Я пошла в коридор. Хожу, думаю, как это я стану прыгать - не сплоховать бы. Потом опять вызывает: "Готова?" - "Готова". И тут он начал пугать... (Зоя крепче сжала мою руку.) Ну, что условия будут трудные... И мало ли что может случиться... Потом говорит: "Ну, иди подумай. Придешь через два дня". Я поняла, что про прыжок с самолета он сказал просто так, для испытания.
Прихожу через два дня, а он и говорит: "Мы решили тебя не брать". Я чуть не заплакала и вдруг стала кричать: "Как так не брать? Почему не брать?"
Тогда он улыбнулся и сказал: "Садись. Ты пойдешь в тыл". Тут я поняла, что это тоже было испытание. Понимаешь, я уверена: если бы он заметил, что я невольно вздохнула с облегчением или еще что-нибудь такое, он бы ни за что не взял... Ну, вот и все. Значит, первый экзамен выдержала...
Зоя замолчала. Весело потрескивали дрова в печке, теплые отсветы дрожали на Зоином лице. Больше света в комнате не было. Долго еще мы сидели так и смотрели в огонь.
- Жаль, что дяди Сережи нет в Москве, - задумчиво сказала Зоя. - Он поддержал бы тебя в такое трудное время, хотя бы советом...
Потом Зоя закрыла печку, постелила себе и легла. Немного погодя легла и я, но уснуть не могла. Я думала о том, что Зоя не. скоро еще будет снова спать дома, на своей кровати. Да спит ли она?.. Я тихонько подошла. Она тотчас шевельнулась.
- Ты почему не спишь? - спросила она, и по голосу я услышала, что она улыбается.
- Я встала посмотреть на часы, чтобы не проспать, - ответила я. - Ты спи, спи.
Я снова легла, но сон не шел. Хотелось опять подойти к ней, спросить: может, она раздумала? Может, лучше эвакуироваться всем вместе, как нам уже не раз предлагали?.. Что-то душило меня, дыхания не хватало... Это последняя ночь. Последняя минута, когда я еще могу удержать ее. Потом будет поздно... И опять я встала. Посмотрела при смутном предутреннем свете на спящую Зою, на ее спокойное лицо, на плотно сжатые, упрямые губы - и в последний раз поняла: нет, не передумает.
Шура рано уходил на завод.
- До свиданья, Шура, - сказала Зоя, когда он стоял уже в пальто и шапке.
Он пожал ей руку.
- Обними деда, - сказал он. - И бабушку. Счастливого тебе пути!.. Знаешь, нам будет скучно без тебя. Но я рад: в Гаях тебе будет спокойнее.
Зоя улыбнулась и обняла брата.
Потом мы с нею выпили чаю, и она стала одеваться. Я дала ей теплые зеленые варежки с черной каемкой, которые сама связала, и свою шерстяную фуфайку.
- Нет, нет, не хочу! Как же ты будешь зимой без теплого? запротестовала Зоя.
- Возьми, - сказала я тихо.
Зоя взглянула на меня и больше не возражала.
Потом мы вышли вместе. Утро было пасмурное, ветер дул в лицо.
- Давай я понесу твой мешок, - сказала я.
Зоя приостановилась:
- Ну зачем ты так? Посмотри на меня... Да у тебя слезы? Со слезами провожать меня не надо. Посмотри на меня еще.
Я посмотрела: у Зои было счастливое, смеющееся лицо. Я постаралась улыбнуться в ответ.
- Вот так-то лучше. Не плачь...
Она крепко обняла меня, поцеловала и вскочила на подножку отходящего трамвая.
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму окна, и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане - все, все помнило ее и напоминало о ней.
Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк: "Дорогая мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и обнимаю тебя. Твоя 3оя".
Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть.
- Мам?! - сказал он только, и в этом возгласе было все; удивление, упрек, горькая обида на нас за наше молчание.
Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не сказала.
- Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты тогда не имел права рассказывать, и она тоже.
И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не думала, что он может так сказать):
- Мы были с Зоей одно. - И, помолчав, с силой добавил: - Мы должны были уйти вместе!
Больше мы об этом не говорили.
..."Не нахожу себе места" - вот когда я поняла, что значат эти слова! Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и думала, думала: "Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?.. "
Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не пылились напрасно.
Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце, по-видимому, черновик. Начиналось сочинение так:
"Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой. Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова обрушиться на врага. По бокам - товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми глазами и красавец Добрыня".
Мне вспомнилось, как Зоя читала былины об Илье, как принесла однажды репродукцию со знаменитой картины Васнецова и долго, сосредоточенно рассматривала ее. Описанием этой картины она и начала сочинение.
На другом листке стояло:
"Народ относится к нему ласково, жалеет, когда он ранен в бою, называет Иленькой и Илюшенькой: "Ножка у Иленьки подвернулася". Когда его одолевает злой "нахвальщик", то сама земля русская вливает в него силы: "Лежичи, у Ильи втрое силы прибыло".
И на обороте:
"И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей земли есть свои достойные защитники из народа - Красная Армия. Недаром поется в песне: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Мы делаем былью чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью, как пел он когда-то об Илье Муромце".
Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: "Отлично".
Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее.
На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг - чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком:
"В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли" (Чехов).
"Быть коммунистом - значит дерзать, думать, хотеть, сметь" (Маяковский).
На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: "В "Отелло" - борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема "Отелло" - победа настоящего, большого человеческого чувства!"
И еще: "Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала".
Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку.
Вот выдержка из "Анны Карениной" о Сереже: "Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу".
Я читала - и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки, это она смотрела на меня.
"Маяковский - человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он - поэт-гражданин, поэт-оратор".
"Сатин: "Когда труд - удовольствие, жизнь - хороша! Когда труд обязанность, жизнь - рабство!"
"...Что такое - правда? Человек - вот правда!"
"...Ложь - религия рабов и хозяев... Правда - бог свободного человека!.. Человек! Это - великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в этом дело!.. Человек - выше! Человек - выше сытости!" (Горький, "На дне".)
Новые странички - новые записи:
"Мигуэль де Сервантес Сааведра. "Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский". Дон-Кихот - воля, самопожертвование, ум".
"Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего" (М. Горький).
"Впервые прочел хорошую книгу - словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную - словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу - словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь" (китайская мудрость).
"Дорогу осилит идущий".
"В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное - это простота" (Лонгфелло).
И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце - сердце, которое страстно хочет любить и верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе.
И вот последние листки. Дата: октябрь 1941.
"Секретарь Московского комитета - скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14".
А потом - большие выписки из "Фауста" и целиком - хор, славящий Эвфориона:
Лозунг мой в этот миг
Битва, победный крик.
. . . . . . . . . . . .
Пусть! На крылах своих
Рвусь туда!
Рвусь в боевой пожар,
Рвусь я к борьбе.
"Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России" (Салтыков-Щедрин).
И вдруг, на последней странице, как удар в сердце, - слова из "Гамлета":
"Прощай, прощай и помни обо мне!"
"ТАНЯ"
Вспоминать прошлое мне было и радостно и горько. Я вспоминала - и мне казалось, что я снова качаю колыбель маленькой Зои, снова держу на руках трехлетнего Шуру, снова вижу их вместе, моих детей, - живыми, полными надежд. Но чем меньше остается рассказывать, тем мне тяжелее, тем зримее близкий, неотвратимый конец, тем труднее находить нужные слова...
Дни после ухода Зои я помню отчетливо, до мелочей.
Она ушла - и наша с Шурой жизнь вся превратилась в ожидание. Прежде, придя домой и не застав сестру, Шура всегда спрашивая: "Где Зоя?" Теперь его первые слова были: "Письма нет?" Потом он перестал спрашивать вслух, в только в его глазах я неизменно читала этот вопрос. Но однажды он вбежал в комнату взволнованный и счастливый и, чего никогда не случалось, крепко обнял меня.
- Письмо? - сразу догадалась я.
- Еще какое! - воскликнул Шура. - Слушай: "Дорогая мама! Как ты сейчас живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мамочка, если есть возможность, напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, приеду навестить домой. Твоя Зоя".
- От какого числа? - спросила я.
- Семнадцатого ноября. Значит, ждем Зою домой!
И мы снова стали ждать, но теперь уже не так тревожно, с радостной надеждой. Мы ждали постоянно, ежечасно, ждали днем и ночью, всегда готовые вскочить на стук открывшейся двери, ежеминутно готовые стать счастливыми.
Но прошел ноябрь, прошел декабрь, подходил к концу январь... Ни писем, ни других вестей больше не было.
Мы с Шурой оба работали. Все домашние заботы он взял на себя, и я видела: он старается во всем заменить Зою. Придя домой первым, он спешил подогреть к моему возвращению еду. Я слышала, как он поднимался ночью и укрывал меня потеплее, потому что с дровами стало трудно и мы экономили как могли.
Однажды - это было в конце января - я возвращалась домой поздно. Как часто бывает, когда очень устанешь, машинально слушала обрывки разговоров. В этот вечер на улице то и дело слышалось:
- Читали сегодня "Правду"?
- Читали статью Лидова?
И в трамвае молодая женщина с огромными глазами на исхудалом лице говорила своему спутнику:
- Какая потрясающая статья!.. Какая девушка!..
Я поняла, что в газете сегодня что-то необычное.
- Шурик, - сказала я Дома, - ты читал сегодня "Правду"? Говорят, там очень интересная статья.
- Да, - сдержанно ответил Шура, не глядя на меня.
- О чем же?
- О молодой партизанке Тане. Ее повесили гитлеровцы.
В комнате было холодно, мы привыкли к этому. Но тут мне показалось, что и внутри у меня все похолодело и сжалось. "Тоже чья-то девочка, - подумалось мне. - И ее ждут дома, и о ней тревожатся..."
Позже я услышала радио. Сообщения о боях, вести с трудового фронта. И вдруг диктор сказал:
- Передаем статью Лидова "Таня", напечатанную в "Правде" сегодня, двадцать седьмого января.
Скорбный и гневный голос стал рассказывать о том, как в первых числах декабря в селе Петрищеве фашисты казнили партизанку-комсомолку по имени Таня.
- Мама, - вдруг сказал Шура, - можно, я выключу? Мне завтра рано вставать.
Я удивилась: Шура всегда спал крепко, обычно ему не мешали ни громкий разговор, ни радио. Мне хотелось дослушать, но я выключила громкоговоритель, сказав только: "Ну что ж, спи..."
Назавтра я пошла в райком комсомола: может быть, там что-нибудь знают о Зое?
- Задание секретное, писем может не быть еще долго, - сказал мне секретарь райкома.
Прошло еще несколько томительных, нескончаемых дней и 7 февраля - это число я запомнила навсегда, - вернувшись домой, я нашла на столе записку: "Мамочка, тебя просили зайти в райком ВЛКСМ".
"Наконец-то! - подумала я. - Конечно, какое-нибудь известие от Зои, может быть, письмо!"
Я мчалась в райком, как на крыльях. Вечер был темный, ветреный, трамваи не шли, но я почти бежала, спотыкалась, скользила, падала и снова бежала, и ни одной сторонней горькой мысли не было у меня - я не ждала никаких плохих вестей, я только хотела узнать: когда я увижу Зою? Скоро ли она вернется?
- Вы разминулись. Идите обратно домой, к вам поехали из МК комсомола, сказали мне в райкоме.
"Скорее, скорее узнать, когда приедет Зоя!" И я не пошла, а побежала домой.
Я распахнула дверь и остановилась на пороге. Из-за стола навстречу мне поднялись двое: заведующий Тимирязевским отделом народного образования и незнакомый молодой человек с серьезным, чуть напряженным лицом. Изо рта у него шел пар: в комнате было холодно, никто не снял пальто.
Шура стоял у окна. Я посмотрела на его лицо, глаза наши встретились, и вдруг я все поняла... Он рванулся ко мне, что-то опрокинув по дороге, а я не могла двинуться, ноги словно приросли к полу.
- Любовь Тимофеевна, вы читали в "Правде" о Тане? - услышала я. - Это ваша Зоя... На Днях мы поедем в Петрищево.
Я опустилась на пододвинутый кем-то стул. У меня не было ни слез, ни дыхания. Хотелось только скорее остаться одной, и в мозгу стучало одно только слово: "Погибла... погибла..."
* * *
Шура уложил меня в кровать и всю ночь просидел рядом. Он не плакал. Он смотрел перед собой сухими глазами и крепко сжимал обеими руками мою руку.
- Шура... как же мы теперь? - сказала я наконец.
И тут Шура рухнул на постель и громко, отчаянно разрыдался.
- Я давно уже знаю... все знаю, - глухо, сдавленно повторял он. - Ведь тогда в "Правде" была фотография... с веревкой на шее... Имя другое... Но я понял, что это она... я знал, что это она... Я не хотел тебе говорить... думал - может, ошибся... Уверял себя, что ошибся. Не хотел верить. Но я знал... я знал... я знал...
- Покажи, - сказала я.
- Нет! - ответил он сквозь слезы.
- Шура, - сказала я, - мне еще многое предстоит. Мне предстоит увидеть ее. Я прошу тебя...
Шура вытащил из внутреннего кармана пиджака свою записную книжку; я чистой странице был приклеен четырехугольник, вырезанный из газеты. И я увидела ее лицо - родное, милое, страдальчески застывшее.
Шура что-то говорил мне, я не слышала, и вдруг до меня дошли его слова:
- Знаешь, почему она назвалась Таней? Помнишь Татьяну Соломаху?
Тогда я вспомнила и сразу поняла все. Да, конечно, это о той далекой, давно погибшей девушке думала она, когда назвала себя Таней...
В ПЕТРИЩЕВЕ
Через несколько дней я поехала в Петрищево. Плохо помню, как это было. Помню только, что асфальтированная дорога к Петрищеву не подходит и машину почти пять километров тащили волоком. В село мы пришли замерзшие, оледенелые. Меня привели в какую-то избу, но отогреться я не могла: холод был внутри. Потом мы пошли к Зоиной могиле. Девочку уже вырыли, и я увидела ее...
Она лежала, вытянув руки вдоль тела, запрокинув голову, с веревкой на шее. Лицо ее, совсем спокойное, было все избито, на щеке - темный след удара. Все тело исколото штыком, на груди - запекшаяся кровь.
Я стояла на коленях подле нее и смотрела... Отвела прядь волос с ее чистого лба - и опять поразило меня спокойствие этого истерзанного, избитого лица. Я не могла оторваться от нее, не могла отвести глаз.
И вдруг ко мне подошла девушка в красноармейской шинели. Она мягко, но настойчиво взяла меня за руку и подняла.
- Пойдемте в избу, - сказала она.
- Нет.
- Пойдемте. Я была с Зоей в одном партизанском отряде. Я вам расскажу...
Она привела меня в избу, села рядом со мной и стала рассказывать. С трудом, как сквозь туман, я слушала ее. Кое-что мне уже было знакомо по газетам. Она рассказывала, как группа комсомольцев-партизан перешла через линию фронта. Две недели они жили в лесах на земле, занятой гитлеровцами. Ночью выполняли задания командира, днем спали где-нибудь на снегу, грелись у костра. Еды они взяли на пять дней, но растянули запас на две недели. Зоя делилась с товарищами последним куском, каждым глотком воды...
Эту девушку ввали Клава. Она рассказывала и плакала.
... Потом пришла им пора возвращаться. Но Зоя все твердила, что сделано мало. Она попросила у командира разрешения проникнуть в Петрищево.
Она подожгла занятые фашистами избы и конюшню воинской части. Через день она подкралась к другой конюшне на краю села, там стояло больше двухсот лошадей. Достала из сумки бутылку с бензином, плеснула из нее и уже нагнулась, чтобы чиркнуть спичкой, - и тут ее сзади схватил часовой. Она оттолкнула его, выхватила револьвер, но выстрелить не успела. Гитлеровец выбил у нее из рук оружие и поднял тревогу...
Клава замолчала. Тогда хозяйка избы, глядя в огонь печи, вдруг сказала:
- А я могу рассказать, что дальше было... Если хотите...
Я выслушала и ее. Но говорить об этом я не могу, Я сделаю так: пусть здесь будет рассказ Петра Лидова. Он первый написал о Зое, он первый пришел в Петрищево, он по свежим следам узнал и расспросил о том, как ее мучили и как она погибла...
КАК ЭТО БЫЛО
"...И вот ввели Зою, указали на нары. Она села. Против нее на столе стояли телефоны, пишущая машинка, радиоприемник и были разложены штабные бумаги.
Стали сходиться офицеры. Хозяевам дома (Ворониным) было велено выйти. Старуха замешкалась, и офицер прикрикнул: "Матка, фьють!" - и подтолкнул ее в спину.
Командир 332-го пехотного полка 197-й дивизии подполковник Рюдерер сам допрашивал Зою.
Сидя на кухне, Воронины все же могли слышать, что происходит в комнате. Офицер задавал вопросы, и Зоя (тут она и назвалась Таней) отвечала на них без запинки, громко и дерзко.
- Кто вы? - спросил подполковник.
- Не скажу.
- Это вы подожгли конюшню?
- Да, я.
- Ваша цель?
- Уничтожить вас.
Пауза.
- Когда вы перешли через линию фронта?
- В пятницу.
- Вы слишком быстро дошли.
- Что ж, зевать, что ли?
Зою спрашивали о том, кто послал ее и кто был с нею. Требовали, чтоб выдала своих друзей. Через дверь доносились ответы: "нет", "не знаю", "не скажу", "нет". Потом в воздухе засвистели ремни, и слышно было, как стегали по телу. Через несколько минут молоденький офицерик выскочил из комнаты в кухню, уткнул голову в ладони и просидел так до конца допроса, зажмурив глаза и заткнув уши. Не выдержали даже нервы фашиста... Четверо дюжих мужчин, сняв пояса, избивали девушку. Хозяева дома насчитали двести ударов, но Зоя не издала ни одного звука. А после опять отвечала: "нет", "не скажу"; только голос ее звучал глуше, чем прежде...
Унтер-офицер Карл Бауэрлейн (позже попавший в плен) присутствовал при пытках, которым подверг Зою Космодемьянскую подполковник Рюдерер. В своих показаниях он писал:
"Маленькая героиня вашего народа осталась тверда. Она не знала, что такое предательство... Она посинела от мороза, раны ее кровоточили, но она не сказала ничего".
Два часа провела Зоя в избе Ворониных. После допроса ее повели в избу Василия Кулика. Она шла под конвоем, по-прежнему раздетая, ступая по снегу босыми ногами.
Когда ее вводили в избу Кулика, на лбу у нее было большое иссиня-черное пятно и ссадины на ногах и руках. Она тяжело дышала, волосы ее растрепались, и черные пряди слиплись на высоком, покрытом каплями пота лбу. Руки девушки были связаны сзади веревкой, губы искусаны в кровь и вздулись. Наверно, кусала их, когда пытками хотели вырвать признание.
Она села на лавку. Немецкий часовой стоял у двери. Сидела спокойно и неподвижно, потом попросила пить. Василий Кулик подошел было к кадушке с водой, но часовой опередил его, схватил со стола лампу и поднес Зое ко рту. Он хотел этим сказать, что напоить надо керосином, а не водой.
Кулик стал просить за девушку. Часовой огрызнулся, но потом нехотя уступил и разрешил подать Зое напиться. Она жадно выпила две большие кружки.
Солдаты, жившие в избе, окружили девушку и громко потешались. Одни шпыняли кулаками, другие подносили к подбородку зажженные спички, а кто-то провел по ее спине пилой.
Вдосталь натешившись, солдаты ушли спать. Тогда часовой вскинул винтовку наизготовку и велел Зое подняться и выйти из дома. Шел по улице сзади, почти вплотную приставив штык к ее спине. Потом крикнул: "Цурюк!" - и повел девушку в обратную сторону. Босая, в одной белье, ходила она по снегу до тех пор, пока мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под теплый кров.
Этот часовой караулил Зою с десяти часов вечера до двух часов ночи и через каждый час выводил ее на улицу на пятнадцать - двадцать минут...
Наконец на пост встал новый часовой. Несчастной разрешили прилечь на лавку.
Улучив минутку, Прасковья Кулик заговорила с Зоей.
- Ты чья будешь? - спросила она.
- А вам зачем это?
- Сама-то откуда?
- Я из Москвы.
- Родители есть?
Девушка не ответила. Она пролежала до утра без движения, ничего не сказав более и даже не застонав, хотя ноги ее были отморожены и, видимо, сильно болели.
Поутру солдаты начали строить посреди деревни виселицу.
Прасковья снова заговорила с девушкой:
- Позавчера - это ты была?
- Я... Немцы сгорели?
- Нет.
- Жаль. А что сгорело?
- Кони ихние сгорели. Сказывают - оружие сгорело...
В десять часов утра пришли офицеры. Один из них снова спросил Зою:
- Скажите: кто вы?
Зоя не ответила...
Продолжения допроса хозяева дома не слышали: их вытолкнули из дому и впустили, когда допрос уже был окончен.
Принесли Зоины вещи: кофточку, брюки, чулки. Тут же был ее вещевой мешок, и в нем - спички и соль. Шапка, меховая куртка, пуховая вязаная фуфайка и сапоги исчезли. Их успели поделить между собой унтер-офицеры, а рукавицы достались рыжему повару с офицерской кухни.
Зою одели, и хозяева помогли ей натягивать чулки на почерневшие ноги. На грудь повесили отобранные у нее бутылки с бензином и доску с надписью: "Поджигатель". Так и вывели на площадь, где стояла виселица.
Место казни окружали десятеро конных с саблями наголо, больше сотни немецких солдат и несколько офицеров. Местным жителям было приказано собраться и присутствовать при казни, но их пришло немного, а некоторые, придя и постояв, потихоньку разошлись по домам, чтобы не быть свидетелями страшного зрелища.
Под спущенной с перекладины петлей были поставлены один на другой два ящика. Девушку приподняли, поставили на ящик и накинули на шею петлю. Один из офицеров стал наводить на виселицу объектив своего кодака. Комендант сделал солдатам, выполнявшим обязанность палачей, знак подождать.
Зоя воспользовалась этим и, обращаясь к колхозникам и колхозницам, крикнула громким и чистым голосом:
- Эй, товарищи! Чего смотрите невесело? Будьте смелее, боритесь, бейте фашистов, жгите, травите!
Стоявший рядом фашист замахнулся и хотел то ли ударить ее, то ли зажать ей рот, но она оттолкнула его руку и продолжала:
- Мне не страшно умирать, товарищи! Это счастье - умереть за свой народ!
Фотограф снял виселицу издали и вблизи и теперь пристраивался, чтобы сфотографировать ее сбоку. Палачи беспокойно поглядывали на коменданта, и тот крикнул фотографу:
- Абёр дох шнеллер! [Поскорее!]
Тогда Зоя повернулась в сторону коменданта и крикнула ему и немецким солдатам:
- Вы меня сейчас повесите, но я не одна. Нас двести миллионов, всех не перевешаете. Вам отомстят за меня. Солдаты! Пока не поздно, сдавайтесь в плен: все равно победа будет за нами!
Палач подтянул веревку, и петля сдавила Зоино горло. Но она обеими руками раздвинула петлю, приподнялась на носках и крикнула, напрягая все силы:
- Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь...
Палач уперся кованым башмаком в ящик, который заскрипел по скользкому, утоптанному снегу. Верхний ящик свалился вниз и гулко стукнулся оземь. Толпа отшатнулась. Раздался и замер чей-то вопль, и эхо повторило его на опушке леса..."
РАССКАЗ КЛАВЫ
"Дорогая Любовь Тимофеевна!
Меня зовут Клава, я была с Вашей Зоей в одном партизанском отряде. Я знаю, когда мы встретились с Вами в Петрищеве, Вам было трудно слушать меня. Но я знаю и другое: Вам важно и дорого знать о каждой минуте, которую Зоя провела без Вас. А читать, наверно, легче, чем слушать. Поэтому я постараюсь рассказать Вам в этом письме обо всем, что я знаю и помню.
В середине октября я вместе с другими комсомольцами ждала в коридорах Московского комитета комсомола той минуты, когда меня примет секретарь. Я, как и другие, хотела, чтоб меня направили в тыл врага. Среди большой толпы я заметила смуглую сероглазую девушку. Она была в коричневом пальто с меховым воротником и с такой же меховой оторочкой внизу. Она ни с кем не разговаривала и, видно, никого не знала вокруг. Из кабинета секретаря она вышла с блестящими, радостными глазами, улыбнулась тем, кто стоял у дверей, и быстро пошла к выходу. Я с завистью посмотрела ей вслед: было ясно, что ее признали достойной.
Потом побывала на приеме и я. А 31 октября - этот день я никогда не забуду - я пришла к кинотеатру "Колизей". Оттуда большую группу московских комсомольцев должны были отправить в часть. Моросил мелкий дождик, было холодно, сыро.
У входа в "Колизей" я опять заметила сероглазую девушку. "Вы в кино?" спросила я. "Да", - ответила она, улыбаясь одними глазами. Стали подходить еще и еще девушки и ребята. "Вы в кино?" - спрашивали мы приходящих, и все отвечали: "Да". Но когда касса кино открылась, никто не стал покупать билетов. Мы поглядели друг на друга, и все засмеялись. Тогда я подошла к сероглазой девушке и спросила: "Как вас зовут?" И она ответила: "Зоя".
Потом Зоя и еще одна девушка, Катя, принесли из магазина миндальные зерна и стали всех оделять. "Чтоб не скучно было смотреть кино", - улыбаясь, говорила Зоя. Вскоре мы все перезнакомились. А потом подъехала машина, мы уселись и поехали через всю Москву к Можайскому шоссе. Ехали и пели:
Дан приказ: ему - на запад,
Ей - в другую сторону.
Уходили комсомольцы
На гражданскую войну...
Мы миновали последние московские дома и выехали на Можайское шоссе. Там женщины и подростки строили укрепления. И, наверное, все мы подумали об одном: никому не взять нашу Москву; ведь вот все москвичи, и старый и малый, готовы укреплять и защищать ее!
Часам к шести вечера мы приехали в свою часть. Она была расположена за Кунцевом. Сразу же после ужина началось ученье. Мы изучали личное оружие наган, маузер, парабеллум: разбирали, собирали, проверяли друг друга. Зоя очень быстро осваивалась с тем, что нам объясняли. "Вот бы сюда моего брата, - сказала она мне. - У него хорошие руки, он любой механизм мигом разберет и соберет, даже без всякого объяснения".
В комнате нас было десять девушек. Мы все едва знали друг друга по именам, но, когда надо было выбрать старосту, сразу несколько голосов сказали "Зою". И я поняла, что и другим, не только мне, она пришлась по сердцу.
На другое утро нас подняли в шесть часов. В семь уже должны были начаться занятия. Зоя подошла к моей кровати и сказала шутливо: "Скорей вставай, а то устрою холодный душ!" А другой девушке, которая немножко завозилась, она сказала: "Какой же ты солдат? Раз подъем, значит, сразу вскакивай!" Во время еды она тоже торопила нас, и кто-то ей сказал: "Да что ты все командуешь?" Я подумала: вот сейчас она скажет что-нибудь резкое. Но Зоя только в упор посмотрела на ту девушку и сказала: "Сами меня выбирали. А уж если выбрали - слушайтесь".
После я не раз слышала, как о Зое говорили: "Она никогда не ругается, но уж как посмотрит..."
Занимались мы не в классе, не за партой. Свое ученье мы проходили в лесу. Учились ходить к цели по компасу, ориентироваться на местности, упражнялись в стрельбе. Захватив с собой ящики с толом, учились подрывному делу - "рвали деревья", как говорил наш преподаватель. Занимались все дни напролет, почти без отдыха.