- Знаешь, - с уважением говорит он, - Репин с девяти лет рисовал каждый день, за всю жизнь ни разу не пропустил! Ты только подумай: каждый день! А когда у него заболела левая рука и он не мог держать палитру, он привязал ее к себе и все-таки работал. Вот это я понимаю!
... Я перебираю Шурины рисунки и узнаю то нашу любимую скамейку в парке, то куст боярышника, растущий неподалеку от нашего дома, - под ним Шура любит лежать в жаркие летние вечера. Вот наше крыльцо, где он допоздна засиживается с товарищами после игры, а вот и лужок - их футбольное поле.
Сейчас Шура все время рисует Испанию: неслыханной голубизны небо, серебристые оливы, рыжие горы, обожженная солнцем земля, изрытая траншеями, истерзанная взрывами, залитая жаркой кровью республиканских бойцов... Мне кажется, когда зимой в Третьяковке открылась выставка Сурикова, Шура бегал туда несколько раз еще и ради испанских акварелей: словно Суриков стал ближе ему потому, что путешествовал по Испании, видел и рисовал эту далекую землю.
А это что?.. Фасад высокого здания со множеством окон кажется мне знакомым. Да это 201-я школа! А вокруг - будущий сад: березы, клены, дубы и... пальмы!
ПАРИ
Зоя и Шура становились уже совсем большими. Но иногда, напротив, они казались мне совсем маленькими.
... Я быстро уснула в тот вечер и проснулась вдруг, как от толчка: мне послышалось, будто кто то целыми пригоршнями кидает в стекло мелкие камешки. Это дождь так и хлестал в окно, так и барабанил по стеклу. Я села на кровати и увидела, что Шура тоже не спит.
- Где Зоя? - спросили мы оба разом.
Зоина кровать была пуста. Но тут же, словно в ответ нам, на лестнице послышались приглушенные голоса и смех, и дверь нашей комнаты тихо отворилась! на пороге стояли Зоя и Ира - ее сверстница, жившая в маленьком домике по соседству.
- Где вы были? Откуда вы?
Зоя молча сняла пальто, повесила его и принялась стаскивать разбухшие, насквозь мокрые туфли.
- Да где вы были? - взорвался Шура.
И тогда Ира, взволнованная до того, что, даже когда она смеялась, по щекам ее текли слезы, стала рассказывать.
Часов в десять вечера к ней в окно постучала Зоя. И когда Ира вышла, Зоя сообщила ей, что поспорила, с девочками. Они уверяли, что Зоя в такой темный осенний вечер побоится пройти через весь Тимирязевский парк, а Зоя утверждала: "Не побоюсь". И они заключили пари: девочки поедут на трамвае до остановки "Тимирязевская академия", а Зоя пойдет туда пешком. "Я буду делать на деревьях заметки", - сказала Зоя. "Мы тебе и так верим", - ответили девочки. Но в последнюю минуту они сами испугались и стали уговаривать Зою отменить пари: очень холодно и темно было на улице, и уже начинался дождь.
- ...Но она только больше раззадорилась, - смеясь и плача, рассказывала Ира. - И пошла. А мы поехали на трамвае. Ждем, а ее нет и нет. А потом смотрим - она идет... и смеется...
Я с удивлением смотрела на Зою. Она все так же молча развешивала у печки мокрые чулки.
- Ну, знаешь, не ждала я от тебя этого, - сказала я. - Такая большая и такая...
- ...глупая? - улыбаясь, докончила Зоя.
- Да, уж извини, но, конечно, это не слишком умно!
- Если б еще это сделал я, тогда понятно, - вырвалось у Шуры.
- Так ведь она и обратно хотела пешком, - пожаловалась Ира. - Насилу мы ее уговорили, чтоб ехала с нами на трамвае.
- Да раздевайся же, Ира! - опомнилась я. - Грейся скорей, ты тоже совсем промокла!
- Нет, я домой... там мама тоже будет сердиться... - призналась Ира.
Оставшись одни, мы некоторое время молчали. Зоя весело улыбалась, но разговора не начинала, а спокойно сушилась и грелась у печки.
- Ладно, пари ты выиграла, - сказал наконец Шура. - А что же тебе за это полагается?
- Ой, я об этом и не подумала! - отозвалась Зоя. - Мы просто поспорили, а на что - не условились... - И на лице ее отразилось искреннее огорчение.
- Эх, ты! - воскликнул Шура. - Хоть бы обо мне подумала: дескать, если я выиграю, гоните Шурке новый футбольный мяч. Нет того, чтобы о родном брате позаботиться! - Он укоризненно покачал головой. Потом добавил серьезно: - А все-таки я от тебя этого не ожидал. С чего ты стала таким способом доказывать свою храбрость? Даже я понимаю, что это неправильно.
- А я, думаешь, не понимаю? - сказала Зоя. - Но только мне очень хотелось попугать девочек: шла-то по лесу я, а боялись-то ведь они!
Она засмеялась, и мы с Шурой поневоле присоединились к ней.
ТАТЬЯНА СОЛОМАХА
Очень рано я стала решать наши денежные дела сообща с детьми.
Помню, в 1937 году мы завели сберегательную книжку и торжественно положили на нее первые семьдесят пять рублей. Всякий раз, когда к концу месяца удавалось сэкономить немного денег, Зоя относила их в сберкассу, даже если сумма была невелика: пятнадцать - двадцать рублей.
Сейчас у нас появилась еще одна статья расхода: в банке существует счет No 159782, на него граждане СССР пересылают деньги, собранные для женщин и детей республиканской Испании. Делаем это и мы. Мысль эта принадлежит не мне, ее первым высказал Шура:
- Мы с Зоей можем меньше тратить на завтрак.
- Нет, - сказала я, - завтрак трогать не будем. А вот не пойти разок-другой на футбол - это даже полезно...
Потом мы составляем список самых необходимых вещей: у Зои нет варежек, у Шуры совсем развалились башмаки, у меня порвались галоши. Кроме того, у Шуры кончились краски, а Зое нужны нитки для вышиванья. Тут случается и поспорить: ребята всегда настаивают на том, чтобы прежде всего покупалось то, что нужно мне.
Но самая любимая статья наших расходов - книги.
Какое это удовольствие - прийти в книжный магазин, порыться в том, что лежит на прилавке, потом издали, привставая на цыпочки и наклоняя голову набок, чтоб было удобнее, читать названия на корешках книг, вплотную уставивших полки, потом долго листать, советоваться... и возвратиться домой с аккуратно перевязанным тяжелым пакетиком! День, когда наша этажерка (она стояла в углу, у изголовья Зоиной кровати) украшалась новой книжкой, был у нас праздничным, мы снова и снова заговаривали о своей покупке. Читали новую книгу по очереди, а иногда по воскресным вечерам и вслух.
Одной из таких сообща прочитанных книг был сборник очерков, назывался он "Женщина в гражданской войне".
Помню, я сидела и штопала чулки, Шура рисовал, а Зоя раскрыла книгу, собираясь читать. Неожиданно Шура сказал:
- Знаешь, ты не читай подряд.
- А как же? - удивилась Зоя.
- Да так: ты открой наугад; какой откроется, с того и начнем.
Право, не знаю, почему это ему пришло в голову, но так и порешили. Первым открылся очерк "Татьяна Соломаха".
Помнится, там были отрывки из трех тетрадей: сначала о сельской учительнице Татьяне Соломахе рассказывал ее брат, потом - ученик и, наконец, - младшая сестренка.
Брат рассказывал о детстве Тани, о том, как она росла, училась, как любила читать. Тут было место, дойдя до которого Зоя на секунду остановилась и взглянула на меня: строки о том, как Таня прочла вслух "Овод". Поздно ночью Таня дочитала книгу и сказала брату; "А ты думаешь, я не знаю, зачем живу?.. Мне кажется, что я по каплям отдала бы всю свою кровь, только чтоб людям жилось лучше".
Кончив гимназию, Таня стала учительствовать в кубанской станице. Перед революцией она вступила в подпольную большевистскую организацию, а во время гражданской войны - в красногвардейский отряд.
В ноябре 1918 года белые ворвались в село Козьминское, где в тифу лежала Таня. Больную девушку бросили в тюрьму и пытали, в надежде, что она выдаст товарищей.
Гриша Половинко писал о том, как он и другие ребята, которые учились у Тани в школе, побежали к тюрьме - им хотелось увидеть свою учительницу, чем-нибудь помочь ей. Они видели, как избитую, окровавленную Таню вывели во двор и поставили у стены. Мальчика поразило ее спокойное лицо: в нем не было ни страха, ни мольбы о пощаде, ни даже боли от только что перенесенных истязаний. Широко открытые глаза внимательно оглядывали собравшуюся толпу.
Вдруг она подняла руку и громко, отчетливо сказала:
"Вы можете сколько угодно избивать меня, вы можете убить меня, но Советы не умерли - Советы живы. Они вернутся".
Урядник ударил Таню шомполом и рассек плечо, пьяные казаки стали избивать ее ногами и прикладами. "Я тебя еще заставлю милости просить!" кричал ей палач-урядник, и Таня, вытирая струившуюся по лицу кровь, ответила: "А ты не жди: у вас просить я ничего не буду".
И Зоя читала дальше: о том, как снова и снова, день за днем пытали Таню. Белые мстили ей за то, что она не кричала, не просила пощады, а смело смотрела в лицо палачам...
Зоя положила книгу, отошла к окну и долго стояла не оборачиваясь. Она редко плакала и не любила, чтобы видели ее слезы.
Шура, давно уже отложивший свой альбом и краски, взял книгу и стал читать дальше. Рая Соломаха рассказывала о гибели сестры:
"Вот что я узнала о ее смерти.
На рассвете 7 ноября казаки ввалились в тюрьму.
Арестованных начали прикладами выгонять из камеры. Таня у двери обернулась назад, к тем, кто оставался.
- Прощайте, товарищи! - раздался ее звонкий, спокойный голос. - Пусть эта кровь на стенах не пропадет даром! Скоро придут Советы!
В раннее морозное утро белые за выгоном порубили восемнадцать товарищей. Последней была Таня...
Верная своему слову, она не просила пощады у палачей".
Помню: сила и чистота, которой дышал облик Тани, заставили в тот вечер плакать не одну только Зою.
ПЕРВЫЙ ЗАРАБОТОК
Как-то вечером нас навестил мой брат. Напившись чаю и поболтав с ребятами, которые всегда от души радовались ему, он вдруг примолк, потянулся за своим объемистым, туго набитым портфелем и многозначительно посмотрел на нас. Мы сразу поняли: это неспроста.
- Что у тебя там, дядя Сережа? - спросила Зоя.
Он ответил не сразу: заговорщицки подмигнув ей, не спеша открыл портфель, достал пачку чертежей и стал перебирать их. Мы терпеливо ждали.
- Вот чертежи, - сказал наконец Сергей. - Их надо скопировать. У тебя, Шура, какая отметка по черчению?
- У него "отлично", - ответила Зоя.
- Так вот, брат Шура, получай работу. Дело хорошее, мужское, семье поможешь. Вот тебе готовальня. Это моя, старая, она мне еще в институтские годы послужила, но работает хорошо, все в исправности. Тушь, надо полагать, у тебя есть?
- И калька есть, - вставила Зоя.
- Вот и превосходно! Подите-ка поближе, я объясню, что к чему. Работа несложная, но требует большой точности и аккуратности, зевать и мазать тут не приходится.
Зоя подсела к дяде. Шура, стоявший у печки, не тронулся с места и не произнес ни слова. Сергей мельком покосился на него и, склонившись над чертежами, стал давать объяснения. Я, как и брат, сразу поняла, в чем дело.
Одна черта в характере Шуры всегда очень беспокоила меня: необычайное упрямство. Например, Шура любит музыку, у него хороший слух, и он давно уже играет на отцовской гитаре. Случается ему, конечно, и не уловить сразу какую-нибудь мелодию. Скажешь ему: "Ты тут фальшивишь, это не так поется, вот как надо". Шура выслушает, преспокойно ответит: "А мне так больше нравится", - и продолжает играть по-своему. Он прекрасно знает, что я права, и в следующий раз возьмет верную ноту, но только не сейчас. У него порядок твердый: все решения, большие и малые, он принимает самостоятельно, никто не должен подсказывать ему. Он взрослый, он мужчина, он все знает и понимает сам!
Как видно, предложение дяди показалось Шуре покушением на его самостоятельность, на право распоряжаться собой, которое он так ревниво оберегал. И пока Сергей объяснял, что и как надо сделать, Шура издали внимательно слушал, но так и не произнес ни слова. А Сергей больше и не взглянул в его сторону.
Уже в дверях брат сказал, ни к кому в отдельности по обращаясь:
- Чертежи мне понадобятся ровно через неделю.
После его ухода Зоя раскрыла учебник физики. Я, как всегда, проверяла тетради. Шура взялся за книжку. Некоторое время в комнате было тихо. Но вот Зоя встала, потянулась, тряхнула головой (была у нее такая привычка - резким движением отбрасывать темную прядь, постоянно сползавшую на лоб и правую бровь). Я поняла, что с уроками покончено.
- Что же, пора за дело, - сказала она. - До ночи с половиной справлюсь, - и стала раскладывать чертежи на столе.
Шура оторвался от книги, покосился на сестру и сказал хмуро:
- Сиди, читай свои "университеты"... (Зоя в те дни читала автобиографическую трилогию Горького.) Я черчу лучше. И без тебя управлюсь.
Но Зоя не послушалась. Вдвоем они заняли чертежами весь стол, и мне пришлось передвинуться со своими тетрадками на самый край. Вскоре ребята уже углубились в работу. И вот, как часто бывало за шитьем, за стряпней или уборкой - за делом, требующим не всего человека без остатка, а только верности глаза и руки, - Зоя негромко запела:
Расшумелся ковыль, голубая трава,
Голубая трава-бирюза.
Та далекая быль
Не забыта, жива,
Хоть давно отгремела гроза!..
Шура сначала слушал молча, потом тихонько подтянул, потом запел громче... оба голоса слились, зазвучали чисто и дружно.
Они допели песню о девушке-казачке, погибшей в бою с атаманами, и Зоя запела другую, которую все мы любили и которую когда-то пел Анатолий Петрович:
Ревет и стонет Днепр широкий,
Сердитый ветер листья рвет,
До долу клонит лес высокий
И волны грозные несет...
Так они работали и пели, а я и слушала и не слушала их: не слова доходили до меня, а мелодия и чувство, с каким они пели, и так хорошо мне было...
Через неделю Шура отнес дяде выполненную работу и вернулся счастливый, с новой пачкой чертежей.
- Сказал: хорошо! Через неделю будут деньги. Слышишь, мама? Наши с Зоей деньги, заработанные!
- А больше дядя Сережа ничего не говорил? - спросила я.
Шура внимательно посмотрел на меня и засмеялся:
- Он еще сказал: "Так-то лучше, брат Шура!"
А еще через неделю, проснувшись утром, я увидела рядом, на стуле, две пары чулок и очень красивый белый шелковый воротничок - это дети купили мне в подарок из своего первого заработка. Тут же в конверте лежали остальные деньги.
... Теперь, возвращаясь вечерами домой, я нередко еще на лестнице слышала - поют мои ребята.
И тогда я знала: они опять углубились в свои чертежи.
ВЕРА СЕРГЕЕВНА
Жизнь наша шла ровно, без каких-либо заметных событий - так показалось бы всякому, кто посмотрел бы со стороны. Каждый новый день был похож на предыдущий: школа и работа, изредка - театр или концерт, и опять уроки, книги, короткий отдых - и все. Но на самом деле это было далеко не все.
В жизни юноши, подростка важен каждый час. Перед ним непрестанно открываются новые миры. Он начинает самостоятельно мыслить и ничего не принимает на веру, в готовом виде. Он все передумывает и решает заново: что хорошо, что плохо? Что высоко, благородно и что подло и низко? Что такое настоящая дружба, верность, справедливость? Какая у меня цель в жизни? Не напрасно ли я живу?.. Жизнь ежечасно, ежеминутно пробуждает у молодого существа всё новые вопросы, заставляет искать, думать; каждая мелочь воспринимается необычайно остро и глубоко.
Книга давно уже не просто отдых или развлечение. Нет, она - друг, советчик, руководитель. "То, что в книгах, то всегда правда", - говорила Зоя, когда была маленькая. Теперь она подолгу думает над книгой, спорит с ней, ищет в книге ответа на то, что ее волнует.
После очерка о Тане Соломахе была прочитана та незабываемая повесть, что не проходит бесследно ни для одного подростка, - повесть о Павле Корчагине, о его светлой и прекрасной жизни. И она оставила глубокий след в сознании и сердце моих детей.
И каждая новая книга для них событие; обо всем, что в ней рассказано, дети говорят, как о подлинной жизни; о ее героях горячо спорят, их любят или осуждают.
Встреча с хорошей книгой - умной, сильной, честной - это так важно в юности! А встреча с новым человеком нередко определяет весь твой дальнейший путь, все твое будущее.
В жизни моих детей всегда много значила школа.
Они любили и уважали своих учителей и особенно тепло говорили о заведующем учебной частью Иване Алексеевиче Язеве.
- Он очень хороший человек и очень справедливый учитель, - не раз повторяла Зоя. - А садовод какой! Мы его Мичуриным зовем.
Шура всегда с удовольствием рассказывал об уроках математики, о том, как Николай Васильевич заставляет думать, искать и всегда уличит того, кто отвечает наобум или просто механически заучивает правило.
- Ох, и не любит зубрил, попугаев всяких! Но уж если видит, что человек понимает, - дело другое. Даже и поплывешь иной раз, а он только скажет: "Ничего, ты не торопись, подумай". И правда, от этого как-то сразу лучше соображаешь!
И Зоя и Шура необыкновенно ласково говорили всегда о своей классной руководительнице Екатерине Михайловне:
- Такая добрая, скромная! И всегда заступается за нас перед директором.
И верно, не раз я слышала, набедокурит, провинится кто-нибудь в классе, первый заступник - Екатерина Михайловна.
Она преподавала немецкий язык. Никогда не повышала голоса, но сидели у нее всегда очень тихо. Она была снисходительна, но никому из ребят в голову не приходило плохо приготовить ее урок. Она любила ребят, они отвечали ей тем же, и этого достаточно было, чтобы никогда не вставал вопрос ни о дисциплине на ее уроках, ни об успеваемости по ее предмету.
Но совсем новая полоса началась в жизни Зои и Шуры с того дня, когда у них в классе стала преподавать русский язык и литературу Вера Сергеевна Новоселова.
И Зоя и Шура очень сдержанно, даже осторожно проявляли свои чувства. По мере того как они подрастали, эта черта в характере обоих становилась все определеннее. Они как огня боялись всяких высоких слов. Оба были скупы на выражение любви, нежности и восторга, гнева и неприязни. О таких чувствах, о том, что переживают ребята, я узнавала скорее по их глазам, по молчанию, по тому, как Зоя ходит из угла в угол, когда она огорчена или взволнована.
Как-то - Зое было тогда лет двенадцать - на улице перед нашим домом один мальчишка мучил и дразнил собаку; кидал в нее камнями, тянул за хвост, потом подносил к самому ее носу огрызок колбасы и, едва она собиралась схватить лакомый кусок, тотчас отводил руку. Зоя увидела все это в окно, и, как была, даже не накинув пальтишка (дело было поздней, холодной осенью), выбежала на улицу. У нее было такое лицо, что я побоялась: она сейчас накинется на мальчишку с криком, может быть, даже с кулаками. Но она не закричала и даже не замахнулась на него.
- Перестань! Ты не человек, ты людишка, - выбежав на крыльцо, сказала Зоя.
Она сказала это негромко, но с таким безмерным презрением, что мальчишка поежился и как-то боком, неловко пошел прочь, не ответив ни слова...
- Он хороший человек, - говорила о ком-нибудь Зоя, и этого было достаточно - я знала: она очень уважает того, о ком так отзывается.
Но о Вере Сергеевне и Зоя и Шура говорили с нескрываемым восторгом.
- Если бы ты только знала, какая она! - повторяла Зоя.
- Ну, какая? Что тебе так по душе в ней?
- Я даже не могу объяснить... Нет, могу. Понимаешь, вот она входит в класс, начинает рассказывать - и мы все понимаем: она не просто ведет урок, потому что он у нее по расписанию. Нет, ей самой это важно и интересно - то, что она рассказывает. И видно - ей не нужно, чтобы мы просто заучили всё, нет, она хочет, чтоб мы думали и понимали. Ребята говорят, что она отдает нам литературных героев "на растерзание". И правда, она говорит: "Он нравится вам? А почему? А как, по-вашему, он должен был поступить?" И мы даже не замечаем, как она умолкает, а говорит весь класс: то один вскочит, то другой... Мы спорим, сердимся, а потом, когда все выскажутся, она заговорит сама - так просто, негромко, как будто нас тут не тридцать человек, а трое. И все сразу станет ясно: кто прав, кто ошибся. И так хочется все прочитать, о чем она говорит! Когда ее послушаешь, потом совсем по-новому читаешь книгу - видишь то, чего прежде никогда не замечала... А потом - ведь это ей надо сказать спасибо за то, что мы теперь по-настоящему знаем Москву. Она на первом же уроке спросила нас: "В толстовском музее были? В Останкине были?" И так сердито: "Эх вы, москвичи!" А теперь - где мы только с ней не побывали, все музеи пересмотрели! И каждый раз она заставляет над чем-нибудь раздумывать.
- Нет, правда, она очень хорошая, очень! - поддерживал Шура.
Он все-таки стеснялся таких чувствительных слов и почему-то, чтобы скрыть смущение или чтобы тверже прозвучало, всегда хвалил учительницу басом, что ему еще плохо удавалось. Зато глаза его и выражение лица говорили ясно и без колебаний: "Хорошая, очень хорошая!"
Но по-настоящему я поняла, что такое разбуженный интерес к литературе, к писателю, к истории, когда в классе начали читать Чернышевского.
ВЫСОКАЯ МЕРА
- Ваша дочь учится в институте? - спросила как-то библиотекарша, у которой я брала книги по Зоиному списку.
Списки всегда были длинные и разнообразные. Чего только не прочла Зоя, готовясь к докладу о Парижской коммуне! Тут были и серьезные исторические работы и переводы из французских рабочих поэтов - Потье, Клемана.
А сколько было прочитано об Отечественной войне 1812 года! Зоя бредила именами Кутузова и Багратиона, описаниями сражений, с упоением повторяла наизусть целые страницы из "Войны и мира". Готовясь к докладу об Илье Муромце, она составила длинный список редких книг, которые я с трудом разыскивала в различных библиотеках.
Да, для меня не было новостью, что Зоя умеет работать серьезно, добираться до самых глубоких источников, до самой сути дела, умеет уходить в свою тему с головой. Но так безраздельно она не отдавалась еще ни одному делу. Встреча с Чернышевским стала одной из самых важных в жизни Зои.
Придя с урока, на котором Вера Сергеевна познакомила ребят с биографией Чернышевского, Зоя сказала решительно:
- Я хочу знать о нем все. Понимаешь, мамочка? А в школе есть только "Что делать?". Ты уж, пожалуйста, спроси, что есть в вашей библиотеке. Мне хочется иметь большую, полную биографию, переписку и воспоминания современников. Хочу представить себе, каким он был в жизни.
Эти слова были только началом, и оставаться в стороне я уже не могла. Обычно не щедрая на слова, Зоя вдруг стала разговорчива - видно, ей необходимо было поделиться каждой мыслью, каждой своей находкой, каждой новой искрои, вспыхнувшей в часы раздумья над прочитанным.
- Смотри, - говорила она, показывая мне какую-то старую биографию Николая Гавриловича, - тут сказано, что в первые студенческие годы он ничем не интересовался, кроме занятий. А вот взгляни, какие латинские стихи он давал тогда переводить своему двоюродному брату: "Пусть восторжествует справедливость или погибнет мир!" Или вот еще: "Пусть исчезнет ложь или рушатся небеса!" Неужели же это случайно?.. А вот из письма к Пыпину: "Содействовать славе не преходящей, а вечной своего отечества и благу человечества - что может быть выше и вожделеннее этого?" Мама, я больше не буду тебе мешать, но только ты послушай еще одно место. Это запись в дневнике: "Для торжества своих убеждений я нисколько не подорожу жизнью! Для торжества свободы, равенства, братства и довольства, уничтожения нищеты и порока. Если бы только убежден был, что мои убеждения справедливы и восторжествуют они, даже не пожалею, что не увижу дня торжества и царства их, и сладко будет умереть, а не горько, если только буду в этом убежден". Ну, ты подумай: разве после этого можно говорить, что он интересовался только своими занятиями?
Раз начав читать "Что делать?", Зоя уже не могла оторваться - она была так поглощена книгой, что, кажется, впервые в жизни не подогрела обед к моему приходу. Она едва заметила, как я вошла: на секунду подняла на меня далекие, неузнающие глаза и тотчас снова углубилась в чтение. Я не стала тревожить ее, разожгла керосинку, поставила суп и взялась за ведро, чтобы налить воды в умывальник. Тут только Зоя спохватилась, вскочила и отняла у меня ведро:
- Что ты, мама! Я сама!
Кончился ужин, Шура лег спать, позже легла и я, уснула, потом проснулась, полежала немного с открытыми глазами, снова уснула и снова проснулась уже глубокой ночью, - а Зоя все читала. Тогда я поднялась, молча взяла у нее книгу, закрыла и положила на этажерку. Зоя посмотрела на меня виновато и умоляюще.
- Мне трудно спать при свете, а завтра надо рано вставать, - сказала я, понимая, что только это и прозвучит для нее убедительно.
Поутру Шура не удержался, чтоб не подразнить сестру:
- Знаешь, мама, она вчера как пришла из школы, так и утонула в книжке. Читает - и ничего не видит и не слышит. По-моему, она скоро начнет спать на гвоздях, как Рахметов!
Зоя промолчала, но вечером принесла из школы книжку, в которой были приведены слова Георгия Димитрова о Рахметове - о том, как герой русского писателя стал когда-то любимым образом для молодого болгарского рабочего, делавшего первые шаги в революционном движении. Димитров вспоминал, что тогда, в юности, он стремился стать таким же твердым, волевым, закаленным, как Рахметов, так же подчинить свою личную жизнь великому делу - борьбе за освобождение трудящихся.
Зоя взяла для сочинения тему "Жизнь Чернышевского". Она без конца читала, неутомимо разыскивала всё новые материалы и подчас добиралась до фактов, о которых я прежде не знала.
О гражданской казни Чернышевского Зоя рассказала коротко, скупо, но выразительно. Немногими словами она описала пасмурное, дождливое утро, эшафот и на нем - черный столб с цепями и черную доску с надписью белыми буквами: "Государственный преступник", которую надели на шею Чернышевскому.
Потом - три месяца тяжкого, изнурительного пути, сотни, тысячи долгих, немеряных верст. И, наконец, Кадая - глушь, каторга, где царское правительство пыталось угасить "яркий светоч науки опальной".
Зоя нашла в какой-то книге рисунок тушью, вернее, набросок, сделанный одним из политических ссыльных: домик, в котором жил Николай Гаврилович. Шура - его тоже не могло не захватить Зоино увлечение - перерисовал этот набросок в ее тетрадь, причем сумел уловить и передать главное: уныние, сковавшее пустынный, холодный край. Жесткая черта горизонта, болото, песок, хилый, низкорослый лес, кресты над могильными холмами, и все словно придавлено нависшим, угрюмым небом, и придавлен страшной тяжестью маленький домик, за стенами которого не угадываешь ни тепла, ни уюта, ни радости...
Тянутся годы и годы в одиночестве - мучительная, безотрадная жизнь. И невероятными кажутся письма, которые пишет Николай Гаврилович жене и детям, - письма, полные тепла, света, нежности и любви; они месяцами идут сквозь ночь, сквозь снег.
Так проходят долгие семь лет. И вот Чернышевский накануне освобождения. Какое письмо пишет он своей жене, Ольге Сократовне!
"Милый мой друг. Радость моя, единственная любовь и мысль моя... пишу в день свадьбы нашей. Милая радость моя, благодарю тебя за то, что озарена тобою жизнь моя... 10-го августа кончается мне срок оставаться праздным, бесполезным для тебя и детей. К осени, думаю, устроюсь где-нибудь в Иркутске или около Иркутска и буду уж иметь возможность работать по-прежнему... Скоро все начнет поправляться. С нынешней же осени..."
Каждое слово дышит уверенностью в скором свидании, надеждой на встречу. А вместо этого - ссылка в Вилюйск и еще долгие, бесконечные тринадцать лет одиночества. Холодная, суровая зима тянется полгода, вокруг - болота, тундра. Это самая тяжелая пора заключения, даже не освещенная надеждой на освобождение. Ничего впереди. Одиночество, ночь, снег...
И вот тогда к Чернышевскому приезжает полковник Винников и передает ему предложение правительства: подать прошение о помиловании. В награду обещано освобождение, возвращение на родину.
"В чем же я должен просить помилования? - говорит в ответ Чернышевский. - Это вопрос... Мне кажется, я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на разный манер, а об этом разве можно просить помилования? Благодарю вас за труды... От подачи прошения я положительно отказываюсь..."
И снова медленно тянется время. День за днем, год за годом уходит жизнь.
У него деятельный, могучий ум, который так жаждет работы и творчества, так умеет предвидеть! Рука, написавшая гневные и страстные прокламации, обращенные к русским крестьянам. Голос, который призывал Герцена, чтоб его "Колокол" не благовестил, а звал Русь к топору. Всю свою жизнь он посвятил одному, стремился к одной цели: чтобы угнетенный народ обрел свободу. Он и невесте сказал когда-то: "Я не принадлежу себе, я избрал такой путь, который грозит мне тюрьмой и крепостью". И этот человек обречен на самую страшную для него муку - на бездействие. Он не может даже пожать руку умирающему другу, сказать ему прощальное слово.
Некрасов умирал. Весть об этом была для Чернышевского жестоким ударом. "Если, когда ты получишь мое письмо, Некрасов еще будет дышать, - пишет он Пыпину, - скажи ему, что я горячо любил его, как человека, что я благодарю его за доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убежден: его слава будет бессмертна, что вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов. Я рыдаю о нем..."
Три месяца шло это письмо и застало Некрасова еще живым. "Скажите Николаю Гавриловичу, - просил умирающий, - что я очень благодарю его. Я теперь утешен: его слова дороже мне, чем чьи-либо слова..."
После двадцати лет каторги и ссылки Чернышевский наконец возвращается на родину. Он весь - нетерпение, весь - порыв, он мчится не останавливаясь, не давая себе в этом длинном и тяжком пути ни часу отдыха. Наконец он в Астрахани. И тут снова жестокий удар: Чернышевский лишен возможности работать. Кто же, какой журнал станет печатать статьи "политического преступника"? И опять бездействие, опять вокруг безмолвие и пустота...