подождал дальнейших объяснений, но пауза повисла тяжелая. — Значит, после того как мы с Верити расстались, успехов у меня было не очень много, если говорить о…

— Я хочу сказать, что сейчас это просто совершенно другая работа. Книгоиздание изменилось до неузнаваемости. Мы получаем все инструкции из Америки, и никто не обращает ни малейшего внимания, что бы я ни говорил на планерках. Никому больше проза на хрен не нужна — настоящая проза, а не… то, ценность чего можно подсчитать в балансовом отчете. У всех же голова болит только об этом. — Он налил себе еще воды и опрокинул мензурку в горло, точно в ней было неразбавленное виски. — Вот, слушай… тебе это понравится. Просто ухохочешься, я тебе точно говорю. Как-то на днях я прочел в рукописи новый роман. И угадай, кто его написал?

— Ладно, говори.

— Один твой друг. Человек, о котором ты много чего знаешь.

— Сдаюсь.

— Хилари Уиншоу.

И снова я не нашелся что сказать в ответ.

— Да-да, еще бы — сейчас они все в литературу кинулись. Им мало быть просто до омерзения богатыми, мало отхватить себе одно из самых высоких кресел на телевидении, мало того, что каждую неделю миллионы читателей тратят свои кровно заработанные, чтобы прочесть о том, как у них под плинтусом завелся грибок, — этим блядям еще и бессмертия подавай! Чтоб их имена значились в каталоге Британской библиотеки, чтоб им вручили шесть авторских экземпляров, чтоб внушительный том в твердом переплете можно было сунуть на полку в гостиной между Шекспиром и Толстым. И они его получат, это бессмертие. Получат, потому что людям вроде меня слишком хорошо известно: даже если мы решим, что нашли нового Достоевского, нам все равно не удастся продать и половины того тиража, каким разлетится любое говно, которое накропает кретин, читающий прогноз погоды в этом сраном телевизоре!

На последнем слове его голос поднялся чуть не до крика. Он откинулся на спинку кресла и запустил руки в волосы.

— И что у нее за книжка получилась? — спросил я, когда он немного успокоился.

— Да обычная дребедень. Куча телевизионщиков, и все динамичны и беспощадны. Секс каждые сорок страниц. Дешевые трюки, ходульный сюжет, паршивые диалоги — такое и компьютер мог бы написать. Да, наверное, и написал. Пустая, мелкая, меркантильная мишура. Стошнило бы любого цивилизованного человека. — Он сокрушенно уставился в пространство. — А самое паршивое, что мою заявку даже рассматривать не стали. Кто-то обставил меня на десять штук. Сволочи. Я же просто уверен, что это станет хитом весеннего сезона.

Казалось, нарушить последовавшее молчание будет нелегко. Патрик, глядя мимо меня, вытаращил глаза, как лягушка. Судя по всему, он совершенно забыл, что я сижу перед ним.

— Послушай, — наконец откашлялся я, подчеркнуто глядя на часы. — Мне уже в самом деле пора, у меня скоро еще одна встреча. Ты не мог бы хоть что-нибудь сказать о том, что я тебе прислал?..

Взгляд Патрика медленно сфокусировался на мне. По лицу расползлась мечтательная, грустная улыбка. Кажется, он меня не услышал.

— А может, опять-таки, все это и яйца выеденного не стоит… — сказал он. — Может, в мире происходят вещи и поважнее, и мои крохотные проблемы не считаются. Все равно, вероятно, скоро война.

— Война?

— Уже похоже на то, разве нет? Британия и Франция отправляют все больше войск в Саудовскую Аравию. В воскресенье мы выдворяем всех этих людей из иракского посольства. А теперь и аятолла влез — зовет к священной войне против Штатов. — Патрика передернуло. — Точно тебе говорю: из этого моего кресла перспектива открывается довольно мрачная.

— Ты хочешь сказать, что, как только начнутся боевые действия, в них ввяжется Израиль, а там, не успеем мы опомниться, ситуация на Ближнем Востоке обострится еще сильнее? А потом ООН не выдержит напряга, расколется, и перед нами снова замаячит не только холодная война, но и вероятность локального ядерного конфликта?

Патрик одним только взглядом пожалел наивного меня.

— Да я не об этом. Я о том, что, если мы не выкинем в продажу биографию Саддама Хусейна за три-четыре ближайших месяца, на нас сможет срать любой издатель в этом городе. — В его глазах неожиданно блеснула надежда. — Слушай, может, ты ее нам сделаешь? Что скажешь? Шесть недель на подготовку, за шесть недель напишешь. Двадцать тысяч сразу, если за нами останутся права на распространение за рубежом и сериализацию.

— Патрик, я не верю своим ушам. — Я встал и пару раз прошелся по кабинету и посмотрел ему в лицо. — Не могу поверить, что ты — тот же человек, с которым мы о стольком разговаривали много лет назад. О… непреходящести великой литературы, о необходимости заглядывать за рубежи простой обыденности. Что же с тобой сейчас весь этот бизнес делает?

Я заметил, что наконец привлек его внимание: лицо его обмякло. Ясно, что мои слова попали в цель. И я решил надавить сильнее.

— Ты ведь когда-то так верил в литературу, Патрик Мне такой веры всегда не хватало. Я сидел на этом стуле и слушал тебя — и это было откровение. Ты учил меня вечным истинам. Тем ценностям, что передаются от поколения к поколению из века в век и кодируются в великих плодах воображения каждой культуры. — Долго нести подобную ахинею я не смогу, это точно. — Ты учил меня забывать о повседневных истинах, эфемерных истинах, истинах, что кажутся важными сегодня и забываются завтра. Ты заставил меня поверить в то, что есть истина выше всего этого. Вымысел, Патрик! — Я грохнул ладонью по своей рукописи, по-прежнему лежавшей у него на столе. — Вымысел — вот что важно. Вот во что мы с тобой когда-то верили, и вот к чему я сейчас вернулся. Я думал, что никто не поймет этого так, как ты.

Он немного помолчал, а когда заговорил снова, голос его срывался от волнения.

— Ты прав, Майкл. Прости меня — мне правда очень жаль. Ты пришел сюда услышать мое мнение о том, что ты написал, что ты очень глубоко прочувствовал, а я твержу только о своих собственных проблемах. — Он махнул на стульчик. — Давай, садись. Поговорим о твоей книге.

Но, преисполнившись намерений не сдавать позиций, я протестующе вскинул руку:

— Боюсь, сейчас не лучший момент. У меня назначена еще одна встреча, а тебе, наверное, нужно еще какое-то время, чтобы принять решение, поэтому почему бы нам…

— Я уже принял решение по твоей книге, Майкл.

Я немедленно сел.

— Принял?

— О да. Иначе я бы не стал тебе звонить.

Мы оба несколько секунд помолчали. Затем я спросил:

— И что?

Патрик откинулся на спинку кресла и улыбнулся, как бы поддразнивая меня:

— Мне кажется, тебе сначала лучше немного мне о ней рассказать. Подоплеку. Почему ты написал книгу о семействе Уиншоу. Почему ты написал о них книгу, которая начинается как историческая хроника, а заканчивается как роман. Почему тебе вообще такая мысль в голову пришла?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7