И она умчалась.
– Что это подруга ваша ржет как кобыла? – сказал я в сердцах.
– Лишнее она о себе воображает, а приглядеться хорошенько, так ни кожи ни рожи в ней нет…
– Чего вы сердитесь, голубчик? – сказала мне Вяльцева. – Ведь история с вами приключилась действительно смешная. А что касается рожи и кожи, так это вы правильно говорите. Рылом она действительно не вышла.
И долго еще успокаивала она меня и, наконец, приведя в равновесие, пригласила даже к себе в каюту…
Всякий писатель должон авторитет свой соблюдать и учить своих читателей хорошему, а не плохому. Опять же, оберегая подрастающие поколения, которые будут зачитываться моими записками, от всяких венерических соблазнов, я и не буду описывать все то, что произошло у нас в каюте. А жаль, ей-Богу, жаль! Есть о чем порассказать. Показала она мне «гайда тройку», одним словом– оскоромился!
Перейду прямо к утру. Протянул я ей четвертной билет и говорю:
– Позвольте пять рублей сдачи.
А она как швырнет мне деньги прямо в харю:
– Что это, – говорит, – вы никак с ума сошли. Мне, такой знаменитости, и такую сумму? Нет, брат, меньше ста рублей не отделаетесь!…
– Позвольте, – говорю, – странные слова вы говорите, и 25 руб – деньги немалые, а вы, эвона, сто. Взгляните на любую пристань, много мы их проехали, там батраки какие тяжести на спине таскают, а ни один из них, поди, ста рублей за целое лето не выгонит. Вы же одно удовольствие получили, это надо тоже понимать.
А она:
– Вы мне тут зубы не заговаривайте, и если не заплатите, то я вас ошельмую на всю Россию: напою пластинку да и пущу в продажу по дешевке. Зайдете вы там в Елабуге в гости, а хозяева будто невзначай и заведут вам в граммофоне что-нибудь вроде:
Ехал из ярмарки Синюхин купец, Синюхин купец, мошенник, подлец…
А то и почище еще, на то я и артистка.
– Экая ядовитая, – подумал я, – и в самом деле осрамит на весь мир.
Ну и черт с ней, отвалил я ей сто рублев, плюнул и ушел к себе в каюту. Весь день просидел у себя в каюте и только после Казани (где они слезли) я вышел на палубу…
Щадя терпение моих читателей, я опускаю несколько десятков страниц из этого своеобразного дневника и перехожу прямо к записи, датированной 12 июня. Под этим числом следовало:
Ура! Наконец дело налаживается. Целых три дня убил на посещение столицы да на разные справочки по своему делу.
Однако никто толком мне не помог. Сегодня в Лоскутной гостинице, где я стою, познакомился с одним барином, Александром Ивановичем Рыковым. Ну, конечно, разговорились.
Рассказал ему, по какой причине нахожусь в Москве. Они выслушали да и говорят:
– Будьте без сомнениев, я вашу женитьбу обстряпаю.
– А сколько возьмете за вашу услугу? – спрашиваю.
А они:
– Да вы что, голубчик, с ума, что ли, сошли? Я не сваха и, конечно, с вас ни копейки не возьму.
– Как так? – говорю. – С чего вы будете стараться?
– Очень просто, – отвечает, – есть у меня тут в Москве Дальняя родственница, польская графиня Подгурская. Хоть происхождения она и знатного, но за душой у нее ни копейки. Хочу устроить ее судьбу, а вы мне кажетесь человеком подходящим. Не знаю, что из этого выйдет, а попробовать можно. Сегодня же повидаюсь и поговорю с ней.
13 июня.
Кипит работа. Александр Иванович сказал мне, что ихняя графиня желают получить мой портрет и подробное письмецо с моим жизнеописанием. Бегу в фотографию.
14 июня.
Вышел я на портрете ничего себе. Цепь во всю грудь, опять же перстень хорошо приметен. Сажусь за письмо.
Тут в дневнике следовало аккуратно списанное письмо – шедевр синюхинской элоквенции. Пропускаю его, предоставляя воображению моих читателей воспроизвести этот документ.
15 июня.
Ответа нет.
16 июня.
Ответа все еще нет.
17 июня.
Молчит как проклятая, а того не понимает, какой вред моему организму наносит.
18 июня.
Александр Иванович мне передал, что мурло мое пондравилось и графиня желают свести со мною знакомство. Я собрался было ехать немедленно, но Александр Иванович сказали, что это невозможно, потому что графиня уезжает сегодня в Питер на поклон к царице. Эвона какая птица! Даже страх берет.
22 июня.
Все эти дни промучился, ожидая прибытия графини. Сегодня вечером с Александром Ивановичем еду знакомиться. Стало бытв, будто смотрины. Ну что же, не ударим лицом в грязь.
23 июня.
Фу– ты ну-ты! Ну и ассамблея вчера выдалась. Хоть напившись я был и здорово, однако что помню – расскажу. Разоделся я вовсе: длинный черный сюртук, белый галстук, белые перчатки и в петлице белый цветок, чуть не с подсолнух величиной, опять же лаковые ботинки. Вошли в прихожую, прошли коридорчиком, и Александр Иванович постучал в закрытую дверь.
– Антре, – послышался аристократический голос.
Мы вошли, Александр Иванович впереди, я сзади. Порядочная комната, вроде гостиной. На диване, подперев рукой голову, сидела сама графиня в голубом шелковом платье, красивая собой, с благородной такой личностью. В комнате окромя нас находилось еще человек пять-шесть мужчин. Кто в пиджаке, кто в сюртуке.
Графиня нас усадила и представила гостям. У меня просто в ушах зазвенело – все князья, да графья, на худой конец, бароны.
Минут через пятнадцать мы говорили с ней по душам, точно и век знали друг друга. А через часок она отвела меня в сторону и шепнула:
– Если я вам нравлюсь, то докажите мне это и исполните мою просьбу.
– Да хоть сейчас, – отвечаю, – прикажите – и птичьего молока достану.
– Нет, – говорит, – птичьего молока я не пью, а закусить и выпить было бы действительно не вредно. Вы же знаете от Александра Ивановича, что я благородна, но бедна. Вот, милый, вы и слетайте, да живо дюжинку вина, да закусок разных привезите…
А то и дядюшку, с которым я вас познакомила, и гостей моих угостить нечем.
– С превеликим удовольствием, я сию минуту слетаю.
И действительно не поскупился. В полночь мы сели за стол и начался пир горой. Все шло очень интересно: общество, разговоры, графиня, коих в лорнетку оглядывает. Со мной ласково шутит.
Однако стал я примечать, что публика начинает поднапиваться.
Конечно, все по-благородному. Не орут и в ухо не заедут, а так только раскрасневшись, да спорят чаще и погромче. Но к концу ужина приключилась такая история, что просто ужас меня взял.
На конце стола один из графов с князем заспорили. Сначала о чем – не слышал, а только граф говорит:
– Да знаете ли вы, что род мой я веду с основания Руси-матушки?
А князь отвечает:
– Эка невидаль! Я свой род веду, можно сказать, чуть ли не с основания мира.
А граф:
– Ну, это пардон, не может быть, врете!
Тут князь гневно вскочил:
– Прошу вас, граф, не выражаться!
Граф что-то ответил, и пошло, и пошло. А потом все стали кричать: «Дуэль, дуэль». Моя графиня заплакала, ейный дядюшка стал успокаивать ее и помахивать перламутровым веером. Поздно ночью мы выбрались с Александром Ивановичем и вернулись в гостиницу. Что-то будет теперь?! Неужто и в самом деле стреляться будут?
24 июня.
Вчерась вечером был опять у своей графини. Разговоры разговаривали.
Прямо я еще ничего не говорил, разные намеки делал.
Графиня сентиментально слушала. Очень она тревожится о дуэли.
Говорит, что теперича, разругавшись, граф и князь сидят по домам, составляют духовные завещания и друг другу разные неприятности пишут. Сегодня с утра набрался духа да и налетел опять к ней, решил разом покончить, чего тут зря лясы точить. Приехал, повертелся на стуле, ну, конечно, для начала спросил о здоровье, не колет ли в животе, не болит ли горло и все прочее.
– Нет, – говорит, – мерси, я здорова.
– Так позвольте вам предложение руки и сердца сделать.
– Очень приятно, – говорит, – за мной дело не станет, а только в нашем кругу такие вопросы дамы сами не решают. Поговорите с моим дядюшкой, что он скажет.
– А где же мне его повидать?
– Да приезжайте завтра часика в два ко мне. Он к этому времени будет, вы и поговорите, а только, боюсь, он не согласится, ну да что Бог даст! 25 июня.
Победа по всем швам! Дело синюхинской династии на мази.
Было так: приезжаю сегодня в 2 часа, подождал в гостиной, наконец выходит дядюшка – граф Подгурский. Я ему прямо выкладываю: так, мол, и так, влюбился в вашу племянницу, желаю ее в жены взять, и хоть знаю, что насчет денег у ней не того, но это нам все равно, так как немалыми капиталами сами обладаем.
Граф выслушал и говорит:
– Не подходящее дело вы задумали. Разве моя племянница вам пара? Хоть вы и очень симпатичный человек и от души мне нравитесь, но подумайте сами, разного мы круга, разных понятиев, опять же Вандочка моя (ее зовут Ванда Брониславовна) привыкла к свету, хоть и бедна, но избалована. Подумайте, каково ей будет в Елабуге?!
– А что же, очень хорошо будет. Шикарная квартира, обстановка в стиле. Свои лошади и кучер, и вообще все удобства. Конечно, и родственников своих мы не забудем…
Это, видимо, поколебало графа. Он задумался; помолчал долго, а затем решительно заговорил:
– Ну, будь по-вашему, все равно от судьбы не уйдешь, почем знать, может, вы и составите счастье Ванды.
Голос их дрогнул, и граф, вынув платок, обтер глаза. Опосля и говорит:
– Ну, дорогой зятек, поздравляю вас с высокоторжественным происшествием.
И, обняв меня, он трижды поцеловал.
– А теперь приступим к делу. Как для Ванды, так и для вас важно, чтобы невеста или жена ваша появилась в Елабуге и прилично одетая, и с сундуками с приданым. Вы же знаете, что у бедняжки и лишней рубашонки не имеется. Конечно, я чем могу, помогу, но и мои средства очень ограниченны, вот почему я требую, чтобы вы помогли нам и дали бы хоть тысяч пятнадцать немедленно на шляпки, тряпки, белье, обувь и прочее.
– Хорошо, – отвечаю, – граф, мы согласны, но только больше десяти дать не можем, так как при себе всего-навсего пятнадцать имеем, а из Елабуги выписывать уж больно несподручно.
Граф поморщился:
– Ну хорошо, давайте десять, я доложу, как-нибудь справимся.
Вытащил я бумажник, отсчитал десять тысяч да и говорю:
– Позвольте расписочку.
– Какую расписочку, в чем?
– Да в том, что вы на наш брак согласие дали и десять тысяч рублей от меня получили на обзаведение приданым.
Граф пожал плечами, однако присел и расписку написал. Одной рукой протянул я ему деньги, а другой принял от него расписку.
После этого граф крикнул:
– Ванда!
Из соседней комнаты вошла графиня.
– Ну, племянница, поздравляю тебя. Вот твой жених. Благословляю вас, живите в добром мире и счастливо.
Я поцеловал графиню в самые губки, посидел с ней часок да и вернулся домой. И на душе такая-то радость, вроде как бы из почетных граждан да прямо в графья попал.
26 июня.
Сегодня проснулся очень в духах. Однако чаю выпил всего 3 стакана, аппетиту не было. После чаю, одевшись, отправился за покупками: невесте хотелось кой-чего из бельишка приобрести да дюжину серебряных столовых ложек заказать с вензелями Веди Слово и графской короной над ними. Вышел из гостиницы, подошел к извозчику, говорю:
– Мне тут, милый человек, купить белья, серебра и всего прочего требуется, ну-ка, свези меня по магазинам.
– Пожалуйте, господин, – отвечает, – у нас в Москве есть такой магазин, где от гвоздей и дегтя и до золота разного все имеется.
Сели, поехали, и привез он меня к громадному магазину с зеркальными окнами в три этажа. Расплатился. А смотрю только чудно больно: в парадном крыльце магазина двери не обыкновенные, а какое-то диковинное приспособление. Вертится какой-то будто огромадный барабан, и из него на полном ходу то выскакивают люди, то вскакивают в него. Поглядел я, поглядел, да и думаю, чем я хуже других. Раз ходят люди, так, стало быть, и нужно. Ну, подождал, конечно, пока эта хитрая механика остановилась, да и шмыгнул под одну из лопастей. Толкнул вперед стекло, а сам стою, а меня вдруг как что-то огреет по затылку, ажио шляпа слетела. Я нагнулся было подбирать, а меня как что-то шарахнет. Нет, вижу, плохо дело, надо толкаться вперед, да не останавливаться. И пошло, и пошло; я уже бегу бегом, все кружится, вертится, а как позамедлю шаг, так сзади что-то и прет в спину. Напугался я до смерти, не своим голосом кричать стал.
Наконец, кто-то изнутри остановил чертову мышеловку да чуть ли не за руку втащил меня в магазин и спрашивает:
– Чего это вы кричите, мусью?
А я со страху и обиды чуть в ухо ему не заехал и говорю:
– Что это у вас тут в Москве, везде этак покупателя ловят?
Этаких капканов настроили, прости Господи!
А человек отвечает:
– Это вовсе не капкан, а двери, и устроены онитак, чтобы и в помещение не дуло, да и человека при них держать не надобно.
Не стал я с ним спориться, а, отдышавшись, принялся за покупки.
– А где у вас здесь отделение по серебряной части?
– Пожалуйте, господин, в третий этаж, – отвечают.
Подошел я было к лестнице, а тут выскакивает мальчонка, распахивает какую-то дверцу.
– Пожалуйте, – говорит.
– Чего тебе от меня надобно, – спрашиваю.
– А я вас вмиг на третий этаж доставлю.
Посмотрел я на него: такой дохленький, щупленький.
– Что ты, братец, никак с ума спятил? Во мне больше пяти пудов весу.
– Ничего не значит, – говорит, – пожалуйте, – и указывает на какую-то будку.
Перешагнул я через порог, мальчишка за мною; затем запер дверь, нажал какую-то пуговицу и… Господи твоя воля! Началось сущее вознесение, мчимся по какому-то колодцу кверху, промелькнул этаж, в нем люди, мы дальше, наконец, остановились.
Вышел я на волю, а сердце так и стучит. Оглянулся, а мальчишка с аппаратом сквозь землю уходит. Ну и диковинка! На что Лоскутная перворазрядная гостиница, а эдакой хиромантией не обзавелась.
Выбрал я увесистые ложки, а насчет вензелей, говорят, приходите через 3 дня – готовы будут. Как, думаю, назад на воздух выбраться, неужто опять через проклятую вертушку. Однако дело обошлось, на хитрость пустился: попросил мальчика, вынеси, мол, голубчик, мои покупки на извозчика, да шмыг с ним в одно гнездо двери и вплотную за ним выскочил.
Приезжаю в Лоскутную. Думаю: подзакушу, да и айда к невесте.
Не успел я отдохнуть, как стук в дверь и входит Александр Иванович с каким-то расстроенным лицом.
– Что невесело глядите? – спрашиваю.
– Какое тут веселье? – отвечает. – Эдакая беда стряслась.
– А что такое? – испугался я.
– Да как же, сегодня на заре поссорившиеся князь и граф выехали за Бутырскую заставу со свидетелями и доктором. Отмерили им на полянке 10 шагов друг от друга, дали по пистолету в руки, подали сигнал, и оба враз пальнули и оба же упали. Подбежал доктор и, представьте, оба убиты. У князя прострелено сердце, а у графа печенка. Повезли убитых к родным, те, конечно, в горе, сейчас же дали телеграмму в Питер, и последовало государево распоряжение: «Наложить 48-часовой придворный траур – 24 часа за одного покойника и 24 за другого».
– Вот так штука, – говорю, – жили, веселились люди, и нет их больше. Царство им небесное. Но а невесту свою все навестить нужно.
– Что вы, что вы, – замахал на меня руками Александр Иванович, – да разве это возможно сейчас?
– А почему бы нет? – спрашиваю.
– Я же говорю вам, что наложен придворный траур, и пока не истечет срок, графиня не только никого не может видеть, а обязана сидеть взаперти, шторы на окнах у нее спущены, на зеркалах кисея, а сама она сидит, грустит да постное кушает. Если вы вздумаете к ней сейчас поехать, то глубоко оскорбите всех ваших будущих родственников, а то, того и гляди, дядюшка вернут вам деньги и слово, т. е. не видать вам тогда графини как своих ушей. Впрочем, делайте как хотите, я вас предупредил, а там как знаете. Я отправлюсь сейчас к себе, запираюсь в номере и не увижусь с вами до послезавтра, т. е. до конца траура.
И он ушел.
– Что же мне теперича делать? – подумал я. – Экая, в самом деле, оказия. Неужто тоже запереться в номере на 48 часов?
А, пожалуй, следовает. Хошь я и не граф, а все-таки, можно сказать, почти что графского происхождения.
Подумав еще маленько, я спустил шторку в окне, завесил простыней на шкафу зеркало и, усевшись в кресле, вздремнул. Скучища страшная была за весь день. Вечерком съел холодной осетринки, маринованных грибков, киселя, вспомнил покойничков, выпил стаканчиков пять чаю, да и на боковую.
27 июня.
Продрал глаза и испугался. В комнате тьма египетская. Уж не ослеп ли? Но затем припомнил траур! И шторка на окне наглухо завешана. Зажег электричество. Весь день не одевался, ни к чему, все равно в трауре, даже рожи не вымыл. Для занятия перечитывал свой дневник. Бойко, можно сказать, написано: со вкусом и с выражением.
Опасаюсь, что описание времяпрепровождения в каюте с Вяльцевой больно по-похабному вышло, ну да наплевать – правда для писателя прежде всего! Днем поел блинчиков с икоркой, опять же кисель (упокой душу родственничков!). Тощища смертная!
Завтра увижу Вандочку, поди, похвалит за этикетность.
28 июня.
Караул!… Ограбили!… Ах, они, чтоб им… Вот уж опростоволосился.
И князья, и графья, и сам Александр Иванович – все оказались жуликами первосортными. А я-то, дурак, десять тысяч отвалил, ложки заказал, вот тебе и Веди-Слово, вот тебе и графская корона!
Ровно в 12 подкатываю по Скатертному переулку к 12 номеру Дома, бегу через двор в подъездок, звоню во 2-м этаже к графине.
Звоню раз, звоню другой – не открывают. Стал стучаться громче, громче – никого. А тут на площадку открывается дверь насупротив, высовывается бабья голова:
– Вам кого, господин, надобно?
– Как кого? – говорю. – Невесту, графиню Подгурскую.
– Никаких здесь графинь нет и не было.
– Что же вы, с ума спятили? Говорю вам, невеста моя здесь живет, графиня Подгурская.
Баба покачала головой и говорит:
– Нет, жила здесь девица Николаева, да только вчера утром выехала. Я сама видела, как дворник пожитки выносил. А коль не верите, справьтесь сами у него.
Сперло у меня дыхание, а в голове промелькнуло: уж не обчекрыжили ли меня? Полетел к дворнику.
– Да, действительно, – говорит, – в четвертом номере проживала по паспорту девица Николаева, а только вчерашний день от нас уехали. – И, подумав, добавил: – Да только это не жилица была – прожили у нас четыре месяца, за квартиру деньги задерживали, домой водили разных мужчин, одним словом, гулящая.
Вижу, дело плохо. Раз дворник, посторонний человек, и так карикатурно о ней выражается, значит птица не Бог весть какая.
Испугался я, обозлился я, да и денег жалко. Экий мерзавец Александр Иванович, ведь это он свел меня с графиней. Хоть денег с него и не получу, конечно, а все же за евонные пакости личность ему разобью.
Прыгнул на извозчика, помчался обратно в Лоскутную. На душе кипит, кулаки сжимаются, быдто сам не свой. Приехал. Влетел по лестнице и прямо к Александру Иванычу в номер. В комнате пусто.
– Что? Дрыхнешь еще, мошенник? – вскричал я и рванул полог на кольцах, закрывавший кровать. Что за черт! В кровати растрепанная женщина с искривленным от страха лицом прямо на меня смотрит, а потом как завизжит:
– Помогите! Спасите! Убивают…
– И чего вы орете, мадам? – сердито сказал я. – Ну, ошибся номером, пардон, велика штука.
Она не унималась:
– Вон, негодяй, да как вы смеете? Я честная женщина!
Тут я вовсе обозлился:
– Плевать бы я хотел на вашу честность, тоже графиня Подгурская, много о себе воображаете, вы хоть озолотите меня, а мне и то вас не надобно.
– Сумасшедший, караул! – завизжала она пуще прежнего.
Сгреб я со стола коробку раскупоренных сардинок, запустил ими ей в морду и выбежал в коридор. Кричу, требую управляющего.
Прибежал.
– Куда у вас здесь девался мошенник Рыков из 27 номера?
– Да он еще вчера к ночи расплатился, потребовал паспорт и уехал.
– Куда уехал?
– Этого мы знать не можем.
Я рассказал управляющему, как обмошенничал меня этот самый Рыков со всей своей шайкой. Управляющий развел руками, пожал плечами да и посоветовал обратиться в сыскную полицию.
Я конечно, туда отправился немедля, повидал начальника г. Кошкина, обещал принести ему эту тетрадь и, вернувшись от него, скорее записал все, что произошло со мной сегодня. Теперь бегу к нему с тетрадью. Что-то будет! Эх, Синюхин, дал маху ты, братец!…»
***
Этим заканчивается дневник Синюхина. Уже шел 4-й час ночи.
Глаза мои слипались, но, засыпая, я невольно обдумывал синю хинское дело. Не подлежало сомнению, что елабужский донжуан налетел на шайку ловких мошенников. Это явствовало хотя бы из той предусмотрительности «графини», каковую она проявила перед знакомством с Синюхиным. Она потребовала от него фотографию и письмо с подробным «жизнеописанием». И то, и другое ей были нужны для того, чтобы составить себе точное представление о миросозерцании и, так сказать, культурном уровне Синюхина.
Последний постарался блеснуть образованностью и наворотил ей такое письмо, ознакомившись с которым «графиня» нашла возможным применить, не стесняясь, грубую тактику и повела игру хотя и не тонкую, но достаточно убедительную для Синюхина. Я решил было заняться этим делом лично, но мне это не удалось, так как на следующий день я совершенно неожиданно получил срочную телеграмму от министра юстиции Щегловитова, вызывающего меня в Петербург. Я предполагал истратить на эту поездку не более 3-4 дней, но просидел в Петербурге более месяца, так как министр поручил мне подробно ознакомиться с огромным материалом, накопившимся по громкому делу Бейлиса и дать по этому делу мое заключение, что я и исполнил. Таким образом, всю текущую работу в Москве (в том числе и синюхинское дело) мне пришлось передать на это время моему помощнику В. Е. Андрееву. Вот почему я не знаю, вернее, не помню, чем закончилась эпопея елабужского простофили. Я не знаю также, дул ли «сирокко» при возвращении последнего в Елабугу, но знаю наверное, что вернулся он туда в блестящем одиночестве – «без нежного бутона, увенчанного девятиглавой короной».
ТЯЖЕЛОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
Как– то ко мне в кабинет вбежал взволнованный надзиратель и доложил:
– Господин начальник, сейчас какой-то негодяй выстрелом из револьвера уложил на месте нашего постового городового Алексеева. Он схвачен, обезоружен и приведен сюда. Как прикажете быть?
Убийство было, очевидно, политического характера. Расследования по этим преступлениям были вне моей компетенции, но раз арестованный уже при полиции, я счел необходимым снять с него первый допрос.
Убийцей оказался весьма благообразный господин, элегантно одетый, лет под пятьдесят, с сильной проседью, с усталым болезненным лицом. Он, не торопясь, подошел к письменному столу, взглянул на меня и тихо спросил:
– С кем имею честь разговаривать?
– С кем? – сердито отвечал я. – С начальником Московской сыскной полиции.
Он вежливо поклонился.
– Что побудило вас совершить это гнусное злодейство?
– Ну, знаете, – отвечал он, – этого в двух словах не расскажешь.
– Я не требую от вас лаконичности и по долгу службы готов выслушать ваше полное показание.
– Хорошо, но позвольте предварительно узнать, какая кара мне угрожает за совершенное преступление.
– Надеюсь – бессрочная каторга, а еще вернее – виселица.
– Как каторга?! – взволновался он. – Позвольте, ведь Москва объявлена на положении усиленной охраны: я с заранее обдуманным намерением убил должностное лицо при исполнении им служебных обязанностей, а вы говорите – каторга! Не может этого быть, вы ошибаетесь!
– Следовательно, вы настаиваете на смертной казни?
– Именно, именно! – убежденно и радостно сказал он.
Я удивленно вскинул глазами.
– Вы удивлены? Но вы все поймете, выслушав меня.
– Говорите!
– Я очень утомлен, разрешите сесть.
– Садитесь.
Мой странный субъект уселся в кресло, устало провел руками по лицу и начал:
– Мне было 25 лет, когда я блестяще окончил юридический факультет N-ского университета и был оставлен при нем. В 28 лет я получил доцентуру, в тридцать был назначен экстраординарным профессором по кафедре энциклопедии права. К этому же времени я написал замечательное исследование «Эмоциональность правосознания».
Я сказал совершенно новое слово и имел все основания полагать, что мой труд явится капитальным вкладом в науку.
– Положим, судя по теме, тут ничего нового нет, так как профессор Петражицкий создал уже подобную теорию.
– Петражицкий?! – и он презрительно усмехнулся. – Нет-с!
Моя теория ничего общего с ним не имеет. Впрочем – все это не важно и не в этом теперь дело. Однако для последовательности изложения должен вам сказать, что свой труд я перевел на иностранные языки и разослал всем монархам, президентам и университетам мира. Я не сомневался ни минуты, что Кембриджский, Оксфордский, Берлинский, Парижский и другие университеты не замедлят поднести мне свои почетные дипломы. Но прошел месяц другой, третий, монархи не отозвались, школы не откликнулись.
Надо думать, что главы правительств научно недостаточно подготовлены, а моим иностранным коллегам просто зависть помешала оценить мой труд. Так или иначе, но этот страшный удар сокрушил меня. Я с горечью оглянулся на прожитую жизнь и вновь пережил в воспоминаниях сотни бессонных ночей, проведенных мною за пыльными фолиантами. В будущем ничего не мог ждать, кроме одинокой, бесплодной, немощной старости. «Безумец и тысячу раз безумец! – подумал я, – так-то ты распорядился тем кратким промежутком времени, что отмежеван судьбой каждому из нас от вечности?!» Какой нелепостью, непроходимой глупостью показались мне гуманизм, альтруизм, работа на благо человечества, – словом, все то, чем я жил доселе! «Конечно, – сказал я себе, – время упущено, тридцать лет пропали даром, старость не за горами.
Но все же, быть может, мне удастся еще наверстать потерянное и пережить всю сумму удовольствий и наслаждений, что рассеяны на житейском пути людей богатых, независимых и счастливых! Я ненавижу и боюсь старости – этой медленной агонии, этого постепенного увядания организма, сопряженного зачастую с физическими страданиями. Старости у меня не будет, как, в сущности, не было и молодости. Я вырву из своей жизни десятилетний период от 30 до 40 лет и посвящу его себе и только себе». К этому времени мое состояние определялось в пятьсот тысяч рублей. Я разбил его на десять равных частей, обеспечил себе, таким образом, 50 тысяч в год, не считая процентов. Я был одинок, и этой суммы мне было достаточно. Я был свободен, как ветер. Общественное мнение отныне для меня не существовало. О сохранении здоровья заботиться не приходилось, а к конечному сроку (21 ноября 19… года) я надеялся, что жизнь успеет для меня потерять всякую привлекательность, что я буду пресыщен ею. И в этом отношении я не ошибся.
Свою новую эру земного существования я начал с путешествий: я исколесил земной шар вдоль и поперек, принимал участие в полярных экспедициях, бороздил моря на подводных лодках, перенес одно из очередных землетрясений в Японии; привязанный ремнями к седлу, я проделывал на аэроплане самые рискованные полеты. Наконец, микроб туризма и авантюр, гнездившийся во мне, понизил свою вирулентность, и я вернулся на родину. В своих долгих скитаньях я утратил последнюю человеческую черту – пытливость и превратился, в сущности, в животное. Я широко пошел навстречу всем своим низменным инстинктам и нет тех «содомских» грехов, которыми бы я не был замаран. В диких оргиях проводил я время, обзаведясь для этой цели целыми гаремами.
Однако, быстро пресытившись всем, я вскоре почувствовал тяготение к наркотикам. Окутываемый голубыми клубами опиума, я витал в царстве теней и полутонов. Так я дотянул, наконец, до вчерашнего дня, т. е. до положенного срока. Вчера я вынул револьвер, но здесь приключилось со мной совершенно непредвиденное: меня обуял дикий ужас. Не смерти желанной страшился я, конечно, а того неизбежного болевого мига, что связан с нею. Тут я понял впервые, что желать и стремиться не то же, что мочь. «О если бы нашелся друг или враг, кто согласился бы взять на себя роль палача!» – воскликнул я громко, и вместе с этим звуком мой мозг пронзила мысль: в Москве усиленная охрана. Если я убью должностное лицо, палач свершит надо мной операцию, на которую у меня не хватает собственных сил. На минуту, правда, что-то дрогнуло в сердце: за что я убью человека? Но я быстро отогнал эти малодушные соображения. Что значит жизнь какого-нибудь городового, когда мной загублено уже столько юных душ?
Итак, я принял решение. Положив заряженный револьвер в карман, я вышел на улицу. На перекрестке я увидел городового, подошел и в упор выстрелил ему в голову. Теперь я требую справедливого применения ко мне закона.
В кабинете воцарилось молчание. Я прервал его словами:
– Конечно, ваше преступление гнусно, но все же вам место не на эшафоте, а в сумасшедшем доме.
Мой собеседник вскочил.
– Как, и вы туда же?! И вы стращаете меня проклятым призраком.
Ложь, тысячу раз ложь! Я здоров, как вы, и действовал в здравом уме и твердой памяти! Вы не смеете отказывать мне в правосудии. Если вы не казните меня, я сбегу из любой тюрьмы и убью вас, вашего градоначальника, вашего министра и, если понадобится, самого государя.